8. И надо сказать, что именно переводы Гаспарова, поражающие своим объемом и разнообразием жанров, «научили античности» огромную читательскую аудиторию, в том числе и ту, для которой древность не являлась сферой ни профессиональных занятий, ни даже специального интереса, – научили именно потому, что являлись плодом его замечательного искусства: «науки прояснения». Неслучайно он сам называл наиболее интересным опытом в данной области перевод тех авторов, с которыми он «меньше всего чувствовал внутреннего сходства», – Пиндара и Овидия – то есть тех, кого изначально совсем не понял и старался «объяснить» и для себя, и для окружающих. Именно поэтому, наверное, среди его переводов особенно запоминаются самые «темные» тексты – тот же Пиндар или, скажем, Аристотель, где неуклонное желание понять лаконичные фразы «Поэтики» заставляют Гаспарова последовательно давать в тексте дополнения «от себя». И очень похоже, что именно этот экспериментальный опыт прояснения античного текста мог стать толчком к реализованной много лет спустя идее объясняющего перевода «с русского на русский».
Стремление к максимальной ясности как нельзя ярко проявилось и еще в одном жанре, неизбежно сопутствующем переводу античных памятников, жанре, в котором Гаспарову не было и нет равных. Это вступительная статья (иногда послесловие) – форма невероятно сложная из‐за своей пограничности между аналитикой и популяризацией. Но именно в силу поразительной естественности сочетания этих двух сторон в самом Гаспарове его предисловия поистине образцовы. И образцовость эта достигается в том числе за счет еще одного свойства как его стилистики, так и научного подхода в целом. Это достоинство стиля – тоже, кстати, почерпнутое из руководств по античной риторике – краткость, способность выразить главное свойство описываемого предмета максимально сжато и выпукло, а оттого – ясно. Здесь достаточно заметить, как навсегда врезаются в память сами заглавия его предисловий. В «Вергилии, или Поэте будущего» одновременно заключен и провиденциальный пафос «Энеиды», и феномен четвертой эклоги, и образ Вергилия-пророка в культуре средневековья и Возрождения. В «Овидии, или Науке доброты» – и мягкий юмор «Искусства любви» и «Любовных элегий», и потрясающее «очеловечивание» мифологии в «Героидах» и «Метаморфозах». Зачастую в этих кратких названиях скрыт ответ на серьезный научный вопрос: так, «Катулл, или Изобретатель чувства» помещает утверждение лирики как особой литературной формы именно в Рим I века до н. э., причем формы, удивительно естественно встраивающей личное переживание («чувство») в искусно выстроенную риторическую («изобретение») оболочку. И именно в этом жанре чрезвычайно востребованной оказывается столь свойственная Гаспарову тяга к систематизации и классификации: в «пестроте» катулловского сборника последовательно прослеживается взаимодействие трех типов стихов: любовных, хулительных и учено-мифологических, – которые в итоге складываются в единую картину.
Прояснить сложное – это одна из главных задач Гаспарова-античника; но поиск простоты заставляет его как-то по-особому любить и ценить подчеркнуто простые жанры: басню, эпиграмму. Он сам признается, что всю жизнь хотел, но так и не успел написать историю античного анекдота, и неслучайно в его переводе «Жизнеописаний» Диогена Лаэртского именно анекдотические части биографий знаменитых философов запоминаются куда ярче, чем изложение их сложных учений (что вполне соответствует и жанру самого памятника). Так же не успел он и довести до конца комментированный перевод «Мифологической библиотеки» Аполлодора – еще одного примера ученого собрания расхожих сюжетов. С одной стороны, все эти жанры для Гаспарова – важное доказательство того, что простота была исконно присуща самой античности как в выработке литературных форм, так и в осмыслении собственной истории и культуры. С другой – здесь ему по-прежнему важно показать, что простота рождается из сложности. И здесь все те же систематизация и классификаторство создают уже обратную перспективу: за чередой кратких и немудреных басенных рассказов встает сложная структура сборника с различными типами сентенций, а один и тот же сюжет, повторенный разными авторами в разное время, приобретает совершенно различное звучание. В итоге на первый взгляд предельно ясный жанр становится «перекрестком», своеобразным сцеплением разных литературных форм, короткая басня приобретает функциональный объем, схожий с, казалось бы, своей противоположностью – античным романом.
Сложность и простота – вот два полюса гаспаровской античности; упомянутые им самим в качестве наиболее чуждых и потому интересных авторов Пиндар и Овидий их во многом олицетворяют. Именно так, похоже, следует понимать повторяющиеся рассуждения Михаила Леоновича о «сложной» Греции и «простом» Риме. В латинской литературе он скорее хотел продемонстрировать сложность простоты; как он сам точно заметил, говоря о судьбе Катулла в европейской культуре, «за популярность есть расплата: упрощенность»9. В Греции, напротив, он искал ясности и простоты – что в причудливых метрических схемах Пиндара, что в загадочных в своей краткости фразах Аристотеля. И именно поэтому вместо так и не написанной научной работы о технике греческого анекдота он решил переложить в анекдоты всю историю греческой культуры. Получилась «Занимательная Греция», «думаю, что самое полезное, что я сделал по части античности»10. И вот с этой (пусть и, как всегда, иронически поданной) самооценкой Гаспарова нельзя не согласиться, и далеко не только потому, что этот бестселлер придал его имени невиданную ранее популярность за пределами профессионального сообщества. «Занимательная Греция» своей «неслыханной простотой» воплощает самую суть подхода Гаспарова: то, что из уст любого другого античника было бы воспринято как упрощенческая «ересь», у него предстает естественным продолжением или даже пиком всего его научного пути.
Именно поэтому мы и открыли собрание антиковедческих и медиевистических трудов М. Л. Гаспарова «Занимательной Грецией»; именно поэтому в каждом из разделов этих двух первых томов собственно аналитическим статьям сопутствуют более популярные после- и предисловия, а большинство тем и авторов вдобавок проиллюстрированы переводами. Эти три стороны его занятий древностью не просто дополняют друг друга; они нераздельны – точно так же, как в его собственном описании из трех разных Катуллов рождается один, неделимый, одновременно простой и сложный.
М. Л. Гаспаров не считал себя медиевистом и никогда не числил медиевистику среди своих специальностей. При этом Средними веками занимался, и немало. Особенно много переводил: средневековая литература уступает, пожалуй, лишь античной по объему сделанных им переводов. Написал меньше: помимо работ, включенных в настоящее издание, – многочисленные справки об авторах для «Памятников средневековой латинской литературы», заключительная часть одного из предисловий к тому же изданию и две главы для второго тома «Истории всемирной литературы», одна из которых вышла в свет за тремя подписями (С. С. Аверинцев, М. Л. Гаспаров, Р. М. Самарин). Медиевистика – это 1970–1980‐е годы, после сборника «Проблемы литературной теории в Византии и латинском средневековье» (1986), в котором Гаспаров участвовал обширной статьей «Средневековые латинские поэтики в системе средневековой грамматики и риторики», он к этой эпохе почти не возвращался.
Занялся средневековьем Гаспаров, возможно, не по собственному желанию. Сектор античной литературы ИМЛИ, в котором Гаспаров работал, начал во второй половине шестидесятых годов своего рода экспансию на смежные территории – свои по языкам, чужие по времени культуры. В 1968–1969 годах вышли в свет два тома «Памятников византийской литературы», в 1970–1972‐м – два тома «Памятников средневековой латинской литературы». Был подготовлен и третий том, о латинском XIII веке, но тут грянул скандал, начальству не понравилось, как пишет Гаспаров, «обилие упоминаний о Господе Боге»11. Гаспарову, который как раз в промежутке между выходами двух латинских томов стал заведующим сектором, пришлось каяться (что он сделал в предельно официозной и предельно издевательской форме)12, но третий том так никогда и не был опубликован. Кто был инициатором этого выхода за границы античности, установить сейчас уже затруднительно, может быть, М. Е. Грабарь-Пассек, у которой к таким темам был интерес (главная ее книга посвящена античным сюжетам и формам в постантичной литературе), но так или иначе первые опыты Гаспарова в области медиевистики (и не только первые) относятся к так называемым «плановым», или коллективным, работам. Так что закончилась работа в ИМЛИ – закончилась и медиевистика. Но при этом такие работы он вовсе не считал в своем послужном списке каким-то балластом, о котором лучше как можно быстрее забыть. Наоборот. Вспоминая об имлийских коллективных трудах, Гаспаров вспомнил и о В. Шкловском и его словах, что «время умнее нас, и поденщина, которую нам заказывают, бывает важнее, чем шедевры, о которых мы только мечтаем. Я тоже так думаю»13.
Начальство насторожилось недаром. Значение «Памятников средневековой латинской литературы» заключается в числе прочего в том, что о средневековой культуре впервые заговорили другими словами, спокойными, без обязательного обличения мракобесия и обскурантизма – разительный контраст с ситуацией десятилетней давности, с изданием Абеляра в «Литпамятниках», к примеру. Конечно, «Памятники…» были в этом отношении не одиноки, но они были одними из первых («Категории средневековой культуры» А. Я. Гуревича и «Средневековая латинская литература Италии» И. Н. Голенищева-Кутузова – это 1972 год, «Французский рыцарский роман» А. Д. Михайлова – 1976‐й), а в отношении «поповской литературы» – так прямо первыми («До этого о такой поповской литературе вообще не полагалось говорить»)