Но я не слышал, чтобы медведь был людоедом.
Желна громким криком растревожила запоздавший рассвет. Ей ответила гагара на болоте. Какая-то птичка, заикаясь, вспоминала забытый мотив. И, как сигнал к пробуждению, загремел посудой повар.
До слуха долетел его разговор с Рыжим Степаном, выбравшимся по своим надобностям из палатки.
— Знаешь, Степан, — говорил он басом, полушепотом, растягивая слова, — людей-то поуменьшилось, оставят нас с тобой на Ямбуе подавать световые сигналы, больше ведь некому.
— Вот и хорошо, светить — не лес валить! На этакой работенке скоро не поседеешь!
— Ты не прикидывайся дурачком. Может, того, — повар ловко щелкнул языком, — как орешек хрустнешь — и поминай Степана, раба божьего!
— Чего мелешь! Людоеда убили.
— Вот чудак! Ты думаешь, что медведь людей поел? Зря на него валят. Медведь — трус. Тут, может, в болотах какие-то допотопные чудовища живут. В такой глуши не только им, а и чертям есть где укрыться.
— Ну и что же… С меня что взять, выбегался за лето, потом же табаком пропитался, никакой зверюга близко не подойдет. А вот уж над тобою потешится, повар завсегда маслами пахнет, самый раз, пикнуть не даст. К тому же ты, Федя, от обжорства низкопятый и масти неопределенной, паршивая девка и та за версту обойдет тебя. Разве на корм медведям и годишься!
— Подумаешь, рыжий красавчик!
— Рыжие — за первый сорт у девчат. Вот посмотри. — И он долго роется в потке возле моего полога. — В жилухе меня, брат, Галочка ждет. Взгляни, глаза, как угольки, носик, ротик — все как полагается.
— Да ведь эту же фотографию ты у Елизара стащил, совиные твои глаза!
— Тс-с! Чего орешь! — шипит посрамленный Рыжий и скрывается в палатке.
Рыжий Степан третий год работает в экспедиции. Пришел он к нам хилым пареньком, замкнутым, молчаливым, будто обиженный судьбою. Товарищи неохотно взяли его в поле. Но, попав в тайгу, в горы, столкнувшись с опасностями, познав настоящую дружбу, он приободрился, повеселел. Совершенно неожиданно для всех раскрылся в нем талант музыканта. Будто родился он, чтобы воспеть это скупое и суровое нагорье. В походе отряд присядет отдохнуть, Степан достанет губную гармошку, припадет к ней влажными губами, зажмурит глаза и заиграет — так заиграет, что забудешь про путь, про невзгоды, про все на свете. А кончит играть — и усталости как не бывало!
В его репертуаре нет знакомых мотивов, все ново, удивительно просто, доступно. Это музыка настроения, музыка о могуществе дикой природы, которую ты видишь, ощущаешь, о птицах, о зверях, о человеческом счастье, и понятна она только здесь, где родилась. Много радости дарит она таежным бродягам, попавшим в эти безмолвные пустыри. Степаном все дорожат, берегут его, и слово «Рыжий» произносят ласково, с любовью.
Я выбрался из-под полога, да так и остался стоять, вслушиваясь в сонный лепет еще не опавших листьев осины и всматриваясь в далекий рассвет. Голубоватый свет, необыкновенно нежный, отделил небо от земли. Гордые вершины поднялись из мрака ночи и точно замерли, пораженные величественной картиной пробуждения.
Узнать бы, что день готовит нам: раскрепощение от тяжких дум или неотвратимую тревогу, награду за мучения или приговор? На душе неспокойно.
Ночь торопилась в чащобы, падала на дно глубоченных провалов, покорно уходила в болота, под туман. Алмазной каплей дрогнула в крошечном озерке последняя звезда и погасла за поникшей осокой. Загремели бубенцы — поднялись олени. Все повернулись к рассвету, стоя встречали утро нарождающегося дня… Где-то рядом, в сырой ложбине скорбно кричала одинокая чайка, отставшая от стаи. На юг устремились станицы мелких лесных птиц. Они летели низко над землей, придерживаясь перелесков.
«День… день… день…» — вестил ворон.
У костра уже пили чай Карарбах и Лангара.
— Что стоишь, иди сюлюкать[30], — зовет меня Лангара.
Я присаживаюсь к костру. Просыпается лагерь, наполняясь людскими голосами.
— Какая нужда разбудила вас так рано, отдыхали бы! — говорю старухе.
— Чай — разве не отдых?.. Потом всякие разные думы есть. Карарбах спрашивает: ты хорошо узнал, что людоеда убил? Может, не он? Старик хочет ходить сам смотреть его.
— Ошибиться не мог. Два медведя на одном месте жить не будут. Но если он хочет, я поведу его к убитому зверю, пусть посмотрит.
Старик утвердительно кивает головой.
— Спасибо тебе, Лангара, и тебе, Карарбах, что не сочли за труд предупредить нас о людоеде. Не знаю, как рассчитаюсь я с вами.
Лангара подняла голову.
— Так не говори. Не бери напрасную тяжесть на сердце. Не знаешь, что ли, — люди должны помогать друг другу.
— Хорошие слова сказала ты, Лангара.
— Это живет в нашей крови от предков.
Нам остается только найти Елизара. Думаю, что поиски не будут трудными. Он, вероятно, тоже где-то там, в кустарнике, на северном склоне гольца. Затем проведем наблюдения на вершине Ямбуя и уйдем навсегда из этого безлюдного края. Но почему беспокойство не утихает в душе? Какая тревога затаилась во мне?
— Какой план на сегодня? — спрашивает Цыбин, подходя ко мне и доставая кисет.
— Надо начинать наблюдения и поторапливаться — вот-вот завьюжит.
— Мы не задержим. Позавтракаем — и на голец. — Цыбин прикурил от уголька, затянулся и продолжал: — Мне на наблюдениях понадобится всего один человек, остальных используйте на розыски Елизара.
— Вот и хорошо. Здесь останутся Павел для связи со штабом и Лангара. Остальные пойдут со мною искать Быкова. Передайте оружие и личный пистолет тем, кто пойдет на поиски Елизара. Вам оно на пункте не нужно. Каждому, в том числе и каюрам, выдайте двухдневный запас продуктов, спички… Через час выходим.
— Эй, хлопцы, подъем! — кричит Цыбин в сторону большой палатки.
Оттуда донеслись сонные вздохи.
У каюров свой костер под толстой лиственницей. Кроме Ильи и Долбачи, тут еще двое незнакомых мне эвенков: один старик, маленький, сгорбленный, с приветливыми чертами на задубленном от ветров лице. И второй, помоложе, длинный, сухой и подвижный, с продолговатым лицом и усталыми глазами.
У каждого свой чайник. Пьют из блюдцев молча, с нескрываемым наслаждением.
Я присел на бревно рядом со стариком.
— Вы должны все пойти с нами искать Елизара. С оленями останется Лангара, — обратился я к ним.
Но мои слова никакого впечатления не произвели на них.
— Они думают, ты не убил медведя, — поясняет Долбачи.
— Если убил, покажи шкуру, — добавляет старик.
— Зачем же мне обманывать, с этим шутить нельзя.
— Я не верю. Такого убить нельзя, он притворился, — продолжал старик, — обманул тебя, а ты хочешь обмануть нас. Голец ходи не могу.
— Зачем мне обманывать, подвергать опасности себя и других? Никто на это не пойдет. Говорю, с людоедом покончено. Пока Цыбин будет наблюдать, надо найти Елизара, без этого мы не можем уехать отсюда.
Каюры молча продолжали пить чай… Я не стал настаивать. События на Ямбуе давали хорошую пищу суеверным людям.
Потом с ними говорил Цыбин. Не Илья ли их настраивает, иначе чего бы им упрямиться?
— Лангара, — обратился я к старухе, — каюр Илья из вашего стойбища?
— Как же, из Омахты.
— Ты знаешь его?
— Мало-мало.
— Как думаешь, плохой он человек?
Лангара двинула плечами.
— Если у тебя сердце будут рвать руками, ты будешь смеяться?
— Кто-то сделал ему больно?
— Начальник… Три года назад Омахта пришел экспедиция. Илья с женой у них ходил каюром. Все лето хорошо ходил. Потом начальник брал у него жену. Илья думал, он совсем взял, уступил, сам остался с двумя детишками, даже не стал сердиться, думал, так надо. Доброе сердце тогда было у Ильи. Но начальник обманул. После работы увез ее далеко устье Учура, сам до своей баба ушел, а эвенку бросил. Говорили, даже денег не дал ей обратно вернуться или продукты купить. Какой плохой люди!
— А где же она теперь?
— Жена не вернулась на стойбище; может, стыдно было, что поверила лючи, бросила детей. Илья ходил на устье Учура, спрашивал у людей, но никто не знал, куда она делась. Там он всю зиму ходил по тайге, искал ее след, но не нашел. Одна, в чужой тайге, без чума, без пищи, пропала. Илья потом вернулся одичалым. На стойбище не живет. Он что-нибудь пакостил тебе? — неожиданно спросила она.
— Нет, Лангара, это я так спросил, к слову.
Так вот оно в чем дело! Надо же было какому-то подлецу вмешаться в жизнь этих двух людей, до наивности доверчивых и покорных, сделать доброе сердце Ильи злым и мстительным! Мне становится вдруг стыдно за себя и Павла, за нашу подозрительность и, может быть, несправедливое отношение к Илье. Мне хочется немедленно поговорить с ним, объяснить эвенку, что он не должен срывать обиду на людях, совсем не причастных к его несчастьям, и вернуться жить на стойбище.
Не знаю, с чего начать разговор с Ильей, но поговорить надо. Он настораживается и чуточку отодвигается от меня.
— Илья! — начинаю я решительно. — Мы с Павлом действительно заподозрили тебя в убийстве Елизара, в этом виновато твое поведение… Извини нас. Ты не отворачивайся, а слушай. Сейчас Лангара рассказала мне про твое горе. Ну разве можно за одного подлеца мстить всем! И среди эвенков есть, наверное, плохие люди, так неужели в этом виноваты и другие? Не надо обижаться на всех. — И я дружески кладу свою руку ему на плечо. — Тебе, Илья, надо вернуться к детям, жениться и жить по-человечески, как живут все.
Каюр осторожно отстраняет мою руку, долго сидит задумчивый и безразличный, будто он уже много раз слышал это и мои слова не утешают его. Ведь он не протестовал, что жену увезли от него. Ее воля была. Но бросить в чужой тайге женщину, отнятую от детей, от мужа, обмануть — все равно что убить ее, и даже хуже! Вот этого он не может простить и делает вид, что не слышит меня.
Всем как будто неловко за меня и за Илью…
Знаю, не скоро у него заживут старые раны. И не так просто забыть ему обиду. Только время да доброе, сочувственное отношение людей помогут ему.