падной части хребта Крыжина. С Окуневого видны долины Кизыра и Казыра с их многочисленными водостоками и глубокими ущельями, оголенные плоскогорья, изредка увеличенные скалистыми или тупыми вершинами, и широкая кромка высоченных гольцов, загромоздивших восток, начиная от Пезинского белогорья до крутых склонов Торгака. Когда смотришь на Саяны с белка Окуневого, поражаешься контрастом в очертании этих гор. Рядом с грандиозными пиками, манящими своею недоступностью, видишь примостившиеся небольшие плоскогорья. Эти плоскогорья простираются в самых различных направлениях. Они с северной стороны обрываются мрачными цирками, а с южной — заканчиваются сглаженными, словно приутюженными, отрогами. Образованием такого рельефа Восточные Саяны прежде всего обязаны тектоническому явлению и действию ледников, некогда покрывавших эти горы.
Если бы мы могли перенестись в далекое прошлое и взглянуть на территорию этих гор, мы увидели бы совсем другую картину.
Миллионы лет назад, в доисторическое время, на том месте, где сейчас раскинулись живописные горы Восточного Саяна, как ни странно, существовало равнинное пространство, пересеченное остаточными хребтами, едва ли достигавшими семисот метров высоты. Несколько позже, уже в конце третичного периода, из громадных разломов земной коры, образовавшихся на этой равнине, хлынули потоки лавы, и равнина превратилась в зловещую базальтовую пустыню. Но на ее поверхности по-прежнему возвышались все те же остаточные низкогорные хребты, не покрытые базальтом.
За первой катастрофой последовала вторая, вызванная мощными тектоническими движениями. Эта катастрофа привела к значительному поднятию лавовой равнины и совершенно изменила ее поверхность — от равнины не осталось и следа. Всюду образовались глубокие провалы, а над ними, в хаотическом беспорядке, громоздились бесформенные громады и разорванные остаточные хребты. Но даже и в этот период ничего похожего не было с тем, что мы наблюдаем теперь. Восточному Саяну суждено было пережить еще ряд больших геологических процессов. Воды рек промыли ущелья, а приподнятые особенно высоко (до 2500 метров) добазальтовые хребты подверглись чрезвычайно энергичному морозному выветриванию, в результате чего их вершины приняли обостренное очертание.
Наконец наступило и оледенение Восточного Саяна. Многочисленные хребты и отроги, образовавшиеся в результате тектонических явлений и морозного выветривания, покрылись мощными льдами. Они-то и оставили неизгладимый след в современном рельефе этих гор. Сползая с хребтов, ледники превращали многие ущелья в корытообразные долины — троги, на склонах гольцов образовали обширные цирки, а самим горам придали резко альпийскую форму. Курчавые скалы, что часто встречались на нашем пути, пороги, высоченные водопады, многочисленные озера, украшающие мрачные цирки, — словом, все то, что делает Восточный Саян живописнейшей горной страной Сибири, есть следы действия ледников. Им-то Саяны в большей мере и обязаны своей недоступностью.
Таково геологическое прошлое гор[8].
До наших дней еще сохранились в центральной части совсем незначительные остатки саянских ледников. Мало осталось и базальтового покрова. Он сохранился на немногочисленных горах, характерных своими плоскими — столовыми — вершинами и хорошо выделяющихся среди скалистых и малодоступных гольцов.
Находясь в центральной части Саяна, мы не раз слышали подземные толчки, бывают там и довольно значительные землетрясения — это все отголоски тектонических явлений. Солнце же, ветер и вода продолжают разрушать более мягкие породы, придавая хребтам еще более заостренное очертание.
Вершину белка мы покинули в пять часов. Солнце, миновав зенит, скатывалось к горизонту. Быстро таял снег, и по лощинам все громче, все задорнее пели мутные ручьи. Легкий, еле уловимый ветерок нет-нет да и налетал с востока, окатывая нас холодной струей.
Когда мы шли по тайге, мягкие весенние сумерки уже спустились в котловину. Чистый воздух был насыщен запахом разнеженной солнцем кедровой хвои. Сквозь него можно было уловить и аромат весенних цветов. Как хорошо бывает в лесу в такие ночи, как легко дышится! Идешь и не знаешь усталости, а уснешь — долго не пробудишься, такова весна в Саянах.
Когда до слуха долетел шум Кизыра, было совсем темно. Звездное небо, бросая бледный свет, помогало нам пробираться сквозь чащу. Мы шли молча, стараясь не нарушать общего покоя. Но вот из глубины окружающего нас леса послышалось пронзительное ржание. Ему ответило протяжное эхо, и снова все смолкло. Лагерь был недалеко. Скоро в темноте блеснул огонек. Мы ускорили шаг.
На стоянке все спали, догорал костер, было тихо, и только река, взбудораженная вешней водою, плескалась в крутых берегах. Под кедром, среди еще неубранной после ужина посуды, сидел повар Алексей. Склонившись над кухонным ящиком, он читал то самое письмо, которое принес ему Мошков. Черня прибежал раньше нас в лагерь и сидел против Алексея, поджав задние лапы. В позе собаки было столько сочувствия и внимания, что мы невольно задержались, чтобы не помешать им своим появлением. Никто не знал содержания письма, и, глядя на Черню, казалось, что только он один проник в его тайну, уж очень участливо наблюдал он за Алексеем. А тот все читал и улыбался, потом поднял голову и долго смотрел на собаку. Наконец Черня шагнул вперед, и Алексей обнял его.
— Иди сюда, — подтаскивая Черню ближе, говорил он, — я все расскажу тебе.
Он развернул письмо, но вдруг увидел нас и сейчас же вскочил.
— С Пантелеймоном Алексеевичем плохо… — сказал он, обращаясь к нам.
Из темноты показался Мошков. Он до того исхудал и измучился, что приходилось удивляться, как после стольких бессонных ночей он еще мог двигаться.
Мошков не поздоровался, ни о чем не спросил и ни слова не сказал о болезни. Подброшенные в костер дрова осветили стоянку. Я молча разбинтовал его больную руку. Большой палец совсем почернел, вздулись вены, и опухоль на руке дошла до локтя. Я окончательно решил, что у Пантелеймона Алексеевича гангрена. Для меня было ясно, что при гангрене операция неизбежна, иначе болезнь закончится трагической развязкой. Но как ее делать, не зная самых элементарных правил хирургии, не зная анатомии руки? Можно представить, сколько мыслей, самых невероятных, пролетело в голове, пока я осматривал руку!
Мошков был очень близким мне человеком, не один год мы делили с ним радости и невзгоды путешествия по тайге, и теперь я должен был сделать ему операцию, не имея для этого ни опыта, ни знаний, и в самой невероятной обстановке. Отправить его обратно в жилые места было невозможно, да и поздно. «А что, если все это кончится смертью?» Такая мысль назойливо вертелась в голове. Подобная развязка от нарыва была бы нелепой. Мошков прошел тяжелый жизненный путь, не раз смотрел в лицо смерти и не погиб. Еще юношей, в гражданскую войну, с партизанами он прошел до Владивостока. Вернувшись в родную деревню, руководил комсомолом. Это было в годы нелегкой борьбы с кулачеством. Позже он находился на партийной работе, затем был направлен к нам. Жизнь выработала в нем уравновешенный характер, все мы его любили, умел он ко всем относиться ровно, хорошо.
Подавленный тяжелыми мыслями, я опустил руку и посмотрел в упор на Мошкова, все еще не решаясь произнести последнее слово.
— Ну что? — спросил он тихим, исстрадавшимся голосом, и в этом «ну что?» прозвучала мольба, будто он целую вечность ждал меня, надеясь, что я принесу ему облегчение.
— Придется резать палец! — ответил я, стараясь придать своим словам непоколебимый тон.
— Это ведь долго будет, отруби топором сразу, чтобы не мучиться, — тихо ответил он. И я увидел, как выдвинутый вперед подбородок вдруг задрожал, как заморгали глаза больного: «Не могу, сил нет!»
Наблюдая за Мошковым, мне была известна его большая сила воли, я решил, что он действительно может отрубить себе не только палец, но и руку.
Было уже поздно, и мы договорились отложить операцию до утра.
Когда я проснулся, утро только что осветило бледным светом долину. На горах лежал клочьями туман, по небу ползли облака. Все уже были на ногах. Мошков полулежал под кедром, а Павел Назарович качал его больную руку. Увидев их, я твердо решил делать операцию, и сразу же, как только встал, начал готовиться к ней.
— День-то давно наступил, чего тянешь… — сказал Мошков с упреком.
Совсем неожиданно выяснилось, что во вьюках не оказалось железной коробки, в которой хранились хирургические инструменты. Они были отправлены с грузом, который Кудрявцев забросил вверх по Кизыру. Пришлось готовить охотничий нож. Шелковая леска для рыбы оказалась как нельзя кстати: она заменила материал, которым врачи зашивают раны. Вторым инструментом была обыкновенная швейная игла — это все, чем мы располагали.
Пока я готовил бинты, йод, а Самбуев и Алексей расплетали леску, Лебедев успел отточить на оселке нож. Он был небольшого размера, гладкий и хорошо отполированный. Затем иглу, нитки, нож хорошо прокипятили и промыли в спирте. Мошкова усадили на мох, под тонким кедром. Он беспрекословно подчинялся всем распоряжениям и, видимо, не думал о тех последствиях, которые могли быть после операции, сделанной неопытной рукой. Кто-то принес белое длинное полотенце, Павел Назарович обмотал им ниже локтя руку Мошкова и крепко привязал ее к дереву. До последнего момента я все еще не верил, что придется делать операцию, и ждал, что какая-то случайность избавит меня от этого…
Когда я взял кисть руки больного, все сомнения вдруг отлетели прочь. Теперь ни температура, от которой пылала рука Мошкова, ни боль не смогли бы удержать меня. Я нащупал сустав большого пальца, и лезвие необычного хирургического инструмента врезалось в мышцы. К моему удивлению, кровь не брызнула из раны, она стекала медленно, густой массой, а Мошков не вскрикнул, даже не вздрогнул. Нож тупо скользил, ища проход между суставами; еще небольшое усилие, и фаланга отпала.