Том 1 — страница 38 из 131

— Не больно? — участливо спросил я Мошкова.

— Нет, — чуть слышно ответил он.

Я был поражен его ответом. Оказалось, что палец уже омертвел и потерял чувствительность. Нужно было резать дальше, до живого места, до боли. Я зажал в левой руке вторую фалангу с большим суставом, и нож отсек его от кисти. Кровь хлынула из раны. Мошков закричал и забился от боли.

Я начал зашивать. Игла не лезла, узел не завязывался, а кровь не переставая лилась. Все же кое-как мне удалось стянуть рану, залить ее йодом и забинтовать.

Пока я возился с рукой, Павел Назарович уговорил Мошкова выпить полкружки спирта. Через две-три минуты Мошков стал впадать в забытье. Он еще некоторое время пытался о чем-то рассказывать, но язык уже не повиновался ему, и вместо слов из его уст вылетали невнятные звуки. Так он и уснул там под «операционным» кедром.

День был пасмурный. Потемневшие облака ползли низко над горами, в тайге было тихо. Я сидел за дневником и не заметил, как пошел дождь. Вначале он был мелкий, покрывая водянистой пылью хвою и увлажняя мох, но скоро усилился, и по реке заиграли бесчисленные пузырьки.

Мы перенесли Мошкова в палатку, а сами разместились кто под кедром у Алексея, кто с Павлом Назаровичем.

Во второй половине дня по долине пронесся холодный ветер, и тотчас же ютившийся в расщелинах гор туман стал густеть и покрывать отроги. Вскоре хлопьями повалил мокрый снег. Еще дружнее забарабанили по палатке скатывающиеся с хвои крупные капли влаги. Костер через час погас. Казалось, весна покинула нас, брошенные ею цветы теперь сиротливо выглядывали из-под снега, печально покачивая сморщенными от стужи лепестками.

Мошков бредил, ворочался, но не пробуждался.

Вечером от реки, разрывая тишину, прокатился выстрел. Мы выскочили на берег. Перерезая вкось Кизыр, к нам приближались две лодки. Это Арсений Кудрявцев с товарищами возвращался с верховья Кизыра. Я схватил бинокль и стал рассматривать гребцов. Их было шесть человек. «Все живы», — подумал я. Не хватало одной лодки, которая, как оказалось, уже на обратном пути была разбита в шиверах.

Сколько искренней радости было в этой встрече! Они еще не успели сойти на берег, а их буквально забросали вопросами: докуда дошли? Большие ли там горы, есть ли зверь? — о чем только не расспрашивали! А повар Алексей молча схватил в объятия огромную «тушу» своего приятеля Тимофея Курсинова и повел «к себе» под кедр. Они рассказывали друг другу обо всем, что произошло у каждого за время разлуки. Затем Алексей стал шепотом читать Курсинову свое таинственное письмо. Читал и плакал, а Тимофей, хлопая его по плечу загрубевшей рукой, чуть слышно басил:

— Чего зря роняешь слезу!..

— Эх, брат, — говорил Алексей после глубокого вздоха, — хорошая Груня у меня, добрая да ласковая… А онто грамотей какой!

Так они, не досказав всего друг другу, не наговорившись, уснули там же под кедром.

Долго в ту ночь горел у Павла Назаровича под кедром огонек. Кудрявцев рассказывал нам подробности своего путешествия.

— Немножко не дотянули до Кинзилюка, — говорил он. — Днем вода вровень с берегами, идти на лодках нельзя, шесты дна не достают, а ночью, хотя она и спадает, темнота непроглядная, того и гляди перевернешься. Бились-бились, кое-как дотянули до неизвестной реки, да там и сложили весь груз. Километров двадцать не дошли до больших гольцов, что стоят с двух сторон реки. Ну, и горы же там!.. Сколько глаза видят — все пики да пики, ни конца им, ни края, непроходимой стеной загородили все кругом. Дикое место, — продолжал он после минутного перерыва. — Дальше долины пошли узкие, все в скалах, а притоки — страшно смотреть, словно звери ревут…

К нам подошел проснувшийся Мошков. Мы усадили больного возле огня. Меня больше всего беспокоило то, что весь день у него была повышенная температура, неужели началось заражение?! Никогда бы я не простил себе его смерти. Но, к счастью, этого не случилось. Инструменты, хотя и слишком примитивные, были достаточно продезинфицированы, а лес, напоенный чистым горным воздухом, в котором меньше всего содержится болезнетворных микробов, был отличной «операционной» и одновременно лучшей здравницей.

За долгие годы своей работы вдали от населенных пунктов я не припомню, чтобы кто-нибудь в экспедиции болел гриппом или ангиной; у людей не бывало насморка, кашля или недомогания, хотя все мы, с точки зрения городского человека, жили в самых неблагоприятных условиях, спали на снегу, на сырой земле, у костра, то согреваясь до пота, то замерзая.

Мы долго сидели у Павла Назаровича под кедром. Старик то и дело поправлял костер, и пламя, вспыхивая на миг, оттесняло от нас темноту ночи. Бедная весна!

Ее бледно-зеленый наряд был засыпан толстым слоем снега; под ним уже непробудно уснули, отморозив ножки, первые цветы, поверившие теплу и потянувшиеся к солнцу. А снег все продолжал идти. Было слышно, как от тяжести снежных гирлянд ломались сучья на деревьях да, неловко шурша крыльями, перелетали с места на место промерзшие птицы.

В полночь в лагерь пришли лошади. Для них в лесу не осталось корма. Мокрые, истощенные, они шарили между палатками и воровски заглядывали под брезент, где был сложен груз, надеясь стащить что-нибудь съедобное.

Когда на другой день я вышел утром из палатки, передо мною стоял зимний безмолвный, весь укрытый хлопьями снега лес. Я долго смотрел на преобразившийся мир. Как будто зима, соревнуясь с весною, решила показать, какая она искусная мастерица. В необычном для мая наряде леса не было контрастных красок, не было цветов, ничто не благоухало; по зато какими тончайшими линиями были прорезаны кроны деревьев, сколько торжества было в снежном сиянии!

Пока я любовался причудливыми узорами возвратившейся зимы, из соседнего ущелья вдруг налетел ветер, — лес очнулся и зашумел. Еще минута, и все изменилось: слетела с кедров белая бахрома, сломались искристые гирлянды.

А ветер усиливался и, сбивая с деревьев остатки снежной пыли, носился по долине.

На хребет Крыжина

Пугачева и Днепровского, ушедших на Ничку, все еще не было, их ждали сегодня, чтобы всем вместе выйти на хребет Крыжина и там на одной из вершин соорудить геодезический знак.

Омрачая солнечный день, по тайге ползли тени облаков. К двенадцати часам снег по низинам растаял, а уровень воды в Кизыре быстро поднялся. Поплыл каряжник, мусор, запенились заводи. Все грознее становился поток. В лесу, по полянам, снова хлопотала весна, вдыхая жизнь в замерзшие цветы, поднимая прижавшуюся к земле зелень и оглашая воздух радостным пением птиц. Весь день я просидел за работой. Нужно было закончить записи по маршрутной съемке, просушить коллекцию и привести в порядок остальные материалы. Но прежде чем заняться работой, я должен был сделать перевязку Мошкову, а это оказалось труднее операции. Бинт так присох к ране, что при его удалении больной кричал на всю тайгу. Рана оказалась большой, плохо зашитой и при перевязке терялось много крови.

После того как рука снова была забинтована, Пантелеймон Алексеевич еще долго стонал. Несколько позже к нему подошел Алексей и стал качать его больную руку.

— Что же не расскажешь, что Груня пишет? — спросил его уже успокоившийся Мошков.

— Эх и письмо, Пантелеймон Алексеевич, посмотри, какой грамотей у меня сын, расписал все до мелочи, — обрадовался тот вопросу и побежал к своему ящику.

Он вернулся со знакомым всем конвертом, осторожно вытащил из него письмо, состоявшее из двух листов, и один из них развернул перед Мошковым. Я подошел к ним. Весь лист был исписан неуверенной детской ручонкой — черточками, ломаными линиями, кружочками, палочками и кляксами.

— Как подробно… а? — сказал он, весь сияющий.

— А сколько же ему лет? — поинтересовался Мошков, хотя он хорошо знал возраст ребенка.

— Васильку-то полтора, — почти шепотом ответил тот, — и в кого он такой способный удался?! Ишь, какие начертил росписи… — И у Алексея снова глаза покрылись прозрачной влагой.

Подошли остальные. Письмо пошло по рукам, и все внимательно, с каким-то сочувствием, стали рассматривать детские неразборчивые иероглифы, но понятные всем нам так же, как и переживания Алексея.

Затем Алексей прочел вслух письмо жены Груни, в котором сообщалось, что дома все здоровы, что Василек уже ясно выговаривает «папа ту-ту», о чем сын подробно и написал в своем письме.


Пугачев и Днепровский вернулись на стоянку во второй половине дня. Им удалось проникнуть до подножья гольца Кубарь и пройти далеко по реке Ничке. Ее долина оказалась тоже заваленной погибшим лесом, пробраться через который можно было только прорубив проход.

Рано утром, как только алая заря окрасила восток, мы, завьючив несколько лошадей снаряжением, песком, цементом, материалами, покинули лагерь и направились вверх по Белой. С Мошковым остался Павел Назарович.

Мы шли гуськом. Впереди, не смолкая, стучали топоры, прорубая проход, да изредка, нарушая тишину леса, кричали погонщики. Долина переполнилась шумом передвигающегося каравана.

Обойдя вершину первого правобережного распадка, мы достигли того места, где ночевали с Павлом Назаровичем. Дальше груз можно было нести только на себе. Его оказалось много: тут и продовольствие, и материалы, и палатки, и разная мелочь. Кроме того, нам нужно было поднять на вершину белка и лес для постройки пирамиды.

Пока готовили обед да раскладывали груз по поняжкам, я, Прокопий и Лебедев пошли к оставленному медведю за мясом. С собой захватили и Левку. Когда осталось только подняться на небольшую возвышенность, оттуда, где висел медведь, донесся громкий лай собаки.

— Наверное, медведь нашел нашу добычу, — сказал Лебедев.

— А больше не на кого ему и лаять! — ответил Днепровский, и мы побежали вперед.

Минут через пять мы оказались на верху возвышенности, с которой можно было увидеть кедр с медведем. Впереди шел Прокопий. Пригнувшись к земле, он почти ползком добрался до верха и осторожно выглянул из-за камня. Теперь лай слышался совсем близко. Мы с волнением следили за Прокопием, стараясь по его движениям угадать, что он видит. И вдруг, совсем неожиданно для нас, Прокопий выпрямился во вес