Плыл я на лодке. Моим тогдашним спутником был старенький сельский учитель. Сидел он на корме и изредка веслом направлял ход лодки. Старик родился, вырос и век свой прожил на реке. Ветер и годы изрезали его лицо морщинами. Я молча наблюдал за ним. В его руках еще чувствовалась сила, а в движениях — жизнь. Под седыми ресницами горели огоньком черные глаза. Он внимательно всматривался в прибрежные скалы и что-то вспоминал. Подолгу задерживал свой взгляд на торчащих из воды камнях и чему-то улыбался.
— Скоро Падунский порог будет, ух, как там неловко, того и гляди упрячет, — говорил он чуть слышно. — А так-то она, река, благодатная, — продолжал он, — матушкой Ангарой ее теперь величают, а раньше, по сказкам народным, это была молодая, красивая и единственная дочь седовласого Байкала.
Старик поправил сиденье, закурил трубку и стал рассказывать.
— Любил он ее, жизни в ней не чаял. Ты был на Байкале? — вдруг спросил он меня. — Видел, какие там горы, а тайга — краю ей нет. Сколько там зверя, рыбы, птицы — все это он, Байкал, для дочери-красавицы доспел. Росла она в этих горах, в густой кедровой тайге, с зверем и птицей дружила, с рыбой купалась в реке, с солнцем всегда неразлучна была. Но вот пришел к ней девичий возраст. Расцвела неслыханной красотой Ангара. И стал замечать старый Байкал, что в ее песнях, игре уже не было детства. Ни с чего, бывало, заплачет, не спит по ночам, часто бредит. Ни ели темные, ни песни птиц и ни журчание ручья ее не развлекали.
Запечалился старый Байкал, знал он, о чем тоскует красавица-дочь, и твердо решил поставить лесную охрану, все проходы заделать и никогда никому не отдавать Ангары. Но птицы пролетные слух о ее красоте разнесли далеко за пределы обширной тайги. Узнали о ней за Уралом, и там, где вечные льды, и далеко-далеко, у самого края Востока. И пошли со всех сторон, из далеких краев к Байкалу сваты. Подарки несли, женихами хвалились, слов не жалея, упрашивали. Всех гнал прочь старый Байкал, он не собирался отпускать от себя любимую дочь.
В Саянских горах, далеко от Байкала, жил тогда молодой и статный собою Енисей. Прославлен он был нравом прямым и отвагой. Звери лесные слух ему принесли, что далеко на Востоке живет красавица Ангара, дочь великого Байкала, загорелось сердце Енисея, захотелось счастья попытать. Тайной звериной тропою, минуя преграды и сторожей, он пробрался к Байкалу. Как увидел его седовласый старик, пуще ветра морского разгневался.
— Не страшен твой гнев, не пугай меня бурей, волнами, — отвечал ему Енисей. — Из далеких гор, неведомой тропою я пришел к тебе, могучий Байкал, просить выдать в жены Ангару.
Неумолим был старик, закипел, до предела озлобился. Он велел выгнать прочь жениха, наказать сторожей и строго следить за невестой.
Ушел Енисей, но с собою унес покоренное сердце Ангары. Закручинилась девица, сердцем страдала и чего-то ждала.
Как-то однажды чайки морские с юга летели, весть Ангаре принесли, что любит ее Енисей, ждет ее и тоскует по ней.
Стала Ангара просить старого Байкала: «Пощади ты меня, отпусти к Енисею, он взял сердце мое, и теперь жить без него я не буду».
Неумолим был Байкал и заточением грозил дочери.
Не смирилась Ангара.
Ранней весной гурты птиц прилетели и с ними — гадальщицы-гуси. Их просила она предсказать ей судьбу, рассказать все без утайки. Гуси долго гадали, рассказывали: ждет тебя, красавица, путь тяжелый и трудный, но кончится он счастьем желанным твоим.
Долго страдала Ангара и решилась на побег. Доброе солнце в путь ее благословило, быстроногие звери и птицы крылатые взялись ее провожать. Темной ночью, когда спал Байкал, выбралась она из владений отца и черной, дремучей тайгою бросилась искать Енисея.
Когда проснулся Байкал и узнал о беглянке, зверем морским взбеленился. Выскочил он на высокий голец и увидел по черной тайге белый след Ангары. В гневе хватал он огромные скалы и бросал их вперед, преграждая ей путь. Но она прорвалась через эти преграды, и далеко-далеко, за горизонтом, ее, усталую и измученную, разыскал Енисей…
Осматривая хребты — родину Енисея, я невольно вспомнил эту замечательную народную легенду.
Я долго любовался грандиозной панорамой гор и заносил в дневник все то, что мгновенно поражало и могло быть так же мгновенно забыто. Сколько времени я был занят работой — не знаю, но когда я оглянулся на Трофима Васильевича, он, плененный усталостью, спокойно спал, опустив низко голову.
В этот день было необычайно светло и тихо. Не выглядывали из-за гольцов дождевые тучи, не гулял по вершинам гор ветер. Казалось, природа смирилась и решила наградить нас лаской.
Спустившись в цирк, мы застали там своих товарищей. Они только что пришли из лагеря с грузом. Глядя на них, теперь можно было сказать, что люди работали сверх сил. Может быть, это оттого, что они уже несколько дней не упражнялись в движениях, или оттого, что в организме не хватало солей, углеводов, но скорее это было оттого, что они потеряли надежду на лучшее, а действительность была неприглядна. Каждый ушел в себя. О Мошкове редко кто вспоминал.
Закусив копченым мясом и запив чаем, заваренным душистым рододендроном, мы стали собираться на вершину пика. Было три часа дня. Этот подъем оказался самым тяжелым и опасным. Поднимались все тем же медвежьим следом, причем сообща, то подталкивая друг друга снизу, то перетаскивая один другого с карниза на карниз, пока не оказались на верху отрога.
Все устали, пришлось сделать привал уже перед последним подъемом на пик.
— Стало быть, вы, товарищи, возвращайтесь на стоянку, а я все вытащу наверх, что не успею, закончу завтра утром, — сказал Бурмакин, демонстрируя перед нами свою богатырскую грудь, обожженную солнцем и искусанную мошкою.
Все переглянулись. Один — за всех! Но ему не впервые выручать нас своей силой.
Это был товарищеский подвиг, который трудно оценить.
Чтобы не злоупотреблять добрым характером Михаила, с ним остались я, Курсинов и Алексей, а остальные вернулись в цирк.
Бурмакин навьючил на себя, кроме своей сверхгрузной поняжки, еще одну и ровным шагом пошел на подъем.
Когда мы оказались на вершине Двуглавого, покрасневшее солнце уже пряталось за горизонт.
Я сел на край гранитной площадки и, отдыхая, стал смотреть вдаль. Под нами лежали сказочные горы, их красоты не передать словами. Сила впечатлений была так велика, что все, видимое нами с Двуглавого пика, запомнилось на всю жизнь. Этот день стал счастливейшим днем жизни — мы достигли своей цели.
Алексей сидел рядом на сложенном грузе, задумчивый и грустный. У его ног примостился Курсинов. Он снял вконец изорванный поршень и стягивал дыру ремешком, изредка бросал свой взгляд на запад, где, прикрываясь тенью склонившегося к горизонту солнца, виднелись Кинзилюкские гольцы, Фигуристые белки и неприветливое Канское белогорье.
— Ты посмотри, Алеша, через какие пропасти прошли и куда добрались, на самую вершину, — сказал Курсинов, осматривая горы. — Теперь можно и возвращаться, наша совесть чиста, не остались в долгу перед Родиной; а вот уж как он будет отчитываться — не знаю, наверное, думает, что мы не вернемся. Эх, Мошков, Мошков, за что только мы тебя любили…
— Не верю, Тимофей Александрович, чтобы он забыл про нас, — ответил, оторвавшись от дум, Алексей. — Разве он не понимает, за этакое дело ему никогда не рассчитаться.
— Скоро уже месяц как он ушел, доколь же ждать? — отвечал Курсинов.
— Да… теперь не дождаться ни Мошкова, ни хлеба, ни махорки, — сказал Алексей, вставая.
Мы уже смирились с мыслью, что самолетов не будет, не прислушивались к ветру, налетавшему с запада, да и реже старались думать о Мошкове. Слишком загадочным было его поведение, тем более, что все мы знали Мошкова как преданного товарища. Теперь мне и Павлу Назаровичу предстояло изыскать перевал через Агульское белогорье, доступный для лошадей.
Два дня мы бродили по вершине Кинзилюка. Тогда-то мы и обнаружили две больших звериных тропы, идущих на юг с Орзагая и Агула. К ним присоединяется и наша тропа. Таким образом, вершина Кинзилюка является узлом трех больших звериных дорог, идущих туда с запада и с северных склонов Саян, и далее, уже одна, она уходит к вершинам Кизыра.
Вначале мы обследовали Орзагайскую. От ложа долины эта тропа идет по травянистому косогору правого склона. Перевал невысокий и вполне доступный для лошадей. Но мы не пошли через него из-за того, что распадок противоположного склона, куда спускается тропа, идет в восточном направлении, и мы побоялись, что она заведет нас далеко на восток к видневшимся большим гольцам. В северном направлении от Кинзилюка идет Агульская тропа, ею мы и решили воспользоваться. Она проложена зверями по правобережному распадку и, как вообще звериные тропы на Саяне, плавно набирает подъем, удачно обходит препятствия и только у вершины приводит к каменистой гряде, прорезающей небольшое снежное поле. Перевал представляет обычную седловину, с двух сторон зажатую хребтами и украшенную альпийской растительностью. С него мы увидели долину реки Агул и пологие, полузалесенные отроги северных склонов Саяна.
Нам помогли
Пятнадцатого июля товарищи, закончив работу на Двуглавом пике, вернулись в лагерь. Это был последний день, проведенный нами в Кинзилюкской долине.
Мы сидели возле костра, освещавшего стоянку. Между палаток лежали готовые в путь вьюки. Наступила последняя ночь. Я невольно поддался грустному настроению, навеянному на меня этим днем. Направляясь весною в Саяны, мы считали своей главной задачей достигнуть центральной части этих гор, а теперь, когда мы оказались там и увидели перед собою безбрежное море диких и неисследованных хребтов, нас с еще большей силой потянуло вперед, в эти горы. Казалось, что все самое интересное, сильное и новое там, где пик Грандиозный (восточная оконечность Фигуристых белков), где Орзагайские гольцы, словом, там, где мы еще не побывали. К сожалению, мы должны были отказаться от дальнейшего путешествия и попытаться выйти к жилым местам, несмотря на то, что для продолжения работы было самое лучшее время.