Том 1 — страница 28 из 115

Да, призраки… Но ведь на самом деле это неправда; ведь призраков не существует, потому что я перестал их видеть.

Просто-напросто исчезла галлюцинация, вот и все. Я ведь прекрасно знаю, что призраков не существует. Нет вообще ничего. Есть только ничто.

Я также и не слышу. Я слишком долго вслушивался в звуки безмолвия, в те звуки, которые недоступны людям, только я один их слышал, я, который должен умереть. Это звуки неподвижного воздуха, звуки отдыхающей земли, бесконечно малые, они живут и умирают.

Шорох всего существующего так жутко отдается в моих ушах, что моя барабанная перепонка порвалась.

Теперь ни единый звук извне не проникает в мое абсолютное уединение. В середине моей головы все кипит и клокочет, это мой больной мозг, но так сильно, что я весь разрушаюсь, мои кости трещат и распадаются во прах. И скоро весь я превращусь в этот прах.

Но будет ли этот прах пахнуть опием? Нет? Но ведь я много курил. Триста, четыреста трубок каждый день. А может быть и больше. Кто знает. Я больше не могу видеть и не могу слышать. Совершенно. Во мне не остается ни одного человеческого чувства, я больше не могу совершить ни одного человеческого поступка. Ни одного. Совсем ни одного. Ничего. Ах, впрочем, нет. Одно… Один глагол… Страдать. О, как я безмерно страдаю! О, этот огонь, который жжет и гложет, и раскаляет добела мои внутренности. Все мое тело представляет собою сплошную язву, она начинается от самого горла и доходит до пяток; эта язва захватывает все, она не щадит ни жил, ни кишок, эта язва, из которой извергается пламя. Все реки мира, все озера, все моря не смогли бы затушить этого огня. И это навсегда. Без остановки, без перерыва, без минуты сна. Вплоть до того, когда наступит ничто. Ничто еще более ужасающее… Под кожей опий так больно щипал меня, что у меня больше нет эпидермы. Я содрал ее своими ногтями. Если бы это было все. Если бы кроме этого не было ничего другого!

Меня терзает жажда и голод по опию. Бесконечные дни и ночи без еды, без еды и питья, — это совсем пустяки, это наслаждение! Но час без опия? Вот что ужасно, вот что несказанно. От этой болезни нет лекарств. От этого нельзя излечиться, потому что жажда по опию неутолима.

Я умираю до того, как начинаю курить, но я умираю и после того. И еще сильнее… и всегда… всегда… Мое тело мечется в агонии, едва я кладу трубку. Но агония иная терзает меня, лишь я беру трубку в руки. И я подобен осужденному, который, пытаясь избавиться от пылающего костра, встречает расплавленный свинец.

Проклятый… Да, это именно то самое. К геенне моих физических мук присоединяется проклятие мысли. К мукам тела присоединяются муки разума. Не только огонь… но кошмар. Уже давно я засыпал только на мгновение. У меня бывало состояние прострации на несколько часов, или минут, между двумя опьянениями; гнетущие сны, полнейшее состояние прострации, от которых я просыпался еще более измученный, чем после самых страстных, самых бурных объятий. Но все-таки это были настоящие сны, без видений, без ужасов. Потом наступили дни лихорадочной летаргии, бреда, апокалиптических ужасов. Создалась какая-то потрясающая зависимость; лишь только переставал действовать опий, мои минуты покоя становились короче, — потому что все-таки это был покой, отдых, что-то вроде отдыха, — и тот же самый опий делал их еще более ужасными, еще более нестерпимыми, еще более апокалиптическими; до сверхчеловеческого предела этого ряда, который никакому математику никогда не удастся суммировать, предел, который приводит сон к нулю, а кошмар к обратному значению нуля — один, деленное на ноль, равняется бесконечности.

Я больше не сплю. Кошмар переступил через слишком тесные пределы моего сна, перешел в состояние моего бдения. Я грежу с открытыми глазами. Это еще ужаснее.

Кошмар. Никто, за исключением курильщиков опия, не знает, что такое эти кошмары.

Мне приходилось слышать такие разговоры: «Я видел сегодня ночью ужасный сон; стены комнаты как будто хотели меня задавить, сдвинувшись вместе». Или, например, так: «Я видел, как мучили мою жену и детей и не мог им оказать помощи». И эти люди закрывают глаза рукой и повторяют: «Ах, какой ужас».

В моих кошмарах нет ни пропасти, ни стен, ни жены, ни детей. Нет ничего. Есть только пустота, ничто, мрак. Жуткая реальность смерти, такой близкой, такой близкой, что осужденный на смерть не касается вечности так близко, как я. Вокруг меня рыщет смерть. Она замуровывает окна и двери, она проникает в циновку, она носится среди молекул атмосферы. Она проникает вместе с дымом в мои легкие, а когда я выдыхаю дым, она не хочет выйти.

Здесь уже умер один человек. Такой же, как я. Его бросили в колодец. Где же, однако, этот колодец?

Да это все верно. Его бросили в колодец. На дне колодца был угорь. Или водяная змея! Слышите ли вы, что я говорю вам?

Змея ужалила труп. Он, конечно, тоже умер. Тоже — потому что это была не змея, а угорь. Да, его выловили, потому что это был угорь. Кошка укусила угря. Кошка! Слышите ли вы? Она здесь, эта кошка. Большая, как тигр, конечно, так. Но с совсем маленькой кошачьей головкой. Она умрет. Она кружится вокруг лампы. Я тоже кружусь — в обратном направлении. Мы встретимся… Мы встретимся…

А… а! Помогите!



Роман. Перевод А. Койранского

МИЛЫЕ СОЮЗНИЦЫ

Глава первая,В КОТОРОЙ КРАСАВИЦА СЕСИЛИЯ (ВИНОВАТ — СЕЛИЯ) ПРОБУЖДАЕТСЯ ОТ СНА ПОД ВЕЧЕР

И — закричала так громко, как будто звала глухую:

— Рыжка!..

Дверь в ее комнату открыла девчонка лет тринадцати — и лишь с непривычки можно было удивиться ее, донельзя растрепанным, цвета моркови волосам…

— Тебе хотелось, чтоб я проспала до ночи, а? Ты ведь поставила так будильник?

— Черт возьми, как всегда…

— Как всегда! Ах ты!.. А мои гости — они ведь должны приехать к чаю. Иди сюда, я тебя отшлепаю!

— Очень нужно!.. Зато горячая вода для умывания готова.

— Да ты смеешься надо мной? Не успею, конечно… Скорее принеси полотенце и одеколону. Да нет, вот полотенце… Подай пеньюар. Не этот… Белый! И убирайся, ты уже намозолила мне глаза!

— Не помочь ли вам надеть пеньюар?

— Ты?.. Да он разорвется, как только ты на него взглянешь! Проваливай!..

Одна из соломенных сандалий, ожидавших ног хозяйки, брошенная ловкой рукой, хлопнула по самому плотному месту девочки. И лишь затем последовали распоряжения:

— Поставь чайный стол на террасу! Выбери скатерть с вышивкой! Достань из футляра ложки!..

Но Рыжка ничего не слышала, скрывшись на кухню. И скакала там, выкрикивая во все горло голосом более пронзительным, чем свистулька, последнюю модную шансонетку тулонского казино:

Поцелуй меня, Нинетта, поцелуй меня!..

Девчонка аккомпанировала себе на кастрюлях, ударяя по ним как по клавишам: у каждой из них был свой звук…


Пеньюар покоился на кресле. Прежде, чем надеть его, Селия, совершенно нагая, отворила окна и раскрыла ставни. Ноябрь уже позолотил листья платанов, но в Тулоне ноябрь считается еще почти летним месяцем.

Сначала комнату залило солнце, затем наполнило чистым и прохладным воздухом… Прежде чем закрыть окна, Селия подождала, чтобы вечерний ветер освежил ее тяжелые от сна глаза. Оба окна были обращены на Большой Рейд, который широко раскинулся между Сепетским полуостровом и Каркейранскими скалами. По морю скользили три черных броненосца, а вокруг них пламенела вода, поблескивая отсветами голубой стали и розовой меди, — оба металла сливались в пламени.

Но Селия только взглянула на волшебное зрелище — она остановилась перед зеркальным шкафом и пристально оглядела себя…

Когда-то, маленькой и романтической девочкой, Селия горевала, почему она не бледна и не белокура. Теперь зеркало отражало красивую девушку, высокую, стройную, плотную, с очень ласковыми черными глазами, с очень тяжелыми темными волосами, с полной грудью, круглыми боками и широкими бедрами. Многие уже оценили эту цветущую и здоровую плоть.

«Мне двадцать четыре года, — вдруг подумала она, слегка пощупав пальцами свою кожу. — Двадцать четыре года! Мне еще повезло, что грудь пока держится».

Она вспомнила о своих менее счастливых подругах. Любовь — тяжелое ремесло: оно грызет, изнашивает и пожирает свои жертвы скорее, чем мастерская, шахта и фабрика.

Задумавшись, Селия неподвижно стояла перед своим отражением и так глубоко ушла в свои мысли, что не услышала — ни как прозвенел колокольчик у решетки сада, ни как хлопнула входная дверь виллы.

И вдруг кто-то вихрем ворвался в комнату. Еще хорошо, что это была женщина… Она разразилась смехом и набросилась на Селию с поцелуями, так что та успела только вскрикнуть от изумления:

— Это вы, Доре! Боже мой! Извините меня, пожалуйста!

Но Доре, маркиза Доре, как она сама не без шутливой гордости себя называла, совсем не казалась недовольной:

— Извинить вас? За что? Вот глупая девочка! Неужели вы думаете, что мне не приходилось видеть дам без рубашек! Можете не сходить с ума по этому поводу! Ведь то, что вы показываете, совсем не так плохо! Оставьте в покое этот пеньюар! Я знаю многих, кто не торопился бы так, как вы, прикрывать такую кожу. И я отлично понимаю, что вам совсем не скучно болтать с вашим зеркалом.

Но «дамы без рубашки» уже не было. И Селия, достаточно воспитанная и уверенная в себе, быстро овладела тоном самой изысканной вежливости:

— Присаживайтесь, дорогая моя! Нет, нет, не здесь… Пожалуйста, сюда, в кресло!

— Где хотите, деточка! Не церемоньтесь со мной… Пожалуйста! На это не стоит тратить времени!

Впрочем, только успев сесть, Доре уже встала. Быстрая, как трясогузка, она кружила по комнате, переходила от одной вещи к другой, от безделушки к безделушке, от картины к картине, все смотрела, всем восхищалась и все трогала.

Это была женщина лет тридцати, сильно напудренная, сильно накрашенная, очень ярко, но не безвкусно одетая; при всем том весьма приятная и способная нравиться. Она была смела, умна и решительна; быстро и успешно сделав любовную карьеру, она теперь твердо решила, что не станет умирать с голоду на старости лет. Она происходила из низов, из самых низов, — и сумела менее чем в десять лет, без всяких унизительных и тяжких компромиссов, достичь сначала независимости, потом роскоши и, наконец, обеспеченности. И, преодолев тысячу и одну трудность, которые часто остаются непреодолимыми для многих женщин ее круга, она решила покончить со своей действительной профессией и заняться другой, более почтенной в глазах нашего века — театром. Она готовилась к сцене и уже выступала с пением и танцами перед публикой казино каждый раз, когда особо торжественный спектакль или годичное «шоу» доставляли ей такой случай.