[4], который, казалось, был рад видеть меня: «Вот и прекрасно — мне как раз ты и нужен. С тобой хочет познакомиться одна женщина, у нее есть к тебе дело». Уйп сообщил мне ее адрес. «А к кому надо обратиться?» — спросил я. «К Шумиловой». Заметив мое удивление, он объяснил: «Да, это моя жена. Она хочет поговорить с тобой. Иди прямо сейчас». Меня проводил Юрка Скворцов. Мы с ним были так увлечены разговором, что, когда подошли к нужному мне дому, я даже не заметил вывески (а это было МВД), а сразу вошел внутрь. У двери стоял милиционер. Я сообщил ему свою фамилию и попросил вызвать Шумилову. Милиционер, нажав на кнопку, сказал, что она скоро выйдет. Но вышли два милиционера, они подошли ко мне с двух сторон и скрутили мне руки. Я сопротивлялся, требовал вызвать Шумилову. Отвечают: «Сей час придет». Милиционеры обыскали мои карманы и все, что там было (паспорт, сигареты, спички и т. д.), выложили на стол. Через несколько ми нут появилась женщина в форме — Шумилова. Она даже не стала со мной разговаривать, только перелистала мой паспорт, а потом сказала: «Мы его обвиним как бродягу. Его уже исключили из комсомола, прописки у него нет». Сказав, по какой статье следует меня обвинить, она ушла обратно. После этого меня повезли в КПЗ (камера предварительного заключения). Там я просидел больше часа, а затем меня повели к следователю. Тот сразу начал кричать: «Бродяга, ты почему в деревне без прописки жил?!» Я объясняю: «Я не бродяжничал, а за больной матерью ухаживал. В деревне все без прописки живут». Он даже не слушал меня, кричал, грозил, одновременно делал какие-то записи. А потом точь-в-точь повторил слова Шумиловой: «Мы осудим тебя как бродягу». И упомянул ту же статью, сообщил, на какой срок собираются посадить — на три года. После этого меня повели обратно в КПЗ. Решетчатое окно, запертая дверь — не выйдешь. Пришел сюда где-то в три часа дня. Уже стемнело. Наступила ночь. После полуночи меня повели в ту же самую комнату, где допрашивал меня следователь. Но сейчас там сидел другой человек. Он вел себя спокойно, не кричал. «Что же ты, родился в деревне, а теперь бродягой стал? — сказал он. — Расскажи-ка о себе подробнее». И я начал рассказывать: о моем исключении из комсомола, о смерти мамы. «А почему не работаешь?» — «Я искал работу в Чебоксарах, побывал в редакции „Капкан“ и „Коммунизм ялаве“. Не принимают». Я сказал ему и о том что «мое дело» связано с Пастернаком. Следователь, доселе говоривший по-русски, перешел на чувашский язык: «Какой Пастернак? Тот самый? Послушай, я тебя не допрашиваю, но скажи мне правду, скажи то, что сам знаешь. Ты его видел? Что он за человек?» — «Видел. Святой человек». — «А роман читал?» — «Читал. Удивительный роман».
Человек задумался. «Что мне с тобой делать? Ведь тебя сюда не зря привели — завтра же посадят».
До этого дня я перед людьми никогда не называл себя «поэтом». А на сей раз сказал: «Я — поэт. У меня уже и книга вышла. Меня и Педер Хузангай знает. А в это здание меня проводили друзья, если я отсюда не выйду, они напишут в Москву Назыму Хикмету» (я специально так сказал, думая, что это мне поможет). Человек только головой покачал: «Сейчас уже тебе никто не поможет. Попал сюда — статья готова». Он что-то решал, взвешивал. «Послушай, — сказал он немного погодя, — я тебя официально не принимал, за тебя ни на какой бумаге не расписывался. Я тебя беру на себя, уходи, сейчас же уходи. Запомни: чтоб к завтрашнему дню тебя в Чувашии не было». На следующий день в Чебоксарах должен был начаться Праздник песни, я хотел его увидеть. Когда сказал об этом, следователь вытаращил глаза: «Праздник песни?! Оказывается, ты ничего не понимаешь! Сейчас тебе дорога каждая минута, надо бежать отсюда. Запомни, если ты еще раз попадешься, уже не вырвешься».
Светало. Наверное, было около четырех часов. Следователь сам и вывел меня из этого здания. Мне нужны были деньги на дорогу — на какой-то машине я добрался до Южного поселка к Юрию Скворцову. Он проводил меня до станции Канаш. Там я сразу сел на поезд, отправляющийся на Москву. Мне потом рассказывали, что на следующий день органы искали меня повсюду, допрашивали друзей…
Айги не знает имени того следователя, который, в сущности, спас его. Я же поняла одно: время — временем, но все зависит от человека, одни — похожие на Уйп-Шумилова — готовы сажать людей не только в 1937 году, но и в 1960-м, и сегодня, а другие же — подобные безымянному следователю — сохранили душу даже в черной толпе и спасают невиновных. Наша семья всегда будет благодарна этому человеку.
Сейчас про Айги заговорили и чувашские критики.
Давно пора. Я, досконально зная его жизнь и неплохо понимая его поэзию, хочу сказать одно: чтобы правильно оценить его творчество, нужны другой масштаб, другая психология. Мерка «только мы умные, остальные ничего не понимают» здесь не годится, не стоит «стрелять» этим старым ружьем. Скажем прямо — поэт это давно пережил. П е р е ж и л.
Лично мне радостно сознавать, что Айги и в дни тяжелых испытаний оставался человеком со свободной душой. Таким и представляю я настоящего поэта.
Начала ПолянИз ранних стихов. 1956–1959
здесь
словно чащи в лесу облюбована нами
суть тайников
берегущих людей
и жизнь уходила в себя как дорога в леса
и стало казаться ее иероглифом
мне слово «здесь»
и оно означает и землю и небо
и то что в тени
и то что мы видим воочью
и то чем делиться в стихах не могу
и разгадка бессмертия
не выше разгадки
куста освещенного зимнею ночью —
белых веток над снегом
черных теней на снегу
здесь все отвечает друг другу
языком первозданно-высоким
как отвечает — всегда высоко-необязанно —
жизни сверх-числовая свободная часть
смежной неуничтожаемой части
здесь
на концах ветром сломанных веток
притихшего сада
не ищем мы сгустков уродливых сока
на скорбные фигуры похожих —
обнимающих распятого
в вечер несчастья
и не знаем мы слова и знака
которые были бы выше другого
здесь мы живем и прекрасны мы здесь
и здесь умолкая смущаем мы явь
но если прощание с нею сурово
то и в этом участвует жизнь —
как от себя же самой
нам неслышная весть
и от нас отодвинувшись
словно в воде отраженье куста
останется рядом она чтоб занять после нас
нам отслужившие
наши места —
чтобы пространства людей заменялись
только пространствами жизни
во все времена
|1958|
В рост
в невидимом зареве
из распыленной тоски
знаю ненужность как бедные знают одежду
последнюю
и старую утварь
и знаю что эта ненужность
стране от меня и нужна
надежная как уговор утаенный:
молчанье как жизнь
да на всю мою жизнь
однако молчание — дань а себе — тишина
к такой привыкать тишине
что как сердце не слышное в действии
как то что и жизнь
словно некое место ее
и в этом я есть — как Поэзия есть
и я знаю
что работа моя и трудна и сама для себя
как на кладбище города
бессонница сторожа
|1954–1956|
завязь(из одноименной чувашской поэмы)
[р. а.]
пускай я буду среди вас
как пыльная монета оказавшаяся
среди шуршащих ассигнаций
в шелковом скользком кармане:
звенеть бы ей во весь голос
да не с чем сталкиваться чтобы звенеть
когда гудят контрабасы
и когда вспоминается
как в детстве ветер
дымил дождем в осеннее утро —
пускай я буду
стоячей вешалкой
на которую можно
вешать не только плащи
но можно повесить еще что-нибудь
потяжелее плаща
и когда перестану я верить в себя
пусть память жил
вернет мне упорство
чтобы снова я стал на лице ощущать
давление мускулов глаз
|1954|
из поэмы о волькере
там в тайниках заоконных лугов
антрацитами светятся
черные дома полустанков
и вечером около рельс
маленькие красные фонари
горят так тихо и сосредоточенно
как будто сидят в них
маленькие Пимены
и тихо и застенчиво пишут
что сказание все продолжается
|1957|
предчувствие реквиема
а вам отдохнуть не придется
и в ясном присутствии гроба его
вам предоставлена будет прохлада
как на открытой поляне
чернеющей и угасающей
как в окружении
деревьев черненых бесшумной корой
и явственней станет чем ваше «мы есть»
образа ясного свет
от которого будут болеть
ваши глаза с проявлением дна
с узкой — надглазной — костью
похожей на тусклый намордник
и станет известно что даже в то время
когда был горяч он насквозь
когда как ребенок был мягок и влажен