*
ВСЕМ НИЩИМ ДУХОМ
КРИТИКУ*
Когда поэт, описывая даму,
Начнет: «Я шла по улице. В бока впился
корсет»,
Здесь «я» не понимай, конечно, прямо —
Что, мол, под дамою скрывается поэт.
Я истину тебе по-дружески открою:
Поэт — мужчина. Даже с бородою.
ЛАМЕНТАЦИИ*
Хорошо при свете лампы
Книжки милые читать,
Пересматривать эстампы
И по клавишам бренчать,—
Щекоча мозги и чувство
Обаяньем красоты,
Лить душистый мед искусства
В бездну русской пустоты…
В книгах жизнь широким пиром
Тешит всех своих гостей,
Окружая их гарниром
Из страданья и страстей:
Смех, борьба и перемены,
С мясом вырван каждый клок!
А у нас… углы, да стены
И над ними потолок.
Где событья нашей жизни,
Кроме насморка и блох?
Мы давно живем, как слизни,
В нищете случайных крох.
Спим и хнычем. В виде спорта,
Не волнуясь, не любя,
Ищем Бога, ищем черта,
Потеряв самих себя.
И с утра до поздней ночи
Все, от крошек до старух,
Углубив в страницы очи,
Небывалым дразнят дух.
Но подчас, не веря мифам,
Так событий личных ждешь!..
Заболеть бы, что ли, тифом,
Учинить бы, что ль, дебош?
В книгах гений Соловьевых,
Гейне, Гете и Золя,
А вокруг от Ивановых
Содрогается земля.
На полотнах Магдалины,
Сонм Мадонн, Венер и Фрин,
А вокруг кривые спины
Мутноглазых Акулин.
В звуках музыки — страданье,
Боль любви и шепот грёз,
А вокруг одно мычанье,
Стоны, храп и посвист лоз.
Отчего? Молчи и дохни.
Рок — хозяин, ты лишь раб.
Плюнь, ослепни и оглохни,
И ворочайся, как краб!
………………………………..
Хорошо при свете лампы
Книжки милые читать,
Перелистывать эстампы
И по клавишам бренчать.
ПРОБУЖДЕНИЕ ВЕСНЫ*
Вчера мой кот взглянул на календарь
И хвост трубою поднял моментально,
Потом подрал на лестницу, как встарь,
И завопил тепло и вакханально:
— «Весенний брак! Гражданский брак!
Спешите, кошки, на чердак…»
И кактус мой, — о чудо из чудес,—
Залитый чаем и кофейной гущей,
Как новый Лазарь, — взял — да и воскрес
И с каждым днем прет из земли все пуще.
Зеленый шум… Я поражен:
«Как много дум наводит он!»
Уже с панелей смерзшуюся грязь,
Ругаясь, скалывают дворники лихие.
Уже ко мне забрел сегодня «князь»,
Взял теплый шарф и лыжи беговые…
— Весна, весна! — Пою, как бард:
Несите зимний хлам в ломбард.
Сияет солнышко. Ей-богу, ничего!
Весенняя лазурь спугнула дым и копоть,
Мороз уже не щиплет никого,
Но многим нечего, как и зимою, лопать…
Деревья ждут… Гниет вода,
И пьяных больше, чем всегда.
Создатель мой! Спасибо за весну! —
Я думал, что она не возвратится,—
Но… дай сбежать в лесную тишину
От злобы дня, холеры и столицы!
Весенний ветер за дверьми…
В кого б влюбиться, черт возьми?
КРЕЙЦЕРОВА СОНАТА*
Квартирант сидит на чемодане
И задумчиво рассматривает пол.
Те же стулья, и кровать, и стол,
И такая же обивка на диване,
И такой же «бигус» на обед,—
Но на всем какой-то новый свет…
Блещут икры полной прачки Феклы.
Перегнулся сильный стан во двор.
Как нестройный, шаловливый хор,
Верещат намыленные стекла,
И заплаты голубых небес
Обещают тысячи чудес.
Квартирант сидит на чемодане.
Груды книжек покрывают пол.
Злые стекла свищут: эй, осел!
Квартирант копается в кармане,
Вынимает стертый четвертак,
Ключ, сургуч, копейку и пятак…
За окном стена в сырых узорах,
Сотни ржавых труб вонзились в высоту,
А в Крыму миндаль уже в цвету…
Вешний ветер закрутился в шторах
И не может выбраться никак.
Квартирант пропьет свой четвертак!
Так пропьет, что небу станет жарко.
Стекла вымыты. Опять тоска и тишь.
Фекла, Фекла, что же ты молчишь?
Будь хоть ты решительной и яркой:
Подойди, возьми его за чуб
И ожги огнем весенних губ…
Квартирант и Фекла на диване.
О, какой торжественный момент!
— Ты — народ, а я интеллигент,—
Говорит он ей среди лобзаний.
— Наконец-то, здесь, сейчас, вдвоем,
Я тебя, а ты меня — поймем…
ОТЪЕЗД ПЕТЕРБУРЖЦА*
Середина мая и деревья голы…
Словно Третья Дума делала весну!
В зеркало смотрю я, злой и невеселый,
Смазывая иодом щеку и десну.
Кожа облупилась, складочки и складки,
Из зрачков сочится скука многих лет.
Кто ты, худосочный, жиденький и гадкий?
Я?! О, нет, не надо, ради Бога, нет!
Злобно содрогаюсь в спазме эстетизма
И иду к корзине складывать багаж:
Белая жилетка, Бальмонт, шипр и клизма,
Желтые ботинки, Брюсов и бандаж.
Пусть мои враги томятся в Петербурге!
Еду, еду, еду — радостно и вдруг.
Ведь не догадались думские Ликурги
Запрещать на лето удирать на юг.
Синие кредитки вместо Синей Птицы
Унесут туда, где солнце, степь и тишь.
Слезы увлажняют редкие ресницы:
Солнце… Степь и солнце, вместо стен и крыш.
Был я богоборцем, был я мифотворцем
(Не забыть панаму, плащ, спермин и «код»),
Но сейчас мне ясно: только тошнотворцем,
Только тошнотворцем был я целый год…
Надо подписаться завтра на газеты,
Чтобы от культуры нашей не отстать,
Заказать плац-карту, починить штиблеты
(Сбегать к даме сердца можно нынче в пять).
К прачке и в ломбард, к дантисту-иноверцу,
К доктору — и прочь от берегов Невы!
В голове — надежды вспыхнувшего сердца,
В сердце — скептицизм усталой головы…
ИСКАТЕЛЬ*(Из дневника современника)
С горя я пошел к врачу.
Врач пенсне напялил на нос:
«Нервность. Слабость. Очень рано-с!
Ну-с, так я вам закачу
Гунияди-Янос».
Кровь ударила в виски:
Гунияди?! От вопросов,
От безверья, от тоски?!
Врач сказал: «Я — не философ.
До свиданья».
Я к философу пришел:
«Есть ли цель? Иль книги — ширмы?
Правда „школ“ — ведь правда фирмы?
Я живу, как темный вол.
Объясните!»
Заходил цветной халат
Парой Егеревских нижних:
«Здесь бессилен сам Сократ!
Вы — профан. Ищите ближних».
— Очень рад.
В переулке я поймал
Человека с ясным взглядом.
Я пошел тихонько рядом:
— Здравствуй, ближний… «Вы нахал!»
— Извините…
Я пришел домой в чаду,
Переполненный раздумьем.
Мысль играла в чехарду,
То с насмешкой, то с безумьем.
Пропаду!
Тихо входит няня в дверь.
Вот еще один философ:
«Что сидишь, как дикий зверь?
Плюнь, да веруй — без вопросов…»
— В Гунияди?
«Гу-ни-я-ди? Кто такой?
Не немецкий ли святой?
Для спасения души —
Все святые хороши…»
Вышла.
«Все в штанах, скроенных одинаково…»*
Это не было сходство, допустимое даже в лесу, — это было тожество, это было безумное превращение одного в двоих.
Все в штанах, скроенных одинаково,
При усах, в пальто и в котелках,
Я похож на улице на всякого
И совсем теряюсь на углах.
Как бы мне не обменяться личностью:
Он войдет в меня, а я в него —
Я охвачен полной безразличностью
И боюсь решительно всего…
Проклинаю культуру! Срываю подтяжки!
Растопчу котелок! Растерзаю пиджак!!
Я завидую каждой отдельной букашке,
Я живу, как последний дурак!..
В лес! К озерам и девственным елям!
Буду лазить, как рысь, по шершавым стволам.
Надоело ходить по шаблонным панелям
И смотреть на подкрашенных дам!
Принесет мне ворона швейцарского сыра,
У заблудшей козы надою молока.
Если к вечеру станет прохладно и сыро,
Обложу себе мохом бока.
Там не будет газетных статей и отчетов.
Можно лечь под сосной и немножко повыть,
Иль украсть из дупла вкусно пахнущих сотов,
Или землю от скуки порыть…
А настанет зима — упираться не стану:
Буду голоден, сир, малокровен и гол —
И пойду к лейтенанту, к приятелю Глану:
У него даровая квартира и стол.
И скажу: «Лейтенант! Я — российский писатель,
Я без паспорта в лес из столицы ушел,
Я устал, как собака, и, веришь, приятель,
Как семьсот аллигаторов зол!
Люди в городе гибнут, как жалкие слизни,
Я хотел свою старую шкуру спасти. Лейтенант!
Я бежал от бессмысленной жизни
И к тебе захожу по пути…»
Мудрый Глан ничего мне на это не скажет,
Принесет мне дичины, вина, творогу…
Только пусть меня Глан основательно свяжет,
А иначе — я в город сбегу.
ОПЯТЬ…*
Опять опадают кусты и деревья,
Бронхитное небо слезится опять,
И дачники, бросив сырые кочевья,
Бегут, ошалевшие, вспять.
Опять, перестроив и душу, и тело
(Цветочки и летнее солнце — увы!),
Творим городское, ненужное дело
До новой весенней травы.
Начало сезона. Ни света, ни красок,
Как призраки носятся тени людей…
Опять одинаковость сереньких масок
От гения до лошадей.
По улицам шляется смерть. Проклинает
Безрадостный город и жизнь без надежд,
С презреньем, зевая, на землю толкает
Несчастных, случайных невежд.
А рядом духовная смерть свирепеет
И сослепу косит, пьяна и сильна.
Все мало и мало — коса не тупеет,
И даль безнадежно черна.
Что будет? Опять соберутся Гучковы
И мелочи будут, скучая, жевать,
А мелочи будут сплетаться в оковы,
И их никому не порвать.
О, дом сумасшедших, огромный и грязный!
К оконным глазницам припал человек:
Он видит бесформенный мрак безобразный
И в страхе, что это навек,
В мучительной жажде надежды и красок
Выходит на улицу, ищет людей…
Как страшно найти одинаковость масок
От гения до лошадей!
КУЛЬТУРНАЯ РАБОТА*
Утро. Мутные стекла, как бельма,
Самовар на столе замолчал.
Прочел о визитах Вильгельма
И сразу смертельно устал.
Шагал от дверей до окошка,
Барабанил марш по стеклу
И следил, как хозяйская кошка
Ловила свой хвост на полу.
Свистал. Рассматривал тупо
Комод, «Остров мертвых», кровать.
Это было и скучно и глупо —
И опять начинал я шагать.
Взял Маркса. Поставил на полку,
Взял Гете — и тоже назад.
Зевая, поглядывал в щелку,
Как соседка пила шоколад.
Напялил пиджак и пальтишко
И вышел. Думал, курил…
При мне какой-то мальчишка
На мосту под трамвай угодил.
Сбежались. Я тоже сбежался.
Кричали. Я тоже кричал,
Махал рукой, возмущался
И карточку приставу дал.
Пошел на выставку. Злился.
Ругал бездарность и ложь.
Обедал. Со скуки напился
И качался, как спелая рожь.
Поплелся к приятелю в гости,
Говорил о холере, добре,
Гучкове, Урьеле д’Акосте —
И домой пришел на заре.
Утро. Мутные стекла, как бельма.
Кипит самовар. Рядом «Русь»
С речами того же Вильгельма.
Встаю — и снова тружусь.
ЖЕЛТЫЙ ДОМ*
Семья — ералаш, а знакомые — нытики,
Смешной карнавал мелюзги,
От службы, от дружбы, от прелой политики
Безмерно устали мозги.
Возьмешь ли книжку — муть и мразь:
Один кота хоронит,
Другой слюнит, разводит грязь
И сладострастно стонет…
Петр Великий, Петр Великий!
Ты один виновней всех:
Для чего на север дикий
Понесло тебя на грех?
Восемь месяцев зима, вместо фиников — морошка.
Холод, слизь, дожди и тьма — так и тянет из окошка
Брякнуть вниз о мостовую одичалой головой…
Негодую, негодую… Что же дальше, Боже мой?!
Каждый день по ложке керосина
Пьем отраву тусклых мелочей…
Под разврат бессмысленных речей
Человек тупеет, как скотина…
Есть парламент, нет? Бог весть.
Я не знаю. Черти знают.
Вот тоска — я знаю — есть,
И бессилье гнева есть…
Люди ноют, разлагаются, дичают,
А постылых дней не счесть.
Где наше — близкое, милое, кровное?
Где наше — свое, бесконечно любовное?
Гучковы, Дума, слякоть, тьма, морошка…
Мой близкий! Вас не тянет из окошка
Об мостовую брякнуть шалой головой?
Ведь тянет, правда?
ЗЕРКАЛО*
Кто в трамвае, как акула,
Отвратительно зевает?
То зевает друг-читатель
Над скучнейшею газетой.
Он жует ее в трамвае,
Дома, в бане и на службе,
В ресторанах и в экспрессе,
И в отдельном кабинете.
Каждый день с утра он знает,
С кем обедал Франц-Иосиф
И какую глупость в Думе
Толстый Бобринский сморозил…
Каждый день, впиваясь в строчки,
Он глупеет и умнеет:
Если автор глуп — глупеет,
Если умница — умнеет.
Но порою друг-читатель
Головой мотает злобно,
И ругает, как извозчик,
Современные газеты.
«К черту! То ли дело Запад
И испанские газеты…»
(Кстати, — он силен в испанском,
Как испанская корова.)
Друг-читатель! Не ругайся,
Вынь-ка зеркальце складное.
Видишь — в нем зловеще меркнет
Кто-то хмурый и безликий?
Кто-то хмурый и безликий.
Не испанец, о, нисколько,
Но скорее бык испанский,
Обреченный на закланье.
Прочитай: в глазах-гляделках
Много ль мыслей, смеха, сердца?
Не брани же, друг-читатель,
Современные газеты…
СПОРЫ*
Каждый прав и каждый виноват.
Все полны обидным снисхожденьем
И, мешая истину с глумленьем,
До конца обидеться спешат.
Эти споры — споры без исхода,
С правдой, с тьмой, с людьми, с самим собой,
Изнуряют тщетною борьбой
И пугают нищенством прихода.
По домам бессильно разбираясь,
Мы нашли ли собственный ответ?
Что ж слепые наши «да» и «нет»
Разбрелись, убого спотыкаясь?
Или мысли наши жернова?
Или спор особое искусство,
Чтоб, калеча мысль и теша чувство,
Без конца низать случайные слова?
Если б были мы немного проще,
Если б мы учились понимать,
Мы могли бы в жизни не блуждать,
Словно дети в незнакомой роще.
Вновь забытый образ вырастает:
Притаилась Истина в углу,
И с тоской глядит в пустую мглу,
И лицо руками закрывает…
ИНТЕЛЛИГЕНТ*
Повернувшись спиной к обманувшей надежде
И беспомощно свесив усталый язык,
Не раздевшись, он спит в европейской одежде
И храпит, как больной паровик.
Истомила Идея бесплодьем интрижек,
По углам паутина ленивой тоски,
На полу вороха неразрезанных книжек
И разбитых скрижалей куски.
За окном непогода лютеет и злится…
Стены прочны, и мягок пружинный диван.
Под осеннюю бурю так сладостно спится
Всем, кто бледной усталостью пьян.
Дорогой мой, шепни мне сквозь сон по секрету,
Отчего ты так страшно и тупо устал?
За несбыточным счастьем гонялся по свету,
Или, может быть, землю пахал?
Дрогнул рот, разомкнулись тяжелые вежды,
Монотонные звуки уныло текут:
«Брат! Одну за другой хоронил я надежды, Брат!
От этого больше всего устают.
Были яркие речи и смелые жесты
И неполных желаний шальной хоровод.
Я жених непришедшей прекрасной невесты,
Я больной, утомленный урод».
Смолк. А буря все громче стучалась в окошко,
Билась мысль, разгораясь и снова таясь.
И сказал я, краснея, тоскуя и злясь:
«Брат! Подвинься немножко».
ДИЕТА*
Каждый месяц к сроку надо
Подписаться на газеты.
В них подробные ответы
На любую немощь стада.
Боговздорец иль политик,
Радикал иль черный рак,
Гениальный иль дурак,
Оптимист иль кислый нытик —
На газетной простыне
Все найдут свое вполне.
Получая аккуратно
Каждый день листы газет,
Я с улыбкой благодатной,
Бандероли не вскрывая,
Аккуратно, не читая,
Их бросаю за буфет.
Целый месяц эту пробу
Я проделал. Оживаю!
Потерял слепую злобу,
Сам себя не истязаю;
Появился аппетит,
Даже мысли появились…
Снова щеки округлились —
И печенка не болит.
В безвозмездное владенье
Отдаю я средство это
Всем, кто чахнет без просвета
Над унылым отраженьем
Жизни мерзкой и гнилой,
Дикой, глупой, скучной, злой…
Получая аккуратно
Каждый день листы газет,
Бандероли не вскрывая,
Вы спокойно, не читая,
Их бросайте за буфет.
ОТБОЙ*
За жирными коровами следуют тощие,
за тощими — отсутствие мяса.
По притихшим редакциям,
По растерзанным фракциям,
По рутинным гостиным,
За молчанье себя награждая с лихвой,
Несется испуганный вой:
Отбой, отбой.
Окончен бой,
Под стол гурьбой,
Огонь бенгальский потуши,
Соси свой палец, не дыши,
Кошмар исчезнет сам собой —
Отбой, отбой, отбой!
Читали, как сын полицмейстера ездил по городу,
Таскал по рынку почтеннейших граждан за бороду,
От нечего делать нагайкой их сек,
Один — восемьсот человек?
Граждане корчились, морщились,
Потом послали письмо со слезою в редакцию
И обвинили… реакцию.
Читали?
Ах, политика узка
И, притом, опасна.
Ах, партийность так резка
И, притом, пристрастна.
Разорваны по листику
Программки и брошюры,
То в ханжество, то в мистику
Нагие прячем шкуры.
Славься, чистое искусство
С грязным салом половым!
В нем лишь черпать мысль и чувство
Нам — ни мертвым, ни живым.
Вечная память прекрасным и звучным словам!
Вечная память дешевым и искренним позам!
Страшно дрожать по своим беспартийным углам
Крылья спалившим стрекозам!
Ведьмы, буки, черные сотни,
Звездная палата, «черный кабинет»…
Все проворней и все охотней
Лезем сдуру в чужие подворотни —
Влез. Молчок. И нет как нет.
Отбой, отбой,
В момент любой,
Под стол гурьбой.
В любой момент
Индифферент:
Семья, горшки,
Дела, грешки.
Само собой.
Отбой, отбой, отбой!
«Отречемся от старого мира…»
И полезем гуськом под кровать.
Нам, уставшим от шумного пира,
Надо свежие силы набрать.
Ура!!
1909*
Родился карлик Новый Год,
Горбатый, сморщенный урод,
Тоскливый шут и скептик,
Мудрец и эпилептик.
«Так вот он, милый божий свет?
А где же солнце? Солнца нет!
А, впрочем, я не первый,
Не стоит портить нервы».
И люди людям в этот час
Бросали: «С Новым Годом вас!»
Кто честно заикаясь,
Кто кисло ухмыляясь…
Ну, как же тут не поздравлять?
Двенадцать месяцев опять
Мы будем спать и хныкать
И пальцем в небо тыкать.
От мудрых, средних и ослов
Родятся реки старых слов,
Но кто еще, как прежде,
Пойдет кутить к надежде?
Ах, милый, хилый Новый Год,
Горбатый, сморщенный урод!
Зажги среди тумана
Цветной фонарь обмана.
Зажги! Мы ждали много лет —
Быть может, солнца вовсе нет?
Дай чуда! Ведь бывало
Чудес в веках не мало…
Какой ты старый, Новый Год!
Ведь мы равно наоборот
Считать могли бы годы,
Не исказив природы.
Да… Много мудрого у нас…
А впрочем: с Новым Годом вас!
Давайте спать и хныкать
И пальцем в небо тыкать.
НОВАЯ ЦИФРА*(1910)
Накрутить вам образов, почтеннейший?
Нанизать вам слов кисло-сладких,
Изысканно гадких
На нити банальнейших строф?
Вот опять неизменнейший
Тощий младенец родился,
А старый хрен провалился
В эту… как ее?.. В Лету.
Как трудно, как нудно поэту!..
Словами свирепо-солдатскими
Хочется долго и грубо ругаться,
Цинично и долго смеяться, —
Но вместо того — лирическо-штатскими
Звуками нужно слагать поздравленье,
Ломая ноги каждой строке,
И в гневно-бессильной руке
Перо сжимая в волненье.
Итак: с Новою Цифрою, братья!
С весельем… то бишь, с проклятьем —
Дешевым шампанским,
Цимлянским,
Наполним утробы.
Упьемся! И в хмеле, таком же дешевом,
О счастье нашем грошовом
Мольбу к Небу пошлем,
К Небу прямо в серые тучи:
Счастья, здоровья, веселья.
Котлет, пиджаков и любовниц,
Пищеваренье и сон —
Пошли нам, серое Небо!..
Молодой снежок
Вьется, как пух из еврейской перины.
Голубой кружок —
(To-есть луна) такой смешной и невинный.
Фонари горят
И мигают с усмешкою старых знакомых.
Я чему-то рад
И иду вперед беспечней насекомых.
Мысли так свежи,
Пальто на толстой подкладке ватной,
И лучи-ужи
Ползут от глаз к фонарям и обратно…
Братья! Сразу и навеки
Перестроим этот мир.
Братья! Верно, как в аптеке:
Лишь любовь дарует мир.
Так устроим же друг другу
С Новой Цифрой новый пир —
Я согласен для начала
Отказаться от сатир!
Пусть больше не будет ни глупых, ни злобных,
Пусть больше не будет слепых и глухих,
Ни жадных, ни стадных, ни низко-утробных —
Одно лишь семейство святых…
…………………………………………..
Я полную чашу российского гною
За Новую Цифру, смеясь, подымаю!
Пригубьте, о братья! Бокал мой до краю
Наполнен ведь вами — не мною.
ДВА ЖЕЛАНИЯ*
Жить на вершине голой,
Писать простые сонеты…
И брать от людей из дола
Хлеб, вино и котлеты.
Сжечь корабли и впереди, и сзади,
Лечь на кровать, не глядя ни на что,
Уснуть без снов и, любопытства ради,
Проснуться лет чрез сто.
БЫТ
ОБСТАНОВОЧКА*
Избежать всего этого нельзя, но можно презирать все это.
Ревет сынок. Побит за двойку с плюсом.
Жена на локоны взяла последний рубль.
Супруг, убитый лавочкой и флюсом,
Подсчитывает месячную убыль.
Кряхтят на счетах жалкие копейки:
Покупка зонтика и дров пробила брешь,
А розовый капот из бумазейки
Бросает в пот склонившуюся плешь.
Над самой головой насвистывает чижик
(Хоть птичка Божия не кушала с утра).
На блюдце киснет одинокий рыжик,
Но водка выпита до капельки вчера.
Дочурка под кроватью ставит кошке клизму,
В наплыве счастия полуоткрывши рот,—
И кошка, мрачному предавшись пессимизму,
Трагичным голосом взволнованно орет.
Безбровая сестра в облезшей кацавейке
Насилует простуженный рояль,
А за стеной жиличка-белошвейка
Поет романс: «Пойми мою печаль…»
Как не понять?! В столовой тараканы,
Оставя черствый хлеб, задумались слегка,
В буфете дребезжат сочувственно стаканы
И сырость капает слезами с потолка.
МЯСО*(Шарж)
Брандахлысты в белых брючках
В лаун-теннисном азарте
Носят жирные зады.
Вкруг площадки, в модных штучках,
Крутобедрые Астарты,
Как в торговые ряды,
Зазывают кавалеров
И глазами, и боками,
Обещая все для всех.
И гирлянды офицеров,
Томно дрыгая ногами,
«Сладкий празднуют успех».
В лакированных копытах
Ржут пажи и роют гравий,
Изгибаясь, как лоза,—
На раскормленных досыта
Содержанок, в модной славе,
Щуря сальные глаза.
Щеки, шеи, подбородки,
Водопадом в бюст свергаясь,
Пропадают в животе,
Колыхаются, как лодки,
И, шелками выпираясь,
Вопиют о красоте.
Как ходячие шнель-клопсы,
На коротких, пухлых ножках
(Вот хозяек дубликат!)
Грандиознейшие мопсы
Отдыхают на дорожках
И с достоинством хрипят.
Шипр и пот, французский говор…
Старый хрен в английском платье
Гладит ляжку и мычит.
Дипломат, шпион иль повар?
Но без формы люди — братья —
Кто их, к черту, различит?..
Как наполненные ведра,
Растопыренные бюсты
Проплывают без конца —
И опять зады и бедра…
Но над ними, — будь им пусто,—
Ни единого лица!
МУХИ*
На дачной скрипучей веранде
Весь вечер царит оживленье.
К глазастой художнице Ванде
Случайно сползлись в воскресенье
Провизор, курсистка, певица,
Писатель, дантист и девица.
«Хотите вина иль печенья?»
Спросила писателя Ванда,
Подумав в жестоком смущенье:
«Налезла огромная банда!
Пожалуй, на столько баранов
Не хватит ножей и стаканов».
Курсистка упорно жевала.
Косясь на остатки от торта,
Решила спокойно и вяло:
«Буржуйка последнего сорта».
Девица с азартом макаки
Смотрела писателю в баки.
Писатель, за дверью на полке
Не видя своих сочинений,
Подумал привычно и колко:
«Отсталость!» И стал в отдаленье,
Засунувши гордые руки
В триковые стильные брюки.
Провизор, влюбленный и потный,
Исследовал шею хозяйки,
Мечтая в истоме дремотной:
«Ей-богу! Совсем как из лайки…
О, если б немножко потрогать!»
И вилкою чистил свой ноготь.
Певица пускала рулады
Все реже, и реже, и реже.
Потом, покраснев от досады,
Замолкла: «Не просят! Невежи…
Мещане без вкуса и чувства!
Для них ли святое искусство?»
Наелись. Спустились с веранды
К измученной пыльной сирени.
В глазах умирающей Ванды
Любезность, тоска и презренье —
«Свести их к пруду иль в беседку?
Спустить ли с веревки Валетку?»
Уселись под старой сосною.
Писатель сказал: «Как в романе…»
Девица вильнула спиною,
Провизор порылся в кармане
И чиркнул над кислой певичкой
Бенгальскою красною спичкой.
ВСЕРОССИЙСКОЕ ГОРЕ*(Всем добрым знакомым с отчаянием посвящаю)
Итак — начинается утро.
Чужой, как река Брахмапутра,
В двенадцать влетает знакомый.
«Вы дома?» К несчастью, я дома.
В кармане послав ему фигу,
Бросаю немецкую книгу
И слушаю, вял и суров,
Набор из ненужных мне слов.
Вчера он торчал на концерте —
Ему не терпелось до смерти
Обрушить на нервы мои
Дешевые чувства свои.
Обрушил! Ах, в два пополудни
Мозги мои были, как студни…
Но, дверь запирая за ним
И жаждой работы томим,—
Услышал я новый звонок:
Пришел первокурсник-щенок.
Несчастный влюбился в кого-то…
С багровым лицом идиота
Кричал он о «ней», о богине,
А я ее толстой гусыней
В душе называл беспощадно…
Не слушал! С улыбкою стадной
Кивал головою сердечно
И мямлил: «Конечно, конечно».
В четыре ушел он… В четыре!
Как тигр, я шагал по квартире.
В пять ожил и, вытерев пот,
За прерванный сел перевод.
Звонок… С добродушием ведьмы
Встречаю поэта в передней.
Сегодня собрат именинник
И просит дать взаймы полтинник.
«С восторгом!» Но он… остается!
В столовую томно плетется,
Извлек из-за пазухи кипу
И с хрипом, и сипом, и скрипом
Читает, читает, читает…
А бес меня в сердце толкает:
Ударь его лампою в ухо!
Всади кочергу ему в брюхо!
Квартира? Танцкласс ли? Харчевня?
Прилезла рябая девица:
Нечаянно «Месяц в деревне»
Прочла и пришла «поделиться»…
Зачем она замуж не вышла?
Зачем (под лопатки ей дышло!)
Ко мне отправляясь, — сначала
Она под трамвай не попала?
Звонок… Шаромыжник бродячий,
Случайный знакомый по даче,
Разделся, подсел к фортепьяно
И лупит. Неправда ли, странно?
Какие-то люди звонили.
Какие-то люди входили.
Боясь, что кого-нибудь плюхну,
Я бегал тихонько на кухню
И плакал за вьюшкою грязной
Над жизнью своей безобразной.
НА ВЕРБЕ*
Бородатые чуйки с голодными глазами
Хрипло предлагают «животрепещущих докторов».
Гимназисты поводят бумажными усами,
Горничные стреляют в суконных юнкеров.
Шаткие лари, сколоченные наскоро,
Холерного вида пряники и халва,
Грязь под ногами хлюпает так ласково,
И на плечах болтается чужая голова.
Червонные рыбки из стеклянной обители
Грустно-испуганно смотрят на толпу.
«Вот замечательные американские жители —
Глотают камни и гвозди, как крупу!»
Писаря выражаются вдохновенно-изысканно,
Знакомятся с модистками и переходят на ты,
Сгущенный воздух переполнился писками,
Кричат бирюзовые бумажные цветы.
Деревья вздрагивают черными ветками,
Капли и бумажки падают в грязь.
Чужие люди толкутся между клетками
И месят ногами пеструю мазь.
СОВЕРШЕННО ВЕСЕЛАЯ ПЕСНЯ*(Полька)
Левой, правой, кучерявый,
Что ты ерзаешь, как черт?
Угощение на славу,
Музыканты — первый сорт.
Вот смотри:
Раз, два, три.
Прыгай, дрыгай до зари.
Ай, трещат мои мозоли
И на юбке позумент!
Руки держат, как франзоли,
А еще интеллигент.
Ах, чудак,
Ах, дурак!
Левой, правой, — вот так-так!
Трим-ти, тим-ти — без опаски,
Трим-тим-тим — кружись вперед.
Что в очки запрятал глазки?
Разве я, топ-топ, урод?
Топ-топ-топ,
Топ-топ-топ…
Оботри платочком лоб.
Я сегодня без обеда
И не надо — ррри ти-ти.
У тебя-то, буквоеда,
Тоже денег не ахти?
Ну и что ж —
Наживешь.
И со мной, топ-топ, пропьешь.
Думай, думай — не поможет!
Сорок бед — один ответ:
Из больницы на рогоже
Стащат черту на обед.
А пока,
Ха-ха-ха,
Не толкайся под бока!
Все мы люди-человеки…
Будем польку танцевать.
Даже нищие-калеки
Не желают умирать.
Цок-цок-цок
Каблучок,
Что ты морщишься, дружок?
Ты ли, я ли — всем не сладко,
Знаю, котик, без тебя.
Веселись же хоть украдкой —
Танцы — радость, книжки — бя.
Лим-тим-тись,
Берегись.
Думы к черту, скука — брысь!
СЛУЖБА СБОРОВ*
Начальник Акцептации сердит:
Нашел просчет в копейку у Орлова.
Орлов уныло бровью шевелит
И про себя бранится: «Ишь, бандит!»
Но из себя не выпустит ни слова.
Вокруг сухой, костлявый, дробный треск —
Как пальцы мертвецов, бряцают счеты.
Начальнической плеши строгий блеск
С бычачьим лбом сливается в гротеск,—
Но у Орлова любоваться нет охоты.
Конторщик Кузькин бесконечно рад:
Орлов на лестнице стыдил его невесту,
Что Кузькин, как товарищ, — хам и гад,
А как мужчина, — жаба и кастрат…
Ах, может быть, Орлов лишится места!
В соседнем отделении содом:
Три таксировщика, увлекшись чехардою,
Бодают пол. Четвертый же, с трудом
Соблазн преодолев, с досадой и стыдом
Им укоризненно кивает бородою.
Но в коридоре тьма и тишина.
Под вешалкой таинственная пара —
Он руки растопырил, а Она
Щемящим голосом взывает: «Я жена…
И муж не вынесет подобного удара!»
По лестницам красавицы снуют,
Пышнее и вульгарнее гортензий.
Их сослуживцы «фаворитками» зовут —
Они не трудятся, не сеют — только жнут.
Любимицы Начальника Претензий…
В буфете чавкают, жуют, сосут, мычат.
Берут пирожные в надежде на прибавку.
Капуста и табак смесились в едкий чад.
Конторщицы ругают шоколад
И бюст буфетчицы, дрожащий на прилавке…
Второй этаж. Дубовый кабинет,
Гигантский стол. Начальник Службы Сборов,
Поймав двух мух, покуда дела нет,
Пытается определить на свет,
Какого пола жертвы острых взоров.
Внизу в прихожей бывший гимназист
Стоит перед швейцаром без фуражки.
Швейцар откормлен, груб и неречист:
«Ведь грамотный, поди не трубочист!
„Нет мест“ — вон на стене висит бумажка».
ОКРАИНА ПЕТЕРБУРГА*
Время года неизвестно.
Мгла клубится пеленой.
С неба падает отвесно
Мелкий бисер водяной.
Фонари горят, как бельма,
Липкий смрад навис кругом,
За рубашку ветер-шельма
Лезет острым холодком.
Пьяный чуйка обнял нежно
Мокрый столб — и голосит.
Бесконечно, безнадежно
Кислый дождик моросит…
Поливает стены, крыши,
Землю, дрожки, лошадей.
Из ночной пивной все лише
Граммофон хрипит, злодей.
«Па-ца-луем дай забвенье!»
Прямо за сердце берет.
На панели тоже пенье:
Проститутку дворник бьет.
Брань и звуки заушений…
И на них из всех дверей
Побежали светотени
Жадных к зрелищу зверей.
Смех, советы, прибаутки,
Хлипкий плач, свистки и вой —
Мчится к бедной проститутке
Постовой городовой.
Увели… Темно и тихо.
Лишь в ночной пивной вдали
Граммофон выводит лихо:
«Муки сердца утоли!»
НА ОТКРЫТИИ ВЫСТАВКИ*
Дамы в шляпках кэк-уоках,
Холодок публичных глаз,
Лица в складках и отеках,
Трэны, перья, ленты, газ.
В незначительных намеках
Штемпеля готовых фраз.
Кисло-сладкие мужчины,
Знаменитости без лиц,
Строят знающие мины,
С видом слушающих птиц,
Шевелюры клонят ниц
И исследуют причины.
На стенах упорный труд —
Вдохновенье и бездарность…
Пусть же мудрый и верблюд
Совершают строгий суд:
Отрицанье, благодарность
Или звонкий словоблуд…
Умирающий больной.
Фиолетовые свиньи.
Стая галок над копной.
Блюдо раков. Пьяный Ной.
Бюст молочницы Аксиньи,
И кобыла под сосной.
Вдохновенное Nocturno [18],
Рядом рыжий пиджачок,
Растопыренный над урной…
Дама смотрит в кулачок
И рассеянным: «Недурно!»
Налепляет ярлычок.
Да? Недурно? Что? — Nocturno
Иль яичница-пиджак?
Генерал вздыхает бурно
И уводит даму. Так…
А сосед глядит в кулак
И ругается цензурно…
В РЕДАКЦИИ ТОЛСТОГО ЖУРНАЛА*
Серьезных лиц густая волосатость
И двухпудовые, свинцовые слова:
«Позитивизм», «идейная предвзятость»,
«Спецификация», «реальные права»…
Жестикулируя, бурля и споря,
Киты редакции не видят двух персон:
Поэт принес — «Ночную песню моря»,
А беллетрист — «Последний детский сон».
Поэт присел на самый кончик стула
И кверх ногами развернул журнал,
А беллетрист покорно и сутуло
У подоконника на чьи-то ноги стал.
Обносят чай… Поэт взял два стакана,
А беллетрист не взял ни одного.
В волнах серьезного табачного тумана
Они уже не ищут ничего.
Вдруг беллетрист, как леопард, в поэта
Метнул глаза: «Прозаик или нет?»
Поэт и сам давно искал ответа:
«Судя по галстуку, похоже, что поэт…»
Подходит некто в сером, — но по моде,
И говорит поэту: «Плач земли?..»
«Нет, я вам дал три „Песни о восходе“».
И некто отвечает: «Не пошли!»
Поэт поник. Поэт исполнен горя:
Он думал из «Восходов» сшить штаны!
«Вот здесь еще „Ночная песня моря“,
А здесь — „Дыханье северной весны“».
«Не надо, — отвечает некто в сером.—
У нас лежит сто весен и морей».
Душа поэта затянулась флером,
И розы превратились в сельдерей.
«Вам что?» И беллетрист скороговоркой:
«Я год назад прислал „Ее любовь“».
Ответили, пошаривши в конторке:
«Затеряна. Перепишите вновь».
«А вот, не надо ль? — Беллетрист запнулся,—
Здесь… семь листов — „Последний детский сон“».
Но некто в сером круто обернулся —
В соседней комнате залаял телефон.
Чрез полчаса, придя от телефона,
Он, разумеется, беднягу не узнал
И, проходя, лишь буркнул раздраженно:
«Не принято! Ведь я уже сказал…»
На улице сморкался дождь слюнявый.
Смеркалось… Ветер. Тусклый, дальний гул.
Поэт с «Ночною песней» взял направо.
А беллетрист налево повернул.
Счастливый случай скуп и черств, как Плюшкин.
Два жемчуга — опять на мостовой…
Ах, может быть, поэт был новый Пушкин,
А беллетрист был новый Лев Толстой?!
Бей, ветер, их в лицо, дуй за сорочку —
Надуй им жабу, тиф и дифтерит!
Пускай не продают души в рассрочку,
Пускай душа их без штанов парит…
ПАСХАЛЬНЫЙ ПЕРЕЗВОН*
Пан-пьян! Красные яички.
Пьян-пан! Красные носы.
Били-бьют! Радостные личики.
Бьют-били! Груды колбасы.
Дал-дам! Праздничные взятки.
Дам-дал! И этим, и тем.
Пили-ели! Визиты в перчатках.
Ели-пили! Водка и крем.
Пан-пьян! Наливки и студни.
Пьян-пан! Боль в животе.
Били-бьют! И снова будни.
Бьют-били! Конец мечте.
НА ПЕТЕРБУРГСКОЙ ДАЧЕ*
Промокло небо и земля,
Душа и тело отсырели.
С утра до вечера скуля,
Циничный ветер лезет в щели.
Дрожу, как мокрая овца…
И нет конца, и нет конца!
Не ем прекрасных огурцов,
С тоской смотрю на землянику:
Вдруг отойти в страну отцов
В холерных корчах — слишком дико…
Сам Мережковский учит нас,
Что смерть страшна, как папуас.
В объятьях шерстяных носков
Смотрю, как дождь плюет на стекла.
Ах, жив бездарнейший Гучков,
Но нет великого Патрокла!
И в довершение беды
Гучков не пьет сырой воды.
Ручьи сбегают со стволов.
Городовой одел накидку.
Гурьба учащихся ослов
Бежит за горничною Лидкой.
Собачья свадьба… Чахлый гром.
И два спасенья: бром и ром.
На потолке в сырой тени
Уснули мухи. Сатанею…
Какой восторг в такие дни
Узнать, что шаху дали в шею!
И только к вечеру поймешь,
Что твой восторг — святая ложь…
Горит свеча. Для счета дней
Срываю листик календарный —
Строфа из Бальмонта. Под ней:
«Борщок, шнель-клопс и мусс янтарный».
Дрожу, как мокрая овца…
И нет конца, и нет конца!
НОЧНАЯ ПЕСНЯ ПЬЯНИЦЫ*
Темно…
Фонарь куда-то к черту убежал!
Вино
Качает толстый мой фрегат, как в шквал…
Впотьмах
За телеграфный столб держусь рукой.
Но, ах!
Нет вовсе сладу с правою ногой —
Она
Вокруг меня танцует — вот и вот…
Стена
Все время лезет прямо на живот.
Свинья!!
Меня назвать свиньею? Ах, злодей!
Меня,
Который благородней всех людей?!
Убью!
А впрочем, милый малый, Бог с тобой —
Я пью,
Но так уж предназначено судьбой.
Ослаб…
Дрожат мои колени — не могу!
Как раб,
Лежу на мостовой и ни гу-гу…
Реву…
Мне нынче сорок лет — я нищ и глуп.
В траву
Заройте заспиртованный мой труп.
В ладье
Уже к чертям повез меня Харон…
Adieu![19]
Я сплю, я сплю, я сплю со всех сторон…
ГОРОДСКАЯ СКАЗКА*
Профиль тоньше камеи,
Глаза, как спелые сливы,
Шея белее лилеи
И стан, как у леди Годивы.
Деву с душою бездонной,
Как первая скрипка оркестра,—
Недаром прозвали мадонной
Медички шестого семестра.
Пришел к мадонне филолог,
Фаддей Симеонович Смяткин.
Рассказ мой будет недолог:
Филолог влюбился в пятки.
Влюбился жестоко и сразу
В глаза ее, губы и уши,
Цедил за фразою фразу,
Томился, как рыба на суше.
Хотелось быть ее чашкой,
Братом ее или теткой,
Ее эмалевой пряжкой
И даже зубной ее щеткой!..
«Устали, Варвара Петровна?
О, как дрожат ваши ручки!» —
Шепнул филолог любовно,
А в сердце вонзились колючки.
«Устала. Вскрывала студента:
Труп был жирный и дряблый.
Холод… Сталь инструмента.
Руки, конечно, иззябли.
Потом у Калинкина моста
Смотрела своих венеричек.
Устала: их было до ста.
Что с вами? Вы ищете спичек?
Спички лежат на окошке.
Ну вот. Вернулась обратно,
Вынула почки у кошки
И зашила ее аккуратно.
Затем мне с подругой достались
Препараты гнилой пуповины.
Потом… был скучный анализ:
Выделенье в моче мочевины…
Ах, я! Прошу извиненья:
Я роль хозяйки забыла — Коллега!
Возьмите варенья,—
Сама сегодня варила».
Фаддей Симеонович Смяткин
Сказал беззвучно: «Спасибо!»
А в горле ком кисло-сладкий
Бился, как в неводе рыба.
Не хотелось быть ее чашкой,
Ни братом ее и ни теткой,
Ни ее эмалевой пряжкой,
Ни зубной ее щеткой!
В ГОСТЯХ*(Петербург)
Холостой стаканчик чаю
(Хоть бы капля коньяку).
На стене босой Толстой.
Добросовестно скучаю
И зеленую тоску
Заедаю колбасой.
Адвокат ведет с коллегой
Специальный разговор.
Разорвись — а не поймешь!
А хозяйка с томной негой,
Устремив на лампу взор,
Поправляет бюст и брошь.
«Прочитали Метерлинка?»
— Да. Спасибо, прочитал…
«О, какая красота!»
И хозяйкина ботинка
Взволновалась, словно в шквал.
Лжет ботинка, лгут уста.
У рояля дочь в реформе,
Взяв рассеянно аккорд,
Стилизованно молчит.
Старичок в военной форме
Прежде всех побил рекорд —
За экран залез и спит.
Толстый доктор по ошибке
Жмет мне ногу под столом.
Я страдаю и терплю.
Инженер зудит на скрипке.
Примирясь и с этим злом,
Я и бодрствую, и сплю.
Что бы вслух сказать такое?
Ну-ка, опыт, выручай!
«Попрошу… еще стакан…»
Ем вчерашнее жаркое,
Кротко пью холодный чай
И молчу, как истукан.
ЕВРОПЕЕЦ*
В трамвае, набитом битком,
Средь двух гимназисток, бочком,
Сижу в настроенье прекрасном.
Панама сползает на лоб,
Я — адски пленительный сноб,
В накидке и в галстуке красном.
Пассаж не спеша осмотрев,
Вхожу к «Доминику», как лев,
Пью портер, малагу и виски.
По карте, с достоинством ем
Сосиски в томате и крем,
Пулярку и снова сосиски.
Раздуло утробу копной…
Сановный швейцар предо мной
Толкает бесшумные двери.
Умаявшись, сыт и сонлив,
И руки в штаны заложив,
Сижу в Александровском сквере.
Где б вечер сегодня убить?
В «Аквариум», что ли, сходить,
Иль, может быть, к Мэри слетаю?
В раздумье на мамок смотрю.
Вздыхаю, зеваю, курю,
И «Новое время» читаю…
Шварц, Персия, Турция… Чушь
Разносчик! Десяточек груш…
Какие прекрасные грушки!
А завтра в двенадцать часов
На службу явиться готов,
Чертить на листах завитушки.
Однако: без четверти шесть.
Пойду-ка к «Медведю» поесть,
А после — за галстуком к Кнопу.
Ну как в Петербурге не жить?
Ну как Петербург не любить
Как русский намек на Европу?
ЛАБОРАНТ И МЕДИЧКИ*
Он сидит среди реторт
И ругается, как черт:
«Грымзы! Кильки! Бабы! Совы!
Безголовы, бестолковы —
Иодом залили сюртук,
Не закрыли кран… Без рук!
Бьют стекло, жужжат, как осы…
А дурацкие вопросы?
А погибший матерьял?
О, как страшно я устал!»
Лаборант встает со стула.
В уголок идет сутуло
И, издав щемящий стон,
В рот сует пирамидон.
А на лестнице медички
Повторяли те же клички:
«Грымза! Килька! Баба! Франт!
Безголовый лаборант…
На невиннейший вопрос
Буркнет что-нибудь под нос;
Придирается, как дама —
Ядовито и упрямо,
Не простит пустой ошибки!
Ни привета, ни улыбки…»
Визг и писк. Блестят глазами,
Машут красными руками:
«О, несноснейший педант,
Лаборашка, лаборант!»
Час занятий. Шепот. Тишь.
Девы гнутся, как камыш,
Девы все ушли в работы.
Где же «грымзы»? Где же счеты?
Лаборант уже не лев
И глядит бочком на дев,
Как колибри на боа.
Девы тоже трусят льва:
Очень страшно, очень жутко
Оскандалиться — не шутка!
Свист горелок. Тишина.
Ноет муха у окна.
Где Юпитер? Где Минервы?
Нервы, нервы, нервы, нервы…
В УСАДЬБЕ*
Склад вазонов на дорожках,
На комодах, на столах,
На камине, на окошках,
На буфетах, на полах!
Три азартных канарейки
Третий час уже подряд
Выгнув тоненькие шейки,
Звонко стеклышки дробят.
За столом в таком же роде
Деликатный дамский хор:
О народе, о погоде,
О пюре из помидор…
Вспоминают о Париже,
Клонят головы к плечу.
Я придвинулся поближе,
Наслаждаюсь и молчу.
«Ах, pardon!.. Возьмите ножку!
Масло? Ростбиф? Камамбер?»
Набиваюсь понемножку,
Как пожарный кавалер.
Лес высоких аракарий,
В рамках — прадедов носы.
Словно старый антикварий,
Тихо шепчутся часы.
Самовар на курьих лапках,
Гиацинты в колпачках.
По стенам цветы на папках
Мирно дремлют на крючках.
Стекла сказочно синеют:
В мерзлых пальмах — искры льда.
Лампа-молния лютеет,
В печке красная руда.
Рай… Но входит Макс легавый.
Все иллюзии летят!
В рай собак, о рок неправый,
Не пускают, говорят…
<ДОПОЛНЕНИЯ ИЗ ИЗДАНИЯ 1922 ГОДА >
КУХНЯ*
Тихо тикают часы.
На картонном циферблате
Вязь из розочек в томате
И зеленые усы.
Возле раковины щель
Вся набита прусаками,
Под иконой ларь с дровами
И двугорбая постель.
Над постелью бывший шах,
Рамки в ракушках и бусах,—
В рамках чучела в бурнусах
И солдаты при часах.
Чайник ноет и плюет.
На окне обрывки книжки:
«Фаршированные пышки»,
«Шведский яблочный компот».
Пахнет мыльною водой,
Старым салом и угаром.
На полу пред самоваром
Кот сидит, как неживой.
Пусто в кухне. Тик-да-так.
А за дверью на площадке
Кто-то пьяненький и сладкий
Ноет: «Дарья, четверт-так!»
АВГИЕВЫ КОНЮШНИ*
Это может дойти до того, что иному, особенно в минуты ипохондрического настроения, мир может показаться с эстетической стороны — музеем карикатур, с интеллектуальной — сумасшедшим домом, и с нравственной — мошенническим притоном.
Шопенгауэр. «Свобода воли»
«СМЕХ СКВОЗЬ СЛЕЗЫ»*(1809–1909)
Ах! Милый Николай Васильич Гоголь!
Когда б сейчас из гроба встать ты мог,—
Любой прыщавый декадентский щеголь
Сказал бы: «Э, какой он, к черту, бог?
Знал быт, владел пером, страдал. Какая редкость!
А стиль, напевность, а прозрения печать,
А темно-звонких слов изысканная меткость?..
Нет, старичок… Ложитесь в гроб опять!»
Есть между нами, правда, и такие,
Что дерзко от тебя ведут свой тусклый род
И, лицемерно пред тобой согнувши выи,
Мечтают сладенько: «Придет и мой черед!»
Но от таких «своих», дешевых и развязных,
Удрал бы ты, как Подколесин, чрез окно…
Царят! Бог их прости, больных, пустых и грязных,
А нам они наскучили давно.
Пусть их шумят… Но где твои герои?
Все живы ли, иль, небо прокоптив,
В углах медвежьих сгнили на покое
Под сенью благостной крестьянских тучных нив?
Живут… И как живут! Ты, встав сейчас из гроба,
Ни одного из них, наверно, б не узнал:
Павлуша Чичиков — сановная особа
И в интендантстве патриотом стал.
На мертвых душ портянки поставляет
(Живым они, пожалуй, ни к чему),
Манилов в Третьей Думе заседает
И в председатели был избран… по уму.
Петрушка сдуру сделался поэтом
И что-то мажет в «Золотом руне»,
Ноздрев пошел в охранное — и в этом
Нашел свое призвание вполне.
Поручик Пирогов с успехом служит в Ялте
И сам сапожников по праздникам сечет,
Чуб стал союзником и об еврейском гвалте
С большою эрудицией поет.
Жан Хлестаков работает в «России»,
Затем — в «Осведомительном бюро»,
Где чувствует себя совсем в родной стихии:
Разжился, раздобрел — вот борзое перо!..
Одни лишь черти, Вий да ведьмы, и русалки,
Попавши в плен к писателям modernes,
Зачахли, выдохлись и стали страшно жалки,
Истасканные блудом мелких скверн…
Ах, милый Николай Васильич Гоголь!
Как хорошо, что ты не можешь встать…
Но мы живем! Боюсь — не слишком много ль
Нам надо слышать, видеть и молчать?
И в праздник твой, в твой праздник благородный,
С глубокой горечью хочу тебе сказать:
— Ты был для нас источник многоводный,
И мы к тебе пришли теперь опять,—
Но «смех сквозь слезы» радостью усталой
Не зазвенит твоим струнам в ответ…
Увы, увы… Слез более не стало,
И смеха нет.
СТИЛИЗОВАННЫЙ ОСЕЛ*(Ария для безголосых)
Голова моя — темный фонарь с перебитыми стеклами,
С четырех сторон открытый враждебным ветрам.
По ночам я шатаюсь с распутными пьяными Фёклами,
По утрам я хожу к докторам.
Тарарам.
Я — волдырь на сиденье прекрасной российской словесности,
Разрази меня гром на четыреста восемь частей!
Оголюсь и добьюсь скандалезно-всемирной известности,
И усядусь, как нищий-слепец, на распутье путей.
Я люблю апельсины и все, что случайно рифмуется,
У меня темперамент макаки и нервы, как сталь.
Пусть «П. Я.»-старомодник из зависти злится и дуется,
И вопит: «Не поэзия — шваль!»
Врешь! Я прыщ на извечном сиденье поэзии,
Глянцевито-багровый, напевно-коралловый прыщ,
Прыщ с головкой белее несказанно-жженной магнезии
И галантно-развязно-манерно-изломанный хлыщ.
Ах, словесные, тонкие-звонкие фокусы-покусы!
Заклюю, забрыкаю, за локоть себя укушу.
Кто не понял — невежда. К нечистому! Накося — выкуси.
Презираю толпу. Попишу? Попишу, попишу…
Попишу животом и ноздрей, и ногами, и пятками,
Двухкопеечным мыслям придам сумасшедший размах,
Зарифмую все это для стиля яичными смятками
И пойду по панели, пойду на бесстыжих руках…
ПРОСТЫЕ СЛОВА*(Памяти Чехова)
В наши дни трехмесячных успехов
И развязных гениев пера
Ты один тревожно-мудрый Чехов
Повторяешь скорбное: «Пора!»
Сам не веришь, но зовешь и будишь,
Разрываешь ямы до конца
И с беспомощной усмешкой тихо судишь
Оскорбивших землю и Отца.
Вот ты жил меж нами, нежный, ясный,
Бесконечно ясный и простой —
Видел мир наш хмурый и несчастный,
Отравлялся нашей наготой…
И ушел! Но нам больней и хуже:
Много книг, о слишком много книг!
С каждым днем проклятый круг все уже
И не сбросить «чеховских» вериг…
Ты хоть мог, вскрывая торопливо
Гнойники, — смеяться, плакать, мстить,—
Но теперь все вскрыто. Как тоскливо
Видеть, знать, не ждать и, молча, гнить!
АНАРХИСТ*
Жил на свете анархист.
Красил бороду и щеки,
Ездил к немке в Териоки
И при этом был садист.
Вдоль затылка жались складки
На багровой полосе.
Ел за двух, носил перчатки —
Словом, делал то, что все.
Раз на вечере попович,
Молодой идеалист,
Обратился: «Петр Петрович,
Отчего вы анархист?»
Петр Петрович поднял брови
И багровый, как бурак,
Оборвал на полуслове:
«Вы невежа и дурак».
НЕДОРАЗУМЕНИЕ*
Она была поэтесса,
Поэтесса бальзаковских лет.
А он был просто повеса —
Курчавый и пылкий брюнет.
Повеса пришел к поэтессе,
В полумраке дышали духи,
На софе, как в торжественной мессе,
Поэтесса гнусила стихи:
«О, сумей огнедышащей лаской
Всколыхнуть мою сонную страсть.
К пене бедер, за алой подвязкой
Ты не бойся устами припасть!
Я свежа, как дыханье левкоя…
О, сплетем же истомности тел!»
Продолжение было такое,
Что курчавый брюнет покраснел.
Покраснел, но оправился быстро
И подумал: была не была!
Здесь не думские речи министра,
Не слова здесь нужны, а дела…
С несдержанной силой кентавра
Поэтессу повеса привлек.
Но визгливо-вульгарное: «Мавра!!»
Охладило кипучий поток.
«Простите… — вскочил он. — Вы сами».
Но в глазах ее холод и честь:
«Вы смели к порядочной даме,
Как дворник, с объятьями лезть?!»
Вот чинная Мавра. И задом
Уходит испуганный гость.
В передней растерянным взглядом
Он долго искал свою трость…
С лицом белее магнезии
Шел с лестницы пылкий брюнет:
Не понял он новой поэзии
Поэтессы бальзаковских лет.
ПЕРЕУТОМЛЕНИЕ*(Посв. исписавшимся «популярностям»)
Я похож на родильницу,
Я готов скрежетать…
Проклинаю чернильницу
И чернильницы мать!
Патлы дыбом взлохмачены,
Отупел, как овца,—
Ах, все рифмы истрачены
До конца, до конца!..
Мне, правда, нечего сказать, сегодня, как всегда,
Но этим не был я смущен, поверьте, никогда —
Рожал словечки и слова, и рифмы к ним рожал,
И в жизнерадостных стихах, как жеребенок, ржал
Паралич спинного мозга?
Врешь, не сдамся! Пень-мигрень,
Бебель-стебель, мозга-розга,
Юбка-губка, тень-тюлень,
Рифму, рифму! Иссякаю,—
К рифме тему сам найду…
Ногти в бешенстве кусаю
И в бессильном трансе жду.
Иссяк. Что будет с моей популярностью?
Иссяк. Что будет с моим кошельком?
Назовет меня Пильский дешевой бездарностью,
А Вакс Калошин разбитым горшком…
Нет, не сдамся… Папа-мама,
Дратва-жатва, кровь-любовь,
Драма-рама-панорама,
Бровь, свекровь, морковь… носки!
СИРОПЧИК*(Посв. «детским поэтессам»)
Дама, качаясь на ветке,
Пикала: «Милые детки!
Солнышко чмокнуло кустик…
Птичка оправила бюстик
И, обнимая ромашку,
Кушает манную кашку…»
Детки, в оконные рамы
Хмуро уставясь глазами,
Полны недетской печали,
Даме в молчанье внимали.
Вдруг зазвенел голосочек:
«Сколько напикала строчек?..»
ИСКУССТВО В ОПАСНОСТИ!*
Литературного ордена
Рыцари! Встаньте, горим!!
Книжка Владимира Гордина
Вышла изданьем вторым.
ПЕСНЯ О ПОЛЕ*
«Проклятые» вопросы,
Как дым от папиросы,
Рассеялись во мгле.
Пришла Проблема Пола,
Румяная фефела,
И ржет навеселе.
Заерзали старушки,
Юнцы и дамы-душки
И прочий весь народ.
Виват, Проблема Пола!
Сплетайте вкруг подола
Веселый «Хоровод».
Ни слез, ни жертв, ни муки…
Подымем знамя-брюки
Высоко над толпой.
Ах, нет доступней темы!
На ней сойдемся все мы —
И зрячий и слепой.
Научно и приятно,
Идейно и занятно —
Умей момент учесть:
Для слабенькой головки
В Проблеме-мышеловке
Всегда приманка есть.
ЕДИНСТВЕННОМУ В СВОЕМ РОДЕ*
Между Толстым и Гоголем Суворин
Справляет юбилей.
Тон юбилейный должен быть мажорен:
Ври, красок не жалей!
Позвольте ж мне с глубоким реверансом,
Маститый старичок,
Почтить вас кисло-сладеньким романсом
(Я в лести новичок):
Полсотни лет,
Презревши все «табу»,
Вы с тьмой и ложью, как Гамлет,
Вели борьбу.
Свидетель Бог!
Чтоб отложить в сундук,—
Вы не лизали сильным ног,
Ни даже рук.
Вам все равно —
Еврей ли, финн, иль грек,
Лишь был бы только не «Евно»,
А человек.
Твои глаза
(Перехожу на ты!),
Как брюк жандармских бирюза,
Всегда чисты.
Ты vis-à-vis
С патриотизмом — пол
По объявленьям о любви
Свободно свел.
И орган твой,
Кухарок нежный друг,
Всегда был верный часовой
Для верных слуг…
………………………………………
На лире лопнули струны со звоном!..
Дрожит фальшивый, пискливый аккорд…
С мяуканьем, с визгом, рычаньем и стоном
Несутся кошмаром тысячи морд:
Наглость и ханжество, блуд, лицемерье,
Ненависть, хамство, жадность и лесть,
Несутся, слюнявят кровавые перья
И чертят по воздуху: Правда и Честь!
ПО МЫТАРСТВАМ*
У райских врат гремит кольцом
Душа с восторженным лицом:
— Тук-тук! Не слышат… вот народ!
К вам редкий праведник грядет!
И после долгой тишины
Раздался глас из-за стены:
— Здесь милосердие царит —
Но кто ты? Чем ты знаменит?
— Кто я? Не жид, не либерал!
Я «письма к ближним» сочинял…
За дверью топот быстрых ног,
Краснеет райских врат порог.
У адских врат гремит кольцом
Душа с обиженным лицом:
— Эй, там! Скорее, Асмодей!
Грядет особенный злодей…
Визгливый смех пронзает тишь:
— Ну, этим нас не удивишь!
Отца зарезал ты, иль мать?
У нас таких мильонов пять.
— Я никого не убивал —
Я «письма к ближним» сочинял…
За дверью топот быстрых ног,
Краснеет адских врат порог.
Душа вернулась на погост —
И здесь вопрос не очень прост:
Могилы нет… Песок изрыт,
И кол осиновый торчит…
Совсем обиделась душа
И, воздух бешено круша,
В струях полуночных теней
Летит к редакции своей.
Впорхнувши в форточку клубком,
Она вдоль стен бочком, бочком,
И шмыг в плевательницу. «О!
Да здесь уютнее всего!»
На утро кто-то шел, спеша,
И плюнул. Нюхает душа:
— Лук, щука, перец… Сатана!
Ужель еврейская слюна?!
— Ах, только я был верный щит!
И в злобе выглянуть спешит —
Но сразу стих священный гнев:
— Ага! Преемник мой — Азеф!
ПАНУРГОВА МУЗА*
Обезьяний стильный профиль,
Щелевидные глаза,
Губы клецки, нос картофель —
Ни девица, ни коза.
Волоса, как хвост селедки,
Бюста нет — сковорода,
И растет на подбородке,—
Гнусно молвить — борода.
Жесты резки, ноги длинны,
Руки выгнуты назад,
Голос тоньше паутины
И клыков подгнивших ряд.
Ах, ты душечка! Смеется,
Отворила ворота…
Сногсшибательно несется
Кислый запах изо рта.
Щелки глаз пропали в коже,
Брови лысые дугой.
Для чего ж, великий Боже,
Выводить ее нагой?!
ДВА ТОЛКА*
Один кричит: «Что форма? Пустяки!
Когда в хрусталь налить навозной жижи
Не станет ли хрусталь безмерно ниже?»
Другие возражают: «Дураки!
И лучшего вина в ночном сосуде
Не станут пить порядочные люди».
Им спора не решить… А жаль!
Ведь можно наливать… вино в хрусталь.
НЕТЕРПЕЛИВОМУ*
Не ной… Толпа тебя, как сводня,
К успеху жирному толкнет,
И в пасть расчетливых тенет
Ты залучишь свое сегодня.
Но знай одно — успех не шутка:
Сейчас же предъявляет счет.
Не заплатил — как проститутка,
Не доночует и уйдет.
ПОШЛОСТЬ*(Пастель)
Лиловый шарф и желтый бант у бюста,
Безглазые глаза, как два пупка.
Чужие локоны к вискам прилипли густо
И маслянисто свесились бока.
Сто слов, навитых в черепе на ролик,
Замусленную всеми ерунду,—
Она, как четки набожный католик,
Перебирает вечно на ходу.
В ее салонах — Все, толпою смелой,
Содравши шкуру с девственных Идей,
Хватают лапами бесчувственное тело
И рьяно ржут, как стадо лошадей.
Там говорят, что вздорожали яйца,
И что комета стала над Невой,—
Любуясь, как каминные китайцы
Кивают в такт, под граммофонный вой.
Сама мадам наклонна к идеалам:
Законную двуспальную кровать
Под стеганым атласным одеялом
Она всегда умела охранять.
Но нос суя любовно и сурово
В случайный хлам бесштемпельных «грехов»,
Она читает вечером Баркова
И с кучером храпит до петухов.
Поет. Рисует акварелью розы.
Следит, дрожа, за модой всех сортов,
Копя остроты, слухи, фразы, позы
И растлевая музу и любовь.
На каждый шаг — расхожий катехизис,
Прин-ци-пи-аль-но носит бандажи,
Некстати поминает слово «кризис»
И томно тяготеет к глупой лжи.
В тщеславном, нестерпимо-остром зуде
Всегда смешна, себе самой в ущерб,
И даже на интимнейшей посуде
Имеет родовой, дворянский герб.
Она в родстве и дружбе неизменной
С бездарностью, нахальством, пустяком.
Знакома с лестью, пафосом, изменой
И, кажется, в амурах с дураком…
Ее не знают, к счастью, только… Кто же?
Конечно — дети, звери и народ.
Одни — когда со взрослыми не схожи,
А те — когда подальше от господ.
Портрет готов. Карандаши бросая,
Прошу за грубость мне не делать сцен:
Когда свинью рисуешь у сарая —
На полотне не выйдет belle Hélène[20].
«Молил поэта Блок-поэт…»*
Я обращаюсь к писателям, художникам, устроителям с горячим призывом не участвовать в деле, разлагающем общество…
Молил поэта Блок-поэт:
«Во имя Фета Дай обет —
Довольно выть с эстрады
Гнусавые баллады!
Искусству вреден
Гнус и крик,
И нищ и бледен
Твой язык,
A publicum гогочет
Над тем, кто их морочит».
Поэт на Блока
Заворчал:
«Merci! Урока
Я не ждал —
Готов читать хоть с крыши
Иль в подворотной нише!
Мелькну, как дикий,
Там и тут,
И шум и крики
Все растут,
Глядишь — меня в итоге
На час зачислят в боги.
А если б дома
Я торчал
И два-три тома
Наточал,
Меня б не покупали
И даже не читали…»
Был в этом споре
Блок сражен.
В наивном горе
Думал он:
«Ах! нынешние Феты
Как будто не поэты…»
НЕДЕРЖАНИЕ*
У поэта умерла жена…
Он ее любил сильнее гонорара!
Скорбь его была безумна и страшна —
Но поэт не умер от удара.
После похорон пришел домой — до дна
Весь охвачен новым впечатленьем
И, спеша, родил стихотворенье:
«У поэта умерла жена».
ЧЕСТЬ*
Когда раскроется игра —
Как негодуют шулера!
И как кричат о чести
И благородной мести!
ВЕШАЛКА ДУРАКОВ*
Раз двое третьего рассматривали в лупы
И изрекли: «Он глуп». Весь ужас здесь был в том,
Что тот, кого они признали дураком,
Был умницей — они же были глупы.
«Кто этот, лгущий так туманно,
Неискренно, шаблонно и пространно?»
— «Известный мистик N, большой чудак».
— «Ах, мистик? Так… Я полагал — дурак».
Ослу образованье дали.
Он стал умней? Едва ли.
Но раньше, как осел,
Он просто чушь порол,
А нынче, — ах, злодей,—
Он с важностью педанта,
При каждой глупости своей
Ссылается на Канта.
Дурак рассматривал картину:
Лиловый бык лизал моржа.
Дурак пригнулся, сделал мину
И начал: «Живопись свежа…
Идея слишком символична,
Но стилизовано прилично».
(Бедняк скрывал сильней всего,
Что он не понял ничего.)
Умный слушал терпеливо
Излиянья дурака:
— Не затем ли жизнь тосклива
И бесцветна, и дика,
Что вокруг, в конце концов,
Слишком много дураков?
Но, скрывая желчный смех,
Умный думал, свирепея:
— Он считает только тех,
Кто его еще глупее —
«Слишком много» для него…
Ну, а мне-то каково?
Дурак и мудрецу порою кровный брат:
Дурак вовек не поумнеет,
Но если с ним заспорит хоть Сократ,—
С двух первых слов Сократ глупеет!
Пусть свистнет рак,
Пусть рыба запоет,
Пусть манна льет с небес, —
Но пусть дурак
Себя в себе найдет —
Вот чудо из чудес!
БАЛЛАДА*
Из «Sinngedichte» [21] Людвига Фульда
Был верный себе до кончины
Почтенный и старый шаблон.
Однажды с насмешкой змеиной
Кинжалом он был умерщвлен.
Когда с торжеством разделили
Наследники царство и трон,—
То новый шаблон, говорили,
Похож был на старый шаблон.
«ТРАДИЦИИ»*
Не носи сатир в газеты,
Как товар разносит фактор.
Выйдет толстенький редактор,
Сногсшибательно одетый,
Скажет: «Нам нужны куплеты
В виде хроники с гарниром.
Марков выругал Гучкова,
А у вас о сем ни слова?!
Где ж сатира? В чем сатира?
Извините… Нет, не надо».
Взглянет с важностью банкира
И махнет рукой с досадой.
Не носи сатир в журналы,
Как товар разносит фактор.
Выйдет жиденький редактор,
Волосатый, полинялый.
Буркнет: «Тоже… Ювеналы!
Покупаем только строчки
С благородным содержаньем:
Осень, желтые листочки,
Две вороны на каштане,
Ветер… дождик… и молчанье…
А сатиры… — Нет, не надо!»
Фыркнет, фукнет, скрестит длани
И мотнет губой с досадой…
Но придя домой, мой милый,
Не намыливай веревку,
Не вскрывай, тоскуя, жилы,
Не простреливай головку —
А пошли-ка лучше Дашку
За грибами и селедкой,
Сядь к столу, возьми бумажку
И пиши — остро и четко.
Написал — прочти, почувствуй
И спроси у сердца: верно?
Только так придешь к искусству.
Остальное — злая скверна.
<ДОПОЛНЕНИЯ ИЗ ИЗДАНИЯ 1922 ГОДА>
ПРОДОЛЖЕНИЕ ОДНОГО СТАРОГО РАЗГОВОРА*
Книгопродавец
Стишки любимца муз и граций
Мы вмиг рублями заменим
И в пук наличных ассигнаций
Листочки наши обратим.
Читатель
Слова без смысла, чувства нету,
Натянут каждый оборот:
Притом — сказать ли по секрету?
И в рифмах часто недочет.
Гражданин
Будь гражданин. Служа искусству
Для блага ближнего живи,
Свой гений подчиняя чувству
Всеобнимающей любви.
(Отдельный кабинет. Писатель, читатель, критик и издатель)
Антракт… Один сплошной антракт.
Но унывать нельзя однако.
Отлив — перед приливом. Факт!
Вновь солнце выглянет из мрака…
Примет не мало, господа,
Всем надоели выкрутасы,
И даже «рыжие» саврасы
Сошли, как грязная вода.
Плач у разбитого корыта
Уже не трогает сердец.
Пусть быт… Но отчего ж из быта
Брать только зло за образец?
Все больше грамотных у нас,
Все крепнет жажда бодрой пищи,
А наш изысканный Парнас
Зарос репьем по голенище…
Потребность в гении ясна,—
А если так, то несомненно
Придет, гремя оружьем, смена,
И будет вновь у нас весна!
Что ж… Вам, почтеннейшей гадалке,
И карты в руки. Очень рад!
Пусть гениальный мой собрат
Скорей придет. Вот только палки
Не суйте, друг, промеж колес.
Закон ли гению ваш спрос?
Вдруг не захочет петь он бодро:
Ведь вы тогда с него по бедра
Сдерете кожу! Между прочим,
И вам мы, сударь, напророчим.
Боюсь, чтоб вам, судья суровый,
Не прозевать его приход!
Вот разве гений — критик новый
Придет с ним вместе в свой черед… Алло?
(холодно, с достоинством)
Благодарю покорно.
Мне примирить нетрудно вас:
Нет Достоевских, но бесспорно
Белинских тоже нет сейчас.
Хотя не мало…
(перебивает)
Что не мало?
Монбланы были и прошли,
А ты все так же бродишь вяло
По грязной ярмарке земли.
Что ж, вкус твой вырос? Сердце шире?
Богаче мысль? Дух стал без шор?
И вообще — к чему в трактире
Литературный разговор?
Патрон, налейте…
(игриво)
За манишку?
Ха-ха! Что спорить? Я делец,
Читатель покупает книжку,
Писатель пишет, и конец.
Но я немножко тоже значу.
Чуть-чуть. Я говорю чуть-чуть…
Кто снаряжает всех вас в путь?
Кто финансирует удачу?
Успех — вот штука! Гений — хлам.
Сознайтесь, господин писатель,
Не я ль, ваш опытный издатель,
Такое имя сделал вам?
Вот говорящий кошелек!
Да, сознаюсь… Но… где же водка?..
А до сих пор я думал кротко,
Что имя плод моих лишь строк…
Прозрел.
Не злитесь, мой красавец!
Давно прошли те времена-с,
Когда, пробравшись на Парнас,
Ждал в уголке книгопродавец.
Приди сюда хоть сам ваш Фет —
И в свой журнал «Всего помногу»
Я закажу ему, ей-богу,
В сто строк рождественский сонет!
(деловито)
Четырнадцать лишь строк в сонете.
Пускай четырнадцать! Плевать!
Ого! Уж час. Прощайте, дети!
На вернисаж не опоздать…
Там мой портрет. Работа — сон!
Одна лишь рама стоит двести.
Что здесь торчать? Пошли бы вместе?
А? Не хотите? Миль пардон!
(не без грации уходит)
Видали? Вот он — демон мой,
Мой меценат и искуситель,
Заказчик мой глухонемой,
Сезонных вкусов утвердитель…
Кто им не скуплен на корню?
И кто к очередному дню
Его «Еженедельных Вздоров»
Новелл не пишет для шоферов?
Он клеит сотни альманахов,
Объединяя их… рублем.
Без рук, без глаз, с душой-нулем
Он самовластней падишахов!
Он залил хламом детский рынок,
Родил «анкеты о белье»,
Придумал конкурсы картинок
На тему «Драма в ателье».
Он, как эксперт в литературке,
Сидит средь теток и друзей
И все маститые окурки
Покорно тащит в свой музей…
Он издает, как каталоги,
Стихи о нежном и святом…
И я пред ним… дрожу в тревоге,
Чтоб к сроку сдать свой новый том.
Коллега, вы сгустили краски.
Что говорить — капитализм
Родил рекламу и цинизм
И музу нарядил в подвязки.
Но чем издатель виноват?
Он только раб условий века.
Нелепо ждать ведь, чтоб от чека
Струился тонкий аромат.
В универсальном магазине
Должно быть все на всякий вкус.
А «Спальня ветреной графини»
Всегда для рынка верный плюс.
В обложке пестрой суррогат
Идет бойчей оригинала.
Тот Мопассана гонит в сало,
Тот шьет из лейкинских заплат…
Боритесь! Будьте лишь собой —
Смешно глодать чужие кости.
Смотрите, с запада гурьбой
Идут наряднейшие гости.
Пусть быт их чужд, пусть речь нова
Мы все на новое ведь падки.
А вы, как нищая вдова,
Распродаете лишь остатки…
Боритесь, черт вас побери!
Для зорких глаз все ново в мире,
Иль загасите фонари
И…
(зевая)
Дважды два — четыре.
Позвольте мне сказать два слова.
Вы так отделали сурово
Того, кто вас распродает…
Но вы-то сами кто? Илот?
Не соблазненная ж купцом
Вы институтка в самом деле?
Вы тоже стали продавцом
И растеряли вкус и цели.
Специалисты по попам,
Альковам, страхам и скелетам,
Вы по налаженным тропам
Гарцуете зимой и летом.
Легко! Сто раз себе самим
Вы подражаете убого,—
А если смыть манерный грим —
Что там останется? Немного…
Ну, не совсем…
Не в этом суть!
Но кто же, господин писатель,
Определил ваш новый путь?
Вы сами? Общество? Издатель?
Для вас сейчас любой успех,
Как допинг для усталой клячи…
Зачем торгуетесь при всех —
Чей «изм» умнее и богаче?
В неделю изводя стопу,
Привыкли вы менять две маски:
Во вторник презирать толпу,
А в пятницу ей строить глазки…
В тупой анкете «о мозоле»
И ваше мненье мы найдем,
В кинематографе с моржом
Снимались вы по доброй воле…
Да не один кинематограф!
Я не могу пойти в кабак,
Чтоб со стены, как вещий знак,
Не угрожал мне ваш автограф…
Поймите… Надо уважать
Хотя кого-нибудь на свете.
Я вас любил…
(брезгливо)
Да, на жилете
Ты любишь, друг мой, порыдать.
Будь проклят ты с такой любовью!
Устану ль я иль вдруг споткнусь,—
Ты первый всякому злословью,
Как прачка, веришь, милый гусь…
Ты будешь пить, служить в акцизе
И развивать игриво прыть,—
А я обязан, в светлой ризе,
Голодный над тобой парить…
Не ты ль, приятель, Льва Толстого
На Джека Лондона сменил?
Кто «интересней», — тот и мил.
К чему кроту вершины слова?
Увы, грешна моя душа,—
Но пред собой одной и только,—
Что я порой не гимн, а польку
Спеша писал из-за гроша.
Да, я толкался в ресторанах
И бисер улице бросал,
Но по музеям на Дианах
Не я автографы писал.
А ты! Что сделал ты на свете?
Родил собачий, затхлый быт
И, приучивши спину к плети,
Охотно ел из всех корыт.
Проблем не стало для тебя:
Расковырял, зевнул — и к черту!
Чтоб чем-нибудь развлечь себя,
Ты к книгам подходил, как к торту…
Не ты ль виной, шальная муха,
Что даже слово «гражданин»
Сейчас так дико режет ухо,
Как старомодный «райский крин»?
Но будет. Брысь… А вы, мой критик,
Что в поте вялого лица,
Как прогрессивный паралитик,
Меня жуете без конца?
Вы помогли мне разобраться
В себе самом? Когда и чем?
Пересказать, сравнить, придраться,
Поставить балл — и все. Зачем?
Какие общие вопросы
Вы подымаете сейчас?
Все те же шпильки, брань, разносы
И генеральский зычный бас.
Кого вы вовремя узнали?
Не вам, сидящим у дорог,
Провидеть за туманом дали!
Дай Бог кой-как свести итог…
Парнасский пресный регистратор
И юбилейный декламатор
Без вдохновенья и огня —
Не вам, мой друг, судить меня!
Но впрочем — точка. Извините.
Шумит в башке. И пусть. Плевать!
Я лишь хотел в чаду событий
Чуть-чуть наш узел развязать,
Чтоб на мои одни лишь плечи
Не клали сдуру весь багаж…
Все хороши! Эй, человече,
Что ж счет?.. Пойдем на вернисаж…
(Все подымаются и уходят.)
ПОСЛЕ ПОСЕЩЕНИЯ ОДНОГО «ЛИТЕРАТУРНОГО ОБЩЕСТВА»*
Мы культурны: чистим зубы,
Рот и оба сапога.
В письмах вежливы сугубо:
«Ваш покорнейший слуга».
Отчего ж при всяком споре,
Доведенном до конца,—
Вместо умного отпора
Мы с бессилием глупца,
Подражая папуасам,
Бьем друг друга по мордасам?
Бьем, конечно, языком,—
Но больней, чем кулаком…
КОРНЕЙ БЕЛИНСКИЙ*(Посвящается К. Чуковскому)
В экзотике заглавий пол-успеха.
Пусть в ноздри бьет за тысячу шагов:
«Корявый буйвол», «Окуни без меха»,
«Семен Юшкевич и охапка дров».
Закрыв глаза и перышком играя,
Впадая в деланный холодно-мутный транс,
Седлает линию… Ее зовут — кривая,
Она вывозит и блюдет баланс.
Начало? Гм… Тарас убил Андрея
Не за измену Сечи… Раз, два, три!
Но потому, что ксендз и два еврея
Держали с ним на сей предмет пари.
Ведь ново! Что-с? Акробатично-ново!
Затем — смешок. Стежок. Опять смешок.
И вот — плоды случайного улова —
На белых нитках пляшет сотня строк.
Что дальше? Гм… Приступит к данной книжке,
Определит, что автор… мыловар,
И так смешно раздует мелочишки,
Что со страниц пойдет казанский пар.
«Страница третья. Пятая. Шестая…»
«На сто шестнадцатой — „собака“ через ять!»
Так можно летом на стекле, скучая,
Мух двадцать, размахнувшись, в горсть поймать.
Надравши «стружек» — кстати и некстати —
Потопчется еще с полсотни строк:
То выедет на английской цитате,
То с реверансом автору даст в бок.
Кустарит парадокс из парадокса…
Холодный пафос недомолвок — гол,
А хитрый гнев критического бокса
Все рвется в истерический футбол…
И, наконец, когда мелькнет надежда,
Что он сейчас поймает журавля,
Он вдруг смущенно потупляет вежды
И торопливо… сходит с корабля.
Post scriptum: иногда Корней Белинский
Сечет господ, цена которым грош,—
Тогда кипит в нем гений исполинский,
И тогой с плеч спадает макинтош!
ТРАГЕДИЯ*«Рожденный быть кассиром в тихой бане…»
Рожденный быть кассиром в тихой бане
Иль агентом по заготовке шпал,
Семен Бубнов, сверх всяких ожиданий,
Игрой судьбы в редакторы попал.
Огромный стол. Перо и десть бумаги,—
Сидит Бубнов, задравши кнопку-нос…
Не много нужно знаний и отваги,
Чтоб ляпать всем: «Возьмем», «Не подошло-с!».
Кто в первый раз, — скостит наполовину,
Кто во второй, — на четверть иль на треть…
А в третий раз — пришли хоть требушину,
Сейчас в набор, не станет и смотреть!
Так тридцать лет чернильным папуасом
Четвертовал он слово, мысль и вкус,
И, наконец, опившись как-то квасом,
Икнул и помер, вздувшись, словно флюс…
В некрологах, средь пышных восклицаний,
Никто, конечно, вслух не произнес,
Что он, служа кассиром в тихой бане,
Наверно, больше б пользы всем принес.
CRITICUS*(К картине Бёклина)
В зубах гусиное перо,
В сухих глазах гроза расправы…
Вот он — чернильное ядро,
Цепной барбос у храма Славы.
Какая злая голова!
Вихры свирепей змей Медузы,
Лоб прокурора, челюсть льва,—
Закройте в страхе лица, Музы!..
На вашей коже он сейчас
Пересчитает все веснушки,
Нахрапом влезет на Парнас
И всех облает вас с макушки:
«Гав-гав! Мой суд — закон для всех!
Я гид с универсальным вкусом.
Чему я чужд — то смертный грех:
Бесцветно! Плоско! Двойка с плюсом!»
Сгребет в намордник все мечты,
Польет ремесленною злобой
И к сердцу Новой Красоты
Привесит пломбу с низкой пробой.
ЛИТЕРАТОРЫ НА КАПРИ*
На скалах вечерние розы горят.
Со скал долетает гуденье:
«Четвертую часть возвратили назад
И требуют вновь сокращенья…»
Пониже, средь кактусов пыльно сухих
Весь воздух тоской намозолен:
«Почто, Алексеич, задумчив и тих?»
— «Последней главой недоволен…»
А с моря, сквозь шлепанье сонной волны,
С далекой доносится барки:
«Сто раз переделывай! Очень умны!
И так нет строки без помарки…»
ИЗ ЗЕЛЕНОЙ ТЕТРАДКИ*
Холодный ветер разметал рассаду.
Мрак, мертвый сон и дребезжанье штофов…
Бодрись, народ! Димитрий Философов
Зажег «Неугасимую Лампаду».
А. Рославлев
Без галстука и чина,
Настроив контрабас,
Размашистый мужчина
Взобрался на Парнас.
Как друг, облапил Феба,
Взял у него аванс
И, сочно сплюнув в небо,
Сел с Музой в преферанс.
Почему-то у «толстых» журналов,
Как у толстых девиц средних лет,
Слов и рыхлого мяса немало,—
Но совсем темперамента нет.
ЧИТАТЕЛЬ
Бабкин смел, — прочел Сенеку
И, насвистывая туш,
Снес его в библиотеку,
На полях отметив: «Чушь!»
Бабкин, друг, — суровый критик,
Ты подумал ли хоть раз,
Что безногий паралитик
Легкой серне не указ?..
СТИЛИЗАЦИЯ
К баронессе Аксан’Грав
Влез в окно голландский граф.
Ауслендер все до слова
Записал из-под алькова,
Надушил со всех сторон
И отправил в «Аполлон»;
Через месяц — деньги, лавры
И кузминские литавры.
ТОНКАЯ РАЗНИЦА
Порой вам «знаменитость»
Подаст, забыв маститость,
Пять пальцев с миной льва.
Зато его супруга
(И то довольно туго) —
Всегда подаст лишь два.
Немало критиков сейчас,
Для развлечения баранов,
Ведут подробный счет опискам…
Рекомендую в добрый час
Дать этим мелким василискам
Губернский титул «критиканов».
В АЛЬБОМ БРЮСОВУ
Люди свыклись с древним предрассудком
(Сотни лет он был бессменно свят),—
Что талант не может быть ублюдком,
Что душа и дар — сестра и брат.
Но теперь такой рецепт — рутина
И, увы, не стоит ни гроша:
Стиль — алмаз, талант, как хвост павлина,
А внутри… бездарная душа.
«Жестокий бог литературы!..»*
Жестокий бог литературы!
Давно тебе я не служил:
Ленился, думал, спал и жил, —
Забыл журнальные фигуры,
Интриг и купли кислый ил,
Молчанья боль и трепет шкуры
И терпкий аромат чернил…
Но странно, верная мечта
Не отцвела — живет и рдеет.
Не изменяет красота —
Все громче шепчет и смелеет.
Недостижимое светлеет
И вновь пленяет высота…
Опять идти к ларям впотьмах,
Где зазыванье, пыль и давка,
Где все слепые у прилавка
Убого спорят о цветах?..
Где царь-апломб решает ставки,
Где мода — властный падишах…
Собрав с мечты душистый мед,
Беспечный, как мечтатель-инок,
Придешь сконфуженно на рынок, —
Орут ослы, шумит народ,
В ларях пестрят возы новинок, —
Вступать ли в жалкий поединок, —
Иль унести домой свой сот?..
НЕВОЛЬНАЯ ДАНЬ
ПЕСНЯ СОТРУДНИКОВ САТИРИЧЕСКОГО ЖУРНАЛА*
Поэт. Погиб свободный смех,
А мы живем…
Тоска в глазах у всех —
Что мы споем?
Все. Убежав от мертвой злобы,
Мы смеялись — ой-ли-ла!
Открывалось дно трущобы
И чуть-чуть яснела мгла.
Но известные утробы
Съели юмор — ой-ли-ла!
И, исполнен хилой злобы,
Юмор стонет, как пила.
Художник. Голова горит от тем,
Карандаш остер и тонок,
Лишь художник тих и нем,
Как спеленутый ребенок…
Юморист. Врешь! Ребенок Из пеленок
Буйно рвется и кричит,
А художник,
Как заложник,
Слышит, видит… и молчит.
Поэт. Звени, мой стих, и плачь!
Мне хуже всех —
Я должен, как палач,
Убить свой смех…
Все. «Смеха не надо бояться»,
В смехе последний оплот:
Не над чем разве смеяться?
Лучше без слов задыхаться
Чадом родимых болот?
Юморист. Вопрос гораздо проще —
Они сказали: «нет!»
Друзья, вернемся к теще —
Невиннейший сюжет…
Все. Он прав — играть не стоит в прятки,
Читатель дорогой!
Подставь чувствительные пятки
И, знай, брыкай ногой.
Поэт (запевает). Зять с тещей, сидя на ольхе,
Свершали смертный грех…
Смешно? Хи-хи. Смешно?
Хэ-хэ.
Греми, свободный смех!
Все. Ноги кверху! Выше, выше…
Счастлив только идиот.
Пусть же яростней и лише
Идиотский смех растет.
Превратим старушку-лиру
В балалайку. Жарь до слез!
Благородную сатиру
Ветер северный унес…
НЕВОЛЬНОЕ ПРИЗНАНИЕ*
Гессен сидел с Милюковым в печали.
Оба курили и оба молчали.
Гессен спросил его кротко, как Авель:
«Есть ли у вас конституция, Павел?»
Встал Милюков. Запинаясь от злобы,
Резко ответил: «Еще бы! Еще бы!»
Долго сидели в партийной печали.
Оба курили и оба молчали.
Гессен опять придвигается ближе:
«Я никому не открою — скажи же!»
Раненый демон в зрачках Милюкова:
«Есть — для кадет! А о прочих ни слова…»
Мнительный взгляд на соратника бросив,
Вновь начинает прекрасный Иосиф:
«Есть ли»… но слезы бегут по жилету —
На ухо Павел шепнул ему: «Нету!»
Обнялись нежно и в мирной печали
Долго курили и долго молчали.
БАЛЛАДА*(«Устав от дела, бюрократ…»)
Я позвал их, показал им пирог и предложил условия. Большего им и не требовалось.
Устав от дела, бюрократ
Раз, вечером росистым,
Пошел в лесок, а с ним был штат:
Союзник с октябристом.
Союзник нес его шинель,
А октябрист — его портфель…
Лесок дрожал в печали,
И звери чуть дышали.
Вдруг бюрократ достал пирог
И положил на камень:
— Друзья! Для ваших верных ног
Я сделаю экзамен —
За две версты отсель, чрез брод,
Бежите задом наперед.
И кто здесь первый будет,
Пирог себе добудет.
Ушли. Вот слышен конский топ,
И октябрист, весь в мыле,
Несется к камушку в галоп —
Восторг горит на рыле!
— Скажи, а где наш общий брат? —
Спросил в испуге бюрократ.
— Отстал. Под сенью ветел
Жида с деньгами встретил…
— А где пирог мой? — Октябрист
Повел тревожно носом
(Он был немножко пессимист
По думским ста запросам).
Но бюрократ слегка икнул,
Зачем-то в сторону взглянул,
Сконфузился, как дева,
И показал на чрево.
ЦЕНЗУРНАЯ САТИРА*
Я видел в карете монаха,
Сверкнула на рясе звезда…
Но что я при этом подумал —
Я вам не скажу никогда!
Иду и — наткнулся на Шварца
И в страхе пустился бежать…
Ах, что я шептал по дороге —
Я вам не решаюсь сказать!
Поднялся к знакомой курсистке.
Усталый от всех этих дел,
Я пил кипяченую воду,
Бранился и быстро хмелел.
Маруся! Дай правую ручку…
Жизнь — радость, страданье — ничто!
И молча я к ней наклонился…
Зачем? Не скажу ни за что!
ЭКСПРОМТ*
И мы когда-то, как Тиль-Тиль,
Неслись за Синей Птицей!
Когда нам вставили фитиль —
Мы увлеклись синицей.
Мы шли за нею много миль —
Вернулись с Черной Птицей!
Синицу нашу ты, Тиль-Тиль,
Не встретил за границей?
ГАРМОНИЯ*(Подражание древним)
Роза прекрасна по форме и запах имеет приятный,
Болиголов некрасив и при этом ужасно воняет.
Байрон, и Шиллер, и Скотт совершенны и духом и телом,
Но безобразен Буренин, и дух от него нехороший.
Тихо приветствую мудрость любезной природы.
Ловкой рукою она ярлыки налепляет:
Даже слепой различит, что серна, свинья и гиена
Так и должны были быть — серной, свиньей и гиеной.
Видели, дети мои, приложения к русским газетам?
Видели избранных, лучших, достойных и правых из правых?
В лица их молча вглядитесь, бумагу в руках разминая,
Тихо приветствуя мудрость любезной природы.
ТАМ ВНУТРИ*
У меня серьезный папа —
Толстый, важный и седой;
У него с кокардой шляпа,
А в сенях городовой.
Целый день он пишет, пишет —
Даже кляксы на груди,
Подойдешь, а он не слышит,
Или скажет: «Уходи».
Ухожу… У папы дело,
Как у всех других мужчин.
Только как мне надоело:
Все один, да все один!
Но сегодня утром рано
Он куда-то заспешил
И на коврик из кармана
Ключ в передней обронил.
Наконец-то… Вот так штука.
Я обрадовался страсть.
Кабинет открыл без звука
И, как мышка, в двери — шасть!
На столе четыре папки,
Все на месте. Все — точь-в-точь.
Ну-с, пороемся у папки —
Что он пишет день и ночь?
«О совместном обученье,
Как вреднейшей из затей».
«Краткий список книг для чтенья
Для кухаркиных детей».
«В Думе выступить с законом:
Чтобы школ не заражать,
Запретить еврейским женам
Девяносто лет рожать».
«Об издании журнала
„Министерский детский сад“.
„О любви ребенка к баллам“.
„О значении наград“.
„Черновик проекта школы
Государственных детей“.
„Возбуждение крамолой
Малолетних на властей“.
„Дух законности у немцев
В младших классах корпусов“.
„Поощрение младенцев,
Доносящих на отцов“».
Фу, устал. В четвертой папке
«Апология плетей».
Вот так штука… Значит, папка
Любит маленьких детей?
ПОБЕДА*
С тех пор, как помчалась Земля,
Бесцельно пространство сверля,—
Летает летучая мышь,
Комар и летучая рыба,
Москит, и ворона, и чиж —
Один человек, как гранитная глыба,
Последнее чадо Земли,
Дряхлел и томился в пыли.
С незапамятных времен
Человек тянулся к небу:
Кто под мирный, лирный звон
Подымался к богу Фебу,
Кто, как пламенный Икар,
Делал крылья и срывался,
И ничтожнейший комар
Над несчастным издевался.
Сам великий Леонардо
Много бился и страдал,—
Но летать… Увы, ни ярда
Леонардо не летал!
От мыса Капа
И до Тарифа — Hip! Ура!!
Снимайте шляпы!
Пришла желанная пора:
Ах, от потопа
Едва ль приятней был сюрприз —
Уже в Европе
Летают вверх… и даже вниз!
А мы из чести
Пока на месте все сидим,
Лет через двести
Мы лучше немцев полетим!
…………………………………….
Грандиозная картина:
Вон над крышами парят
Пресыщенные кретины
Из «мышиных жеребят»,
Содержанка с фокстерьером,
Цуг жандармских офицеров,
Густопсовые шпики,
Золотые барчуки,
Бюрократы, шулера,
Биржевые маклера
И, как толстые вампиры,
Мягкотелые банкиры.
Тьма людей, задравши скулы,
Смотрят снизу, как акулы,
Дирижабли и бипланы
Им, увы, не по карману!
Сверху корки и плевки
И ликерные бутылки
Попадают им в затылки.
В довершение тоски
Те вверху закрыли солнце!
С утра до ночи
Кто будет строить дирижабли?
Не раб ли?
О, нет — рабочий.
Зачем? Чтоб есть и пить.
А сам он будет ли парить?
Едва ль. Покуда руки не ослабли,
Он будет строить дирижабли —
Когда же тут парить?
ВОЛК И БАРАН*(Из Виктора Буше)
Волк как-то драл с барана шкуру.
Баран, конечно, верещал.
Озлился волк: «Что воешь сдуру,
Нахал!
Деру тебя тебе ж во благо —
Без шкуры легче — тесно в ней.
Я эту тему на бумаге
Могу развить тебе ясней».
Бедняк баран, почти покойник,
В ответ заблеял, чуть дыша:
«Прошу вас, господин разбойник!
Пусть ваша тема хороша —
Но ваша справедливость волчья
Сейчас едва ль мне по плечу…
Ой-ой! Дерите лучше молча,
Я тоже скоро замолчу».
Когда-то волки просто драли
Без объяснения причин…
Для умных женщин и мужчин
Другой не надобно морали.
ОКТЯБРИСТЫ*
От старух до гимназистов —
Все ругают октябристов,
Справедливость позабыв.
Разве раньше было мало
Хитрецов с душою вялой,
Лгущих всем наперерыв,
И с наигранной осанкой,
Без смущенья пред охранкой,
С благородством на челе,
Обвинявших вслух погоду,
Не дающую народу
Жить в довольстве и тепле?
Мало ль было двоедушных,
Теплых, ласковых, послушных
С гуттаперчевой спиной,
Не отдавших в пользу ближних
Даже пары старых нижних
И сочащих сладкий гной…
Люди! будем справедливы.
Октябристы лишь правдивы
И собрали заодно —
Все, что раньше от Адама
До сегодняшнего срама
Тайно пряталось на дно.
А другое оправданье
В том, что каждое созданье:
Князь, профессор, трубочист —
В те часы, когда он гадок,
Лжив и черств и льстиво-сладок —
Безусловно октябрист!
МОЛИТВА*
Благодарю Тебя, Создатель,
Что я в житейской кутерьме
Не депутат и не издатель
И не сижу еще в тюрьме.
Благодарю Тебя, могучий,
Что мне не вырвали язык,
Что я, как нищий, верю в случай
И к всякой мерзости привык.
Благодарю Тебя, Единый,
Что в Третью Думу я не взят,—
От всей души, с блаженной миной,
Благодарю Тебя стократ.
Благодарю Тебя, мой Боже,
Что смертный час, гроза глупцов,
Из разлагающейся кожи
Исторгнет дух в конце концов.
И вот тогда, молю беззвучно,
Дай мне исчезнуть в черной мгле —
В раю мне будет очень скучно,
А ад я видел на земле.
ВСЕ ТО ЖЕ*
В Государ. Совете одним из первых будет разбираться дело о том, признаются ли Бестужевские курсы высшими. Спор этот ведется уже 7 лет.
В средневековье шум и гам
Схоласты подняли в Париже:
Какого роста был Адам?
И был брюнет он или рыжий?
Где был Господь (каков Париж!)
До первых дней земли и неба?
И причащается ли мышь,
Поевшая святого хлеба?..
Возможно ль «высшими» иль нет
Признать Бестужевские курсы?
Иль, может быть, решит Совет
Назвать их корпусом иль бурсой?
Ведь курсы высшие — давно,
И в самом высшем смысле слова,
Ведь спорить с этим так смешно,
Как называть реку коровой.
Вставлять колеса в палки всем,
Конечно, «высшее» призванье,—
Но в данном случае совсем
Бессильно старое брюзжанье.
А, впрочем… средние века
У нас гостят, как видно, цепко,
Но ведь корова не река —
И не в названье здесь зацепка…
ВЕСЕЛАЯ НАГЛОСТЬ*
«Русский народ мало трудится».
Ах, сквозь призму
Кретинизма
Гениально прост вопросец:
Наш народ — не богоносец,
А лентяй
И слюнтяй.
В самом деле —
Еле-еле
Ковырять в земле сухой
Старомодною сохой —
Не работа,
А дремота.
У француза —
Кукуруза,
Виноград да лесопилки,
Паровые молотилки.
А у нас —
Лень да квас.
Лежебокам
За уроком —
Что бы съездить за границу —
К шведам, к немцам или в Ниццу?
Не хотят —
Пьют да спят.
Иль со скуки
Хоть науки
Изучали бы, вороны:
Философию, законы…
Не желают:
Презирают!
Ну, ленивы!
Даже «Нивы»
Не хотят читать, обломы.
С Мережковским незнакомы!!
Только б жрать,
Только б спать.
Но сквозь призму
Критицизма
Вдруг вопрос родится яркий:
Как у этаких, как Марков,
Нет хвостов
И клыков?
К ЖЕНСКОМУ СЪЕЗДУ*(Декабрь, 1908)
Не спорьте о мужских правах,—
Все объяснимо в двух словах:
Нет прав у нас,
Как и у вас.
И если в Третьей Думе мы
Цветем, как розы средь зимы,
То благо вам,—
Что вы не там.
Вы с нами пламенно ползли —
Вы с нами нынче на мели.
И вы, и мы —
Добыча тьмы.
Но мудрых нет как нет у нас,
Во век их не было у вас,
И мы, и вы
Без головы…
Чьи сны давно уже мертвы?
Кто будет в Мекке, мы иль вы?
Ни мы, ни вы…
Ни вы, ни мы…
А в воду ужас каждый час
Толкает больше — вас иль нас?
У двух полов —
Хорош улов.
Не спорьте о мужских правах,
Все объяснимо в двух словах:
Коль пасс, так пасс,
Для нас и вас…
ЕЩЕ ЭКСПРОМТ*
У старца Шварца
Ключ от ларца,—
А в ларце просвещенье.
Но старец Шварец
Сел на ларец
Без всякого смущенья.
Сиденье Шварца
Тверже кварца.
Унылая картина.
Что ж будет с ларцем
Под старцем Шварцем?
Молчу, молчу невинно…
К ПРИЕЗДУ ФРАНЦУЗСКИХ ГОСТЕЙ*
Слава богам! Петроград посетили французские гости.
Сладкие вести теперь повезут они в вольный Париж:
Пышных, развесистых клюкв и медведей на Невском невидно,
Но у «Медведя» зато французская кухня вполне.
Русский казенный оркестр гремел без препон Марсельезу,
В честь двух парламентских стран выпил французский посол —
«Гений финансов» теперь пеплом посыплет прическу
И с благородной тоской Милюкову портфель передаст!..
Где ж интендантский грабеж, реформобоязнь и Думбадзе,
Черные сотни, застой, тучковская Дума и гнет?
О, безобразная ложь русских слепцов-эмигрантов!
Сладкую весть повезут французские гости в Париж…
ПОТОМКИ*
Наши предки лезли в клети
И шептались там не раз:
«Туго, братцы… Видно, дети
Будут жить вольготней нас».
Дети выросли. И эти
Лезли в клети в грозный час
И вздыхали: «Наши дети
Встретят солнце после нас».
Нынче, также как вовеки,
Утешение одно:
Наши дети будут в Мекке,
Если нам не суждено.
Даже сроки предсказали —
Кто лет двести, кто пятьсот,
А пока лежи в печали
И мычи, как идиот.
Разукрашенные дули,
Мир умыт, причесан, мил…
Лет чрез двести? Черта в стуле!
Разве я Мафусаил?
Я, как филин, на обломках
Переломанных богов.
В неродившихся потомках
Нет мне братьев и врагов.
Я хочу немножко света
Для себя, пока я жив,
От портного до поэта,
Всем понятен мой призыв…
А потомки… Пусть потомки,
Исполняя жребий свой
И кляня свои потемки,
Лупят в стену головой!
ЗЛОБОДНЕВНОСТЬ*
Я сегодня всю ночь просидел до утра,—
Я испортил, волнуясь, четыре пера:
Злободневность мелькала, как бешеный хвост,
Я поймал ее, плюнул и свез на погост.
Называть наглецов наглецами, увы,
Не по силам для бедной моей головы —
Наглецы не поверят, а зрячих смешно
Убеждать в том, что зрячим известно давно.
Пуришкевич… обглоданный, тухлый Гучков…
О, скорее полы натирать я готов
И с шарманкой бродить по глухим деревням,
Чем стучать погремушкой по грязным камням.
Сколько дней золотых и потерянных дней,
Возмущались мы черствостью этих камней
И сердились, как дети, что камни не хлеб,
И громили ничтожество жалких амеб?
О, ужели пять-шесть ненавистных имен
Погрузили нас в черный, безрадостный сон?
Разве солнце погасло, и дети мертвы?
Разве мы не увидим весенней травы?
Я, как страус, не раз зарывался в песок…
Но сегодня мой дух так спокойно высок…
Злободневность, — Гучкова и Гулькина дочь,
Я с улыбкой прогнал в эту ночь.
ИСТОРИЧЕСКИЙ ДЕНЬ*(Берлин — выборы 1907 г.)
Это было так прекрасно —
Под Берлинским небосводом
Объясненье в нежных чувствах
Императора с народом.
Много было любопытных,
Много было просто сброда,
Что при всяком дебоширстве
Образует тьму народа…
О победе и знаменах
Император на балконе
Им прочел стихи из Клейста
В театрально-пышном тоне.
(Не цитировал лишь Канта,
Как на свадьбе дочки Круппа, —
Потому что Кант народом
Понимался очень тупо.)
Но в тираде о победе
Над врагом-социалистом
Император оказался
Выдающимся стилистом:
«Да-с, Германия умеет
Наконец верхом казаться!
Скоро будем брать барьеры —
Стоит только постараться».
Так убийственно логично
Говорил он на балконе
(Не обмолвившись ни словом
Лишь о выборном законе).
А любезная супруга
Одобрительно вздыхала
И сочувственно к народу
Носовым платком махала.
Немцы были очень рады —
Немцы дружно «Hoch» [22] кричали,
Ну а шутцманы, конечно,
Честь, напыжась, отдавали.
А в толпе, на всякий случай,
Юрко сыщики шатались,
Потому что… потому что —
Кое-где и улыбались…
УСПОКОЕНИЕ*(Поcв. русским Бисмаркам)
Больной спокоен. Спрячьте в шкап лекарства и посулы!
Зрачки потухли, впала грудь и заострились скулы…
Больной лоялен… На устах застыли крик и стоны,
С веселым карканьем над ним уже кружат вороны…
С врачей не спросят. А больной — проснется ли, Бог знает?
Сознаться тяжко, но боюсь, что он уже воняет.
ПОСЛАНИЯ
Сладок свет, и приятно для глаз видеть солнце.
ПОСЛАНИЕ ПЕРВОЕ*
Семь дней валяюсь на траве
Средь бледных незабудок,
Уснули мысли в голове
И чуть ворчит желудок.
Песчаный пляж. Волна скулит,
А чайки ловят рыбу.
Вдали чиновный инвалид
Ведет супругу-глыбу.
Друзья! Прошу вас написать —
В развратном Петербурге
Такой же рай и благодать,
Как в тихом Гунгербурге?
Семь дней газет я не читал…
Скажите, дорогие,
Кто в Думе выкинул скандал,
Спасая честь России?
Народу школа не дана ль
За этот срок недельный?
Не получил ли пост Лидваль,
И как вопрос земельный?
Ах да — не вышли ль, наконец,
Все левые из Думы?
Не утомился ль Шварц-делец?
А турки?.. Не в Батуме?
Лежу, как лошадь на траве,—
Забыл о мире бренном,
Но кто-то ноет в голове:
Будь злым и современным…
Пишите ж, милые, скорей!
Условия суровы:
Ведь правый думский брадобрей
Скандал устроит новый.
Тогда, увы, и я, и вы
Не будем современны.
Ах, горько мне вставать с травы
Для злобы дня презренной!
ПОСЛАНИЕ ВТОРОЕ*
Хорошо сидеть под черной смородиной,
Дышать, как буйвол, полными легкими,
Наслаждаться старой, истрепанной «Родиной»
И следить за тучками легкомысленно-легкими.
Хорошо, объедаясь ледяной простоквашею,
Смотреть с веранды глазами порочными,
Как дворник Пэтер с кухаркой Агашею
Угощают друг друга поцелуями сочными.
Хорошо быть Агашей и дворником Пэтером,
Без драм, без принципов, без точек зрения,
Начав с конца роман перед вечером,
Окончить утром — дуэтом храпения.
Бросаю тарелку, томлюсь и завидую,
Одеваю шляпу и галстук сиреневый
И иду в курзал на свидание с Лидою,
Худосочной курсисткой с кожей шагреневой.
Навстречу старухи мордатые, злобные,
Волочат в песке одеянья суконные,
Отвратительно-старые и отвисло-утробные,
Ползут и ползут, слово оводы сонные.
Где благородство и мудрость их старости?
Отжившее мясо в богатой материи
Заводит сатиру в ущелие ярости
И ведьм вызывает из тьмы суеверия…
А рядом юные, в прическах на валиках,
В поддельных локонах, с собачьими лицами,
Невинно шепчутся о местных скандаликах
И друг на друга косятся тигрицами.
Курзальные барышни, и жены, и матери!
Как вас не трудно смешать с проститутками,
Так мелко и тинисто в вашем фарватере,
Набитом глупостью и предрассудками…
Фальшивит музыка. С кровавой обидою
Катится солнце за море вечернее.
Встречаюсь сумрачно с курсисткой Лидою —
И власть уныния больней и безмернее…
Опять о Думе, о жизни и родине,
Опять о принципах и точках зрения…
А я вздыхаю по черной смородине
И полон желчи, и полон презрения…
ПОСЛАНИЕ ТРЕТЬЕ*
Ветерок набегающий
Шаловлив, как влюбленный прелат.
Адмирал отдыхающий
Поливает из лейки салат.
За зеленой оградою,
Растянувшись на пляже, как краб,
Полицмейстер с отрадою
Из песку лепит формочкой баб.
Средь столбов с перекладиной —
Педагог на скрипучей доске
Кормит мопса говядиной,
С назиданьем при каждом куске.
Бюрократ в отдалении
Красит масляной краской балкон.
Я смотрю в удивлении
И не знаю: где правда, где сон?
Либеральную бороду
В глубочайшем раздумье щиплю…
Кто, приученный к городу,
В этот миг не сказал бы: «я сплю»?
Жгут сомненья унылые,
Не дают развернуться мечте —
Эти дачники милые
В городах совершенно не те!
ПОСЛАНИЕ ЧЕТВЕРТОЕ*
Подводя итоги летом
Грустным промахам зимы,
Часто тешимся обетом,
Что другими будем мы.
Дух изношен, тело тоже,
В паутине меч и щит,
И в душе сильней и строже
Голос совести рычит.
Сколько дней ушло впустую…
В сердце лезли скорбь и злость,
Как в открытую пивную,
Где любой прохожий гость.
В результате: жизнь ублюдка,
Одиноких мыслей яд,
Несварение желудка
И потухший, темный взгляд.
Баста! Лето… В семь встаю я,
В десять вечера ложусь,
С ленью бешено воюя,
Целый день, как вол, тружусь.
Чищу сад, копаю грядки,
Глажу старого кота
(А вчера играл в лошадки
И убил в лесу крота).
Водку пью перед едою
(Иногда по вечерам)
И холодною водою
Обтираюсь по утрам,
Храбро зимние сомненья
Неврастеньей назвал вдруг,
А фундамент обновленья
Все не начат… Недосуг…
Планы множатся, как блохи
(Май, июнь уже прошли),
Соберу ль от них хоть крохи?
Совесть, совесть, не скули!
Вам знакома повесть эта?
После тусклых дней зимы
Люди верят в силу лета
Лишь до новой зимней тьмы…
Кто желает объясненья
Этой странности земной,—
Пусть приедет в воскресенье
Побеседовать со мной.
ПОСЛАНИЕ ПЯТОЕ*
Вчера играло солнце,
И море голубело,—
И дух тянулся к солнцу,
И радовалось тело.
И люди были лучше,
И мысли были сладки —
Вчера шальное солнце
Пекло во все лопатки.
Сегодня дождь и сырость…
Дрожат кусты от ветра,
И дух мой вниз катится
Быстрее барометра.
Из веры, книг и жизни,
Из мрака и сомненья
Мы строим год за годом
Свое мировоззренье…
Зачем вчера на солнце
Я выгнал вон усталость,
Заигрывал с надеждой
И верил в небывалость?
Горит закат сквозь тучи
Чахоточным румянцем.
Стою у злого моря
Циничным оборванцем.
Все тучи, тучи, тучи…
Ругаться или плакать?
О, если б чаще солнце!
О, если б реже слякоть!
ПОСЛАНИЕ ШЕСТОЕ*
В жаркий полдень влез, как белка,
На смолистую сосну.
Небо — синяя тарелка,—
Клонит медленно ко сну.
Впереди стальное море и далекий горизонт.
На песчаном пляже дама распустила красный зонт.
Пляска шелковых оборок,
Шляпа-дом, корсет, боа…
А… Купчиха! Глаз мой зорок —
Здравствуй, матушка-Москва!
Тридцать градусов на солнце — даже мухи спят в тени,
Распусти корсет и юбки и под деревом усни…
И, обласкан теплым светом,
В полудреме говорю:
Хорошо б кольцо с браслетом
Ей просунуть сквозь ноздрю…
Свищут птицы, шепчут сосны, замер парус вдалеке.
Засыпаю… до свиданья, засыпаю… на суке…
«Эй, мужчина!» — дачный сторож
Грубо сон мой вдруг прервал:
«Слезьте с дерева, да скоро ж!
Дамский час давно настал».
На столбе направо никнет в самом деле красный флаг.
Злобно с дерева слезаю и ворчу — за шагом шаг.
Вон желтеет сквозь осины
Груда дряблых женских тел —
Я б смотреть на эти спины
И за деньги не хотел…
В лес пойду за земляникой… Там ведь дамских нет часов,
Там никто меня мужчиной не облает из кустов.
КУМЫСНЫЕ ВИРШИ*
Благословен степной ковыль,
Сосцы кобыл и воздух пряный.
Обняв кумысную бутыль,
По целым дням сижу, как пьяный.
Над речкой свищут соловьи,
И брекекекствуют лягушки.
В честь их восторженной любви
Тяну кумыс из липкой кружки.
Ленясь, смотрю на берега…
Душа вполне во власти тела —
В неделю правая нога
На девять фунтов пополнела.
Видали ль вы, как степь цветет?
Я не видал, скажу по чести;
Должно быть, милый божий скот
Поел цветы с травою вместе.
Здесь скот весь день среди степей
Навозит, жрет и дрыхнет праздно.
(Такую жизнь у нас, людей,
Мы называем буржуазной.)
Благословен степной ковыль!
Я тоже сплю и обжираюсь,
И на скептический костыль
Лишь по привычке опираюсь.
Бессильно голову склоня,
Качаюсь медленно на стуле
И пью. Наверно, у меня
Хвост конский вырастет в июле.
Какой простор! Вон пара коз
Дерется с пылкостью Аяксов.
В окно влетающий навоз
Милей струи опопонакса.
А там, в углу, перед крыльцом
Сосет рябой котенок суку.
Сей факт с сияющим лицом
Вношу как ценный вклад в науку.
Звенит в ушах, в глазах, в ногах,
С трудом дописываю строчку,
А муха на моих стихах
Пусть за меня поставит точку.
Степное башкирское солнце
Раскрыло пылающий зев.
Завесив рубахой оконце,
Лежу, как растерзанный лев.
И, с мокрым платком на затылке,
Глушу за бутылкой бутылку.
Войдите в мое положенье:
Я в городе солнца алкал!
Дождался — и вот без движенья,
Разинувши мертвый оскал,
Дымящийся, мокрый и жалкий
Смотрю в потолочные балки.
Но солнце, по счастью, залазит
Под вечер в какой-то овраг
И кровью исходит в экстазе,
Как смерти сдающийся враг.
Взлохмаченный, дикий и сонный
К воротам иду монотонно.
В деревне мертво и безлюдно.
Башкиры в кочевья ушли,
Лишь старые идолы нудно
Сидят под плетнями в пыли,
Икают кумысной отрыжкой
И чешут лениво подмышки.
В трехцветно окрашенном кэбе
Помещик катит на обед.
Мечеть выделяется в небе.
Коза забралась в минарет,
А голуби сели на крышу —
От сих впечатлений завишу.
Завишу душою и телом —
Ни книг, ни газет, ни людей!
Одним лишь терпеньем и делом
Спасаюсь от мрачных идей:
У мух обрываю головки
И клецки варю на спиртовке.
Бронхитный исправник,
Серьезный, как классный наставник,
С покорной тоской на лице,
Дороден, задумчив и лыс,
Сидит на крыльце
И дует кумыс.
Плевритный священник
Взопрел, как березовый веник,
Отринул на рясе крючки,
И — тощ, близорук, белобрыс,
Уставил в газету очки
И дует кумыс.
Катарный сатирик,
Истомный и хлипкий, как лирик,
С бессмысленным, пробковым взглядом
Сижу без движения рядом.
Сомлел, распустился, раскис
И дую кумыс.
«В Полтаве попался мошенник»,—
Читает со вкусом священник.
«Должно быть, из левых»,—
Исправник басит полусонно.
А я прошептал убежденно:
«Из правых».
Подходит мулла в полосатом,
Пропахшем муллою халате.
Хихикает… Сам-то хорош! —
— Не ты ли, и льстивый и робкий,
В бутылках кумысных даешь
Негодные пробки?
Его пятилетняя дочка
Сидит, распевая у бочки,
В весьма невоспитанной позе.
Краснею, как скромный поэт,
А дева, копаясь в навозе,
Смеется: «Бояр! Дай конфет!»
«И в Риге попался мошенник!»
Смакует плевритный священник.
«Повесить бы подлого Витте…» —
Бормочет исправник сквозь сон.
— За что же?! И голос сердитый
Мне буркнул: «все он»…
Пусть вешает. Должен цинично
Признаться, что мне безразлично.
Исправник глядит на муллу
И тянет ноздрями: «Вонища!»
Священник взывает: «Жарища!»
А я изрекаю хулу:
— Тощища!!
Поутру пошляк чиновник
Прибежал ко мне в экстазе:
— Дорогой мой, на семь фунтов
Пополнел я с воскресенья…
Я поник главою скорбно
И подумал: если дальше
Будет так же продолжаться,
Он поправится, пожалуй.
У реки под тенью ивы
Я над этим долго думал…
Для чего лечить безмозглых,
Пошлых, подлых и ненужных?
Но избитым возраженьем
Сам себя опровергаю:
Кто отличит в наше время
Тех, кто нужен, от ненужных?
В самых редких положеньях
Это можно знать наверно:
Если Марков захворает,
То его лечить не стоит.
Только Марковы, к несчастью,
Все здоровы, как барбосы, —
Нервов нет, мозгов два лота
И в желудках много пищи…
У реки под тенью ивы
Я рассматривал природу —
Видел заросли крапивы
И вульгарнейшей полыни.
Но меж ними ни единой
Благородной, пышной розы…
Отчего так редки розы?
Отчего так много дряни?!
По степям бродил в печали:
Все коровник да репейник,
Лебеда, полынь, поганки
И глупейшая ромашка.
Вместо них зачем свободно
Не растут иные злаки —
Рожь, пшеница и картошка,
Помидоры и капуста?
Ах, тогда б для всех на свете
Социальная проблема
Разрешилась моментально…
О дурацкая природа!
Эта мысль меня так мучит,
Эта мысль меня так давит,
Что в волнении глубоком
Не могу писать я больше…
ПРОВИНЦИЯ*
БУЛЬВАРЫ*
Праздник. Франты гимназисты
Занимают все скамейки.
Снова тополи душисты,
Снова влюбчивы еврейки.
Пусть экзамены вернулись…
На тенистые бульвары,
Как и прежде, потянулись
Пары, пары, пары, пары…
Господа семинаристы
Голосисты и смешливы,
Но бонтонны гимназисты
И вдвойне красноречивы.
Назначают час свиданья.
Просят «веточку сирени»,
Давят руки на прощанье
И вздыхают, как тюлени.
Адъютантик благовонный
Увлечен усатой дамой.
Слышен голос заглушенный:
«Ах, не будьте столь упрямой!»
Обещает. О, конечно,
Даже кошки и собачки
Кое в чем не безупречны
После долгой зимней спячки…
Три акцизника портнихе
Отпускают комплименты,
Та бежит и шепчет тихо:
«А еще интеллигенты!»
Губернатор едет к тете.
Нежны кремовые брюки.
Пристяжная на отлете
Вытанцовывает штуки.
А в соседнем переулке
Тишина, и лень, и дрема.
Все живое на прогулке,
И одни старушки дома.
Садик. Домик чуть заметен.
На скамье у старой елки
В упоенье новых сплетен
Две седые балаболки.
«Шмит к Серовой влез в окошко…
А еще интеллигенты!
Ночью к девушке, как кошка…
Современные… Студенты!»
НА РЕКЕ*
Господа волонтеры
Катаются в лодке
И горланят над сонной водою.
На скамье помидоры,
Посудина с водкой,
Пиво, сыр и бумажка с халвою.
Прямо к старой купальне
На дамские ноги
Правят нос, закрывая погоны.
Но передний печально
Вдруг свистнул: «О Боги!
Это ноги полковничьей бонны».
И уходит бросками
Скрипящая лодка.
Задыхаясь, рвут весла и гонят.
Упираясь носками,
Хохочут: «Лебедка!
Волонтер тебя пальцем не тронет!»
На челне два еврея
Поют себе хором:
«Закувала та сыза зозу-ля…»
Рулевой, свирепея,
Грозит помидором,
А сосед показал им две дули.
«Караул! Что такое?!»
Галдеж перебранки,
Челн во все удирает лопатки.
Тишина над рекою…
На грузной лоханке
Показался мороженщик с кадкой.
Навертел крокодилам
Три полные чашки.
Лодка пляшет и трется о лодку.
В синьке неба — белила.
Вспотели рубашки.
Хороша ли с мороженым водка?
СВЯЩЕННАЯ СОБСТВЕННОСТЬ*
Беседка теснее скворешни.
Темны запыленные листья.
Блестят наливные черешни…
Приходит дородная Христя,
Приносит бутылку наливки,
Грибы, и малину, и сливки.
В поднос упираются дерзко
Преступно-прекрасные формы.
Смущенно, и робко, и мерзко
Уперлись глазами в забор мы…
Забыли грибы и бутылку,
И кровь приливает к затылку.
— Садитесь, Христина Петровна!
Потупясь, мы к ней обратились
(Все трое в нее поголовно
Давно уже насмерть влюбились),
Но молча косится четвертый:
Причины особого сорта…
Хозяин беседки и Христи,
Наливки, и сливок, и сада
Сжимает задумчиво кисти,
А в сердце вползает досада:
— Ах, ешьте грибы и малину
И только оставьте Христину!
НА СЛАВНОМ ПОСТУ*
Фельетонист взъерошенный
Засунул в рот перо.
На нем халат изношенный
И шляпа болеро…
Чем в следующем номере
Заполнить сотню строк?
Зимою жизнь в Житомире
Сонлива, как сурок.
Живет перепечатками
Газета-инвалид
И только опечатками
Порой развеселит.
Не трогай полицмейстера,
Духовных и крестьян,
Чиновников, брандмейстера,
Торговцев и дворян,
Султана, предводителя,
Толстого и Руссо,
Адама-прародителя
И даже Клемансо…
Ах, жизнь полна суровости,
Заплачешь над судьбой:
Единственные новости —
Парад и мордобой!
Фельетонист взъерошенный
Терзает болеро:
Парад — сюжет изношенный,
А мордобой — старо!
ПРИ ЛАМПЕ*
Три экстерна болтают руками,
А студент-оппонент
На диван завалился с ногами
И, сверкая цветными носками,
Говорит, говорит, говорит…
Первый видит спасенье в природе,
Но второй, потрясая икрой,
Уверяет, что только в народе.
Третий — в книгах и в личной свободе,
А студент возражает всем трем.
Лазарь Розенберг, рыжий и гибкий,
В стороне на окне
К Дине Блюм наклонился с улыбкой.
В их сердцах ангел страсти на скрипке
В первый раз вдохновенно играл.
В окна первые звезды мигали,
Лез жасмин из куртин.
Дина нежилась в маминой шали,
А у Лазаря зубы стучали
От любви, от великой любви!..
Звонко пробило четверть второго —
И студент-оппонент
Приступил, горячась до смешного,
К разделению шара земного.
Остальные устало молчали.
Дым табачный и свежесть ночная…
В стороне, на окне,
Разметалась забытая шаль, как больная,
И служанка внесла, на ходу засыпая,
Шестой самовар…
ПРАЗДНИК*(«Генерал от водки…»)
Генерал от водки,
Управитель акцизами
С бакенбардами сизыми,
На новой пролетке,
Прямой, как верста,—
Спешит губернатора сухо поздравить
С Воскресеньем Христа.
То-то будет выпито.
Полицмейстер напыженный,
В регалиях с бантами,
Ругает коней арестантами,
А кучер пристыженный
Лупцует пристяжку с хвоста.
Вперед — на кляче подстриженной
Помчался стражник с поста…
Спешат губернатора лихо поздравить
С Воскресеньем Христа.
То-то будет выпито.
Директор гимназии,
Ради парадной оказии
На коленях держа треуголку
И фуражкой лысину скрыв,
На кривой одноколке,
Чуть жив,
Спускается в страхе с моста.
Спешит губернатора скромно поздравить
С Воскресеньем Христа.
То-то будет выпито.
Разгар кутерьмы!
В наемной лоханке
Промчался начальник тюрьмы.
Следом — директор казенного банка,
За ним предводитель дворянства
В роскошном убранстве
С ключами ниже спины.
Белеют штаны.
Сомкнуты гордо уста.
Спешат губернатора дружно поздравить
С Воскресеньем Христа.
То-то будет выпито!
ШКАТУЛКА ПРОВИНЦИАЛЬНОГО КАВАЛЕРИСТА*(Опись)
Шпоры, пачка зубочисток,
Сорок писем от модисток,
Шитых шелком две закладки,
Три несвежие перчатки,
Бинт и средство для усов,
Пара сломанных часов,
Штрипки, старая кокарда.
Семь квитанций из ломбарда,
Пистолет, «salol» в облатках,
Анекдоты в трех тетрадках,
«Эсс-буке» и «Гонгруаз»,
Два листка кадрильных фраз,
Пять предметов из резинки,
Фотография от Зинки,
Шесть «варшавских» cartes postales [23],
Хлястик, карты и вуаль,
Красной ленточки клочок
И потертый темлячок.
НА ГАЛЕРКЕ*(В опере)
Предо мною чьи-то локти,
Ароматный воздух густ,
В бок вцепились чьи-то ногти,
Сзади шепот чьих-то уст:
«В этом месте бас сфальшивил!»
«Тише… Браво! Ш-а! Еще!!»
Кто-то справа осчастливил —
Робко сел мне на плечо.
На лице моем несчастном
Бьется чей-то жирный бюст,
Сквозь него, на сцене, ясно
Вижу будочку и куст.
Кто-то дышит прямо в ухо.
Бас ревет: «О па-че-му?!»
Я прислушиваюсь сухо
И не верю ничему.
РАННИМ УТРОМ*
Утро. В парке — песнь кукушкина.
Заперт сельтерский киоск.
Рядом — памятничек Пушкина,
У подножья — пьяный в лоск;
Поудобнее притулится,
Посидит и упадет…
За оградой вьется улица,
А на улице народ:
Две дворянки, мама с дочкою,
Ковыляют на базар;
Водовоз, привстав над бочкою,
Мчится словно на пожар,
Пристав с шашкою под мышкою,
Две свиньи, ветеринар.
Через час — «приготовишкою»
Оживляется бульвар.
Сколько их, смешных и маленьких,
И какой сановный вид! —
Вон толстяк в галошах-валенках
Ест свой завтрак и сопит.
Два — друг дружку лупят ранцами.
Третий книжки растерял,
И за это «оборванцами»
Встречный поп их обругал.
Солнце рдеет над березами.
Воздух чист, как серебро.
Тарахтит за водоводами
Беспокойное ведро.
На кентаврах раскоряченных
Прокатил архиерей,
По ошибке, страхом схваченный,
Низко шапку снял еврей.
С визгом пес промчался мнительный
«Гицель» выехал на лов.
Бочки. Запах подозрительный
Объясняет все без слов.
Жизнь все ярче разгорается:
Двух старушек в часть ведут,
В парке кто-то надрывается —
Вероятно, морду бьют.
Тьма, как будто в Полинезии…
И отлично! Боже мой,
Разве мало здесь поэзии,
Самобытной и родной?!
ЖИЗНЬ*
У двух проституток сидят гимназисты:
Дудиленко, Барсов и Блок.
На Маше — персидская шаль и монисто,
На Даше — боа и платок.
Оплыли железнодорожные свечи.
Увлекшись азартным банчком,
Склоненные головы, шеи и плечи
Следят за чужим пятачком.
Играют без шулерства. Хочется люто
Порой игроку сплутовать.
Да жутко! Вмиг с хохотом бедного плута
Засунут силком под кровать.
Лежи, как в берлоге, и с завистью острой
Следи за игрой и вздыхай,—
А там на заманчивой скатерти пестрой
Баранки, и карты, и чай…
Темнеют уютными складками платья.
Две девичьих русых косы.
Как будто без взрослых здесь сестры и братья
В тиши коротают часы.
Да только по стенкам висят офицеры…
Не много ли их для сестер?
На смятой подушке бутылка мадеры,
И страшно затоптан ковер.
Стук в двери. «Ну, други, простите, к нам гости!»
Дудиленко, Барсов и Блок
Встают, торопясь, и без желчи и злости
Уходят готовить урок.
ЛОШАДИ*
Четыре кавалера
Дежурят возле сквера,
Но Вера не идет.
Друзья от скуки судят
Бока ее и груди,
Ресницы и живот.
«Невредная блондинка!»
«Н-дас, девочка с начинкой…»
«Жаль только не того-с!»
«Шалишь, а та интрижка
С двоюродным братишкой?»
«Ну это, брат, вопрос».
Вдали мелькнула Вера.
Четыре кавалера
С изяществом стрекоз
Галантно подлетели
И сразу прямо к цели:
«Как спали, хорошо-с?»
«А к вам, ха-ха, в окошко
Стучалась ночью кошка…»
«С усами… ха-ха-ха!»
Краснеет Вера густо
И шепчет: «Будь вам пусто!
Какая чепуха…»
Подходит пятый лихо
И спрашивает тихо:
«Ну, как дела, друзья?»
Смеясь шепнул четвертый:
«Морочит хуже черта —
Пока еще нельзя».
«Смотри… Скрывать негоже!
Я в очереди тоже…»
«Само собой, мой друг».
Пять форменных фуражек
И десять глупых ляжек
Замкнули Веру в круг.
ИЗ ГИМНАЗИЧЕСКИХ ВОСПОМИНАНИЙ*
Пансионеры дремлют у стены
(Их место — только злость и зависть прочим).
Стена — спасенье гимназической спины —
Приткнулся, и часы уже короче.
Но остальным, увы, как тяжело:
Переминаются, вздыхают, как тюлени,
И, чтоб немножко тело отошло,
Становятся громоздко на колени.
Инспектор в центре. Левый глаз устал —
Косится правым. Некогда молиться!
Заметить надо тех, кто слишком вял,
И тех, кто не успел еще явиться.
На цыпочках к нему спешит с мольбой
Взволнованный малыш-приготовишка.
(Ужели Смайльс не властен над тобой?!)
«Позвольте выйти!» Бедная мартышка…
Лишь за порог — все громче и скорей
По коридору побежал вприпрыжку.
И злится надзиратель у дверей,
Его фамилию записывая в книжку.
На правом клиросе серебряный тенор
Солирует, как звонкий вешний ветер.
Альты за нотами, чтоб не увидел хор,
Поспешно пожирают «Gala Peter».
Но гимназистки молятся до слез
Под желчным оком красной классной дамы,
Изящные, как купы белых роз,
Несложные и нежные, как гаммы.
Порой лишь быстрый и лукавый глаз
Перемигнется с миловидным басом:
И рявкнет яростней воспламененный бас,
Условленным томим до боли часом.
Директор — бритый дряхленький Кащей,
На левом клиросе увлекся разговором.
В косые нити солнечных лучей
Вплыл сизый дым и плавится над хором.
Усталость дует ласково в глаза.
Хор все торопится — скорей, скорей, скорее…
Кружатся стены, пол и образа,
И грузные слоны сидят на шее.
ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ*
А. И. Куприну
Из-за забора вылезла луна
И нагло села на крутую крышу.
С надеждой, верой и любовью слышу,
Как запирают ставни у окна.
Луна!
О томный шорох темных тополей,
И спелых груш наивно-детский запах!
Любовь сжимает сердце в цепких лапах,
И яблони смеются вдоль аллей.
Смелей!
Ты там, как мышь, притихла в тишине?
Но взвизгнет дверь пустынного балкона,
Белея и шумя волнами балахона,
Ты проскользнешь, как бабочка, ко мне.
В огне…
Да — дверь поет. Дождался наконец.
А, впрочем, хрип, и кашель, и сморканье,
И толстых ног чужие очертанья,
Все говорит, что это твой отец.
Конец.
О носорог! Он смотрит на луну,
Скребет бока, живот и поясницу,
И, придавив до плача половицу,
Икотой нарушает тишину.
Ну-ну…
Потом в туфлях спустился в сонный сад,
В аллее яблоки опавшие сбирает,
Их с чавканьем и хрустом пожирает
И в тьму вперяет близорукий взгляд.
Назад!
К стволу с отчаяньем и гневом я приник.
Застыл. Молчу. А в сердце кастаньеты…
Ты спишь, любимая? Конечно, нет ответа,
И не уходит медленный старик —
Привык!
Мечтает… Гад! Садится на скамью…
Вокруг забор, а на заборе пики.
Ужель застряну и в бессильном крике
Свою любовь и злобу изолью?!
Плюю…
Луна струит серебряную пыль.
Светло. Прости!.. В тоске пе-ре-ле-за-ю,
Твои глаза заочно ло-бы-за-ю
И… с тррреском рву штанину о костыль.
Рахиль!
Как мамонт бешеный, влачился я, хромой,
На улицах луна и кружево каштанов…
Будь проклята любовь вблизи отцов тиранов!
Кто утолит сегодня голод мой?
Домой!..………………..
«Трава на мостовой…»*
Трава на мостовой,
И на заборе кошка.
Зевая, постовой
Свернул «собачью ножку».
Натер босой старик
Забор крахмальной жижей
И лепит: Сестры Шик —
Сопрана из Парижа.
Окно в глухой стене:
Открытки, клей, Мадонна,
«Мозг и душа», «На дне»,
«Гаданье Соломона».
Трава на мостовой.
Ушла с забора кошка…
Семейство мух гурьбой
Усеяло окошко.
<ДОПОЛНЕНИЯ ИЗ ИЗДАНИЯ 1922 ГОДА>*
ВИЛЕНСКИИ РЕБУС*
О Рахиль, — твоя походка
Отдается в сердце четко…
Голос твой, как голубь кроткий,
Стан твой — тополь на горе,
И глаза твои — маслины,
Так глубоки, так невинны,
Как… (нажал на все пружины —
Нет сравнений в словаре!).
Но жених твой… Гром и пушка!
Ты и он, — подумай, душка:
Одуванчик и лягушка,
Мотылек и вурдалак.
Эти жесты и улыбки,
Эти брючки, эти штрипки…
Весь до дна, как клейстер липкий, —
Мелкий маклер и пошляк.
Но, дитя, всего смешнее,
Что в придачу к Гименею
Ты такому дуралею
Триста тысяч хочешь дать.
О Рахиль, царица Вильны!
Мысль и логика бессильны, —
Этот дикий ребус стильный
И Спинозе не понять.
НА МУЗЫКАЛЬНОЙ РЕПЕТИЦИИ*
Склонив хребет, галантный дирижер
Талантливо гребет обеими руками.
То сдержит оком бешеный напор,
То вдруг в падучей изойдет толчками…
Кургузый добросовестный флейтист,
Скосив глаза, поплевывает в дудку,
Впиваясь в скрипку, тоненький, как глист,
Визжит скрипач, прижав пюпитр к желудку.
Девица-страус, сжав виолончель,
Ключицами прилипла страстно к грифу,
И, бесконечную наяривая трель,
Все локтем ерзает по кремовому лифу.
За фисгармонией унылый господин
Рычит, гудит и испускает вздохи,
А пианистка вдруг, без видимых причин,
Куда-то вверх полезла в суматохе.
Перед трюмо расселся местный лев,
Сияя парфюмерною улыбкой,—
Вокруг колье из драгоценных дев,
Шуршит волной томительной и гибкой…
А рядом чья-то mère [24], в избытке чувств
Вздыхая, пудрит нос, горящий цветом мака
«Ах музыка, искусство из искусств,
Безумно помогает в смысле брака!..»
ПСКОВСКАЯ КОЛОТОВКА*
Завернувши рыбьи кости
В нежно-розовую ткань,
Приплелась на елку в гости,
Улыбаясь, как тарань.
Изогнула зад корытом
К стрелке белого чулка
И кокетливо копытом
Подпустила всем жука.
Как колтун, торчали кудри,
Шейка гнулась, как змея,—
И паркет был бел от пудры
На аршин вокруг нея!
Вмиг с апломбом плоской утки
Нагло всем закрыла рты:
Сплетни, вздор, тупые шутки,
Водопады клеветы…
Предрассудок… Воспитанье…
Почему никто не мог
Это чучело баранье
Взять за хвост и об порог?!
Грубость? Дерзость? Оскорбленье?
Но ведь этот женский гнус
Оскорбил и мозг, и зренье,
Обонянье, слух и вкус…
Ржавый стих мой злее шила
И исполнен озорства:
Ведь она мне отравила
Милый вечер Рождества!
Ведь Господь, хотя бы в праздник,
Мог столкнуть меня с другой…
Эх ты, жизнь, скупой лабазник,
Хам угрюмый и нагой!
ЛИРИЧЕСКИЕ САТИРЫ*
ПОД СУРДИНКУ*
Хочу отдохнуть от сатиры…
У лиры моей
Есть тихо-дрожащие, легкие звуки.
Усталые руки На умные струны кладу,
Пою и в такт головою киваю…
Хочу быть незлобным ягненком,
Ребенком,
Которого взрослые люди дразнили и злили, —
А жизнь за чьи-то чужие грехи
Лишила третьего блюда.
Васильевский остров прекрасен,
Как жаба в манжетах.
Отсюда, с балконца,
Омытый потоками солнца,
Он весел, и грязен, и ясен,
Как старый маркер.
Над ним углубленная просинь
Зовет, и поет, и дрожит…
Задумчиво осень,
Последние листья желтит.
Срывает.
Бросает под ноги людей на панель —
А в сердце не молкнет свирель:
Весна опять возвратится!
О зимняя спячка медведя,
Сосущего пальчики лап!
Твой девственный храп
Желанней лобзаний прекраснейшей леди.
Как молью, изъеден я сплином…
Посыпьте меня нафталином.
Сложите в сундук и поставьте меня на чердак,
Пока не наступит весна.
У МОРЯ*
Облаков жемчужный поясок
Полукругом вьется над заливом.
На горячий палевый песок
Мы легли в томлении ленивом.
Голый доктор, толстый и большой,
Подставляет солнцу бок и спину.
Принимаю вспыхнувшей душой
Даже эту дикую картину.
Мы наги, как дети-дикари,
Дикари, но в самом лучшем смысле.
Подымайся, солнце, и гори,
Растопляй кочующие мысли!
По морскому хрену, возле глаз,
Лезет желтенькая божия коровка.
Наблюдаю трудный перелаз
И невольно восхищаюсь: ловко!
В небе тают белые клочки.
Покраснела грудь от ласки солнца.
Голый доктор смотрит сквозь очки.
И в очках смеются два червонца.
— Доктор, друг! А не забросить нам
И белье, и платье в сине море?
Будем спины подставлять лучам
И дремать, как галки на заборе…
Доктор, друг… мне кажется, что я
Никогда не нашивал одежды!
Но коварный доктор — о змея —
Разбивает все мои надежды:
— Фантазер! Уже в закатный час
Будет холодно, и ветрено, и сыро.
И при том фигуришки у нас:
Вы — комар, а я — бочонок жира.
Но всего важнее, мой поэт,
Что меня и вас посадят в каталажку.
Я кивнул задумчиво в ответ
И пошел напяливать рубашку.
ЭКЗАМЕН*
Из всех билетов вызубрив четыре,
Со скомканной программою в руке,
Неся в душе раскаяния гири,
Я мрачно шел с учебником к реке.
Там у реки блондинка гимназистка
Мои билеты выслушать должна.
Ах, провалюсь! Ах, будет злая чистка!
Но ведь отчасти и ее вина…
Зачем о ней я должен думать вечно?
Зачем она близка мне каждый миг?
Ведь это, наконец, бесчеловечно!
Конечно, мне не до проклятых книг.
Ей хорошо: по всем — двенадцать баллов,
А у меня лишь по закону пять.
Ах, только гимназистки без скандалов
Любовь с наукой могут совмещать!
Пришел. Навстречу грозный голос Любы:
«Когда Лойола орден основал?»
А я в ответ ее жестоко в губы,
Жестоко в губы вдруг поцеловал.
«Не сметь! Нахал! Что сделал для науки
Декарт, Бэкон, Паскаль и Галилей?»
А я в ответ ее смешные руки
Расцеловал от пальцев до локтей.
«Кого освободил Пипин Короткий?
Ну, что ж? Молчишь! Не знаешь ни аза?»
А я в ответ почтительно и кротко
Поцеловал лучистые глаза.
Так два часа экзамен продолжался.
Я получил ужаснейший разнос!
Но, расставаясь с ней, не удержался
И вновь поцеловал ее взасос.
………………………………………
Я на экзамене дрожал, как в лихорадке,
И вытащил… второй билет! Спасен!
Как я рубил! Спокойно, четко, гладко…
Иван Кузьмич был страшно поражен.
Бегом с истории, ликующий и чванный,
Летел мою любовь благодарить…
В душе горел восторг благоуханный.
Могу ли я экзамены хулить?
ИЗ ФИНЛЯНДИИ*
Я удрал из столицы на несколько дней
В царство сосен, озер и камней.
На площадке вагона два раза видал,
Как студент свою даму лобзал.
Эта старая сцена сказала мне вмиг
Больше ста современнейших книг.
А в вагоне — соседка и мой vis-á-vis
Объяснялись тихонько в любви.
Чтоб свое одинокое сердце отвлечь,
Из портпледа я вытащил «Речь».
Вверх ногами я эту газету держал:
Там в углу юнкер барышню жал!
Был на Иматре. — Так надо.
Видел глупый водопад.
Постоял у водопада
И, озлясь, пошел назад.
Мне сказала в пляске шумной
Сумасшедшая вода:
«Если ты больной, но умный —
Прыгай, миленький, сюда!»
Извините. Очень надо…
Я приехал отдохнуть.
А за мной из водопада
Донеслось: «Когда-нибудь!»
Забыл на вокзале пенсне, сломал отельную лыжу.
Купил финский нож — и вчера потерял.
Брожу у лесов и вдвойне опять ненавижу
Того, кто мое легковерие грубо украл.
Я в городе жаждал лесов, озер и покоя.
Но в лесах снега глубоки, а галоши мелки.
В отеле все те же комнаты, слуги, жаркое,
И в окнах финского неба слепые белки.
Конечно, прекрасно молчание финнов и финок,
И сосен, и финских лошадок, и неба, и скал,
Но в городе я намолчался по горло, как инок,
И здесь я бури и вольного ветра искал…
Над нетронутым компотом
Я грущу за табль д’отом:
Все разъехались давно.
Что мне делать — я не знаю.
Сплю, читаю, ем, гуляю —
Здесь — иль город: все равно.
ПЕСНЬ ПЕСНЕЙ*(Поэма)
Нос твой — башня Ливанская, обращенная к Дамаску.
Царь Соломон сидел под кипарисом
И ел индюшку с рисом.
У ног его, как воплощенный миф,
Лежала Суламифь
И, высунувши розовенький кончик
Единственного в мире язычка,
Как кошечка при виде молочка,
Шептала: «Соломон мой, Соломончик!»
«Ну, что?» промолвил царь,
Обгладывая лапку.
«Опять раскрыть мой ларь?
Купить шелков на тряпки?
Кровать из янтаря?
Запястье из топазов?
Скорей проси царя,
Проси, цыпленок, сразу!»
Суламифь царя перебивает:
«О мой царь! Года пройдут, как сон —
Но тебя никто не забывает —
Ты мудрец, великий Соломон.
Ну, а я, шалунья Суламита,
С лучезарной, смуглой красотой,
Этим миром буду позабыта,
Как котенок в хижине пустой!
О мой царь! Прошу тебя сердечно:
Прикажи, чтоб медник твой Хирам
Вылил статую мою из меди вечной, —
Красоте моей нетленный храм!..»
«Хорошо! — говорит Соломон. — Отчего же?»
А ревнивые мысли поют на мотив:
У Хирама уж слишком красивая рожа —
Попозировать хочет моя Суламифь.
Но ведь я, Соломон, мудрецом называюсь,
И Хирама из Тира мне звать не резон…
«Хорошо, Суламифь, хорошо, постараюсь!
Подарит тебе статую царь Соломон…»
Царь тихонько от шалуньи
Шлет к Хираму в Тир гонца,
И в седьмое новолунье
У парадного крыльца
Соломонова дворца
Появился караван
Из тринадцати верблюдов,
И на них литое чудо —
Отвратительней верблюда
Медный, в шесть локтей, болван.
Стража, чернь и служки храма
Наседают на Хирама:
«Идол? Чей? Кому? Зачем?»
Но Хирам бесстрастно нем.
Вдруг выходит Соломон.
Смотрит: «Что это за гриф
С безобразно длинным носом?!»
Не смущаясь сим вопросом,
Медник молвит: «Суламифь».
«Ах!» Сорвалось с нежных уст,
И живая Суламита
На плиту из малахита
Опускается без чувств…
Царь, взбесясь, уже мечом
Замахнулся на Хирама,
Но Хирам повел плечом:
«Соломон, побойся срама!
Не спьяна и не во сне
Лил я медь, о царь сердитый,
Вот пергамент твой ко мне
С описаньем Суламиты:
Нос ее — башня Ливана!
Ланиты ее — половинки граната.
Рот, как земля Ханаана,
И брови, как два корабельных каната.
Сосцы ее — юные серны,
И груди, как две виноградные кисти,
Глаза — золотые цистерны,
Ресницы, как вечнозеленые листья.
Чрево, как ворох пшеницы,
Обрамленный гирляндою лилий,
Бедра, как две кобылицы,
Кобылицы в кремовом мыле…
Кудри, как козы стадами,
Зубы, как бритые овцы с приплодом,
Шея, как столп со щитами,
И пупок, как арбуз, помазанный медом!»
В свите хохот заглушенный. Улыбается Хирам.
Соломон, совсем смущенный, говорит: «Пошел к чертям!
Все, что следует по счету, ты получишь за работу…
Ты — лудильщик, а не медник, ты сапожник… Стыд и срам!»
С бородою по колена, из толпы — пророк Абрам
Выступает вдохновенно: «Ты виновен — не Хирам!
Но не стоит волноваться, всякий может увлекаться:
Ты писал и расскакался, как козуля по горам.
„Песня песней“ — это чудо! И бессилен здесь Хирам.
Что он делал? Вылил блюдо в дни, когда ты строил храм…
Но клянусь! В двадцатом веке по рождении Мессии
Молодые человеки возродят твой стиль в России…»
Суламифь открывает глаза,
Соломон наклонился над нею:
«Не волнуйся, моя бирюза!
Я послал уж гонца к Амонею.
Он хоть стар, но прилежен, как вол,
Говорят, замечательный медник…
А Хирам твой — бездарный осел
И при этом еще привередник!
Будет статуя здесь — не проси —
Через два или три новолунья…»
И в ответ прошептала «Mersi»
Суламифь, молодая шалунья.
ДИСПУТ*
Три курсистки сидели над Саниным,
И одна — сухая, как жердь,
Простонала с лицом затуманенным:
«Этот Санин прекрасен, как смерть…»
А другая, кубышка багровая,
Поправляя двойные очки,
Закричала: «Молчи, безголовая! —
Эту книгу порвать бы в клочки…»
Только третья молчала внимательно.
Розовел благородный овал,
И глаза загорались мечтательно…
Кто-то в дверь в этот миг постучал.
Это был вольнослушатель Анненский.
Две курсистки вскочили: «Борис,
Разрешите-ка диспут наш санинский!»
Поклонился смущенный Парис.
Посмотрел он на третью внимательно,
На взволнованно-нежный овал,
Улыбнулся чему-то мечтательно
И в ответ… ничего не сказал.
СКВОЗНОЙ ВЕТЕР*
Графит на крыше раскален.
Окно раскрыто. Душно.
Развесил лапы пыльный клен
И дремлет равнодушно.
Собрались мальчики из школ.
Забыты вмиг тетрадки,
И шумен бешеный футбол
На стриженой площадке.
Горит стекло оранжерей,
Нагрелся подоконник.
Вдруг шалый ветер из дверей
Ворвался, беззаконник.
Смахнул и взвил мои стихи —
Невысохшие строчки.
Внизу ехидное: «хи-хи»
Хозяйской младшей дочки.
Она, как такса, у окна
Сидит в теченье суток.
Пускай хихикает она —
Мне вовсе не до шуток.
Забыл, забыл… Сплелись в мозгу
Все рифмы, как химера,
И даже вспомнить не могу
Ни темы, ни размера.
ВЕСНА МЕРТВЕЦОВ*
Зашевелились корни
Деревьев и кустов.
Растаял снег на дерне
И около крестов.
Оттаявшие кости
Брыкаются со сна,
И бродит на погосте
Весенняя луна.
Вон вылезли скелеты
Из тесных, скользких ям.
Белеют туалеты
Мужчин и рядом дам.
Мужчины жмут им ручки,
Уводят в лунный сад
И все земные штучки
При этом говорят.
Шуршанье. Вздохи. Шепот.
Бряцание костей.
И слышен скорбный ропот
Из глубины аллей.
«Мадам! Плохое дело…
Осмелюсь вам открыть:
Увы, истлело тело —
И нечем мне любить!»
БЕГСТВО*
Зеленой плесенью покрыты кровли башен,
Зубцы стены змеятся вкруг Кремля.
Закат пунцовой бронзою окрашен.
Над куполами, золотом пыля,
Садится солнце сдержанно и сонно,
И древних туч узор заткал полнебосклона.
Царь-колокол зевает старой раной,
Царь-пушка зев уперла в небеса,
Как арбузы, — охвачены нирваной,
Спят ядра грузные, не веря в чудеса —
Им никогда не влезть в жерло родное
И не рыгнуть в огне, свистя и воя…
У Красного крыльца, в цветных полукафтаньях,
Верзилы певчие ждут, полы подобрав.
В лиловом сумраке свивая очертанья,
Старинным золотом горит плеяда глав,
А дальше терема, расписанные ярко,
И каменных ворот зияющая арка.
Проезжий в котелке, играя модной палкой,
В наполеоновские пушки постучал,
Вздохнул, зевнул и, улыбаясь жалко,
Поправил галстук, хмыкнул, помычал —
И подошел к стене: все главы, главы, главы
В последнем золоте закатно-красной лавы…
Широкий перезвон басов-колоколов
Унизан бойкою, серебряною дробью.
Ряды опричников, монахов и стрельцов
Бесшумно выросли и, хмурясь исподлобья,
Проходит Грозный в черном клобуке,
С железным костылем в сухой руке.
Скорее в город! Современность ближе —
Приезжий в котелке, как бешеный, подрал.
Сесть в узенький трамвай, мечтать, что ты в Париже,
И по уши уйти в людской кипящий вал!
В случайный ресторан забраться по пути,
Газету в руки взять и сердцем отойти…
«Эй, человек! Скорей вина и ужин!»
Кокотка в красном дрогнула икрой.
«Madame, присядьте… Я Москвой контужен!
Я одинок… О, будьте мне сестрой».
«Сестрой, женой иль тещей — чем угодно —
На этот вечер я совсем свободна».
Он ей в глаза смотрел и плакал зло и пьяно:
«Ты не Царь-колокол? Не башня из Кремля?»
Она, смеясь, носком толкнула фортепьяно,
Мотнула шляпкой и сказала: «Тля!»
Потом он взял ее в гостиницу с собой,
И там она была ему сестрой.
ГАРМОНИЯ*(«Направо в обрыве чернели стволы…»)
Направо в обрыве чернели стволы
Гигантских развесистых сосен,
И был одуряющий запах смолы,
Как зной неподвижный, несносен.
Зеленые искры светящих жуков
Носились мистическим роем,
И в городе дальнем ряды огоньков
Горели вечерним покоем.
Под соснами было зловеще темно,
И выпи аукали дружно.
Не здесь ли в лесу бесконечно давно
Был Ивик убит безоружный?..
Шли люди — их лица закутала тьма,
Но речи отчетливы были:
«Вы знали ли Шляпкиных»? — «Как же, весьма —
Они у нас летом гостили».
«Как ваша работа»? — «Идет, — ничего,
Читаю Роберта Овена».
«Во вторник пойдем в семинар?» — «Для чего?»
«Орлов — референт». — «Непременно».
«Что пишет Кадушкин?» — «Женился, здоров,
И предан партийной работе».
Молчанье. Затихла мелодия слов,
И выпь рассмеялась в болоте.
СЕВЕРНАЯ ЛИРИКА*
Танец диких у костров.
Пламя цепенеет,
Вяло лижет вязки дров
И в тумане рдеет.
Стынут белые ряды
Телеграфных нитей.
Все следочки, да следы
У казенных питей.
Горе! Малый весь дрожит,
Бьет рукой о донце…
В пелене, как сыр, сквозит
Розовое солнце…
Пар от окон, стен и крыш,
Мерзлые решетки.
Воздух — сталь, Нева — Иртыш.
Комнату и водки!
Лопнет в градуснике ртуть,
Или лопнут скулы,
Тяжелей и гуще муть,
Холод злей акулы.
Замерзаю, как осел.
Эй, извозчик! Живо,
В Ботанический пошел!
Понеслись на диво…
Еду пальмы посмотреть
И обнять бананы.
Еду душу отогреть
В солнечные страны.
Эскимосы и костры!
Стужа сердце гложет —
Час тропической жары
Только и поможет.
КАРНАВАЛ В ГЕЙДЕЛЬБЕРГЕ*
Город спятил. Людям надоели
Платья серых будней — пиджаки.
Люди тряпки пестрые надели,
Люди все сегодня — дураки.
Умничать никто не хочет больше,
Так приятно быть самим собой…
Вот костюм кичливой старой Польши,
Вот бродяги шествуют гурьбой.
Глупый Михель с пышною супругой
Семенит и машет колпаком,
Белый клоун надрывается белугой
И грозит кому-то кулаком.
Ни проехать, ни пройти,
Засыпают конфетти.
Щиплют пухленьких жеманниц.
Нет манер, хоть прочь рубаху!
Дамы бьют мужчин с размаху,
День во власти шумных пьяниц.
Над толпою — серпантин,
Сетью пестрых паутин,
Перевился и трепещет.
Треск хлопушек, свист и вой,
Словно бешеный прибой,
Рвется в воздухе и плещет.
Идут, обнявшись, смеясь и толкаясь,
В открытые настежь пивные.
Идут, как братья, шутя и ругаясь,
И все такие смешные…
Смех людей соединил,
Каждый пел и каждый пил,
Каждый делался ребенком.
Вон судья навеселе
Пляшет джигу на столе,
Вон купец пищит котенком.
Хор студентов свеж и волен —
Слава сильным голосам!
Город счастлив и доволен,
Льется пиво по столам…
Ходят кельнерши в нарядах —
Та матросом, та пажом,
Страсть и дерзость в томных взглядах.
«Помани и… обожжем!»
Пусть завтра опять наступают будни,
Пусть люди наденут опять пиджаки,
И будут спать еще непробудней —
Сегодня мы все — дураки…
Братья! Женщины не щепки —
Губы жарки, ласки крепки,
Как венгерское вино.
Пейте, лейте, прочь жеманство!
Завтра трезвость, нынче пьянство…
Руки вместе — и на дно!
ИЗ «ШМЕЦКИХ» ВОСПОМИНАНИЙ*
Посв. А. Григорьеву
У берега моря кофейня. Как вкусен густой шоколад!
Лиловая жирная дама глядит у воды на закат.
— Мадам, отодвиньтесь немножко! Подвиньте ваш грузный баркас.
Вы задом заставили солнце, — а солнце прекраснее вас…
Сосед мой краснеет, как клюква, и смотрит сконфуженно вбок.
— Не бойся! Она не услышит: в ушах ее ватный клочок.
По тихой веранде гуляет лишь ветер да пара щенят,
Закатные волны вскипают, шипят и любовно звенят.
Весь запад в пунцовых пионах, и тени играют с песком,
А воздух вливается в ноздри тягучим парным молоком.
— Михайлович, дай папироску! — Прекрасно сидеть в темноте,
Не думать и чувствовать тихо, как краски растут в высоте.
О, море верней валерьяна врачует от скорби и зла…
Фонарщик зажег уже звезды, и грузная дама ушла.
Над самой водою далеко, как сонный усталый глазок,
Садится в шипящее море цветной, огневой ободок.
До трех просчитать не успели, он вздрогнул и тихо нырнул,
А с моря уже доносился ночной нарастающий гул…
УЛИЦА В ЮЖНО-ГЕРМАНСКОМ ГОРОДЕ*
Звонки бирюзовых веселых трамваев.
Фланеры-туристы, поток горожан…
Как яркие перья цветных попугаев,
Уборы студентов. А воздух так пьян!
Прекрасные люди! Ни брани, ни давки.
Узнайте: кто герцог и кто маникюр?
А как восхитительны книжные лавки,
Какие гирлянды из книг и гравюр!
В обложках малиновых, желтых, лиловых
Цветут, как на грядках, в зеркальном окне…
Сильнее колбасных, сильнее фруктовых
Культурное сердце пленяют оне.
Прилично и сдержанно умные таксы
Флиртуют носами у низких витрин,
А Фриды и Францы, и Минны, и Максы
Пленяют друг друга жантильностью мин.
Жара. У «Perkeo» открылись окошки.
Отрадно сидеть в холодке и смотреть:
Вон цуг корпорантов. За дрожками дрожки…
Поют и хохочут. Как пьяным не петь!
Свежи и дородны, глупы, как кентавры.
Проехали. Солнце горит на домах.
Зеленые кадки и пыльные лавры
Слились и кружатся в ленивых глазах.
Свист школьников, хохот и пьяные хоры,
Звонки, восклицания, топот подков.
Довольно! В трамвай — и к подъему на горы.
………………………………………………………..
О, сила пространства! О, сны облаков!
ТЕАТР*
В жизни так мало красивых минут,
В жизни так много безверья и черной работы.
Мысли о прошлом морщины на бледные лица кладут,
Мысли о будущем полны свинцовой заботы,
А настоящего — нет… Так между двух берегов
Бьемся без смеха, без счастья, надежд и богов…
И вот, порою,
Чтоб вспомнить, что мы еще живы,
Чужою игрою
Спешим угрюмое сердце отвлечь…
Пусть снова встанут
Миражи счастья с красивой тоскою,
Пусть нас обманут,
Что в замке смерти живет красота.
Нам «Синие птицы»
И «Вечные сказки» — желанные гостьи,
Пускай — небылицы,
В них наши забытые слезы дрожат.
У барьера много серых, некрасивых, бледных лиц,
Но в глазах у них, как искры, бьются крылья синих птиц.
Вот опять открылось небо — голубое полотно…
О, по цвету голубому стосковались мы давно,
И не меньше стосковались по ликующим словам,
По свободным, смелым жестам, по несбыточным мечтам!
Дома стены, только стены,
Дома жутко и темно,
Там, не зная перемены,
Повторяешь: «все равно…»
Все равно? О, так ли? Трудно искры в сердце затоптать,
Трудно жить и знать, и видеть, но не верить, но не ждать,
И играть тупую драму, покорившись, как овца,
Без огня и вдохновенья, без начала и конца…
И вот, порою,
Чтоб вспомнить, что мы еще живы,
Чужою игрою
Спешим угрюмое сердце отвлечь.
<ДОПОЛНЕНИЯ ИЗ ИЗДАНИЯ 1922 ГОДА>
В ОРАНЖЕРЕЕ*
Небо серо, — мгла и тучи, садик слякотью размыт,
Надо как-нибудь подкрасить предвесенний русский быт.
Я пришел в оранжерею и, сорвав сухой листок,
Молвил: «Дайте мне дешевый, прочный, пахнущий цветок».
Немцу дико: «Как так прочный? Я вас плохо понимал…»
— «Да такой, чтоб цвел подольше и не сразу опадал».
Он ушел, а я склонился к изумрудно-серым мхам,
К юным сморщенным тюльпанам, к гиацинтным лепесткам.
Еле-еле прикоснулся к крепким почкам тубероз
И до хмеля затянулся ароматом чайных роз.
На азалии смотрел я, как на райские кусты,
А лиловый рододендрон был пределом красоты.
Там, за мглой покатых стекол, гарь и пятна ржавых крыш —
Здесь парной душистый воздух, гамма красок, зелень, тишь…
Но вернулся старый немец и принес желтофиоль.
Я очнулся, дал полтинник и ушел в сырую голь…
И идя домой, смеялся: «Ах, ты немец-крокодил,
Я на сто рублей бесплатно наслажденья получил!»