Том 1. Стихотворения — страница 5 из 88

В Берлине художники – русские и немцы – встречаются в мастерской Ивана Пуни и его жены Ксении Богуславской, расположенной недалеко от Ноллендорфплац. Другим очагом русской культуры служит мастерская Николая Зарецкого, где, по словам Вадима Андреева, «изредка устраивались литературные вечера. Здесь бывали Архипенко, Ларионов, Богуславская, Пуни, Минчин, Терешкович, Шаршун, который писал не только дадаистические рассказы, но и картины»[37]. Наверное, здесь произошло знакомство Поплавского с Абрамом Минчиным, который тогда увлекался кубизмом и работал сценографом Еврейского театра.

Берлинский период знаменует собой новый этап в жизни будущего автора «Флагов»: именно здесь он ставит крест на своей художнической карьере и окончательно выбирает стихотворное ремесло: «Пастернак и Шкловский меня обнадежили», – напишет он позднее, 19 ноября 1930 года, в письме к Юрию Иваску. Однако, даже разочаровавшись в своем таланте художника, Поплавский продолжал рисовать. В 1923 году он выставляется в галерее «Ликорн», где одновременно выступает и как поэт на вечере, организованном группой «Через» в честь Бориса Божнева. В 1928 году выставляется вместе с А.Араповым, М.Блюмом и А.Минчиным (предисловие к каталогу написал С.Ромов), а незадолго до смерти, 28 мая 1935 года, устраивает выставку своих акварелей в галерее «Солей». Поплавский продолжает вращаться в среде авангардных художников и скульпторов, как художник отвечает на анкету журнала «Числа», посещает выставки своих друзей и пишет о них рецензии. По этому поводу друг Поплавского Бронислав Сосинский замечает в своих воспоминаниях: «[Поплавский был] и талантливым искусствоведом: его статьи в альманахе „Числа“ о Марке Шагале, Сутине, Терешковиче, Минчине, Фужита, Юрии Анненкове, Ларионове, Гончаровой навсегда остались в истории мирового искусствоведения»[38].

Эти статьи в самом деле поражают проявлением безошибочного чутья и меткостью суждений, отличаются тонкостью восприятия, как бы вживания их автора в разбираемые полотна. Слова Поплавского о Сутине до сих пор вызывают удивление своей глубиной:

«Любовь к чудовищному, к беспрерывному надрыву и ужасам кажется нам, как это ни странно, чем-то уже не столь существенным в Сутине.

У него есть какие-то любимые, бесконечно для него важные взаимоотношения между красным и зеленым цветами, например, над которыми он методически трудится всю жизнь, и общеизвестный в художественном мире анекдот о том, что Сутин плачет над своими холстами, относится скорее к чисто формальным трудностям необыкновенно ядовитых его цветочных сочетаний».

* * *

Где-то в начале 1923 года Поплавский оставляет Берлин и возвращается в Париж, в котором будет жить, не покидая его (за исключением двух летних поездок в Фавьер), вплоть до самой смерти. Отныне Париж становится его второй родиной. «Готические соборы оказались ему ближе, чем наши пузатые храмы», – писал Н. Д. Татищев, напоминая, что именно в Париже Поплавский созрел и сформировался[39]. Позже, размышляя о значении «Чисел» для младшего поколения, сам Поплавский признается: «Не Россия и не Франция, а Париж [наша] родина, с какой-то только отдаленной проекцией на русскую бесконечность…» («Вокруг „Чисел“»).

Девять последних лет своей жизни Поплавский живет с семьей – сначала на правом берегу Сены[40], а затем на улице Барро около площади Италии – в маленьком павильоне под номером 76-бис, примостившемся на крыше огромного гаража фирмы «Ситроен». На верхнем этаже здесь же проживает Дина Шрайбман, которая в 1928 или 1929 году станет подругой Бориса.

После Берлина Борис, по воспоминаниям отца, «методически учился, занимался спортом и писал. Как и прежде… увлекался поэзией, литературой, экономикой, философией, социологией, историей, политикой и авиацией, музыкой и всем, всем, торопясь жить и работать, и мечтал иногда стать профессором философии в России… когда там не только колхозники „будут носить цилиндры и ездить на ‘Фордах’, – говорил он, – но и кончатся гонения на веру, и начнется свободная духовная жизнь“»[41]. А пока – «полуголодное существование… на мизерное шомажное пособие от Синдиката французских художников, членом которого он состоял»[42], так как Поплавский отказывается от «черной» работы: «Не могу смириться на скучную и бессодержательную работу, а только на „интересную“» – в этой дневниковой записи от 1 августа 1932 года выражена жизненная позиция, от которой Поплавский никогда не отрекался. Даже делая предложение Наталии Столяровой, он предупредил ее: «Денег у меня не будет никогда, я обречен на нищету, но свободой не поступлюсь»[43]. Отсюда его «неизменная манера носить костюм, представляющий собой смесь матросского и дорожного»[44] и вызывающая манера как бы щеголять своей бедностью: «В совершенном покое, до отказа „выкатив“ коричневую грудь, прохожу я одною ногою по воде (левая подошва пьет воду), другою ногою в огне (правый резиновый башмак греет), нарочно усиливая, сгущая нищету своего лица (не бреюсь) и своего платья (люблю рванье)…» (запись в дневнике от 10 октября 1932 г.). «Нищета постепенно возводилась им в некую степень совершенства и добродетели, в ней видел он очищение от греховности», – вспоминал Андрей Седых[45].

Ценой тяжких лишений Поплавский сумел остаться «свободным для работы в библиотеках, для писания»[46], и теперь, когда обнаружилась совершенно неизвестная часть его архива, приходится признать: за свою короткую жизнь Поплавский сумел сделать столько, что для полного исследования его наследия потребуется еще много лет кропотливой работы: до сих пор остаются неразобранными более двадцати тетрадей, включающих дневниковые записи и философские трактаты.

Не будучи связан утомительной службой, Поплавский мог позволить себе проводить время самым фантастическим образом. Как правило, часть дня он спал, в остальное время работал, вечерами посещал монпарнасские кафе. Этот разрыв с «нормальной» жизнью не только оправдывал неумение Поплавского «работать», но и позволял ему избежать столкновений с членами своей семьи. Однако отчуждение и непонимание оставались: «Все считают, что я сплю, on croit que je dors[47], так иногда целый день подряд, в то время как родные с осуждением проходят мимо моего дивана» (запись в дневнике от 10 июля 1935 г.). Рассказывают, что, когда Борису случалось задремать ночью, мать даже приходила будить его, чтобы он по крайней мере не спал, раз не работает.

Понятно, что Поплавский не любил оставаться дома. Долгие часы проводил он в библиотеке Сент-Женевьев – по многочисленным свидетельствам, Поплавский был одним из самых образованных писателей своего поколения, прочитал ошеломляющее количество книг, умел с блеском вести беседу (Мережковский, например, очень любил вступать с ним в спор на философские темы). Если библиотека была закрыта, Поплавский шел в кафе, в частности в кафе «Ла Болле» около площади Сен-Мишель. Это было старое кафе, которое некогда, по преданию, посещал Франсуа Вийон. По субботам здесь собирались представители различных направлений русской поэзии, объединившиеся в «Цех поэтов». Об атмосфере этих собраний довольно подробно рассказал Ю. Терапиано: «В этом бурном, прихотливом, страстном и не всегда объективном потоке речей, среди общего спора и шума, читавшие, особенно новички, чувствовали себя „как на страшном суде“ и очень переживали успех или неуспех своих выступлений.

Старые, опытные участники собраний в „Ла Болле“ давно привыкли не считаться ни с кем, ничем не огорчаться и мужественно отстаивать свои стихи и свое мнение наперекор всем, порой – даже наперекор очевидности.

Враждующие поэтические направления имели своих „ведет“ и яростно защищали их от всяких нападок.

Борис Поплавский, В. Мамченко и некоторые другие поэты, умевшие хорошо и талантливо говорить на любую литературную тему, чувствовали себя во время этих собраний „как рыба в воде“…»[48].

Это кафе было вотчиной литературной молодежи, стремившейся к полной свободе выражения. Однако в собраниях, регулярно проводившихся здесь в 1920–1925 годах, случалось, принимали участие и представители «старшего поколения» – Г. Адамович, Г. Иванов, И. Одоевцева, Н. Оцуп.

Вскоре, с образованием Союза молодых поэтов и писателей, значение кафе «Ла Болле» стало уменьшаться. Чуть позже о себе заявили и другие объединения, и прежде всего «Кочевье» и «Перекресток». А с появлением журнала «Числа» молодое поколение, получившее наконец право на гражданство в литературной жизни, полностью покинуло «Ла Болле».

И все же только в монпарнасских кафе («Селект» и «Наполи», только что отстроенная «Ротонда»), Поплавский чувствует себя по-настоящему дома:

Я не участвую, не существую в мире, Живу в кафе, как пьяницы живут.

Разочаровавшись в своем призвании художника и в дружбе с Терешковичем, Поплавский по возвращении в Париж попадает под влияние нового учителя – Ильи Зданевича: «Моя душа искала чьего-то присутствия, которое окончательно освободит меня от стыда, от надежды и от страха, и душа нашла его», – признается Вася, двойник Поплавского, на страницах «Аполлона Безобразова».

Следует заметить, что при первом знакомстве юный футурист не был покорен тифлисским заумником: «Ларионов хвалил за фразу: „Зданевич за чертой оседлости довоенного футуризма“», – записывает тогда Поплавский в дневнике. И далее: «…поехал слушать Зданевича. Путнак Фалус, бя, боливар, бульвар, от декабристованус… храм Тютчева, клозет, уход из жизни…» (дневник 1922 года). Однако с 1923 года Поплавский вместе с Шаршуном и Зданевичем оказывается в рядах «русского дадаизма». Влияние Зданевича сказывается в некоторых стихах Поплавского. Но параллельно этим по су