Том 12. Стихотворения — страница 5 из 49

«РЕЛИГИЯ ПРОСЛАВЛЕНА»

ISАСЕR ESTO[6]

Остановись, Народ! Повремени, Свобода!

Нет, этот человек не должен быть убит!

Чтоб он, кем попран долг, оскорблена природа,

Повержен в прах закон и уничтожен стыд,

Чтоб он, обязанный добычею кровавой

Засаде, подкупу, железу и свинцу,

Убийца, вор и лжец растленный и лукавый,

Чьи клятвы ложные — пощечина творцу,

Чтоб он, с кем Франция позор себе стяжала,

За кем она бредет под звон своих цепей, —

Чтоб изверг получил за все удар кинжала,

Как Юлий Цезарь — в бок, иль в горло — как Помпей?

Нет! Сумрачный злодей, холодный и унылый,

Расстреливал, рубил и резал всех подряд,

Опустошив дома, он заселил могилы,

И взоры мертвецов теперь за ним следят.

Едва воссев на трон, наш император новый

Дитя лишил отца и мать лишил надежд,

По милости его в домах рыдают вдовы

И Франция черна от траурных одежд.

Для алой мантии его монаршей славы

Вам пурпуром, ткачи, не ладо красить нить:

Вот кровь, что натекла в монмартрские канавы,

Не лучше ли в нее порфиру опустить?

В Кайенну, в Африку, — но за какие вины? —

На каторгу он шлет героев прежних дней,

И капает с ножа багровой гильотины

Ему на голову кровь доблестных мужей.

Измена бледная к нему в окно стучится, —

Сообщнице своей спешит он отпереть;

Братоубийца он! Он — матереубийца!

Народ! Такой злодей не должен умереть!

О нет! Он должен жить! Пусть высшее отмщенье

Преступнику несет неотвратимый рок.

Пусть он под бременем всеобщего презренья

Влачится, голоден и наг, в пыли дорог;

Пусть острые шипы свершенных преступлений

Впиваются в него, как тысячи клинков;

Пусть, ужасом объят, бежит он от селений,

Пусть ищет логова в лесах, среди волков;

Иль пусть на каторге, бряцая кандалами,

Напрасно отзвука он ждет от скал немых;

Пусть он всегда, везде встречается с тенями,

И пусть не суждено ему встречать живых;

Пусть оттолкнет и смерть его неумолимо,

Жестокая к нему, как он ко всем жесток…

Народ, посторонись! Пусть он проходит мимо:

Печатью Каина его отметил бог!

Джерси, 14 ноября 1852

IIЧТО ГОВОРИЛ СЕБЕ ПОЭТ В 1848 ГОДУ

Нет, власти не ищи; не к ней твои пути.

Коль даже призовут, — смиренно отойти

Обязан ты; твой дух объят иною сферой:

Ты скорбной мысли друг — и ей служи и веруй.

Ты понят или нет, но охраняй людей,

Как пастырь, и, как жрец, благословляй!.. В своей

Родимой Франции, в родном Париже люди

Резню затеяли, оголодав; их груди

Клокочут яростью. Зловещие, стоят

На узких улицах громады баррикад

И изрыгают смерть вслепую. Там ты нужен.

Туда спеши, туда, один и безоружен;

В ужасной той борьбе, в постыдной бойне — грудь

Подставить должен ты и душу расплеснуть:

Кричать, молить, спасать и стойких и бежавших,

Улыбку пулям слать, рыдать над прахом павших!..

Потом в Палате, став на страже боевой,

Средь кликов яростных загородить собой

Всех, на кого уже разверзла зев темница;

Врубаться в эшафот; за тот порядок биться,

Что клика наглая колеблет; за солдат,

Сбиваемых с пути; за бедняка, — он брат! —

За жителя лачуг, оставленных народу,

И за печальную и гордую свободу.

И в дни, когда везде тоска, тревога, страх,

В искусство бодрость влить, что замерло в слезах,

И ждать — чем кончится, что в небесах решится…

Твой долг — предостеречь и в думы погрузиться.

Париж, июль 1848

IIIСМЕШАННЫЕ КОМИССИИ

Они сидят во тьме и говорят: «Мы — суд» —

И в башни; в камеры людей безвинных шлют,

И в трюмы каторжных понтонов,

Что, мрачные как ночь, в портах стоят года,

А возле — золотом вся искрится вода,

Их черный борт мерцаньем тронув.

За то, что дал приют изгнанникам, старик

Идет на каторгу, где стон сплошной и крик.

В Кайенне, в Боне ждет расправа

Всех, кто предателю не сдался без борьбы,

Тому, кто, с наглостью взломав замок судьбы,

Народное похитил право.

Друг справедливости сражен; осуждена

На баррикаду хлеб принесшая жена,

И сына голод ждет и мука.

Честь? Сослана. Закон? В изгнанье много дней.

И «правосудие» исходит из судей,

Как из гробниц ползет гадюка.

Брюссель, июль 1852

IVКЛЕРИКАЛЬНЫМ ЖУРНАЛИСТАМ

Поскольку вы, треща о мессах и постах

И бога обокрав, что грезит в кущах рая,

Лавчонку мерзкую открыли впопыхах,

Евангелием прикрывая;

Поскольку взялся бы за палку сам Христос,

Чтоб гнать вас, торгашей; и вы, невесть откуда

Сбредясь, мадонною торгуете вразнос:

Коль с чудом — десять су, и по два су — без чуда;

Поскольку вы нести способны дикий вздор,

От коего в церквах должны трещать ступени,

И ваш прелестный стиль слепит очки и взор

Церковных старост и дуэний;

Поскольку ваш сюртук покроем с рясой схож;

Поскольку вам навоз приятней ненюфара

И стряпаете вы газету для святош,

Где Патуйе строчит по планам Эскобара;

Поскольку по утрам швейцары из дверей

Бросают в сток листки презренного журнала;

Поскольку льете вы в церковный воск свечей

Свое отравленное сало;

Поскольку образцом вы мните лишь себя;

Поскольку, наконец, душой черны и грубы,

Скуля от жалости и в барабан долбя,

Слезой скрывая грязь и вдвинув дудку в зубы,

Вы, головы глупцам старательно дуря,

Заманивая их, подлейшей ложью теша,

Сумели на камнях святого алтаря

Воздвигнуть балаган Бобеша, —

Вы вправе, мнится вам, смочив святой водой

Укрытый рясою, но вредоносный коготь,

Твердить: «Я кроток, чист, иезуит прямой;

Я бью из-за угла, меня ж прошу не трогать».

О, гады, чье перо на чердаках скрипит,

Строчит, чернила пьет, льет желчь, исходит пеной,

Царапает, плюет — и туча брызг летит,

Пятная свод небес нетленный!

Поганый ваш листок — фургон, где сплошь попы;

Но это жуликов переодетых стая,

Что проповедуют среди густой толпы,

На языке блатном меж двух молитв болтая.

Вы дух порочите — поэта честный труд,

Мечту мыслителя, волнующую души;

Когда же за уши вас оттрепать придут,

Вмиг исчезают ваши уши!

Разбрызгав клевету, плеснув отравой слов,

Вы прячетесь от глаз, хоронитесь, бежите.

У каждого свой нрав и свой привычный кров:

Сова в дупле сидит, орел парит в зените.

А вы где кроетесь? Где гнусный, ваш приют?

О боже! Мрак ночной, злодейства друг постыдный,

Вкруг вас черней чернил, и в эту тьму ползут

И к вашим льнут губам ехидны.

Драконы прессы! Тут вам вольно без конца

Нырять в грязи, куда вас гонят вкус и нравы.

Судьба, все мерзости вливая вам в сердца,

Должна и в ваш вертеп направить все канавы.

Вот список ваших дел, алтарные шуты!..

Когда ж придет к вам тот, кто не лишен отваги,

И, честь вам оказав, промолвит: «Ну, плуты!

Я здесь; беритесь-ка за шпаги!» —

Тут вопль: «Дуэль! У нас! У христиан! Нет, нет!»

И подлецы, крестясь, бубнят о божьем слове.

О, трусы! В заповедь их страх переодет,

И, отравители, они боятся крови.

Ну что ж, дубинка есть — из свежего дубка;

Боюсь, булыжники ваш нос пересчитает;

Ведь, — знайте, жулики, — сбежавших от клинка

Обычно палка настигает.

Вы Сену, Тахо, Рейн в плен взяли; ум людской

Сумели вы смутить, предав пустой надежде;

Еврейских маклаков пред вами молкнет рой;

Иуды нет в живых, но жив Тартюф, как прежде.

Сам Яго — пустослов, коль рядом ваш Базиль;

Вы библию червям голодным предаете;

Но лишь убежища попросят ложь и гниль, —

Сердца вы настежь распахнете.

Вы оскорбляете у честных горечь дум;

Но костюмерная зато у вас богата;

В ней, куртку сняв, порок найдет любой костюм:

К вам Ласенер войдет, а выйдет Контрафатто.

Вы в души лезете, чтобы залезть в карман;

Кто примет вас, тому не жить с беспечным сердцем;

Вас гнать вы нудите — и каждый шарлатан

Потом наряжен страстотерпцем.

Вы в храме божием свой обрели буфет.

Со всеми вы дружны, кто в мире множит муки;

И в умывальнике находят крови след,

Когда вам изредка случится вымыть руки.

Не будь вы книжники, стать палачами б вам.

Для вас прекрасен меч; и что святее дыбы?

Чудовища! Ваш гимн хвалу поет кострам,

И светоч вы лишь в них нашли бы.

Не восемнадцать ли веков, сместив плиту,

Христос пытается из ветхой встать могилы?

Но вы, иудино отродье, тяжесть ту

Вновь надвигаете, все напрягая силы.

Святоши! Ваш хребет — приманка для ремня.

И рок, смеясь, велит, чтобы сынов Лойолы

Бич папы исхлестал, из Франции гоня,

А из Баварии — хлыст Лолы.

Ну что же, действуйте; свой пакостный листок,

Писаки подлые, старательно ведите;

Ногтями черными скребите мозжечок;

Вопите, клевеща, кусайтесь и живите!

Господь обрек траву зубам голодных коз,

Моря — ударам бурь, гроба — червям и мухам,

Колонны Пропилей — огням закатных роз,

А ваши лица — оплеухам.

Ну, так бегите же, ищите дыр и нор,

Спасайтесь, продавцы поддельной панацеи,

Паяцы алтаря, кто, смрадный сея вздор,

Невинней евнухов и сатаны не злее!

О господи, скажи, царь неба и земли,

Где есть лжецы подлей и с худшими сердцами,

Чем те, кто вывеску свою прибить могли

Христа кровавыми гвоздями?

Сентябрь 1850

VНЕКТО

Был некий человек, и звался он Варроном,

Другой — Эмилием и третий — Цицероном;

И каждый был могуч, и властен, и велик;

Их, в стае ликторов, народный славил клик;

И полководцем ли, судьей ли, магистратом —

Но каждый речь держал нередко пред сенатом;

Их также видели в сумятице боев

Стремящими вперед сверкающих орлов;

Рукоплесканьями встречали их в столице.

Их больше нет в живых. По мраморной гробнице

Воздвигли каждому история и Рим.

На бюсты, важные как слава, мы глядим

В музеях и дворцах; но средь толпы случайной

Раскрытый взор их полн своей мечтой, и тайной.

И все же вправе мы, сыны иных веков,

Ничуть не осквернив победный лавр венков,

Сказать порой: Варрон был груб, с тяжелым нравом;

Эмилий промах дал; был Цицерон неправым.

Коль так относимся мы к славным мертвецам,

Как смеешь требовать, — ты, меж холопов хам,

Кто до усталости был всеми презираем, —

Чтоб я тебя не звал открыто негодяем!

С тобой учтивым будь: ведь ты же — гражданин

(Кого бы выгнали из Спарты и Афин)!

Ты всем известен был, дружок домов игорных,

Вертепов, кабаков и прочих мест позорных;

Тебя видали ведь — то где-то за углом

Во тьме, то на крыльце у входа в некий дом,

Где красный рдел фонарь, мигающий под ветром, —

С дрожащей головой, прикрытой мятым фетром.

Венчанный шут в мундир теперь облек твой стан,

Но жизнь твоя — лишь фарс, раздувшийся в роман.

Мне наплевать, — судье, мыслителю, поэту, —

Что, задушив Февраль, тебя в насмешку свету

Венчал Декабрь, — тебя, питомца грязных луж.

Идите в кабаки, спросите Ванвр, Монруж,

Спросите чердаки, лачуги и подвалы!

Все скажут вслед за мной, что этот ловкий малый

Был вором, прежде чем стяжал высокий сан.

А! Просишь быть с тобой повежливей, болван?

Но ты ж — на высоте! Весь в золоте твой ворот!

Спокоен будь. А я — свой крик промчу сквозь город:

Глядите, граждане! Себя он Брутом звал,

Подлейший иезуит. Он троны низвергал,

Теперь он любит их. Он стражем был законов,

Теперь он за успех. Итак: «Долой Бурбонов!

Ура, Империя! Палату на запор!»

Коль барин — Бонапарт, лакею враг Шамбор.

И вот — сенатор он; о, счастье и отрада!

Но этот негодяй, когда все шло как надо,

В чьем сердце «лилий» нет (он сам орал о том),

Их на своем плече увидел бы — клеймом.

Лондон, август 1852

VIНАПИСАНО 17 ИЮЛЯ 1851 ГОДАпо уходе с трибуны

Все эти господа, кому лежать в гробах,

Толпа тупая, грязь, что превратится в прах.

Да, да, они пройдут, они умрут. Пока же

Для сердца честного они что день, то гаже.

Завистливы, тая ребячий злобный нрав,

И, с бешенством свое бесплодье осознав,

Идущему вперед они кусают пятки.

Им стыдно, что их лай — лишь слабые зачатки

Рычания, и тем унижены они.

Бегут они спеша: добыча там! Гони!

Кто всех проворнее? И, тявкая все чаще,

В сенат врываются, как бы в лесные чащи,

Все вместе: откупщик, чиновник, поп, солдат, —

И там, облаяв льва, у ног псаря лежат;

Но псарь для них — любой, кто встал с хлыстом у старта,

И Шангарнье ничуть не хуже Бонапарта!

И брызжет их слюна, летя со всех сторон,

В наказ народный, в честь, в республику, в закон,

В завет Христа, в прогресс — мечту людей святую.

Они ужасны. Что ж, вперед! Наудалую!

Когда мыслитель к вам задумчивый придет,

Кто лишь вчера мечтал среди иных забот,

И неожиданно, спокойно и сурово

Его правдивое внушать вам будет слово,

Разбитых пощадив, дать родине покой, —

Взбунтуйтесь! Яростный взметая лай и вой,

Кидайтесь на него, на зверя, брызжа пеной!

Но он улыбкой лишь ответит вам надменной,

И не взглянув на вас! Ведь ясный дух поймет,

Что ваш почет — позор, но ненависть — почет.

Париж, 1851

VIIЕЩЕ ОДИН

Святоша и зоил, он родился от шлюхи.

Часть Равальяка взяв и часть Нонотта, черт

Мерзавца вылепил (бог был тогда не в духе

И допустил сей мрачный спорт).

Юнцом он созерцал, томясь от сладкой жажды,

Скуфьи диаконов — подобие лампад;

Видок молящимся его застал однажды,

И вмиг он был в шпики — за косоглазье — взят.

Слоняясь без сапог по чердакам угарным,

Бездарность чувствуя свою и пустоту,

Он догадался вдруг пойти с листком базарным

На службу церкви и Христу.

Он ринулся в борьбу, вооружен кропилом,

И с якобинцами и с грешным веком сим;

Он роскошь позволял, горя шпионским пылом,

Иезуитом быть и рыночным святым.

Пред евхаристией благочестиво млея,

Он ею торговал и, не жалея сил,

Стал под конец богат. Он кроткий дух елея

В смрад кордегардии вносил.

И — процветает! Он, хвост распустив, клевещет;

Он, — золотарь в душе, хотя святой на вид, —

В грязи купается, и этой грязью плещет,

И, видя, как бегут, «струхнули!» — говорит.

Глядите: вот он весь! Его листок зловонный

Ханжам усладою: бандиты в нем строчат;

А он кует в своей каморке потаенной

Отмычки для небесных врат.

Афиши клеит он о чудесах дежурных

И — в форме догматов — чушь порет день-деньской.

Он пьет с богатыми и после оргий бурных

Бубнит голодному: «Иди постись со мной!»

Он кутит запершись, он увещанья сыплет;

Свистит «лан-де-ри-рет», проклятый фарисей;

Промямлив «отче наш», служанке ляжку щиплет…

Как сам я видел у ханжей,

Что после выпивки, рыгая перегаром

С молитвой пополам и продавая вздор,

Пибрака строгого Пироном сменят ярым,

Смотря пред кем вести им надо разговор…

Все — гений, славу, честь — долбя своим копытом,

Чаруя страхом дур, что млеют перед ним,

Спокойно он живет в грязи — иезуитом

Простым и жуликом тройным.

Париж, сентябрь 1850

VIIIУЖЕ НАЗВАННЫЙ

Я вынужден опять (насильно стих веду я)

Писать о трусе том, чье имя скрыла мгла,

О ком Матьё Моле, посмертно негодуя,

Беседует с д'Англа.

О Правосудие! Опора и ограда

Закона, власти, прав — священное «не тронь!»

Он двадцать лет к тебе при выплате оклада

Протягивал ладонь,

Но в дни, когда в крови валялось ты и злоба

Твою топтала грудь солдатским каблуком,

Он, отойдя, сказал: «Что это за особа?

Я с нею незнаком!»

По воле старых клик сел в кресло «страж закона»;

Нашелся манекен, где нужен был талант;

Вполз на священный стул, что звал к себе Катона,

Пасквино, пасквилянт.

Позор! Он унижал достоинство Палаты;

Ловкач, с лакеем схож, кто наглостью берет,

Он красноречию сбивал полет крылатый

Дубьем тупых острот.

Не веря ни во что, он гибок чрезвычайно;

Монк иль Кромвель — пускай: нижайший им поклон!

С Вольтером хохоча, за Эскобара тайно

Проголосует он!

Умея лишь лизать направо, грызть налево,

Он преступлению служил, слепой фигляр:

Ведь он впускал солдат, рычавших в спазме гнева,

Что нанесли удар!

Коль пожелали бы, он — от грозы спасая

Свое добро, свой пост, и жалованье с ним,

И свой колпак судьи с каймой из горностая

И с галуном тройным, —

Немедля предал бы, старался бы, трудился;

Но господами был зачеркнут в списках он:

Трус и в изменники им явно не годился;

«К чему? — сказали. — Вон!»

Власть новая ведет и грязью торг позорный,

Но и при ней, видать, он сгинет наконец —

Доитель королей, «дунайский раб» придворный,

Угрюмый, гнусный льстец!

Он предлагал себя разбойникам; но четко,

Чтоб цену сбить ему, сказали господа

(Что слышал весь Париж): «Ты, старая кокотка,

Гляди: ведь ты седа!»

Режим убийц — и тот от подлеца дал тягу

И перед обществом в двойной позор облек,

Повесив на его последнюю присягу

Стыда последний клок.

И если в мусоре, что недоступен свету

И полон тайн, крюком ворочая гнилье,

Тряпичник вдруг найдет на свалке душу эту, —

Он отшвырнет ее!

Джерси, декабрь 1852

IX«Живые — борются!..»

Живые — борются! А живы только те,

Чье сердце предано возвышенной мечте,

Кто, цель прекрасную поставив пред собою,

К вершинам доблести идут крутой тропою

И, точно факел свой, в грядущее несут

Великую любовь или священный труд!

Таков пророк, над кем взнесен ковчег завета,

Работник, патриарх, строитель, пастырь… Это —

Все те, кто сердцем благ, все те, чьи полны дни.

И вот они — живут! Других мне жаль: они

Пьянеют скукою у времени на тризне.

Ведь самый тяжкий гнет — существовать без жизни!

Бесплодны и пусты, они влачат, рабы,

Угрюмое житье без мысли и борьбы.

Зовут их vulgus, plebs — толпа, и сброд, и стадо;

Они ревут, свистят, ликуют, где не надо,

Зевают, топчут, бьют, бормочут «нет» и «да» —

Сплошь безыменные, безликие всегда;

И бродит этот гурт, решает, судит, правит,

Гнетет; с Тиберием равно Марата славит;

В лохмотьях, в золоте, с восторгом и с тоской,

Невесть в какой провал спешит, гоним судьбой.

Они — прохожие, без возраста и целей,

Без связей, без души — комки людской кудели;

Никто не знает их, им даже нет числа;

Ничтожны их слова, стремленья и дела.

Тень смутная от них ложится, вырастая;

Для них и в яркий день повсюду тьма густая:

Ведь, крики попусту кидая вдаль и ввысь,

Они над бездною полночною сошлись.

Как! Вовсе не любить? Свершать свой путь угрюмый

Без мук пережитых, без путеводной думы?

Как! Двигаться вперед? К неведомому рву?

Хулить Юпитера, не веря в Егову?

Цветы, и женщину, и звезды презирая,

Стремиться к телу лишь, на душу не взирая?

В пустых усилиях пустых успехов ждать?

Не верить в небеса? О мертвых забывать?

О нет! Я не из вас! Будь вы сильны, надменны,

Будь вам жильем дворец или подвал презренный, —

Бегу от вас! Боюсь, — о муравьи столиц,

Сердца гнилые, сброд, пред ложью павший ниц, —

Троп ваших мерзких! Я в лесу предпочитаю

Стать деревом, чем быть душою в вашей стае!

Париж, 31 декабря 1848.

Полночь

XЗАРЯ

Мощным трепетом полон угрюмый простор.

В этот миг Эпикур, Гесиод, Пифагор

Предавались мечтам. В этот миг засыпали,

Утомясь созерцаньем лазоревой дали,

Полной звезд, пастухи из Халдейской земли…

Водопад многоструйный мерцает вдали,

Будто шелковый плащ отливая в тумане.

Появляется утро на траурной грани,

Розоликое, с блеском жемчужных зубов.

Бык, проснувшись, ревет. Снегирей, и дроздов,

И драчливых синиц неустанная стая

Свищет, гомоном смутным леса наполняя.

И бараны из мрака загона спешат

И под солнцем густое руно золотят.

И сонливица, свежестью споря с росою,

Черный взор приоткрыв, тронув ножкой босою

Башмачок свой китайский, шлет солнцу привет.

Богу — слава! За скрытною ночью — рассвет,

На холмах барбарис колыхнув с ежевикой,

Возрожденье дарует природе великой,

Гнезда будит привычным сияньем своим!

С хижин в небо возносится перистый дым.

Луч стрелой золотою вонзается в рощи.

Солнце — всходит! Сдержи-ка! Пожалуй что проще,

К слову чести чувствительным сделав их слух,

Тронуть души Тролона с Барошем — двух шлюх!

Джерси, 28 апреля 1853

XI«Когда виконт Фуко овернским кулаком…»

Когда виконт Фуко овернским кулаком

Красноречивого гнал Манюэля, — гром

Прошел по всей стране: народ рычал ответно;

И море ведь кипит, чуть всколыхнется Этна.

Тут мрачною зарей блеснул Тридцатый год,

И зашатался вновь Бурбонов чванный род

На троне вековом. В то черное мгновенье

Уже наметилось гигантское крушенье…

Но род, запятнанный тем взмахом кулака,

Был все ж великим. С ним мы прожили века;

Он все ж победами блистал в ряду столетий:

Наваррец был в Кутра, святой Луи — в Дамьетте…

А вот князь каторги, — в Париже, в наши дни, —

Кому, как видно, зверь, палач Сулук сродни,

Фальшивей Розаса, Али-паши свирепей,

Впихнул закон в тюрьму, и славу кинул в цепи,

И гонит право, честь, и честность, и людей —

Избранников страны, ораторов, судей,

Ученых — лучшие таланты государства.

А наш народ, стерпев злодейство и коварство,

Сто раз отхлестанный позорно по лицу,

Но плюх не ощутив, торопится к дворцу,

На люстры поглядеть, на цезаря… В столице

Он, суверен, рабом трусит за колесницей!

Он смотрит на господ — как в Лувре, сплошь в крови,

Предатель с подлецом танцуют визави,

Убийство в орденах, и Кража в платье с треном,

И брюхачи — Берже с Мюратом непременным —

Твердят: «Живем! Прощай, надежда, идеал!»

Как будто бы таким народ французский стал,

Что даже в рабстве жить способен и — ликует!

Да! Ест и пьет, и спит, работает, торгует,

Вотирует, смеясь над урной с дном двойным…

А этот негодяй, молчальник, нелюдим,

Шакал расчетливый, голландский корсиканец,

Насытив золотом своих убийц и пьяниц,

Под балдахин взнести свое злодейство рад

И, развалясь, сидит; и видит вновь, пират,

Французский свой капкан и римский, столь же низкий,

И слизывает кровь людскую с зубочистки.

Брюссель, май 1852

XIIЧЕТЫРЕМ УЗНИКАМ(после их осуждения)

Честь — там, где вы теперь; гордитесь, сыновья!

И вы, два смелые поэта, вы, друзья:

К вам слава близится с лавровой ветвью гибкой!

Сразите ж, дети, суд, бесчестный и тупой:

Ты — нетленной добротой,

Ты — презрительной улыбкой.

В той зале, где господь на низость душ глядит,

Перед присяжными, чья роль — отбросить стыд,

Перед двенадцатью, чье сердце полно гнили, —

О Правосудие! — таил я мысль в уме,

Что вокруг тебя, во тьме,

Дюжину могил отрыли.

Вот вы осуждены (а им — в грядущем суд).

За что ж? Один твердил, что Франция — приют

Для всех гонимых. (Да! Я тоже вторю сыну!)

Другой — пред топором, что вновь рубить готов, —

Отомстил за крест Христов,

Оскорбляя гильотину.

Наш век жесток. Пускай! Страдальцами он свят.

И верь мне, Истина, что для меня стократ

Прекраснее, чем нимб святого благодатный,

Чем золотой престол в блистающем дворце, —

На худом твоем лице

Тень решетки казематной!

Что б в черной низости ни совершал подлец,

Клеймо неправое бог превратит в венец.

Когда страдал Христос, гоним людской враждою,

Плевок мучителя, попавший в бледный лик,

Стал на небе в тот же миг

Беззакатною звездою!

Консьержери, ноябрь 1851

XIIIСДАЕТСЯ НА НОЧЬ

Искатель случая, бездомный человек

Вошел в харчевню «Лувр» и попросил ночлег

Себе и лошади, породистой, но чахлой.

Мольер почувствовал: Скапеном тут запахло,

Злодея Ричарда в нем угадал Шекспир.

Перекрестился гость, вошел. В харчевне пир.

Как встарь, гостиница освещена. Все та же

Скрежещет и визжит, вся в сальных пятнах, в саже,

Большая вывеска. Над Сеной есть окно.

Здесь Карл Девятый жил. И, как давным-давно,

На ржавой вывеске чернеют буквы: «…громы» —

Обломок лозунга старинного: «Погромы».

А в черном логове дым коромыслом, чад.

Хохочут, пьют, поют и кружками стучат.

В лоснящихся мехах избыток вин шипучих;

Висят окорока на потолочных крючьях.

В честь будущих удач гремит всеобщий смех.

Тот крикнул: «Резать всех!», а этот: «Грабить всех!»

Тот машет факелом слепящим и зловонным.

Там кулаки в крови бьют по столу со звоном.

Все печи докрасна раскалены. Еда

Дымится. В хлопотах снуют туда-сюда

Замаранные в лоск, в передниках багровых

Низар и Риансе, два повара здоровых.

Расселись за столы Фортуль, Персиль, Пьетри,

Карлье и Шапюи, главарь их. Посмотри:

Дюко и Мань внизу две подписи поставят

И тут же паспорта подчистят и подправят.

Руэр — Радецкого, Друэн — Гайнау ждет;

И хрюкает сенат на свалке нечистот.

Тут столько свалено грехов, что и епископ

Не в силах отпустить. Всмотрись, исследуй близко,

Послушай, как стучат их дряблые сердца.

Входи без дураков, не корчи гордеца,

Жми, не робей, хвастун, одетый и обутый

Под Бонапарта! Чу! Приветствия как будто…

Там рявкнули: «Ура!» Визг, ликованье, стон.

И весь растрепанный, упившийся притон

Моргает на тебя гляделками косыми.

Вот бабы дюжие. Тебя знакомят с ними;

И весело звучит их воровская брань,

Здесь и маркиза Рвань и герцогиня Дрянь.

Пылают их глаза. Сердца их не потухли.

«Ты Регентство?» — Ну что ж, они напудрят букли.

«Ты Директория?» — Оденутся в шелка.

Хватай любую, вор. Капризничай, пока

Есть у тебя мильон! Сядь около красавиц,

На крыльях газовых порхай всю ночь, мерзавец!

Шалят Сюэн, Монжо, Тюрго и д'Агессо.

Сорока Сент-Арно мгновенно стибрит все.

И тут же троица: Рейбель в хмельном угаре,

С ним рядом Фульд — кюре, за ним Сибур — викарий.

Чтоб чествовать тебя, готово все. Очаг

Раздут и запылал на славу. И смельчак

Взамен орла сову на старый герб наляпал.

Народ, как тучный бык, повален тут же на пол

И освежеван. Кровь стрекает в гулкий таз.

И с тушей возятся, не опуская глаз,

Тролон как живодер, Маньян как главный повар.

Бычина жарится под оголтелый говор.

И точит на ремне свой длинный острый нож

Трактирщик Карреле, предчувствуя кутеж.

Дымящийся бюджет на тот же крюк насажен.

Еврейский выкормыш, ты церковью уважен.

Лойола за тебя, а Ротшильд за тобой,

Они верны тебе на каторге любой.

Пора! Подходит срок. Приличия исчезли.

Садись у камелька, плотней устройся в кресле,

Согрейся, обсушись. Харчевня заперта —

Стань королем, бандит, не бойся ни черта!

Забудь о юности, сын маленькой креолки;

Плюнь на величье, плюнь на чьи-то кривотолки!

В притоне воровском, как дальше ни верти,

Лишь пролитая кровь по-прежнему в чести;

Лишь грязь прилипшая внушает уваженье.

Мыслитель и герой, когда идут в сраженье,

Бессмертной славы блеск проносят на челе.

Ты славу сапогом расплющил на земле.

Валяй, забудь про все, чем стоит красоваться.

Под вопли карликов, под грохот их оваций

Раздуйся пузырем, Аттила-лилипут!

Жаркое на столе. Вся челядь тут как тут:

Мопа, твой верный негр; Барош, твоя собачка,

Вылизывает пол, что ты в крови запачкал.

Меж тем как ширятся трезвон, и визг, и вой, —

Там, далеко, в ночи, дорогой столбовой,

Еще таинственной, по рытвинам опасным,

Под небом сумрачным, что скоро будет ясным,

С депешей срочною, пустив коня в карьер,

Спешит Грядущее, несется наш курьер!

Джерси, ноябрь 1852

Книга пятая