Том 15. Разгром — страница 5 из 100

звон колоколов, который доносился еще и еще из всех приходов Мюлуза.

Но вдруг к девяти часам все засуетились, офицеры зашныряли; по приказанию капитана Бодуэна лейтенант Роша прошел мимо палаток своей роты и крикнул:

— Ну, складывайте все, убирайте, выступаем!

— А суп?

— Суп в другой раз! Выступаем сейчас же!

Рожок Года властно зазвенел. Все были ошеломлены; нарастал глухой гнев. Как? Выступать натощак? Не подождать и часа, пока поспеет суп? Отделение все-таки решило поесть бульону; но это была только теплая вода, а мясо еще не уварилось и было жесткое, как подошва. Шуто сердито заворчал. Жану пришлось вмешаться, чтобы поторопить солдат. А зачем так спешить, бежать, будоражить людей, не давать им времени подкрепиться? Морис слышал, что идут навстречу пруссакам, чтоб отплатить им, но только недоверчиво пожал плечами. Не прошло и четверти часа, как лагерь снялся, палатки были свернуты, привязаны к ранцам, пирамиды ружей разобраны, и на голой земле остались только потухающие огни костров.

Важные причины побудили генерала Дуэ к немедленному отступлению. Депеша шельштадтского субпрефекта, посланная уже три дня тому назад, подтвердилась: телеграфировали, что опять видели огни пруссаков, угрожающих Маркольсгейму; другая телеграмма извещала, что неприятельский корпус переходит Рейн под Гунингом. Выяснились разные подробности, якобы точные: замечены кавалерия и артиллерия, движутся войска, направляясь отовсюду к месту сбора. Если задержаться хоть на час, путь к отступлению на Бельфор будет, безусловно, отрезан. После поражения под Виссенбургом и Фрешвиллером генералу Дуэ, отрезанному, затерянному в авангарде, оставалось только поспешно отступать, тем более что утренние известия были еще хуже ночных.

Впереди рысью отправились штабные офицеры, пришпоривая коней из боязни, что пруссаки опередят их и окажутся уже в Альткирке. Генерал Бурген-Дефейль предвидел трудный переход и, проклиная суматоху, предусмотрительно двинулся через Мюлуз, чтобы сытно позавтракать. Видя отъезд офицеров, мюлузцы пришли в отчаяние; при известии об отступлении жители выходили на улицу, горевали о внезапном уходе войск, которые они так молили прийти: значит, их бросают на произвол судьбы? Неужели несчетные богатства, сваленные на вокзале, будут оставлены врагу? Неужели самый их город должен к вечеру стать завоеванным городом? А за городом жители деревень и уединенных домишек тоже стояли на пороге, удивленные, испуганные. Как? Полки, которые прошли здесь еще накануне, отправляясь в бой, теперь отступают, бегут, даже не дав сражения?! Командиры были мрачны, пришпоривали коней, не желали отвечать на вопросы, как будто за ними по пятам гналось несчастье. Значит, пруссаки на самом деле разбили французскую армию и со всех сторон наводняют Францию, как разлившаяся река? И жителям, охваченным все возрастающей паникой, уже слышался в тишине далекий гул нашествия, грохочущего с каждой минутой все сильней, и на тележки уже сваливали мебель, дома пустели, люди вереницами бежали по дорогам, где галопом мчался ужас.

В неразберихе отступления 106-й полк, двигавшийся вдоль канала от Роны до Рейна, должен был остановиться у моста, на первом километре перехода. Согласно приказам, никуда не годным и к тому же плохо выполненным, здесь собралась вся 2-я дивизия, а мост, только-только в пять метров, был так узок, что переправа затянулась до бесконечности.

Прошло два часа, а 106-й полк все еще ждал, неподвижно стоя перед беспрерывным потоком, который катился мимо. Солдаты, стоявшие на солнцепеке, не снимая ранцев, с ружьем у ноги, наконец стали возмущаться.

— Значит, мы в арьергарде! — шутливо сказал Лубе.

Но Шуто взорвало:

— Нас поджаривают здесь, видно, чтобы поиздеваться над нами. Мы пришли сюда первые, надо было шагать дальше.

По ту сторону канала, на широкой плодородной равнине, на ровных дорогах, между порослями хмеля и зрелыми хлебами, было видно продвижение отступающих войск, которые шли теперь в обратном направлении, по той же дороге, что и накануне. Послышались смешки, злые шутки.

— Ну и скачем же мы! — заговорил опять Шуто. — Занятное у нас наступление, а они со вчерашнего утра прожужжали нам об этом уши… Нет, это уж слишком! Приходишь, и вдруг опять удирать, даже не успеваешь глотнуть супу!

Солдаты смеялись все громче; Морис, стоявший рядом с Шуто, считал, что Шуто прав. «Раз мы здесь торчим, словно колья, и ждем уже два часа, почему нам не дали спокойно сварить суп и поесть?» Их опять стал мучить голод, охватила черная злоба при воспоминании о недоваренном завтраке; они не могли понять необходимости этой спешки, которая казалась им нелепостью и малодушием. Ну и зайцы, нечего сказать!

Лейтенант Роша прикрикнул на сержанта Сапена, упрекая его за дурную выправку солдат. На шум пришел капитан Бодуэн.

— Смирно!

Жан, как старый солдат, проделавший итальянский поход и давно привыкший к дисциплине, молчал; он смотрел на Мориса, которого, казалось, забавляли злые насмешки разгневанного Шуто, и удивлялся, как это барин, человек, получивший образование, может одобрять такие слова. Пусть они, в сущности, справедливы, все же говорить так не следует! Если каждый солдат начнет бранить начальство и высказывать свое мнение, далеко не уйдешь, это уж верно.

Наконец после часового ожидания 106-й полк получил приказ двигаться дальше. Но мост был все еще так загроможден арьергардом дивизии, что произошел невероятный беспорядок. Несколько полков смешалось; некоторые роты все-таки прошли, унесенные потоком людей; остальные, отброшенные к краю дороги, вынуждены были топтаться на месте. В довершение неразберихи кавалерийский эскадрон, упрямо стараясь пробиться, столкнул на соседние поля отстававших пехотинцев. Не прошло и часа, а солдаты уже плелись вразброд, колонна растягивалась, как будто намеренно опаздывая.

Жан, не желая оставить свое отделение, очутился позади и заблудился в ложбине среди дороги. 106-й полк исчез; ни одного солдата, даже ни одного офицера из их роты. Здесь были только отдельные солдаты, сборище незнакомцев, изнеможенных, отставших в самом начале перехода; каждый шел куда вздумается, куда приведут тропинки. Солнце жгло, было очень жарко; ранец, ставший еще тяжелей от палатки и другой поклажи, страшно давил плечи. Многие не привыкли носить его; им мешала даже плотная походная шинель, подобная свинцовому покрову. Вдруг бледный солдатик с водянистыми глазами остановился, бросил свой ранец в канаву и глубоко вздохнул, отдуваясь, как умирающий, который возвращается к жизни.

— Правильно! — пробормотал Шуто.

Однако сам он пошел дальше, согнувшись под ношей. Но вот еще два солдата сбросили ранцы, и тогда он не выдержал и крикнул:

— Эх! Плевать!

И движением плеча сбросил свой ранец под откос. Спасибо! Двадцать пять кило на спине! С него довольно! Солдаты не вьючный скот, чтобы таскать все это!

Почти в ту же минуту его примеру последовал Лубе и заставил Лапуля сделать то же самое. Паш, который крестился перед всеми придорожными каменными крестами, отстегнул ремень и бережно положил весь свой груз у подножия невысокой стены, как будто он собирался за ним прийти. Один только Морис еще шел со своей ношей, как вдруг Жан обернулся и увидел, что у его солдат за плечами ничего нет.

— Наденьте ранцы, ведь за вас взгреют меня!

Но солдаты, еще не бунтуя, сердито и молча шли дальше, подталкивая капрала на узкой дороге.

— Говорят вам, наденьте ранцы, или я доложу!

Мориса словно стегнули хлыстом по лицу. «Доложу!» Эта скотина, эта деревенщина доложит, что несчастные, обессиленные люди сбросили невыносимую ношу! И в припадке слепого гнева он тоже отстегнул ремень, бросил свой ранец на край дороги и вызывающе, в упор посмотрел на Жана.

— Ладно! — с обычным спокойствием сказал Жан, не имея возможности противодействовать своим людям. — Вечером посчитаемся.

У Мориса страшно болели ноги. Он не привык к грубым солдатским башмакам и натер себе ступни до крови. Здоровье у него было довольно слабое; казалось, спину, словно рана, жжет невыносимая боль от ранца, хотя Морис от него отделался; бедняга не знал, в какой руке нести ружье, от одной этой тяжести он уже задыхался. Но еще больше страдал он от душевного изнеможения: им овладел приступ отчаяния, которому он был подвержен. Часто, не имея сил сопротивляться, Морис вдруг чувствовал, что воля его побеждена, он подпадал под власть дурных инстинктов, плыл по течению и потом сам плакал от стыда. Его ошибки в Париже были только безумствами того, «другого», как он выражался, слабого юноши, который в часы малодушия становился способным на последние низости. И теперь, волоча ноги под изнурительным солнцем, во время отступления, похожего на бегство, он был только животным из этого стада, отставшего, разбросанного, усеявшего дороги. То был отзвук поражения, отзвук грома, прогрохотавшего далеко-далеко, во многих милях отсюда, грома, глухой отгул которого преследовал теперь по пятам людей, охваченных ужасом, бегущих, даже еще не увидав неприятеля. На что теперь надеяться? Разве не все кончено? Они разбиты, остается только лечь и заснуть!

— Ничего! — громко закричал Лубе, хохоча, как мальчишка с Центрального рынка. — Ведь мы не на Берлин идем!

«На Берлин! На Берлин!» Морис слышал, как огромная толпа выкрикивала это на бульварах в ночь безумного восторга, когда он решил пойти добровольцем на войну. И вот дохнула буря, ветер подул в обратную сторону; то была внезапная, страшная перемена ветра; ведь в этой жаркой вере вылился порыв целого народа, но при первом же поражении необычайный подъем сразу сменился отчаянием, и оно одержало верх и вихрем понеслось среди солдат, блуждающих, побежденных и разбросанных уже до сражения.

— Проклятое ружье! Ну и режет же оно мне лапы! — воскликнул Лубе, опять перекинув его на другое плечо. — Вот так дудка для прогулки!

И, намекая на деньги, которые он получил как заместитель новобранца, прибавил:

— Да уж, полторы тысячи за такую работу! Ловко меня облапошили!.. А богач, за которого меня укокошат, наверно, сидит себе да покуривает трубку у камина!