Том 2 — страница 4 из 90

Андрей Михайлович Вихров пришел в село ночью. Идти к Матвею Сорокину, как советовали ребята, он раздумал: семья, бедность, каждый кусок на счету.

Огородами, напрямик, он шел к своей избе. Деревня, освещенная большой луной, спала крепким коротким летним сном. В светлые летние ночи и собаки не лают — спят.

Запахи огородов были родными и близкими. Картофельная ботва, немного опьяняющий ночью анис и укроп, запахи огурцов, помидоров, тыквы и цветущего подсолнечника — все смешивалось в неподвижном воздухе. Знакомые с детства запахи! Под ногами — пышный, богатый чернозем: на таком, говорят, сухой кол дает почки. Проходя задворками мимо какого-то сарая, он, услышав шорох, остановился: в сарае жевала жвачку корова и шумно вздыхала. «Корова, — подумал Андрей. — Хорошая скотина корова! Без коровы в деревне — не дом».

И вот подошел он к своей избе.

Дворик из двух смежных сарайчиков стоял с полуразваленными плетнями и осевшей седлом крышей. Сарайчики покривились в разные стороны — казалось, собирались расползаться, уходить от избы. На закрытых ставнях избы косыми крестами выделялись потемневшие тесины. Глина со стен отвалилась рваными пятнами. При лунном свете изба выглядела сиротливой, ободранной. Андрей немного постоял в раздумье, глядя на дверь, и сказал:

— Ну, встречай хозяина.

Гвозди, какими была забита дверь, сначала не поддавались. Но он вспомнил, что когда-то давно во дворе, под застрехой, положил негодный, без обуха, топор. Им он и открыл дверь. Тоскливо скрипнув заржавленными петлями, дверь пропустила хозяина.

В избе было темно, как в погребе. Андрей вышел на улицу, сорвал тесины с окон, открыл ставни и снова вошел. Лунный свет озарил заброшенное жилище: стол, лавка, два табурета, ухваты в углу, перед печью. Пахло пылью. Он разыскал в вещевом мешке огарок сальной свечи, зажег его, прилепив на середине стола, и сел на лавку. Вещевой мешок положил рядом, а буденовку, по привычке, на мешок.

На бледном лице Андрея играли блики от свечи. Прямой и в меру высокий лоб уже пересекли две морщины. Широкий подбородок, чуть-чуть выступающие скулы, неглубокие глаза и густые русые брови — все расположено на лице просторно и открыто. Ему не было двадцати семи лет, а сколько исхожено, сколько видано! Вот теперь опять дома.

Андрей обвел глазами избу. В углу висела икона. «Это надо убрать — она теперь ни к чему». Деревянная голая кровать навела на мысль: «Постель прибрал кто-либо из соседей или взяла себе на сохранение мать жены». Осматривая комнату, он мысленно повторял: «Один… Совсем один». Встали в памяти образы родных и любимых.

Он честно воевал более двух лет, до того дня, когда попал в госпиталь. И все было ясно: крестьянину-бедняку нужна была Советская власть, ему нужна была земля. И Андрею нужна земля. А без Советской власти земли не добыть. Было так просто и понятно, что не воевать с белыми нельзя никак. Именно поэтому Богучарский полк разросся до сорока тысяч красноармейцев, а Андрей и ушел туда добровольцем. И почти все там были крестьяне, те самые, которым нужна была земля, а следовательно — и Советская власть. Белые лезли со всех сторон. Они не брали в плен богучарцев, потому что никто из них не сдавался живым. А в Паховке свирепствовал тиф. Мертвых отпевали сразу по нескольку человек. И был жуткий голод. Люди питались лебедой. Кругом война, а дома голод и тиф… Умерла жена… и дочка. «Один. Совсем один», — шептал Андрей.

Жена, Маша! Какая она была любящая, трудолюбивая и всегда веселая, ласковая и незлобивая. Андрей вспоминал. Сирота и батрак, он нашел себе в соседнем селе подругу, слепил саманную избушку, огородил плетневый дворик. Бывало, приедет вечером с поля, а Маша уже и лошади корм приготовит, и ужин горячий сварит; а он войдет в избу — дочка бросается к нему и кричит: «Папашка, у меня жук в коробке!..» Она держит в одной руке куклу, а другой рукой подносит спичечную коробку к его уху и говорит уже тихонько, шепотом: «Послушай!»

Андрей забылся и наклонил голову, будто слушая шорох жука. И вдруг он увидел на полу, около кровати… ту самую куклу. Ту самую куклу. Он тяжело встал, поднял ее за руки и поднес к свече. Кукла была покрыта густым слоем пыли, старая и рваная. Андрей нежно стряхнул с нее ладонью пыль, погладил и… Сердце не выдержало! Он резко прижал тряпичную куклу к груди, обеими руками, как малого ребенка, и опустился на лавку, склонившись над столом.

…Огарок свечи давно догорел. Луна зашла за горизонт, и уже серый рассвет, крадучись, вползал осторожно в избу. А Андрей все сидел и сидел, прижавши куклу и положив голову на стол.


…Утром, с восходом солнца, Андрей пошел в соседнее село, Оглоблино, к теще: потянуло к родне. Избы он запирать не стал, а просто накинул петлю и вставил палочку, что и означало — хозяин пришел, но дома его нет.

Войдя в Оглоблино, Андрей осмотрелся кругом. Село было богатым и славилось на всю округу выделкой кожи и изготовлением сбруи и обуви. В центре села стояли мелкие лавчонки, большие лавки-магазины и торговые сараи, а дальше — хатки-развалюшки, убежища бедноты. Самый большой магазин, где теперь кооператив, раньше принадлежал богатому торговцу Дыбину, который недавно умер; остался после него сын, Игнат.

Проходя мимо бывшего дома Дыбиных, где висела вывеска «Сельсовет», Андрей вспомнил, как он еще мальчишкой года два батрачил у Дыбиных и как однажды Игнат, будучи гимназистом, на каникулах пробовал помериться с ним силой. Игнат был сильным парнем и старше Андрея года на три. Но и Андрей был крепышом. Боролись на поясах. Неожиданно, на виду у девчат, Игнат грузно шлепнулся на лопатки. Он встал и с размаху ударил Андрея в лицо. Это было подло, не по правилам, и Андрей ответил тем же. Игнат упал навзничь, немного полежал, очумев, вскочил и, под смех молодежи побежал домой. А вечером хозяин прогнал батрачонка, не заплатив за работу десять рублей.

…Мать покойной жены, Дарья Степановна, по-уличному Степаниха, встретила Андрея, как родного сына. Она увидела его из окна, выбежала на улицу, обняла.

А он молча поцеловал ее и смотрел в старческие глаза, полные слез. Долгие годы бедности исцарапали лицо старушки морщинами, и по самым крупным из них, вдоль щек, катились слезы, будто они-то и пробили эти полоски.

— Андреюшка, голубь. Сироты мы с тобой остались, — сказала она дрожащим голосом.

Он не отвечал. Было тяжко: грудь стала тесной, дышать трудно.

Они вошли в избушку. Старушка сразу засуетилась, приговаривая:

— Ой, да что же я, старая! Накормить надо гостя. — Вытирая передником слезы, полезла ухватом в печь. — У меня хлеб нонче. Уж готов — испекся. Вот картошечка. Молочко козье. Коровки-то нет, так я козочку выкормила. Садись, садись, голубь.

Она хлопотала по-матерински, и Андрею стало как-то теплее, и дышать стало легче. Только теперь он вспомнил, что не ел со вчерашнего утра: горе горем, а есть надо. Печеная картошка казалась лучшим кушаньем в мире. За обедом старушка вдруг забеспокоилась:

— Андрюша, как же ты пришел! Бандиты у нас, а ты в буденовке. И гимнастерка, и мешок этот… Кучум приехал, Васька Ноздря — тоже.

— С оружием? — спросил Андрей.

— С ног до головы, — шепотом ответила она. — Фроська, уборщица из кооператива, говорила: по ночам сидят у Игнатки Дыбина, а он им книжки какие-то читает.

— Так. Читает, значит. А в сельсовете кто председателем?

— В сельсовете никого нет. И власти никакой нету. Как приехали эти-то, то председателя увезли ночью.

— Куда?

— Кто ж их знает, антихристов, куда они его. Должно, убили. Не наш он, из Козинки, и председателем был всего два месяца. Хороший был человек, партейный, царство ему небесное! — Степаниха перекрестилась мелко и торопливо. — Фроська говорила: Кучум-то воевал у Мамонта, а теперь вроде привез бумаги — командиром назначен. А Васька Ноздря, говорят, золота привез целый кувшин. Вот они дела-то какие, голубь.

— Плохо, мамаша. Дела плохие.

— Плохие, голубь.

На улице послышался конский топот и сразу затих около избы. Степаниха и Андрей одновременно посмотрели в окно.

— Васька Ноздря! — воскликнула она, всплеснув руками. — Андреюшка, беги!

— Поздно бежать. Хуже будет — пристрелит, как куропатку. Встречаться надо.

Старушка задрожала мелкой дрожью, постукивая зубами и крестясь.

— Спокойно, мамаша. Не волнуйтесь. Не то бывало, — утешил он Степаниху.

Она и правда вся подобралась, отошла в угол, к печке, и спрятала дрожащие руки под передник.

Человек-туша огромного роста, с винтовкой за плечами, привязал коня к плетню, размял ноги и, помахивая плетью, вразвалку, не торопясь, направился к двери, положив руку на эфес шашки. Силища в нем была редкостная. Солдатская гимнастерка туго обтягивала мускулы — трудно на такую махину подобрать по размеру. Широченные галифе тоже тесны. Открыв дверь, он пригнулся, чтобы не задеть головой притолоку, втиснулся боком в избушку, выпрямился прямо перед Андреем и басом, как из бочки, сказал презрительно:

— А! Добровольцу непобедимой рабоче-крестьянской привет!

Андрей отвечал, хитря:

— Здорово, если не шутишь.

Васька снял винтовку, пожевал толстыми губами, выкатив совиные, тупые, без выражения глаза, высморкался с трубным звуком на пол и пробубнил:

— Не до шуток. Собирайся к командиру. Приказано.

— А кто же командир? Я ведь только вчера пришел — не знаю. И что за армия тут — не знаю.

— Там узнаешь.

— Это что ж: и картошки доесть нельзя? — спросил Андрей, глядя в окно, будто ничего и не случилось. Он заметил: лошади из окна не видно, — значит, у плетня привязал. — А ты садись, — продолжал Андрей, — гостем будешь. Садись.

Ноздря почмокал губами. Он, видимо, сомневался: садиться или не садиться? Он привык к тому, что его все боялись, а тут — «садись»! И никакого намека на страх. Люди знали, что у Васьки никаких убеждений нет и не было, его дело — грабить. Был он в каком-то отряде анархистов, оттуда подался к Мамонтову, а после разгрома белых шлялся по лесам с бандой грабителей. Правда, «воевал» он за то, чтобы не было коммунистов и чтобы вольно было грабить, а главное, чтобы боялись. И все везде боялись. И вдруг — на тебе! — «гостем будешь»!