Том 2 — страница 5 из 90

Сел грузно — лавка затрещала. Андрей уставился на бандита и сказал, указывая на стол:

— Еда есть, а выпить нечего.

Васька осклабился, показав крупные зубы, и прорычал вопросительно:

— Потребляешь?

— Теперь выпил бы: лошадь думаю купить, хозяйствовать начну. Хватит, повоевались, походили по чужим краям. Вот бы новую жизнь и обмыть. — Он обратился к Степанихе: — У кого тут есть поблизости, мамаша?

— Да у Фроськи самогонка всегда есть, — ответила та.

Ноздря пробубнил:

— Пить мне с тобой нельзя… К нам пойдешь? — попробовал он «агитировать» Андрея.

— К кому — к вам?

— В зеленые.

— А-а-а, — протянул Андрей, — в зеленые! В зеленые можно. Отчего не пойти в зеленые. В зеленые можно.

— Ты — правду?! — удивился Васька такому сильному действию своей немудреной «агитации».

— Ну вот! Говорю — значит, думаю, — ответил Андрей. — Иначе зачем бы я пришел в Оглоблино?

— Тогда выпьем! — заржал Ноздря. — Раз свой в доску — выпить можно.

Андрей встал из-за стола и направился к двери.

— Ну, я — к Фроське, за бутылочкой. — И кивнул Ноздре уже совсем-совсем дружелюбно.

Он вышел из сеней, осмотрелся по сторонам, бесшумно отвязал коня, тихо отвел его за угол дворика. Там торопливо вытащил из кармана гимнастерки листок желтой бумаги и написал на нем: «Богучарцы не сдаются! Привет!» Бумажку наколол на сучок плетневой стены, вскочил в седло и по мягкому огороду, чтобы не слышно было, скрылся за садами в сторону Паховки.

Васька несколько минут спокойно сидел и ждал самогонку. Но, одумавшись, забеспокоился и медведем вывалился на улицу. Глянул: лошади нет! Он бросился, рыча, за двор, обежал его кругом и в ярости застучал кулаком по плетню, в том месте, где висела бумажка. Несколько минут подряд он матерился, объединяя тамбовский, царицынский, борисоглебский и одесский жаргоны, и, не переставая лаять, поджег избу.

Было тихо. Изба горела жарко. К вечеру, уже без пламени, она только дымила. Дохнул ветерок, и дым сизой пеленой потянул по селу. Вокруг пожарища прошла, сгорбившись, хозяйка. Она не плакала. Дождавшись козу из стада, Степаниха привязала ее на веревочку и пошла с нею в Паховку, в Андрееву избу. Вечернее солнце, багрово-красное, как пламя пожара, уходило за курганы. А по зеленому цветущему лугу брела старушка со своей послушной козочкой.

Андрей не стал заезжать домой — знал, будет погоня. Он поскакал прямо в волостное село Козинку. Приближаясь к волости, поехал шагом. «Вот тебе и земля, — думал он. — Не дают. А что сделаешь один? Убьют».

У волисполкома он привязал коня к коновязи, погладил, по-хозяйски пощупал бабки и вслух сказал:

— Хороший конь!

В дверях часовой в гражданском спросил:

— Откуда?

— Из Паховки.

— По какому делу?

Андрей замялся.

— Ну? — уточнял часовой.

— Скажи: доброволец Вихров, из Паховки.

Часовой вместе с Андреем вошел в дом. В большом зале бывшего волостного правления, теперь волисполкома, неуютно и пусто. На полу валялись окурки и клочки бумаги. Все прокурено. Окна потемнели от пыли. Влево дверь — «Волкомпарт», направо — «Председатель волисполкома», прямо — «Канцелярия». В углу сено и солома: видно, люди здесь и ночевали все вместе, опасаясь налета. Часовой повернул налево и постучал в дверь. Из комнаты ответил густой баритон:

— Заходи!

— Товарищ Чубатов! Доброволец какой-то…

— Давай его сюда.

Андрей вошел, по-военному отдал честь, остановившись за три шага от стола, и доложил:

— Доброволец Богучарского полка, Вихров. Прибыл вчера из госпиталя, по чистой. Сегодня отнял коня у бандита и прибыл верхом.

— Стой, стой! У какого бандита?

— У Ноздри.

— У Ноздри! — воскликнул секретарь волкомпарта. — Да как же это ты?

Когда Андрей рассказал, секретарь несколько минут смотрел на него удивленно, а потом раскатисто захохотал:

— Ноздря!.. Васька-бандит с ума сойдет от матерщины… Умора! «Кувшин золота»! Самогонку сидит ждет, скотина!

Потом встал из-за стола и подошел к Андрею.

— Ну, будем знакомы: Чубатов Тихон. Садись.

Андрей рассматривал секретаря волкомпарта. Чубатов, уроженец Козинки, был матросом, уже несколько лет не плавал, но бескозырку с ленточкой продолжал носить. Вышитая кремовая рубаха была расстегнута и обнажала татуировку. Стоял он, расставив ноги, в черных брюках-клеш, широкий, среднего роста, прочно сбитый, и смотрел прямо на Андрея, как давно знакомый, улыбаясь округлым лицом. Глаза у него задорные и умные. Весь он казался каким-то спрессованным. Таких не собьешь с ног. Правду говорят: у матроса четыре ноги.

— Мамонтова бил? — спросил он.

— Бил.

— Очень хорошо. Краснова бил?

— Бил.

— Очень хорошо! Деникина бил?

— Бил.

— Оч-чень хорошо!!! — И он хлопнул Андрея по плечу так, что у того остро кольнуло в больном боку. — Вот, браток, теперь кучумов надо бить разных. И тогда — все. Как ты думаешь?

Андрей некоторое время не отвечал, а потом, как бы в раздумье, сказал:

— А я на землю хотел. Отвоевали, мол. Вот тебе и отвоевали… А чем бить? Где оружие? С кем бить? Они-то мелкими отрядами от любой армии уйдут. А мужики боятся. Кто пойдет бить? Мужики не пойдут.

— Э! Да ты, браток, как тыловик. А сейчас тыла нет — фронт кругом. Мужики пойдут, — твердо сказал Чубатов. — Сейчас разверстки нет, хлеб есть, бандиты грабить будут, так что мужику они не с руки. Даже середняк пойдет — посмотришь! Да ты постой, постой: ты член партии? — спросил Чубатов и уперся в Андрея взглядом.

— Нет.

— Да ты, браток, с ума сошел! Как же так: бил, бил и — не член партии? Дома кто есть?

— Никого.

— Ой какой ты несуразный! Беднота, всех бил, кого надо, и — не член партии. Не постигаю! Право слово, несуразный…

— Да вот, совсем было собрался вступать, а потом ранили. Может, считают убитым. А потом в госпиталь. Лежу, бывало, и думаю: куплю лошадку да и захозяйствую на земле помаленьку. А оно, выходит…

— Понимаешь, а волынишь! — рубил Чубатов.

— Так не агитируют. «Волынишь»!

— Знаешь что: пошел-ка ты… с агитацией. Пойдем-ка ко мне обедать. Тебе ж Ноздря не дал… Кстати, сегодня заседание волкомпарта: побудешь там.

— Куда же мне теперь? Больше некуда, — подвел итог разговору Андрей.

— Ясно: больше некуда и больше не с кем, — весело подтвердил Чубатов.

…Вечером Андрея Михайловича Вихрова, добровольца знаменитого Богучарского полка, как «проверенного в боях и предъявившего о том соответствующие документы», приняли в партию большевиков без кандидатского стажа.

А в полночь он сидел с Чубатовым в его кабинете. Говорили они об организации отряда самоохраны. Свои указания Чубатов называл «инструкциями». А выдумывал он их здесь же, сам, без каких-либо указаний свыше, но при горячем участии и содействии того, кому они давались. Как только собеседники приходили к какому-либо решению, Чубатов заключал:

— Вот. Это тебе еще одна моя инструкция. — А на прощанье сказал так: — Живи пока тихо. Не попадайся им на глаза, скрывайся. Готовь людей тихо: так, чтоб — ни звука. Работай ночами. День спи. Подготовишь людей, дадим оружие.

Коня Андрей оставил в волости — не нужен пока и некуда девать, да и скрываться пешему лучше. Глубокой ночью он пошел в Паховку, уверенный и уже спокойный. Он знал, что надо делать.

С того часа, как он встретился в степи с Федором и Ваней, прошло немного более суток. И вот он снова в степи, исхоженной вдоль и поперек еще мальчишескими босыми ногами. Но в эту ночь думы были уже не о покупке лошади, не о своем клочке земли, а совсем о другом. Надо было обмозговать, где скрываться днем и что делать ночами. Он еще раз мысленно отметил наиболее надежных людей, и среди них — двух парней, Ванятку Крючкова и Федьку Землякова.

В село он вошел через огороды около двух часов ночи. Наган, врученный Чубатовым, переложил за пазуху, для удобства: так в случае чего можно держать руку за пазухой и незаметно для другого быть готовым в любую секунду. Он тихо постучал в окошко Федькиной избы.

— Кто? — спросил заспанный женский голос.

— Свои. Федор дома?

— В ночном. А кто спрашивает?

Но у окна уже никого не было. Андрей Михайлович ушел.

В свою избу в эту ночь он тоже не заходил.

А за двором Андреевой избы всю ночь просидел в засаде Васька Ноздря. Только перед рассветом он ушел в Оглоблино.

Глава третья

Солнце в дуб не поднялось, когда Федька приехал из ночного домой. Он осторожно вошел в избу. На полу, на соломенном матрасе, спал брат Миша, на печке — восемнадцатилетняя сестра Зинаида. На столе, вымытом до желтизны, нехотя, спросонья, ползала муха. Кроме стола, двух лавок вдоль стен и одной деревянной кровати, ничего не было. Но все чисто, даже окна и подоконники выскоблены, будто наждаком. В бедности всегда трудно соблюдать чистоту в жилище, а мать Федора умела.

Она стояла у печки с ухватом в руках, в домотканом переднике, с засученными по локоть рукавами кофты, как всегда аккуратная, опрятная.

Федька присел на лавку и смотрел на мать.

Ей еще нет и сорока лет, но нужда уже избороздила смуглое лицо — три полоски поперек лба и лучики от глаз. И все-таки она еще стройная, сильная женщина. Взгляд ее всегда немного печальный, и она редко смеялась. Трудная жизнь досталась ей! Смолоду бросил муж, оставив троих детей. Билась с нуждой, мучилась… Мечтать было не о чем и не о ком, кроме детей и их будущего. Случилось само собою: вдовец Герасим присмотрелся к ней, и они поладили, полюбили друг друга. Но пожениться нельзя: первое — живой муж есть, второе — Федор заявил: «Из дома уйду, если будешь жить с Гараськой». Не мог Федор переносить этого «Гараську» — всегда ждал отца. Да и мать любила Федора больше своей жизни, не хотела обижать. А если и виделась с Герасимом, то только тайком. Поэтому-то их дом был полон недомолвок, недоговоренностей и одновременно большой, суровой, молчаливой любви.