Диван занимал всю глубину библиотеки, и драпировки уединяли его, отдаляли, образуя как бы отдельную комнату, как бы альков, темный и мягкий, душистый и сладострастный. С потолка свешивались лампы из мечети, разливавшие аромат мирра. На стенах маски далекой Азии смеялись своим вечным смехом.
Объятия любовников становились все более крепкими. Уста, жаждущие друг друга, сливали свои короткие вздохи. Белокурая головка мало-помалу запрокинулась назад, гибкая талия согнулась, и тело покорно уступило жадным рукам. Она медленно опустилась навзничь, среди мягких подушек. И руки их, все еще сплетенные, случайно наткнулись на предмет, забытый на этих подушках: на маленькую японскую куклу, куклу из фарфора и ткани.
— Ах! — воскликнула молодая женщина.
Ее пальцы коснулись маленького холодного лица. Ей стало страшно. Она нервно выпрямилась, схватила куклу и рассмеялась.
— Какая забавная рожица! Это похоже на тебя: купить такого уродца!
Но он протестовал.
— Это не уродец. Это молодая гейша, которая приехала в гости во Францию. Молодая гейша, весьма почтенная особа. Я ей был представлен третьего дня, в одном очень приличном салоне, на улице Канон… Она созналась мне, что сильно скучает в нашей стране, слишком экзотической для нее. Я ей предложил приют у меня. Она согласилась не без некоторого жеманства. И я ее привез, после того как оставил в руках одной старой дамы в залог три франка семьдесят пять сантимов, для выкупа паспорта, вероятно. И таким образом мадемуазель Митсуко — ее имя Митсуко — Митсуко Сан! — гримасничает теперь на моих коврах.
— Ты баловник!
Она смеялась, показывая прекрасные зубы. В ее проворных, озорных руках японская кукла прыгала, кувыркалась…
— Перестань! Оставь ее в покое. Это не потаскушка из Мулен Руж. Ее надо уважать. Это гейша. Она не прыгает, как коза или блоха. Она танцует гармонично, серьезно, священнодействует, как жрица… Она жрица и есть… Посмотри на ее прекрасные длинные руки, посмотри на ее печальные и насмешливые глаза… Прошлую ночь мне было скучно. Она меня искусно развлекала своими затейливыми гримасами и своей двусмысленной улыбкой. И мы беседовали в молчании, в то время как я выкурил четыре пачки турецких папирос. Она рассказывала мне самые философские и самые редкостные истории, и в благодарность я спел ей три песенки…
Она смеялась больше.
— Мне ты никогда не пел песенок…
— Разумеется, нет. Это — для гейш. Тебя обнимают… вот так… тебя ласкают… вот так…
— Оставь.
Она оттолкнула его рукой, которая вдруг задрожала. И она оперлась локтем на подушку и щекою на сжатый кулак.
— Послушай: хочешь сделать мне удовольствие?.. Большое, большое удовольствие? Спой и мне тоже песенку.
— Нет.
— Спой, я тебя прошу… Одну только маленькую песенку!.. Ты видишь, я нетребовательна. Песенку, какую ты захочешь… Но спой! Как ты пел для куклы…
— Нет. Я тебе сказал: «это — для гейш»… И потом, кроме шуток, ты хорошо знаешь, что я не пою никогда… Разве что, когда я один, совсем один…
— Или когда ты с гейшей?
— С гейшей, да.
Теперь смеялся он. Но в больших карих глазах, отливавших золотом, под тонкими бровями, уже нахмуренными, его мужская веселость не находила отклика.
— Ты злой. Ты меня не любишь.
— Сумасшедшая!
— Молчи! Оставь меня. Я не хочу, чтоб ты ко мне прикасался. Нет, ты меня не любишь. Ты меня хочешь, больше ничего.
Ты меня хочешь, потому что мое тело хорошо пахнет и потому что у меня нежная кожа… Потому что я хорошо умею целоваться… Да, я для тебя только красивый зверек, годный для того, чтобы его ласкать, чтобы обладать им… И ты меня не любишь. Ты любишь ее, эту дрянь! Ты ее любишь, ты ей поешь песенки, ты ей рассказываешь сказки, ты ей говоришь все, чего не говоришь мне, и ты слушаешь ее, ты ею восхищаешься… Ты ее любишь, да! Ты ее любишь, несмотря на ее противные узкие глаза и ее противный черный парик.
Хищные пальцы яростно терзали странную соперницу. Клочок вырванных волос отлетел.
— Ты сумасшедшая! Не рви же эту куклу, пожалуйста.
— Ты видишь, ты видишь, ты любишь ее… Ну, хорошо! Подожди немного…
— Перестанешь ли ты, наконец?..
Он поймал на лету два кулачка и вырвал бедную гейшу из жестоких когтей.
— Ай! Ты мне сделал больно! Невежа!
Он ее держал за руки, он боролся с нею, и он оказался сильнее. Вне себя она разжала руки, выронила куклу и хотела ударом каблука размозжить ее голову. Более проворный, он нагнулся, оттолкнул маленькую ногу, спас жертву на краю гибели и быстро, на вытянутой руке, вынес ее за пределы досягаемости.
— О! О! О! Дай… Дай!.. Дай сию минуту!
Она прыгала перед ним, стараясь поймать его руку, вне себя от злости, что была слишком маленькой. Он не уступил.
— Ни за что.
Она топала ногами.
— Дай, или я тебя исцарапаю!
— Царапай.
— Дай, или я уйду.
— Уходи!
Слово упало между ними, как холодный душ. Они стояли лицом к лицу, с поднятыми кулаками, оба готовые к борьбе. Они замолчали, они опустили руки.
Она продолжала смотреть прямо в глаза ему взглядом, в котором мольба мало-помалу сменила гнев. Но он не выпустил японской куклы, торжествующей победу…
Тогда, медленно, побежденная женщина отступила. Диван, которого не попирали более гибкие тела, выглядел таким унылым. Шляпа с большими цветами печально легла на волосы цвета солнечного сияния. Длинные шпильки два раза укололи голову, потому что злополучные лапки дрожали…
— Сумасшедшая! Чего ради…
Он сделал к ней шаг. Он протянул руку, чтоб ее удержать.
Стоя на пороге, она окинула взглядом куклу, которую он продолжал держать в руке.
— Дашь ты мне?..
Но он упорствовал в своей гордости, в своем решении рассудительного мужчины, который не уступает.
— Нет!
Платье прошуршало, дверь стукнула. И с покинутым любовником осталось только маленькое личико из фарфора, продолжавшее улыбаться своей неизменной улыбкой, насмешливой и печальной.
СТЕНА
Перевод В. Вальдмана
Когда маленькой Нектар минуло десять лет, и она усвоила предметы, преподаваемые в армянской школе в Кади-Кей, родители отдали ее Перуц-Ханум, знаменитой артистке турецкого театра, чтобы Нектар у нее научилась плясать.
И маленькая Нектар, после тяжелых и утомительных лет учения, стала Нектар-Ханум, танцовщицей, певицей и драматической актрисой. Эти три ремесла составляют на Востоке одно целое.
Ее отец сказал: «Для нее это подходящее ремесло, потому что она красива и гибка. Она будет зарабатывать много денег не только в турецких театрах, но и в гаремах, куда ее будут приглашать турецкие дамы в качестве учительницы пения и из желания насладиться ее красотой».
А мать добавила: «Не считая того, что в театре ее смогут видеть во время представления многие мужчины, христиане и турки, и они дадут еще больше денег за право провести с нею ночь».
Отец и мать Нектар жили в маленьком деревянном домике, подобном всем домам армян из беднейшей части населения. Они были бедны, но жили, не обременяя себя излишней работой: как ни мало было у них денег, но они отдавали их в рост туркам, обычно уже немолодым и небогатым, но вдруг загорающимся для таких, вне своего дома, удовольствий, за которые в их возрасте «вне своего дома» надо было платить…
У маленькой Нектар были сестра и брат. Сестра была уже большая и имела ребеночка, но не знала, от кого он. Брат был моложе; он бегал по улицам и зарабатывал металлические монетки, сопровождая туристов, посещавших большое кладбище в Скутари Азиатском.
Они жили все вместе дружно и счастливо.
В течение всех лет своего учения и даже позднее, когда, став великой артисткой и звездой, как Перуц-Ханум, она пела и плясала в театре, Нектар всегда, когда только это оказывалось возможным, садилась за стол вместе со всей своей семьей. Она добросовестно приносила домой все заработанные ею деньги. Она выполняла все, чего желали от нее ее родители…
Перуц-Ханум скоро горячо привязалась к своей ученице.
Перуц-Ханум было сорок лет. Это была очень полная армянка, когда-то бывшая красавицей. Она и сейчас еще обладала своеобразной прелестью и обаянием, и публика в театре встречала ее восторженно. В Турции, как и в странах, населенных франками, артисток ценят особенно тогда, когда они вполне созреют. Их красота и талант, под угрозой надвигающейся старости, кажутся хрупкими, трогательными и особенно драгоценными.
Нектар-Ханум хотя была молода и стройна, но зато была послушна и старательна, и поэтому она начинала завоевывать себе имя у знатоков. Перуц-Ханум гордилась свое ученицей и, кроме того, находя ее красивой, обучала с удовольствием всему, что любят дамы, живущие в гаремах. За этими уроками обычно происходили длинные беседы. Обе они были одинакового происхождения и получили одинаковое воспитание, и мысли, которыми они с обоюдным удовольствием обменивались, были почти тождественными у обеих женщин.
Театр Гассана-Эффенди, где выступала Перуц-Ханум, представлял собой красивый круглый балаган, сколоченный из полированных досок, с рядом решетчатых лож для турецких дам. На сцене представлялись веселые комедии, а в качестве интермедий ставились танцы. Танцовщицы медленно покачивались, держась то вдвоем, то одна за другой, усиливая сладостную прелесть пляски страстными напевами, то жалобными, то дикими.
Нектар-Ханум вызывала уже восхищение своей поразительной красотой раньше, чем оценили ее развивающийся талант. Зрители выражали свое одобрение, каждый по обычаю своей страны. Турки громко смеялись и хлопали в ладоши. Греки связывали вместе двух белых голубей и бросали их на сцену. Франки, когда бывали в театре, стоя, кричали «браво» и, вырвав из петлицы цветы, бросали их к ногам артистки. Часто те, кто были особенно сильно увлечены, мусульмане и христиане, ждали у маленькой выходной дверки. Но наученная Перуц-Ханум и всегда осторожная Нектар-Ханум, не слушая никого, спешила к своей арбе