Полубояров переглянулся с женой. На всякий случай, та, так же как и дед Сашка, перекрестилась. Потом Полубояров поднялся, потянулся за шубой.
— Пошли, — сказал старику.
Однако дед Сашка оробел, упёрся. Тогда Полубояров достал из чулана берданку.
— Пошли, — повторил. — Не бойся.
Вышли. Подходили к мельнице осторожно, крадучись. Дед Сашка всё норовил стать за широкую спину Полубоярова и не переставал шептать какую-то молитву.
Рядом с индюшатником затаились. Кругом тихо, и в индюшатнике никакого движения.
— Ну, где твой леший? — усмехнулся мельник.
— Был, ей-ей был.
И вдруг в дверь кто-то застучал. Послышалось что-то вроде не то плача, не то стона. Дед Сашка подхватил края зипуна — и в сторону. И Полубояров, видать, оробел — тоже отступил. Стук повторился, дребезжащий, снова в дверь и, как тогда, в первый раз, опять в маленькое оконце.
— Пуляй! — завопил дед Сашка. — Пуляй!
Полубояров стрельнул.
— О-ох! — раздался женский всхлип, и всё замерло.
Ширяевой повезло. Выбила дробь стекло, но в барыню не попала. Однако ещё больше повезло деду Сашке. Быть бы ему Полубояровым нещадно битым. Да только в это время мимо мельницы проходили Дыбов, Качкин и другие голодаевские мужики. Услышали они выстрел, бросились к индюшатнику.
Увидав Олимпиаду Мелакиевну, мужики хотели тут же утопить её в Голодайке. Однако, когда поостыли, решили поступить иначе.
На следующий день надрали бабы с индийских петухов и кур перьев и пуху, мужики измазали Ширяеву дёгтем, обсыпали перьями, усадили в телегу, вывели коней за околицу, ударили, гикнули. Взвились барские рысаки — земля из-под копыт клином. Понеслись пугать встречных и поперечных невиданным чудом.
— Леший! Леший! — кричали вслед голодаевские мальчишки.
— Пава, как есть пава, — усмехались бабы.
Два дня, словно ветер по полю, гуляла по Голодай-селу мужицкая злоба. С испугу бросил приход и уехал куда-то батюшка. Исчез и мельник Полубояров. Затаился, как мышь, притих — не услышишь — кулак и лавочник Пафнутий Собакин.
На третий день мужики заговорили о лавке. Вначале тихо по домам и углам, потом во весь голос прямо на улице. Лавку решили делить. Только Собакин оказался не глупым, вывез куда-то товары. Сунулись мужики в кулацкую лавку, а там пусто.
Вместе со всеми ходил и дед Сашка. Вернулся домой раздосадованный. Забрался на печь, лежит, сокрушается:
— Увёз, распроклятый, лавку. И куды он её, стервец, запрятал?!
И Лёшка вертелся тут же, и тоже ломал голову: «Куда он её запрятал?»
Покрутившись часок в избе, мальчик вышел на улицу, понёсся к приятелям. Он вызвал Соньку Лапину, Митьку Дыбова, Петьку Качкина и о чём-то с ними шептался. Потом все вместе направились к кулацкому дому.
— Ну, а вам чего? — набросилась на ребят собакинская жена.
— Нам Аминодава, — проговорил Лёшка.
Когда Аминодав вышел, отозвав кулачонка в сторону, Лёшка зашептал:
— А у Качкиных корова отелилась, так жеребёнок родился. Хочешь посмотреть?
— Да ну?! — подивился Аминодав.
— Вот крест, — побожился Митька. — С пятью ногами.
— С пятью?!
— С пятью, — подтвердила Сонька.
— И с козьими рогами, — продолжал сочинять Лёшка.
— А не брешете?
— Вот крест, — уверял Лёшка. — Побежали, а то он ещё подохнет.
Аминодав побежал за ребятами. Однако те, поравнявшись с качкинской избой, свернули не к хлеву, как ожидал мальчик, а к баньке.
Кулачонок остановился.
— Пошли, — подтолкнул Лёшка. — Он в баньке. Его туда для тепла.
— Это чтобы скотину не пугал, — подтвердил Митька.
Аминодав двинулся дальше, хотя уже и без прежней прыти. А когда подошли к баньке, то Лёшка, и Сонька, и Митька, и Петька все разом уже с силой втолкнули в неё Собакина.
Повалив мальчика на пол и прижав его грудь коленом, Лёшка зашептал:
— Говори, куда отец увёз лавку?
Аминодав заплакал, завертелся ужом, стал вырываться.
— Говори, — повторил Лёшка и ещё сильнее нажал коленкой.
Сонька схватила кулачонка за руки, Митька уселся на голову, Петька на ноги.
— Говори, говори, говори! — кричали ребята.
— Не знаю, — упирался Собакин.
Тогда Лёшка привлёк к себе мальчика:
— Говори, а то нос откушу. — Он наклонился к лицу Аминодава, заскрежетал зубами, раскрыл рот.
— А-ай!
— Говори!
Аминодав не выдержал, сдался.
Оставив Митьку и Петьку сторожить Собакина, Лёшка и Сонька помчались к деду Сашке.
— Дед, дед, — закричал Лёшка, — лавка нашлась!
— Ну, брехать, — не поверил старик.
— Нашлась, нашлась, — зачастила Сонька. — Она на хуторах, в подполе у тётки Мавры, у кулацкой сестры.
Дед сорвался с печки, помчался разыскивать Дыбова и других мужиков.
Аминодав не соврал. Товары нашлись. В этот же день состоялся делёж лавки. Добро раздавали Дыбов и Прасковья Лапина: мужикам — хомуты и подковы, бабам — ситец и мыло, девкам — помаду и ленты.
А Лёшка, Сонька, Митька и Петька получили по крашеному прянику: у Соньки в виде коня, у Митьки в виде козы, у Петьки тоже в виде козы, а у Лёшки — ребята никак понять не могли: уж больно он походил на ту тварь, рассказами о которой заманил мальчик собакинского сынка в баньку.
Пряники были старые, чёрствые, но вкусные.
Не только в Голодай-селе, но и по всей России в ту весеннюю пору 1917 года прошли крестьянские бунты и волнения. Крестьяне делили барскую землю. Рубили господский лес. Во многих местах запылали усадьбы. Временное правительство встало на защиту помещиков. По деревням и сёлам были разосланы карательные отряды.
Прибыли каратели и в Голодай-село. Устроили казаки в доме Собакина штаб и стали чинить расправу. Дыбова увезли в тюрьму. Прасковью Лапину избили до полусмерти. Старику Качкину выдрали бороду. Схватили и деда Сашку.
Принесли домой старика без памяти прямо с улицы, в одних подштанниках. Глянул Лёшка: рубцы на спине, на лице и на шее ссадины. Дед весь съёжился, стал маленький-маленький, ростом не больше Лёшки. Положили старика на живот: на спину нельзя, спина воспалилась, кровавая; повыли бабы и девки, потом разошлись, и Лёшка остался один. Смотрит на деда слёзы глаза туманят. Стряхнёт слёзы рукой, а они опять набегают.
Ночью старик очнулся, глянул на Лёшку — не узнаёт внука. Бормочет что-то дед Сашка, а что — Лёшка понять не может.
— Дед, дед! Что, а дед? — пристаёт мальчик.
Наконец разобрал: «Пить». Схватил Лёшка кружку, напоил деда. Пил старик жадно, кряхтел и стонал. Наконец отвалился от кружки и снова забылся.
Через час дед Сашка пришёл в себя.
— Лексей!
Лёшка бросился к деду.
— Лексей, — повторил старик. — Беги. Убьют они тебя. Беги, Лексей. Собакины не простят. Поезжай в Москву. — Дед говорил с трудом, делая остановки после каждого слова. — Разыщи Третью Тверскую-Ямскую и дом Зыкова. Он наш мужик, голодаевский, примет. Скажи: дед Митин просил.
Лёшка упрямо замотал головой.
— Беги, — простонал старик. Потом снова закрыл глаза и упёрся лицом в лежанку.
К утру дед Сашка скончался.
Глава третьяНАТАША
Прибыл Лёшка в Москву, разыскал Третью Тверскую-Ямскую и дом Зыкова.
Извозчичьим делом дядя Ипат занимался лет десять. Работал вначале по найму у московских господ, а потом и сам обзавёлся хозяйством. Постепенно хозяйство стало расти. Вскоре Зыков приобрёл вторую лошадь и второй экипаж, наконец, третий. К этому времени подросли сыновья Степан и Илья. Втроём и разъезжали по московским улицам.
Потом грянула мировая война. Молодые Зыковы ушли на германский фронт, и дядя Ипат остался один. Трудновато пришлось поначалу. Однако мужик он был смышлёный, оборотистый. Подумал и приспособил к лошадям невестку, бойкую и румяную Дуняшу. Вместе с Дуняшей теперь и ездили. А третий конь как бы в резерве, на всякий случай. Конь был старый. Такого и держать невыгодно, да дядя Ипат привык к Буланчику. С него с первого и пошла зыковская удача. Продавать коня дядя Ипат счёл за дурную примету. А тут подвернулся Лёшка.
Зыков долго смотрел на мальчика, не мог понять, кто он и зачем прибыл. Потом, когда понял, подобрел, стал расспрашивать про Голодай-село, про барыню Олимпиаду Мелакиевну и Собакина, про мельника Полубоярова и деда Сашку.
— Помер, значит, дед Сашка? — узнав о разгроме ширяевского хозяйства, проговорил Зыков. — Эх, царство ему небесное! Ну что же, — глянул на Лёшку, — оставайся. Только вот к делу тебя приставить надобно. Дармовой хлеб нынче-то дорог.
Жизнь в доме Зыковых начиналась рано. Чуть свет тётка Марья принималась возиться с горшками и плошками, ставила самовар, а потом будила мужа и Лёшку. Дядя Ипат в зевоте широко раскрывал рот и кричал в соседнюю комнату:
— Дунька! Дунька! Нечего бока отлёживать.
Дуняша сладко потягивалась и нехотя поднималась.
Наскоро умывшись, ели мятую картошку, пили чай без сахара и направлялись запрягать лошадей. Лёшка помогал дяде Ипату затягивать подпруги, обматывал Зыкова вокруг пояса кушаком, а затем открывал ворота. Дядя Ипат и Дуняша уезжали. Два раза в неделю Зыков напивался. Он бил тётку Марью, гонялся за Дуняшей и однажды до того излупил Лёшку, что тот неделю ходил с синяками.
Вначале мальчик сидел дома: подметал двор, чистил конюшню, сгребал в кучу навоз. Потом дядя Ипат стал брать его с собой в город, приучать к извозчичьему делу. Лёшка долго путал Ильинку с Ордынкой, Плющиху с Палихой, Покровские ворота с Петровскими и никак не мог уяснить, где находится Камер-Коллежский вал. Дядя Ипат злился и начинал пояснять:
— Камер-Коллежский вал, он и тута, рядом с твоим домом, и тама, на другой стороне Москвы. Если Бутырский — этот от Брестской площади, а раз Золоторожский — так вали за реку Яузу. А есть ещё Симоновский и Семёновский, Крутицкий, Покровский, Госпитальный… — Зыков без удержу сыпал названиями и вконец запутывал Лёшку.