Том 2. Склянка Тян-ши-нэ — страница 5 из 35

В третьем зеркале Младенец не видел ничего, ибо был зарыт в суете; комья земли засыпали его язвы.

Он умирал.

Смерть медленно убивали сердца, зарытые с ним.

Сердца умирали одно за другим, завещая смерть еще живым.

Разлагались мертвые сердца.

Черви, шурша – со всей земли сползались на чудовищный пир.

Сердца доживали. –

Стучали устало во все двери Смерти. И их точили черви. Съедали, останавливали сердца черви.

В третьем зеркале отраженный Бог не видел ничего, ибо был зарыт в суете. Комья земли осыпали его язвы.

А над Ним, – Он знал и видел сквозь Смерть – на кресте Распятый Человек – воскресал, – чрез Смерть восходя в Бессмертие.

Так томился младенец зарытый Гением в недра мертвой могилы человека-земли. –

Томился Младенец, опутанный сном, среди мириадов разбитых черепов Напрасного Человека.

Бог отражался в кошмарных омутах зеркал.

Бог осиротевший блуждал в жестоко-жутких зеркалах, изгнанный из Ничто.

Гений Космоса из спящего Бога сотворит Человека, сущего в отраженьях –

Сотворит человека вне образа и подобия. –

Ибо –

«Око за око! –

– Человека за человека!!!

В человеке из спящего Бога, Гений Духом Загасит Бога.

И Ничто победно загасит и свет и мглу.

Потухнувший Бог не стронет Ничто.

И никто суетой Космоса не стронет Ничто.

На лестнице*

По длинной, длинной лестнице – расшатанной, деревянной, поднимался на чердак Черного дома.

Смешной и страшный был этот Черный дом, без окон, без дверей, стены покрыты зеленым и рыжим мхами, кой-где росли карликовые сосенки.

Поднимался медленно и думал почему-то:

«По мху должно быть, – ползают черные муравьи, а подо мхом бледно-розовые дождевые черви… подо мхом, – в рыхлой земле…»

Лестница шаталась и скрипели доски. Боялся упасть вниз и разбиться об асфальт.

Считая ступени, на триста тридцать восьмой остановился и взглянул вверх: лестница выросла и дом поднялся выше, уперся в серую тучу.

«Никогда не доберусь до чердака».

Подумал, заплакал и слезы стали падать куда-то.

Взглянул вниз и там не было асфальта – ничего там не было, – только туман, такой же серый, как туча…

Сел на ступень. Она была мокрая, грязная и по ней бегали муравьи.

Вдруг заметил: – Снизу из серого тумана выступали и поднимались по ступеням какие-то люди. Вместо одежды их тела были покрыты серыми лохмотьями. У каждого из них в правой руке был зонтик – обыкновенный, от солнца, а в левой – восковая свеча. Свечи пылали и освещали зеленые, точно заплесневелые лица…

Когда люди приблизились ко мне, я рассмеялся: у них в глубоких впадинах не было глаз, а блистали разноцветные, кругленькие стеклышки, вроде моноклей…

Было как-то жутко, а я все-таки смеялся, смеялся… смеялся, но не пробудился.

Каппа*

Среди других кварталов Токио, мне особенно полюбился – квартал Трана-мон – Тигровые ворота.

В моем бумажном павильоне Мацуя, прозванном именем Сосны, по вечерам как-то необычайно гулко и вместе с тем мягко слышится отдаленный шум грохочущих улиц. Быть может, канал, что протекает мутно возле переулка у самых стен и приближные каменные строения смягчают шум и придают ему иногда даже и некоторую монотонную мелодичность.

Я раздвигаю стены, выходящие в сад, и полноцветные ветви предапрелевой Сакуры протягиваются в самую комнату и нежно колышутся над циновками, играя причудливо-узорчатыми тенями.

Электрический свет слепит бело-розовые лепестки.

Изредка набегает говорливый ветерок и небрежно раскачивает лепестковые ветки.

Вечно смеющаяся Еси-сан, моя служанка, вбежала неожиданно, опустилась на колени и низким поклоном извещает о приходе Тамадати – моего друга Канада.

И я радостный бегу навстречу.

Каждый день вечером он приходит ко мне и подолгу с неустанным воодушевлением рассказывает о своей древней Ямато, о гордых самурайских временах, об утраченном былом, иногда Канада поет протяжно и угрюмо нагаута – долгие песни и крошечные танка и хайкай, воскрешая ушедших с веками мастеров нетленного слова.

В этот вечер у нас есть особая тема: о странном душелюбце чудовищном Каппа.

Среди моих старинных лубков, собранных у антикваров на Гинзе и в случайных предместных лавчонках, есть небольшой лубок, изображающий Каппа. Мне говорили, что этот лубок сделан с одной из работ бессмертного Хокусая.

На зеленом фоне на громадном огурце хищным победителем с остерегающеюся жадностью вытянулся притаенно Каппа.

Шершавый недозрелый огурец разбухает в воде.

Корявый, треннажисто-бородавчатый, слизистый, отвратительный Каппа уродливый и гадней всех гадов, кошмарней самой отвислой гнилостной фантазии безумца.

Настороженно скорченные трехпалые лапы-весла-плавники, с острющими когтями, – куце неравные, прижатые к жабьеголому слякотному брюху.

Дряхлые чешуйчатые складки-грибки под мордой на шее.

Широкая морда – лик человечий, получертов.

Выпуклые скулы, торчащие под самыми жирными ушами.

Сплюснутый нос с вывороченными ноздрями.

Пасть зверя.

Жадно и зло выпученные желтые глазища в рамках окрестных складок и безбровых век.

Над ушами на лбу и у темя торчит кой-где иглисто-редкая черная и сизая щетина волос.

Гладкая и острая, как у бонз древних, плешь.

И вдруг – чудова неождань вокруг плеши, как ручка, – не то хрящ дуговидный прикрепленный по бокам к черепным костям, не то кость перегнутая.



Жаба.

Осьминог.

Вампир чудовищный.

Гад допотопный.

Кошмарная чудь.

Ни с чем – ни сравнять.

…Так мыслится мне – чужестранному пришельцу – вымысел желтоликих древнецов.

Расскажите же, Канада, что такое Каппа…

Но как обрисовать разную фантазию чужестранцу?

И Канада путается, напрягается сосредоточить, выхватывая слова и определения из словаря памяти.

Иногда я задаю ему нелепые вопросы, от которых мне самому становится смешно, но только благодаря этим нелепостям удается представить себе полней и отчетливей чудовищную фигуру чуждой фантазии.

«Какого, приблизительно, размера Каппа», – спрашиваю я.

Это так же нелепо, как было бы нелепым Канада-сану задать мне вопрос: «Какого роста бывает бука», – но тем не менее, он понимает меня и, быть может, впервые задумываясь над этим вопросом, отвечает:

– Аршин, полтора, думаю.

Из рассказов Канада узнаю, что Каппа не знает смерти – бессмертен. Живет он одиночкой в окава – больших реках на берегах, в затонах. Любит ютиться под ивами, в тенях и тишине.

Исчадье тьмы, Каппа боится солнца и его лучей и потому врывается в пески донные глубин.

Осенью он вдруг хрипит сдавленно, напоминая кваканье раздутой жабы.

Изредка Каппа выползает в сумерках на берег…



Нет животного плавающего искуснее Каппы. В воде он проворней и быстрей всякой рыбы.

До сих пор в народе, говоря о ловких пловцах, сравнивают: «плавает, как Каппа».

Хитрый и злой Каппа – страшный хищник. Прожорливый и ненасытный, он питается человечьими душами.

Горе тому купальщику (Каппа предпочитает мужчин), которого облюбует Каппа – чудище похитит его душу и сожрет ее. Обезуменный человек тотчас же на воде испустит Дух последний и только труп купальщика вернет берегам.

Человеческий Дух – нежен и мягок, как мяч гуттаперчевый – соблазнительным шаром лежит под грудью человека в животе.

Дух человеческий – излюбленное лакомство Каппа.

Но пуще всего любит Каппа огурец, который ему дороже даже и человечьей души.

Огурец – первейшая излюбленная пища Каппа…

Вот как можно уберечь душу при встрече с Каппой.

Надо взять огурец и тушью четко написать на нем свое имя, и бросить огурец с начертанием именным в воду для Каппа.

И смело после этого можно броситься в воду, выкупаться в реке возле самого Каппа – чудовище, отвлеченное огурцом, даже и не прикоснется купальщика.

Такова причудь сложилась у детей страны Восходящего Солнца о Каппе.

И до сих пор живет она и особенно в шутках и прибаутках.

Детей капризных, как «букой», пугают «каппа», убаюкивая.

Еще причудливей и страшней стал для меня небольшой лубок среди моих старинных лубков.

Фантазия чужого народа чаровала меня своей примитивностью, напуганностью и причудливою неожданью…

…«Огурец и душа»…

Предо мной все еще яснел небольшой лубок с изображением Каппа.

Говорливый ветерок набежал на сакуру и небрежно обронил несколько лепестков на циновку.

Один лепесток упал на лубок, шаловливо прикрыл собой уродливый лик чудовища Каппа.

Украденная смерть*

На перекрестках смерти

Васька Штепсель тщательно и деловито просматривал все движения своего соседа по столику, – забредшего случаем в чайную «фраера».

«Фраером» по воровскому жаргону называется тот человек, с которого можно так или иначе поживиться. Буквальный перевод этого слова, – если таковой возможен, означает – «богатый гость».

Фраер быстро выпивал стакан за стаканом чай из круглого пузатого чайника.

Движения его были судорожны, порывисты и весьма даже странны. Точно в то время, как его руки и все тело двигались сами по себе, сам человек со своими помыслами и чувствами будто бы отсутствовал вовсе, или во всяком случае, был далеко и от чая, стакана, чайника, столика и всей обстановки чайной.

Это забавляло Ваську, а вместе с тем и подбадривало:

– Такого чудака сшелушить – две пары пустяков, – думал он, «с ево штаны сними чечас, он и не оглядится», острил про себя Штепсель и мысленно уже пошаривал по растопыренным карманам фраера.

Когда же фраер нервно звякнул ложкой по стакану и совсем неожиданно выхватил из бокового пиджачного кармана бумажник, Васька насторожился.