Том 2. Стихотворения и пьесы 1917-1921 — страница 5 из 28

пред тюремной дверью,

как задала тетка ход —

в Эрэсэфэсэрью.

Бабу видели мою,

наши обыватели?

Не хотите

в том раю

сами побывать ли?!

[1920]

Сказка для шахтера-друга про шахтерки, чуни и каменный уголь*

Раз шахтеры

шахты близ

распустили нюни:

мол, шахтерки продрались,

обносились чуни.

Мимо шахты шел шептун.

Втерся тихим вором.

Нищету увидев ту,

речь повел к шахтерам:

«Большевистский этот рай

хуже, дескать, ада.

Нет сапог, а уголь дай.

Бастовать бы надо!

Что за жизнь, — не жизнь, а гроб…»

Вдруг

забойщик ловкий

шептуна

с помоста сгреб,

вниз спустил головкой.

«Слово мне позвольте взять!

Брось, шахтер, надежды!

Если будем так стоять, —

будем без одежды.

Не сошьет сапожки бог,

не обует ноженьки.

Настоишься без сапог,

помощь ждя от боженьки.

Чтоб одели голяков,

фабрик нужен ряд нам.

Дашь для фабрик угольков, —

будешь жить нарядным.

Эй, шахтер,

куда ни глянь,

от тепла

до света,

даже пища от угля —

от угля все это.

Даже с хлебом будет туго,

если нету угля.

Нету угля —

нету плуга.

Пальцем вспашешь луг ли?

Что без угля будешь есть?

Чем еду посолишь?

Чем хлеба́ и соль привезть

без угля изволишь?

Вся страна разорена.

Где ж работать было,

если силой всей она

вражьи силы била?

Биты белые в боях.

Все за труд!

За пользу!

Эй, рабочий,

Русь твоя!

Возроди и пользуй!

Все добудь своей рукой —

сапоги,

рубаху!

Так махни ж, шахтер, киркой —

бей по углю смаху!..»

И призыв горячий мой

не дослушав даже,

забивать пошли забой,

что ни день — то сажень.

Сгреб отгребщик уголь вон,

вбил крепильщик клетки,

а по штрекам

коногон

гонит вагонетки.

В труд ушедши с головой,

вагонетки эти

принимает стволовой,

нагружает клети.

Вырвав тыщей дружных сил

из подземных сводов,

мчали уголь по Руси,

черный хлеб заводов.

Встал от сна России труп —

ожила громада,

дым дымит с фабричных труб,

все творим, что надо.

Сапоги для всех, кто бос,

куртки всем, кто голы,

развозил электровоз

чрез леса и долы.

И шахтер одет,

обут,

носом в табачишке.

А еды! —

Бери хоть пуд —

всякой снеди лишки.

Жизнь привольна и легка.

Светит уголь,

греется.

Всё у нас —

до молока

птичьего

имеется.

Я, конечно, сказку сплел,

но скажу для друга:

будет вправду это все,

если будет уголь!

[1921]

Последняя страничка гражданской войны*

Слава тебе, краснозвездный герой!

Землю кровью вымыв,

во славу коммуны,

к горе за горой

шедший твердынями Крыма.

Они проползали танками рвы,

выпятив пушек шеи, —

телами рвы заполняли вы,

по трупам перейдя перешеек,

Они

за окопами взрыли окоп,

хлестали свинцовой рекою, —

а вы

отобрали у них Перекоп

чуть не голой рукою.

Не только тобой завоеван Крым

и белых разбита орава, —

удар твой двойной:

завоевано им

трудиться великое право.

И если

в солнце жизнь суждена

за этими днями хмурыми,

мы знаем —

вашей отвагой она

взята в перекопском штурме.

В одну благодарность сливаем слова

тебе,

краснозвездная лава.

Во веки веков, товарищи,

вам —

слава, слава, слава!

[1920–1921]

О дряни*

Слава, Слава, Слава героям!!!

Впрочем,

им

довольно воздали дани.

Теперь

поговорим

о дряни.

Утихомирились бури революционных лон.

Подернулась тиной советская мешанина.

И вылезло

из-за спины РСФСР

мурло

мещанина.

(Меня не поймаете на слове,

я вовсе не против мещанского сословия.

Мещанам

без различия классов и сословий

мое славословие.)

Со всех необъятных российских нив,

с первого дня советского рождения

стеклись они,

наскоро оперенья переменив,

и засели во все учреждения.

Намозолив от пятилетнего сидения зады,

крепкие, как умывальники,

живут и поныне —

тише воды.

Свили уютные кабинеты и спаленки.

И вечером

та или иная мразь,

на жену,

за пианином обучающуюся, глядя,

говорит,

от самовара разморясь:

«Товарищ Надя!

К празднику прибавка —

24 тыщи.

Тариф.

Эх,

и заведу я себе

тихоокеанские галифища,

чтоб из штанов

выглядывать

как коралловый риф!»

А Надя:

«И мне с эмблемами платья.

Без серпа и молота не покажешься в свете!

В чем

сегодня

буду фигурять я

на балу в Реввоенсовете?!»

На стенке Маркс.

Рамочка а́ла.

На «Известиях» лежа, котенок греется.

А из-под потолочка

верещала

оголтелая канареица.

Маркс со стенки смотрел, смотрел…

И вдруг

разинул рот,

да как заорет:

«Опутали революцию обывательщины нити.

Страшнее Врангеля обывательский быт.

Скорее

головы канарейкам сверните —

чтоб коммунизм

канарейками не был побит!»

[1920–1921]

Неразбериха*

Лубянская площадь*.

На площади той,

как грешные верблюды в конце мира,

орут папиросники:

«Давай, налетай!

«Мурсал» рассыпной!

Пачками «Ира»!

Никольские ворота*.

Часовня у ворот.

Пропахла ладаном и елеем она.

Тиха,

что воды набрала в рот,

часовня святого Пантеле́ймона.

Против Никольских — Наркомвнудел.

Дела и люди со дна до крыши.

Гремели двери,

авто дудел.

На площадь

чекист из подъезда вышел.

«Комиссар!!» — шепнул, увидев

наган,

мальчишка один,

юркий и скользкий,

 а у самого

на Лубянской одна нога,

 а другая —

на Никольской.

Чекист по делам на Ильинку* шел,

совсем не в тот

и не из того отдела, —

весь день гонял,

устал как вол.

И вообще —

какое ему до этого дело?!

Мальчишка

с перепугу

в часовню шасть.

Конспиративно закрестились папиросники.

Набились,

аж яблоку негде упасть!

Возрадовались святители,

апостолы

и постники.

Дивится Пантеле́ймон:

— Уверовали в бога! —

Дивится чекист:

— Что они,

очумели?! —

Дивятся мальчишки:

— Унесли, мол, ноги! —

Наудивлялись все,

аж успокоились еле.

И вновь по-старому.

В часовне тихо.

Чекист по улицам гоняет лих.

Черт его знает какая неразбериха!

А сколько их,

таких неразберих?!

[1921]

Два не совсем обычных случая*

Ежедневно

как вол жуя,

стараясь за строчки драть, —

я

не стану писать про Поволжье:

про ЭТО —

страшно врать.

Но я голодал,

и тысяч лучше я

знаю проклятое слово — «голодные!»

Вот два,

не совсем обычные, случая,

на ненависть к голоду самые годные.

Первый. —

Кто из петербуржцев

забудет 18-й год?!

Над дохлым лошадьем воро́ны кружатся.

Лошадь за лошадью падает на лед.

Заколачиваются улицы ровные.

Хвостом виляя,

на перекрестках

собаки дрессированные

просили милостыню, визжа и лая.

Газетам писать не хватало духу —

но это ж передавалось изустно:

старик

удушил

жену-старуху

и ел частями.

Злился —

невкусно.

Слухи такие

и мрущим от голода,

и сытым сумели глотки свесть.

Из каждой по́ры огромного города

росло ненасытное желание есть.

От слухов и голода двигаясь еле,

раз

сам я,

с голодной тоской,

остановился у витрины Эйлерса —

цветочный магазин на углу Морской*.

Малы — аж не видно! — цветочные точки,

нули ж у цен

необъятны длиною!

По булке должно быть в любом лепесточке.

И вдруг,

смотрю,

меж витриной и мною —

фигурка человечья.

Идет и валится.

У фигурки конская голова.

Идет.

И в собственные ноздри

пальцы

воткнула.

Три или два.

Глаза открытые мухи обсели,