— В этом и заключается моя просьба: я должен знать самым подробнейшим образом личную жизнь президента.
— Это немыслимо! — побагровев от гнева, прохрипел Кабан.
Очкастый теоретик успокоительно поднял вверх руку.
— Я думаю, вы понимаете всю трудность выполнения вашей просьбы, поэтому прошу мотивировать ее как-то более понятно, а не столь теоретически.
— Охотно, — ответил я. — Думаю, вы меня легко поймете. Вероятно, все мы бывали под хмельком, и нам знакомо это состояние.
Оба кивнули.
— Ну-с, мы также имели возможность заметить, как различно проявляется это состояние у отдельных люден. Один озлобляется, становится хамоватым, другой просто засыпает. Один становится милым, болтливым, другой мрачным и молчаливым и так далее. Есть масса всяких вариантов. И все же несколько главных типов можно перечислить в соответствии с их «частотой колебаний». Ясно?
Они снова наклонили головы, заместитель тревожно, идеолог с выжидательным интересом.
— Если человек находится в бессознательном состоянии, частоту колебаний нельзя установить никакими исследованиями или анализами. Вывести о ней заключение — и то лишь до некоторой степени — можно только с помощью исчерпывающего знания окружающей его обстановки и непосредственной среды.
Тут заместитель снова сделал протестующее движение, и ордена, покрывавшие его мундир, зазвенели. Я понял, в чем дело: уже долгое время темой разговоров служили своеобразные отношения, сложившиеся между ним, диктатором и любовницей диктатора, официально — «домоправительницей» президентской резиденции. По мнению одних, дама была близкой родственницей Кабана, другие считали ее бывшей возлюбленной заместителя, которую диктатор отбил у него, пользуясь своей властью. Как бы там ни было, но чему-то в этом роде заместитель был обязан своим положением… На лице могущественного идеолога промелькнуло ехидное выражение, словно подтверждавшее гривуазные слухи, однако оно свидетельствовало и о том, что оба правителя яростные соперники и смертельные враги и лишь жестокая и безжалостная рука диктатора удерживает их от того, чтобы они не вцепились друг другу в глотку.
Руководитель пропаганды искоса взглянул на заместителя диктатора. Потом он сказал:
— Признаю, тут ничего не поделаешь… А когда вы собираетесь этим заняться, господин профессор?
— Чем раньше, тем лучше, — ответил я, и мы договорились завтра рано утром — сегодня было слишком поздно — втроем поехать во дворец президента. Заместитель удалился с кислой физиономией.
Это произошло сегодня. Еще до начала переговоров я вновь осмотрел президента и пришел к убеждению, что диктатор, собственно говоря, безнадежен и через очень короткое время все наши усилия окажутся тщетными. Следовательно, надо торопиться.
19 ноября. Сегодня утром в сопровождении броневиков мы отправились во дворец. В городе чуть ли не на всех перекрестках стояли танки, а уличное движение почти замерло. Прибыв во дворец, также окруженный плотным кольцом танков, мы направились в личные покои президента, где я прежде всего обратил внимание на мелкие, личного обихода предметы, а затем принялся расспрашивать обслуживающий персонал о привычках высокопоставленного хозяина, стараясь во время разговора запоминать лица людей. Люди отвечали стесненно, мне не раз приходилось повторять, что я врач, которому надо все знать в интересах больного. Несмотря на это, они рассказывали о наиболее интимных вещах только по настоянию главного идеолога. Сколько президент курит, что пьет, часто ли бывает гневен, безжалостен, быть может, груб. Что любит слушать по радио и что смотреть По телевизору. Я поинтересовался оборудованием ванной комнаты, узнал, сам ли президент бреется. Расспросил сначала его парикмахера, потом повариху; кухарка рассказала о его любимых блюдах, лакей — о характерных привычках. Заглянул я в спальню, просмотрел библиотеку и так далее. Затем обратился с вопросами к двум государственным деятелям. У них я хотел узнать о поведении диктатора во время решения государственных дел. Разумеется, мой интерес касался не государственных тайн, а мелких индивидуальных особенностей, склонностей.
Наконец настало время наиболее щепетильной части моего визита. Я спросил, можно ли мне повидаться с домоправительницей. Она пришла, и первое мое впечатление было двойственным и странным. Это была чрезвычайно эффектная зрелая красавица-брюнетка, но в ее сдержанных придворных манерах, движениях, голосе — одним словом, во всем ее физическом облике было что-то неприятное. А при мысли о возможности более близких отношений с ней я почувствовал чуть ли не отвращение. Мысленно сопоставив ее с Кабаном, я решил, что они вряд ли родственники… Объяснив, о чем пойдет речь, я сослался на врачебную этику и попросил обоих заместителей оставить нас вдвоем. Было видно, что Кабану стоило огромных усилий побороть себя и выполнить мою просьбу.
Об интимных подробностях беседы я писать не хочу.
С полученными во дворце хаотическими сведениями я вернулся в институт и еще раз осмотрел диктатора. В состоянии его перемен не было.
Вечером я информировал Фельсена о своих дворцовых впечатлениях. Он с удивлением спросил, зачем мне все это понадобилось. Я ничего не мог ему ответить, так как и сам действовал под влиянием каких-то смутных, сумбурных побуждений.
20 ноября. В полдень ко мне ворвался Фельсен и сказал, что состояние диктатора ухудшилось.
Начиная с этой минуты меня охватило странное душевное состояние. Словно прорвалась какая-то плотина и меня понесло неудержимым потоком активности. Я действовал будто по плану, детально разработанному в глубинах сознания. Я говорил почти бессознательно, но с механической точностью, а сейчас мне вспоминаются только отдельные отрывки. Прежде всего я отдал распоряжение перенести диктатора в мою специальную экспериментальную лабораторию и сам поспешил туда же, таща па собой упиравшегося, испуганного до полусмерти, онемевшего Фельсена. По дороге я заметил, что у дверей лаборатории тоже поставили вооруженного стража, но значения этому не придал…
Когда умирающего диктатора вкатили на носилках и по установленному у нас порядку все посторонние ушли из лаборатории, я усадил ошеломленного Фельсена и, стоя против него, высказал ему все. Сначала я напомнил ему о нашем разговоре относительно того, что сохранение жизни диктатора в данный момент совпадает с интересами страны.
Однако диктатор безнадежен, он может прожить еще несколько минут, времени для колебаний нет.
— Что вы задумали? — с тревогой спросил Фельсен.
— Повторить операцию «Фишер-Вейлер», — кратко ответил я.
Фельсен вскочил и как безумный заметался по тесному помещению. Я поймал его за руки и, нажав на плечи, заставил спуститься на стул. Потрясенный, он простонал:
— Но кто же второй?
— Я!
Мне кажется, какой-то внутренний инстинкт диктовал мне все более быстрый темп, поэтому я частил скороговоркой, чтобы поскорее преодолеть зиявшую передо мной пропасть страха: он возник при мысли о том, что через несколько минут мое физическое существо станет просто безжизненным телом.
Фельсен не мог произнести ни слова.
— Поймите, другого выхода нет, — заключил я, тряхнув его, и голова Фельсена замоталась из стороны в сторону.
— Проф, — простонал он наконец. — Вам, отцу науки, рисковать собой ради такого негодяя?!
— Не ради него, ради всех нас, ради всего будущего, а для этого есть лишь одна возможность: он должен жить! И подумай еще об одном, — не знаю, как мой язык повернулся, и я назвал его на «ты», раньше подобного не случалось, — подумай, что в святая святых самого главного врага проникнет наш человек, который попытается изнутри ослабить этот проклятый режим, чтобы он пал, не причинив нам гибели. Разве не стоит рискнуть ради этого жизнью?
— Но почему именно вы, проф?
— А кому же доверить? Чем мы гарантированы, что не променяем кукушку на ястреба?! Да и времени уже не остается. — Указав на явно слабевшего президента, я прикрикнул, уверенный в хорошей изоляции дверей. — Быстрее!
Это, видимо, подействовало, Фельсен поборол свой ужас и, побледнев, выдавил из себя:
— Я буду донором президента!
— Нельзя, сынок. — Я прижал его к себе, как мать плачущего ребенка. — Я все разузнал, ознакомился с окружением, с персоналом, с обстановкой, и это, вероятно, поможет в первые мгновенья, чтобы никому ничего не показалось странным, чтобы волчьей стае не представилось повода первым долгом разорвать своего вожака… Я старше тебя, опытнее. Да и в политике ты еще неискушенный ребенок, наивный ученый. Это было бы бессмысленной жертвой с твоей стороны, да л с моей тоже. В науке ты представляешь будущее, а я до некоторой степени прошлое… Начинай! — закричал я, заметив последние судороги президента.
— Но… — заикнулся было Фельсен.
Я выхватил пистолет, который, повинуясь какому-то инстинкту, взял с собой из дому утром, прицелился в своего ученика и от громадного волнения, кажется, довольно бестолково заорал:
— Немедленно убирайся отсюда, или я пристрелю тебя как собаку! Тебе нельзя больше доверять!
Он еще больше побледнел, попятился.
— Операцию я проведу сам. Через десять минут ты войдешь и, чтобы не осталось никаких следов, возьмешь железную перекладину от верхней поддерживающей конструкции, которую сейчас снимешь, и голову… — Тут я запнулся. — Вытащишь меня из машины и положишь сюда, — я указал место. — Постарайся размозжить мне голову одним ударом, а потом позови на помощь, выбеги и скажи, что во время операции верхняя часть конструкции упала на профессора. Это ты должен сделать сразу же после операции, а не то следствие, если его начнут, может установить, что смерть наступила раньше… Понял?… А если я буду вынужден сейчас тебя пристрелить, то перед началом операции дам из машины тревожный сигнал, и, когда люди войдут, они увидят трупы двух врачей и президента, который, надо надеяться, будет жить, ибо, пока они сумеют войти, операция уже осуществит