Поэма (1937)
Есть достоверные примеры, что крысы загрызали маленьких детей; гусям они выедают плавательные перепонки на лапах; у торговца животными Гагенбека крысы убили трех молодых африканских слонов тем, что разгрызли подошвы этим могучим животным.
Жили-были Ваня с Машей
в тихом дальнем городке;
с их историей домашней
я знаком накоротке.
Так я начал «жили-были»
эту сказку или быль,
чтобы в этой сказке-были
вы их так же полюбили,
как я в жизни их любил.
Маша — в доме невысоком —
дело помнила свое:
в блеск протерла стекла окон,
в лоск погладила белье,
проложила окна ватой
и бумаги синеватой
накрошила на нее.
Стены выбелила мелом,
печь убрала помелом,
с паутинкой сняла смело
паука — и поделом!
Велся дом, как надо, с толком:
с пирогами в печке лист,
чисто, вымыто, но только…
крысы в доме завелись.
В эту ночь приплыло в гавань
судно с флагом расписным;
в эту ночь забылся Ваня
мутным сном и видел сны.
Крысы тайно, быстро, снизу
из подпольных трюмных дыр
пробирались по карнизу
в русский город, в мирный мир.
Ряд зубов во рту-обойме,
крыса крадется с угла,
дырку вынюхала в доме
и, как пуля, в пол ушла.
Уж таков шпионский норов
контрабандных злых проныр:
распеваючи про мир,
в маске мирных договоров,
в шкаф, где хлеб и сало есть,
незамеченно залезть,
ложь восторженную плесть,
обратиться в бегство быстро, —
яд диверсий, зуд убийства,
в глазках лесть, а в зубках месть.
Я бы мог, пойдя на риск,
взгромоздить сравнений горы.
С кем еще сравнить бы крыс?
Но сейчас без аллегорий
мной описан крысий рыск.
Чтоб не путал критик кислый, —
что? да кто? да что потом? —
скажем: крысы — это крысы,
те, что влезли в Ванин дом
с корабля в ночное время,
крысы с шерстью и хвостом,
что описаны у Брема
(«Жизнь животных», 1-й том).
В щелках дома скрип и щелк.
Крысы видывали виды.
Обходили порошок,
если с виду ядовитый.
Крысы знают метод тонкий:
гримируясь в час ночной,
та — прикинется зайчонком,
эта — белочкой ручной.
Но не скрыть в невинной маске
хвост японский, зуб германский,
и поэтому они,
свет и солнце ненавидя,
день-деньской проводят, сидя
в тайниках своих в тени…
Крысы ночью влезли в шкаф,
и продукты в нем протухли,
крысой пахнут даже туфли,
виден хвост из-под мешка,
тащат хлеб исподтишка,
сгрызли край у ремешка.
Потеряли крысы совесть,
всюду зубок острый кус,
уксус выпили и соус,
позабыли в супе ус!..
Так выходит в сказке нашей —
будто я по крысам спец.
Но теперь о Ване с Машей
я хотел бы песню спеть.
Только как бы поумелей
протянуть рассказа нить,
чтобы их не засластить
липко-сладкой карамелью:
мол, «бодры! сильны! стройны!
Актив профдвижения!
Девушки моей страны!
Наши достижения!»
Поюжней земли Чукотки,
где рыжеет леса масть, —
в мерзлом городе Охотске
после ро́дов от чахотки
умерла у Маши мать.
Маша помнит, как поется,
«Волочаевские дни»,
шли в тайгу белояпонцы,
тятю ранили они,
и отцу рубахой драной
обмотала Маша рану
у таежных у костров…
Тятя помер… Снег растаял…
В городке — советский строй.
Подрастала Маша, стала
медицинскою сестрой.
Днем — в родильном доме труд.
После этого — ученье:
акушерский курс вечерний,
Маша кесарским сеченьем
в анатомке режет труп.
Год пройдет, один-другой,
и она в халат оденется,
чтоб помочь больной роженице
легкой бережной рукой.
Ваня был простым рабочим,
по рабочим — не простым:
самолетные хвосты
мастерил, упрям и точен.
Очки — синего стекла,
но, бывало, смотрит мимо,
смотрит, вспомнит и дотла
память жжет асфальтным дымом
беспризорного котла.
Был чудилой из чудил,
по ночам в уме чертил,
чтоб детали подлетали
прямо к Ваниной руке,
чтобы синий алюминий
мчался птицей вдалеке.
Он мечтал. Но хвост-ракета
всем мечтаньям не чета.
Без посадки против ветра
сделать тыщу километров
в час — могла его мечта!
Так и жили Маша с Ваней.
Повстречались зимним днем,
в загс пошли весною ранней.
Им кристальный строят дом,
с телефоном, с небом, с ванной,
а пока — домишко ветх:
комнатенка в один свет,
старорусская работа,
в сенях узкие ходы,
даже нет водопровода,
а в углу ведро воды.
Я видал дома большие;
мы покрыли их стеклом,
мы гранитом их обшили,
и в былой глуши Коломн
даже фрески есть в квартире,
больше, чем в античном мире,
насовали в них колонн.
Я совсем не против фресок, —
фрески в наших интересах,
но в рассказике моем
дом стоит не очень пышный,
не кирпичный, а типичный
деревянный старый дом.
За плетеною корзиной,
где просыпан мелкий рис,
живет старый черт крысиный —
злой розоволысый крыс.
Разузнал пасюк заядлый,
в мышеловках что за яды.
Хитрый химик, крыса Хлох,
этим ядом кормит блох.
Крыса смыслит в химии,
знает все — где О, где Аш,
в пол уперши лапки хилые,
точит зуб на домик наш.
И в прованской жирной тюре
сам лежит, как в море мыс,
крысий дуче, крысий фюрер,
водяной микадо крыс.
Он кричит крысятам здесь:
— Приготовьте яда смесь!
Мы цианом ложки смажем,
чтоб схватила Ваню с Машей,
заикав от смеха, смерть!..
А Сузука, злая крыса,
держит хвостик между ног,
отвечает с кучки риса:
— Вот приедет мой сынок! —
На заморском корабле,
на веревке-конопле,
в темном трюме конопатом
жрет сухарик за канатом
среди бочек и корзин.
Любо морем плыть ему,
и везет Сузукин сын
в город черную чуму.
Утром след на небе санный,
за окном сусальный лед.
Рано встали Маша с Ваней,
он из чашки умывальной
ледяную струйку льет.
Смотрит Маша: чай кипит ли?
Хорошо ль плита горит?
— Мне сегодня снился Гитлер… —
Ваня Маше говорит. —
Слышал я тот голос хриплый
в визгах радио не раз,
а во сне таращил Гитлер
на меня отекший глаз.
Снилось мне — терновой проволокой
наш поселок обнесен,
жирный дым над нашей кровелькой…
— Это самый скверный сон!..
Зимний пух гудком разорван,
за ночь снов не перечтешь.
Ваня взял чертеж узорный
и, свернув трубой подзорной,
посмотрел на свет в чертеж.
Много дуг по кальке синей
Ванин циркуль описал,
и из этих легких линий
взлетит птица-алюминий
с кальки синей в небеса.
Будет птица в день тревожный
самой быстрою в бою.
Держит Ваня осторожно
и в подзор трубы чертежной
видит выдумку свою.
Под водой скользит акула,
дном карабкается краб,
волны катятся сутуло,
по воде дымком подуло —
то колеблется корабль.
И скрипит в каюте койка,
и от сетки клетчат след.
Пассажир стоит какой-то,
смотрит скляночку на свет.
Веки вспухшие, слипаясь,
видны в стеклышке больном;
капля ампулы слепая
мутным движется бельмом.
В темном трюме за канатом
сидит маленький пасюк;
он прогрыз ушастый тюк,
слышит ухом розоватым
клокотание волны.
Зыбкий носик лапки моют,
глазки — ампулы с чумою —
желтой жидкостью полны.
Он, как будда, сел спросонков,
ожирел пасюк в пути,
и кишит в крови крысенка
чумно-палочный пунктир.
Пароход сиреной порет
воздух в снежном серебре,
поворачивает море
нашим городом к себе.
Между гаванью и палубой
протянулася пенька.
Ее тащат (подплывала бы)
два портовых паренька.
Между гаванью и палубой
на канате диск повис,
чтоб на берег не попала бы
с корабля ватага крыс.
Вот идет, качаясь, трапом,
скрипят доски по пятам,
с золотым фуражки крабом
конопатый капитан.
Шагом к суше не привычным —
за плечом морская ширь —
сходят: лоцман, боцман, мичман,
а за ними — пассажир.
Он как будто пьян вдрызину
и не видит, что к нему
злой крысенок прыг в корзину,
и несет сынок крысиный
в город черную чуму.
Город — тихий, дальний… Впрочем,
надо справку вставить в стих:
наш Восток — Далек не очень,
Океан — не очень Тих.
— Что в газете, Ваня, нынче?
— Я прочел в обзоре ТАСС,
что в районе пограничном
наш сосед тревожит нас…
Что японские отряды
у столба со знаком «5»
перешли на нашу пядь;
наш боец убит опять,