Том 3. Повести. Рассказы. Стихотворения — страница 2 из 25

«ГРУППА БЛАГОРОДНЫХ ДАМ»

МАРКИЗА СТОНЭНДЖ

(рассказ священника)

Перевод О. Холмской

— Так вот, стало быть, — начал он свое повествование, — много лет тому назад в наших краях, не дальше ста миль от Мелчестера, в старинном и весьма богатом поместье, где и мне случалось бывать, проживала некая юная леди, и была она такая несравненная красавица, что чуть ли не все молодые люди благородного происхождения в этой части Уэссекса — и простые дворяне, и носители громких титулов — наперебой ухаживали за ней, рассыпались перед ней в любезностях и всячески старались ей угодить. Поначалу все это ей очень нравилось. Но как говорит достопочтенный Роберт Саут (чьи проповеди у нас, к сожалению, гораздо менее известны, чем они того заслуживают), если самого страстного любителя охоты заставлять каждый божий день выезжать в поле с гончими или с соколами, то по прошествии времени это удовольствие превратится для него в муку и даже каменоломня и каторжные работы покажутся ему приятным развлечением; так и этой гордой красавице вскоре приелось беспрестанное повторение того, что тешило ее, пока было внове. В чувствах ее произошел решительный, хотя, быть может, и естественный поворот, и взоры обратились к человеку иного и по сравнению с ней неизмеримо низшего круга. Наперекор всему она страстно влюбилась в юношу вовсе не примечательной наружности, самого простого звания и более чем скромного положения в обществе; правда, он от природы был мягок и деликатен, приятен в обхождении и чист душою. Короче говоря, это был сын тамошнего псаломщика, и служил он помощником управляющего у отца молодой леди, графа Эвонского, рассчитывая, что со временем, ознакомившись с делом, он и сам сможет занять где-нибудь должность управляющего. Добавлю еще одно: леди Кэролайн — так звали дочь графа — было известно, что этот юноша давно уже беззаветно любим одной деревенской девушкой; да и сам он слегка за ней ухаживал, хотя больше на шутливый дружеский лад и не придавая тому значения. Возможно, что это обстоятельство еще в какой-то мере подогревало влюбленность молодой леди.

По роду своих занятий ему часто приходилось бывать в помещичьем доме или поблизости, и у леди Кэролайн было сколько угодно случаев видеться и говорить с ним. Всеми ухищрениями «искусства тонкого любви», по выражению Чосера, она владела в совершенстве, и легко воспламеняющееся сердце молодого человека вскоре отозвалось на нежность в ее глазах и голосе. Вначале он не решался поверить такому счастью, ибо не знал, что она успела уже разочароваться в своих знатных и лишенных простоты поклонниках. Однако для каждого мужчины приходит час, когда и самый тупой замечает вдруг, что из женских глаз смотрит на него часть его собственной души, — и этот час пришел для избранника графской дочери, которого уже никак нельзя было назвать тупым. По мере того как он утрачивал робость, их встречи из случайных все чаще становились преднамеренными, и наконец однажды они высказали, не таясь, все, чем были полны их мысли. Теперь, встречаясь наедине, они нашептывали друг другу нежные слова, как спокон веков водится у влюбленных, и ^взаимная их преданность, казалось, с каждым днем возрастала. Но ни единый ее проблеск, ни самомалейший признак не был доступен постороннему взгляду — так тщательно скрывали они свое чувство.

Под влиянием любви леди Кэролайн становилась чем дальше, тем все более пылкой со своим возлюбленным, он же с ней все более почтительным; и, обсуждая вместе свое положение, оба приходили в отчаяние от очевидной его безнадежности. Что могла сделать леди Кэролайн? Просить, чтобы ей позволили выйти за него замуж? Или молча и безропотно отказаться от него? Ни о том, ни о другом они не решались даже помыслить. В конце концов они избрали третий путь, не столь для них не приемлемый: обвенчаться тайно и жить по внешности точно так же, как до сих пор. В этом они отличались от тех влюбленных, о которых рассказывал мой друг.

Никто в родительском доме леди Кэролайн, видя, как она спокойно входит в холл после того, как несколько дней прогостила у тетки, не догадался бы, что за это время она и ее возлюбленный получили благословение церкви сочетаться во плоть едину, доколе смерть их не разлучит. Однако так оно и было: юная красавица, гарцевавшая на кровных скакунах или разъезжавшая в коляске, кивком головы отвечая на почтительные поклоны, и молодой человек, который тащился по дороге пешком и в графском парке указывал рабочим, где копать пруд и какие рубить деревья, стали мужем и женой.

Месяц с лишком они точно следовали задуманному плану, тайно встречаясь в условленных местах, когда это оказывалось возможным; и оба при том были как нельзя более счастливы и довольны. Правда, к концу этого месяца, когда несколько охладел первый жар любви, леди Кэролайн стала порой задумываться: как это она, которая могла избрать пэра Англии, баронета или по крайней мере дворянина, а будь она более серьезно настроена, то епископа или судью — из тех, что не чуждаются радостей жизни и не прочь иметь молодую жену, — как решилась она на столь опрометчивый шаг и связала себя узами столь неравного брака? Такие мысли в особенности посещали ее во время их тайных свиданий, когда она малопомалу начала обнаруживать, что молодой ее муж, хотя и обладавший живым умом и к тому же человек довольно начитанный, имеет, однако, с ней весьма мало общего, ибо вся жизнь его протекала совсем в ином круге. Эти свиданья нередко происходили ночью в собственном ее доме, если не удавалось устроиться иначе: леди Кэролайн заранее тайком отпирала окно нижнего этажа, выходившее на лужайку, и когда в доме все стихало, влюбленный юноша, войдя через это окно и поднявшись по черной лестнице, проникал в комнаты своей подруги.

Как-то раз темной ночью, после того как за весь день ему не представилось случая повидаться с леди Кэролайн, он воспользовался этим секретным способом, как уже делал не однажды; и, проведя с ней около часу, объявил вдруг, что ему пора уходить.

Он остался бы и дольше, но свидание на этот раз вышло невеселое. То, что она говорила ему в ту ночь, сильно взволновало его и оскорбило. Ибо в гордой своей жене он увидел явственную перемену; холодный рассудок вернулся к ней, и беспокойство о своем положении и о будущем возобладало над любовью. От волнения ли, вызванного этим открытием, или по другой причине, но ему вдруг сделалось дурно: он стал задыхаться, вскочил, сделал шаг к окну и хриплым, прерывистым шепотом воскликнул: «Ох, сердце!..»

Но второго шага ему сделать не удалось: схватившись за грудь, он рухнул на пол. К тому времени, когда леди Кэролайн вновь зажгла свечу, которую перед тем погасила, чтобы снаружи никто не заметил, как он будет выходить, бедное его сердце уже перестало биться; и тогда леди Кэролайн вдруг вспомнила: кто-то из его деревенских знакомых недавно говорил ей, что он подвержен сердечным припадкам, и один из таких припадков, по словам доктора, может стать для него роковым.

Леди Кэролайн привыкла оказывать лечебную помощь поселянам, но на сей раз ни одно из обычных средств не оказало действие. Он лежал бездыханный, руки и ноги его все более холодели, и перепуганная молодая женщина вскоре поняла, что муж ее в самом деле умер. Все же она еще целый час не прекращала попыток вернуть его к жизни; когда же, наконец, не осталось сомнений в том, что перед ней покойник, она в отчаянии склонилась над телом, не зная, что делать дальше.

Первым ее душевным движением была неподдельная скорбь об утрате любимого, но вторым — страх за себя: как отзовется все это на ней, дочери графа?

— Ах, бедный мой муж! — горестно воскликнула она, обращаясь к мертвецу. — Зачем, зачем умер ты здесь и в такой час! Если уж суждено было тебе умереть, зачем не случилось это у тебя дома! Тогда бы никто не узнал о нашем неразумном браке и эта ошибка, которую я совершила из любви к тебе, навеки осталась бы тайной!

Часы во дворе отбили один удар — час ночи, — и леди Кэролайн очнулась; этот звук рассеял овладевшее ею оцепенение. Она встала, подошла к двери. Разбудить мать, рассказать ей все — другого выхода, казалось, не было. Но едва она положила руку на ключ, как тотчас отдернула ее. Нет, даже мать нельзя звать на помощь: узнают слуги, а через них и все. Но если бы она могла одна, своими силами, перенести тело куда-нибудь в другое место, то, пожалуй, еще и сейчас удалось бы отвратить подозрение; кому бы тогда пришло в голову, что они были близки друг другу? Эта вновь появившаяся надежда избежать всех последствий своего необдуманного шага и вновь обрести свободу, вероятно, принесла ей большое облегчение, ибо, как уже было сказано, необходимость вечно прятаться от людей и быть настороже за последнее время порядком уже стала ей докучать.

Она собралась с духом, поспешно оделась и одела покойника. Связав ему запястья платком и положив его руки себе на плечи, она подняла его и прошла на площадку, а затем вниз по лестнице. У окна, перегнувшись через подоконник, она осторожно спустила его на землю, вылезла сама, оставив окно открытым, и потащила его волоком по лужайке. Все совершилось почти бесшумно, только трава чуть зашелестела, — словно по ней мели метлой. Затем она взвалила его на спину и вместе со своей ношей скрылась среди деревьев.

Здесь, поодаль от дома, она могла уже двигаться быстрее, что, однако, было нелегко даже для такой крепкой и здоровой молодой женщины. Начинала сказываться усталость и пережитый страх, и к тому времени, когда она выбралась на опушку буковой рощицы, насаженной между помещичьим домом и деревней, силы ее почти иссякли. Мгновение она даже опасалась, что придется оставить мертвеца здесь. Но, отдохнув немного, она побрела дальше, стараясь, где можно, ступать по траве, и наконец вышла на дорогу прямо против калитки того дома, где жил злополучный юноша вместе со своим отцом, церковным причетником. Вспоминая об этом впоследствии, леди Кэролайн даже не могла понять, как у нее хватило сил довести свое намерение до конца. Но она на руках перенесла тело через дорогу, чтобы не оставлять следов на гравии, и положила его у дверей. Со слов мужа ей было хорошо известно, как он попадал к себе, если возвращался поздно; она нашарила за ставней ключ и вложила его в охладевшую руку. Затем в последний раз поцеловала любимого и, подавляя беззвучные рыдания, простилась с ним навеки.

Весь обратный путь леди Кэролайн совершила без помех и незамеченная достигла дома. К великому ее облегчению, окно оказалось открытым, как она его и оставила. Проникнув в дом, она чутко прислушалась, крадучись взошла по лестнице, привела свою комнату в порядок и легла в постель.

На другое же утро разнесся слух, что сын псаломщика — этот столь приятный и добрый молодой человек — был найден мертвым возле своего дома, у самой двери, которую он, очевидно, готовился открыть в ту минуту, когда его застигла смерть. Не совсем обычные обстоятельства его кончины побудили судебные власти учредить следствие, каковое и установило с полной достоверностью, что причиной был разрыв сердца. На том пока все и кончилось. Но после похорон в деревне стали поговаривать, что один местный житель, поздно возвращаясь в ту ночь из дальнего селения с конской ярмарки, видел в темноте, как кто-то — по-видимому, женщина — тащил что-то большое и тяжелое по направлению к калитке псаломщика, и теперь, в свете позднейших событий, можно предполагать, что это был труп его сына. Достали одежду покойного, осмотрели ее более внимательно и обнаружили тут и там следы трения — как раз такие, какие могли получиться, если одетого в нее человека волочить по земле.

Услышав об этом, леди Кэролайн пришла в ужас. Наша хитроумная красавица склонялась теперь к мысли, что лучше было бы ей с самого начала чистосердечно во всем признаться. Но раз уже она зашла так далеко, и не была уличена, и даже не вызвала ничьих подозрений, то следует, рассудила она, сделать еще одну попытку сохранить дело в тайне. И тут ее осенила блестящая мысль. Я, кажется, говорил, что еще до того, как леди Кэролайн стала бросать благосклонные взоры на юного помощника управляющего, он был уже любим одной деревенской девушкой, дочерью дровосека, жившего тут же поблизости; да и сам юноша оказывал ей некоторое внимание. Если она так любила его, когда он был жив, то, может быть, эта любовь и сейчас не угасла? В уме леди Кэролайн уже сложился план, как спасти свою репутацию. Надо, во всяком случае, повидаться с этой девушкой и просить ее о помощи. Дочь графа была, конечно, весьма влиятельным лицом в поместьях своего отца и не ждала отказа. А о своей репутации она начинала все больше тревожиться; ибо теперь, когда в ней заговорил рассудок, она уже стыдилась своей сумасбродной страсти к покойному мужу и порой даже сокрушалась — зачем они вообще встретились.

Посещая бедняков своего прихода, леди Кэролайн без особого труда устроила себе как бы случайную встречу с девушкой. Та была очень бледна, печальна, одета в простое черное платье — добровольный траур по умершему, которого она так нежно любила, хоть он и не отвечал ей взаимностью.

— Бедная Милли, — сказала леди Кэролайн, — ты потеряла своего возлюбленного.

Девушка не могла удержаться от слез.

— Он не был моим, миледи, — сказала она. — Но я любила его, это верно, и теперь, когда он умер, я тоже больше не хочу жить.

— Можно доверить тебе одну тайну, связанную с ним? — сказала молодая леди. — Это касается его доброго имени. Дай слово, что никому не скажешь. Никто, кроме меня, об этом не знает, но тебе, я считаю, следует знать.

Девушка с готовностью пообещала; да и правда, в таком деле на нее можно было положиться — так велика была ее любовь к юноше, которого она оплакивала.

— Тогда приходи сегодня на его могилу через полчаса после заката солнца. Там я тебе все скажу.

Весенним вечером, когда сумерки одели землю, две смутных женских фигуры, как две тени, сошлись у обложенного свежим дерном холмика; и здесь среди могил в этот таинственный час знатная красавица поведала о том, как она полюбила юношу простого звания и тайно обвенчалась с ним, как он умер у нее в спальне и как, страшась огласки, она перетащила умершего к порогу его дома.

— Вы обвенчались с ним, миледи! — воскликнула, отшатнувшись, девушка.

— Да, я это сделала, — ответила леди Кэролайн. — Но это было чистое безумие и большая ошибка. Ему следовало жениться на тебе, Милли. Ты была как будто создана для него. Но он тебе не достался.

— Да, — промолвила бедная девушка. — И за это все смеялись надо мной. «Ха-ха, — говорили они, — ты-то, Милли, может, его и любишь, да он-то тебя не любит!»

— А ведь приятно было бы взять верх над этими злыми насмешниками, раздумчиво проговорила леди Кэролайн. — Правда, при жизни он твоим не был, но он может стать твоим после смерти, как если бы он и живой принадлежал тебе. И тогда ты сама посмеешься над ними.

— Как это? — в волнении сказала девушка.

В ответ леди Кэролайн изложила свой план, который заключался в следующем: Милли должна завтра же объяснить, что молодой человек незадолго до смерти тайно женился (как оно и было) и что женился он на ней, Милли, своей возлюбленной; что в ту роковую ночь он был у нее; что, увидев его мертвым и не смея повиниться во всем родителям, она перенесла умершего к его дому; что она не намеревалась открывать свою тайну, но слухи, которые теперь пошли по деревне, ее к тому вынудили.

— Но как я все это докажу? — спросила дочь дровосека, изумленная смелостью этого предложения.

— Очень просто. Если понадобится, ты можешь сказать, что ваше бракосочетание происходило в церкви святого Михаила в Бате — это та церковь, где мы с ним венчались, — и что ты записалась под чужим именем, — моим, потому что оно первое пришло тебе в голову. В этом я тебя поддержу.

— Ах, как-то мне все это не нравится…

— Если ты это сделаешь, — сказала леди Кэролайн не допускающим возражения тоном, — я всегда буду оказывать покровительство тебе и твоему отцу. Если нет, будет иначе. И я дам тебе мое обручальное кольцо, носи его как свое.

— А вы его носили, миледи?

— Только по ночам.

Особенно выбирать было не из чего, и Милли согласилась. Тогда дочь графа достала из-за корсажа кольцо, котороечей так и не привелось носить открыто, и, схватив руку девушки, молча стоявшей над могилой своего возлюбленного, надела кольцо ей на палец.

Дрожь прошла по телу Милли. Склонив голову, она проговорила:

— У меня такое чувство, как будто я обручилась с мертвецом!

Но с этой минуты задуманная подмена стала для нее как бы уже совершившейся. Блаженный покой снизошел в ее душу. Ей чудилось, что в смерти она обрела того, кого без всякой надежды боготворила при его жизни; и она была почти счастлива. Напоследок леди Кэролайн вручила новой жене своего покойного мужа все памятки и маленькие подарки, когда-то от него полученные, даже медальон с прядкой его волос.

На другой день Милли сделала свое так называемое признание, и никто в нем не усомнился — скромный траур, который она и до этого уже носила, не говоря по ком, как бы подтверждал ее слова. Вскоре эта романтическая история стала всем известна — и в деревне и повсюду в окрестностях, чуть ли не до самого Мелчестера.

Любопытная психологическая черточка: однажды признав себя вдовой, Милли даже с каким-то увлечением вошла в свою роль. На деньги, которыми щедро снабдила ее леди Кэролайн, она купила полный вдовий наряд и по воскресеньям появлялась в нем в церкви, причем ее кроткое личико казалось таким хорошеньким в ореоле из черного крепа, что другие деревенские девушки, ее сверстницы, готовы были ей позавидовать.

Поступая так, Милли, в сущности, почти не совершала обмана — ведь ее молодая жизнь и в самом деле была разбита утратой любимого человека; все это видели. А ее рассказ как нельзя лучше объяснял те странности в его поведении — загадочные отсутствия и внезапные возвращения, — которые за последнее время нередко удивляли его близких; и никому не пришло в голову, что вторым действующим лицом в этом романе могла быть не она, а кто-то другой. Я даже думаю, что, если бы истина вдруг обнаружилась, ее сочли бы вздорной выдумкой — так трудно было представить себе какую-либо близость между надменной дочерью графа и скромным беспритязательным деревенским юношей. Наследства после него никакого не осталось, так что некому и незачем было тащиться за сорок миль в город и разыскивать в церковных книгах запись, удостоверяющую этот брак.

В скором времени на могиле молодого человека появился простой, но приличный надгробный памятник, надпись на котором гласила, что его воздвигла убитая горем вдова. Если принять во внимание, что деньги исходили от леди Кэролайн, а горе от Милли, то в надписи этой было не больше лжи, чем во всех подобных надписях, — разве только что слово «вдова» следовало бы для большей точности поставить во множественном числе.

Впечатлительная и мягкосердечная Милли каждый день посещала кладбище, как и полагается вдове, и подолгу грустила здесь, находя в том неизъяснимую отраду. Каждый день она приносила на могилу свежие цветы, и, расхаживая во вдовьем уборе по кладбищенским дорожкам, она, при своей чувствительности и живом воображении, сама уже почти верила, что была когда-то женой того, кто теперь покоился под надгробным камнем. Как-то раз под вечер, когда Милли, по обычаю своему, любящей рукой украшала могилу, мимо ограды прошла леди Кэролайн в сопровождении нескольких знакомых, гостивших тогда у графа, и те, увидев Милли, остановились, долго смотрели на нее и обменялись замечаниями о том, какое это трогательное зрелище и как сильно молодой человек, должно быть, любил свою нежную подругу. Странный огонек — отсвет душевной боли вспыхнул в глазах леди Кэролайн, как будто она в этот миг впервые позавидовала Милли в ее праве на скорбь, которое сама же так усердно старалась ей передать. Из этого можно заключить, что чувство к покойному мужу еще теплилось в ее сердце, хотя и замутненное и подавленное сторонними соображениями.

Но этому столь удобному для обеих молодых женщин устройству внезапно пришел конец. Однажды, когда Милли, как обычно, принесла цветы, леди Кэролайн, давно уже поджидавшая ее, прячась в церкви за алтарем, вышла вдруг ей навстречу, бледная и взволнованная.

— Милли, — сказала она, — пойди сюда! Мне нужно поговорить с тобой. Даже не знаю, с чего начать. Я прямо чуть жива!

— Сочувствую вам, миледи, — удивленно проговорила Милли.

— Отдай мне это кольцо! — воскликнула леди Кэролайн, хватая девушку за левую руку.

Милли быстро отдернула руку.

— Я тебе говорю, отдай! — вне себя крикнула леди Кэролайн. — Ах, да ведь ты ничего не знаешь!.. На меня свалилась такая беда, какой я и не ожидала. — И, нагнувшись к девушке, она что-то прошептала ей на ухо.

— Ах, боже мой, миледи! — воскликнула пораженная Милли. — Что же вам теперь делать?

— Ты должна сказать, что все твое признание было неправда, выдумка, преступная ложь, смертный грех! Что это я заставила тебя так сделать, чтобы обелить себя. Что в Бате он обвенчался со мной, а не с тобой. Одним словом, надо сказать всю правду, как она есть, иначе я погибла — отверженная всеми, опозоренная! И это уж навсегда!

Но есть предел податливости даже таких кротких существ, как Милли. К этому времени она уже утвердилась в мысли, что умерший юноша всегда принадлежал ей и что она имеет бесспорное право носить его имя; она так привыкла считать его своим мужем, грезить о нем как о своем муже, говорить о нем как о своем муже, что отдать его другой женщине только потому, что ей так велели, было выше ее сил.

— Нет, нет! — воскликнула она в отчаянии, — я не могу от него отказаться, я этого не сделаю! Вы отняли его у меня, когда он был жив, и вернули его мне, только когда он умер. А теперь я его не отдам! Я его вдова перед богом — я, а не вы, миледи! Потому что я люблю его, и горюю по нем, и ношу его дорогое имя, а вы ничего этого не делаете!

— Нет, я люблю его! — крикнула леди Кэролайн, сверкая глазами. — Он мой, и я не уступлю его такой, как ты! Да и как это возможно, раз он отец этого несчастного ребенка, который должен у меня родиться? Он нужен мне! Милли, Милли, да пожалей же ты меня, злая упрямица, пойми, в каком я ужасном положении! Все эта глупая поспешность, наше женское проклятие! Зачем я не подумала, не подождала! Ну же, Милли, верни мне то, что я тебе дала, и обещай, что поддержишь меня, когда я все расскажу!

— Ни за что! Ни за что! — страстно и чуть не плача вскричала Милли. Посмотрите на этот памятник! Посмотрите на мое платье и креповый вуаль, на это кольцо; вслушайтесь, каким именем все меня называют. Если вам дорога ваша честь, так мне моя тоже! После того как я перед всеми признала его своим мужем, а себя его женой и приняла его имя, и оплакивала его как самого родного, близкого человека, — да как же я теперь скажу, что все это неправда? Такой срам на мою голову!.. Нет! Я этого не допущу. Я поклянусь, миледи, что вы солгали, и мне поверят. Мой рассказ куда больше похож на правду — и ваш, а не мой, посчитают выдумкой. Но, ради бога, миледи, не доводите меня до этого! Сжальтесь, не отнимайте его у меня!

Бедная мнимая вдова так терзалась при мысли о грозящем ей позоре, что леди Кэролайн, несмотря на собственные заботы, невольно почувствовала к ней жалость.

— Да, я понимаю твое положение, — сказала она. — Но подумай и о моем! Что мне делать? Если ты меня не поддержишь, люди скажут, что я все это выдумала, чтобы спастись от бесчестья. И даже если покажу запись в церковных книгах, найдутся злопыхатели — их на свете сколько угодно! — которые станут утверждать, что это подделка, и большинство все-таки поверит тебе. Я ведь даже не знаю, кто у нас были свидетели!

Таким образом, очень скоро обе молодые женщины поняли, что даже сейчас главная их сила в единении — вывод, к которому и до них приходили многие в минуту опасности, — и уже более спокойно стали совещаться. После чего Милли, как обычно, пошла домой; леди Кэролайн тоже вернулась к себе и в ту же ночь призналась во всем графине, своей матери, но только ей одной, и никому больше. А через несколько дней леди Кэролайн и ее мать отправились в Лондон, где немного погодя к ним присоединилась Милли; в деревне же стало известно, что она для поправки здоровья уехала в какоето курортное местечко на севере Англии, где были целебные источники, и что деньги на эту поездку ей дали графиня и ее дочь, принимавшие живое участие в судьбе одинокой и беззащитной вдовы.

В начале следующего года Милли вернулась в деревню с младенцем на руках. Жена и дочь графа в это время путешествовали за границей и вернулись только осенью, а Милли еще до того снова уехала, навсегда покинув дом дровосека, своего отца, ибо ее обстоятельства значительно изменились к лучшему: у нее был теперь свой домик в городке за много миль к востоку от ее родной деревни, и ей с ребенком, стараниями леди Кэролайн и ее матери, было назначено пожизненное содержание — небольшое, но достаточное для того, чтобы жить безбедно.

Через два или три года леди Кэролайн вышла замуж за маркиза Стонэндж, который был гораздо старше ее и давно уже за ней ухаживал, не внося, впрочем, в это дело большой страстности. Он не был богат, но принадлежал к самой высшей знати, и они много лет прожили в полном согласии, хотя брак этот не был благословлен потомством. Тем временем сын Милли — все считали мальчика ее сыном, да и сама она привыкла смотреть на него как на своего рос и процветал и любил Милли всем сердцем, как она того и заслуживала за свою беззаветную любовь к нему; ибо с каждым днем она все яснее различала в его облике черты того человека, который при жизни владел ее девичьим сердцем и не утратил этой власти и после смерти.

Она постаралась дать ему хорошее образование — насколько это было возможно при ее ограниченных средствах, ибо никто не позаботился увеличить ей содержание; леди Кэролайн, став маркизой Стонэндж, с течением времени, по-видимому, утратила всякий интерес к судьбе Милли и ее воспитанника. А Милли в отношении мальчика проявляла большое честолюбие: она отказывала себе во всем, даже самом необходимом, для того, чтобы он мог посещать классическую школу в том городке, где они поселились; и двадцати лет он поступил в кавалерийский полк — не под влиянием минуты или из любви к праздности, а с твердым намерением сделать военную службу своей профессией. И так как для солдата он был исключительно образован, держался всегда с достоинством и вел себя примерно, то очень скоро получил повышение, чему еще помогла большая война, которую Англия вела тогда на континенте. Когда он вернулся домой после заключения мира, он был уже ротмистром, а не в долгом времени поднялся еще на одну ступень и был произведен в квартирмейстеры, невзирая на его молодые годы.

Весть об этих успехах, которыми он был обязан только самому себе, дошла до его матери — я хочу сказать, его матери по плоти, маркизы Стонэндж. Это вновь пробудило в ней заглохший было материнский инстинкт и преисполнило ее гордостью. С той поры ее уже не покидала мысль об этом некогда отвергнутом сыне, столь преуспевшем на военном поприще. Теперь, когда молодость прошла, ей все сильнее хотелось его повидать, особенно после того, как умер маркиз Стонэндж и она осталась одинокой и бездетной вдовой. Решилась бы она сама к нему обратиться или нет, я не знаю, но однажды, проезжая в открытой коляске по окраине соседнего городка, она увидела, что мимо проходит кавалерийская часть, стоявшая там в казармах. Она пристально вгляделась и в одном из самых щеголеватых всадников узнала своего сына — по его сходству с отцом.

Материнское чувство, столько лет дремавшее в ее сердце, вспыхнуло вдруг с необычайной силой; в волнении она спрашивала себя — да как же могла она так пренебречь собственным ребенком? Зачем недостало у нее истинного мужества любви? Надо было тогда же открыто признать свой брак и самой воспитывать это дитя! Много ли стоит жемчужная коронка с золотыми листьями, если из-за нее она лишилась любви и поддержки такого благородного и достойного уважения сына? Так в одиночестве и унынии предавалась она печальным мыслям; и если когда-то она горько раскаивалась в своем увлечении сыном псаломщика, то теперь еще горше каялась в своей гордости, побудившей ее от него отречься.

Под конец она так измучилась тоской по сыну, что ей уже стало казаться — она просто не сможет жить, если не откроет ему, кто его мать. Будь что будет, но она это сделает; и хотя с опозданием, а все-таки отберет его у этой женщины, которую она уже начинала ненавидеть со всей злобой опустошенного сердца за то, что та заняла ее место. Леди Стонэндж не сомневалась, что сын ее будет рад сменить свою деревенскую мать на такую, у которой и отец и муж были пэрами Англии. И так как теперь, в своем вдовьем положении, она вольна была делать, что ей угодно, ни перед кем не отчитываясь, то на следующий же день она отправилась в тот городок, где все еще жила Милли, по-прежнему нося траур в память возлюбленного своей юности.

— Он мой сын, — сказала маркиза, как только они с Милли остались наедине. — И теперь, когда я могу уже не считаться с мнением света, ты должна отдать его мне. Он часто тебя навещает?

— Каждый месяц, с тех пор как вернулся с войны, — ответила Милли. — И часто гостит у меня по два-три дня. И мы с ним ездим в разные интересные места, и он мне все показывает. — Она говорила с тихим торжеством.

— Ну что ж, придется тебе его отдать, — хладнокровно сказала маркиза. Тебе от этого хуже не будет; можешь видеться с ним, если захочешь. Я намерена признать свой первый брак, и он будет жить со мною.

— Вы забываете, миледи, что тут решаю не одна я, а и он тоже.

— Ну, это мы уладим. Ты же не думаешь, что он… — Но, не желая обижать Милли напоминанием о ее бедности и своем богатстве, леди Кэролайн сказала только: — Я его родила, а не ты.

— Как будто в этом все дело! — ответила Милли с презрением, ибо случается все же, что живущие в хижинах осмеливаются выказывать подобные чувства обитателям пышных хором, а мера этого чувства в данном случае была очень не маленькая. — Но хорошо, — продолжала она, — я согласна. Расскажем ему, и пусть он сам решит.

— Больше мне ничего и не нужно, — сказала леди Стонэндж. — Напиши ему, чтобы приехал, и я встречусь с ним здесь.

Кавалеристу написали, и свиданье состоялось. Когда он узнал о своем родстве с маркизой, он не так сильно удивился, как она ожидала, ибо давно уже догадывался, что с его рождением связана какая-то тайна. С маркизой он держался в высшей степени почтительно, но без той теплоты, на которую она надеялась. Затем ему было предложено избрать себе мать по своему желанию. Его ответ изумил и потряс маркизу.

— Нет, миледи, — сказал он. — Очень вам благодарен, но пусть уж лучше все остается, как есть. Имя своего отца я все равно и так ношу. Видите ли, миледи, вы не думали обо мне, когда я был слаб и беспомощен; зачем же я приду к вам теперь, когда я силен? Она, эта добрая душа, — он показал на Милли, — растила меня с первых дней моей жизни, нянчила меня, ухаживала за мною, когда я хворал, и урезывала себя во всем, чтобы помочь мне выбиться в люди. Никакую другую мать я не могу любить так, как ее. Да она и есть моя мать, и я всегда буду ее сыном! — И с этими словами он обнял Милли за плечи своей сильной рукой и поцеловал ее с величайшей нежностью.

На бедную маркизу было жалко смотреть.

— Ты убиваешь меня! — воскликнула она, задыхаясь от рыданий. — Разве не можешь ты любить и меня тоже?..

— Нет, миледи. Скажу вам откровенно: вы стыдились моего отца, честного и доброго человека, и поэтому теперь я стыжусь вас.

Ничто не могло его поколебать. Под конец несчастная женщина прерывающимся голосом выговорила сквозь слезы:

— Не можешь ли ты — ах, не отказывай! — поцеловать меня, один только раз! как ты ее поцеловал?.. Это же так немного — и это все, о чем я прошу!..

— Пожалуйста, — ответил он.

Он холодно поцеловал ее, и тем завершилось печальное свидание. Но этот день стал началом конца для маркизы Стонэндж. Так странно была она устроена — как, впрочем, и большинство людей, — что отказ сына заставил ее еще сильнее жаждать его любви. Сколько она после того прожила, я хорошо не знаю, но, во всяком случае, недолго. Ее источило бесплодное раскаяние, о коем сказано, что оно острее зуба змеиного. Равнодушная теперь к мнению света, презирая все его правила и обычаи, она не скрывала более своей горестной истории; и когда пришел желанный конец (который, как я должен признать с прискорбием, она не захотела смягчить утешениями религии), нельзя было бы точнее определить его причину, чем сказав, что она умерла от разбитого сердца.

ЛЕДИ МОТТИСФОНТ

(рассказ сентиментального члена клуба)

Перевод М. Литвиновой-Юдиной

Человеку созерцательного склада, пожалуй, лучше всего избрать для жизни городок Уинтончестер, этот самый романтический из всех старинных городов Уэссекса; ибо там есть собор с таким длинным нефом, что по нему можно прогуливаться, не поворачивая то и дело назад, и предаваться размышлениям на самые отвлеченные темы с таким видом, будто просто совершаешь здесь свой предобеденный моцион, укрывшись от дождя или слишком жаркого солнца. Можно, например, неторопливо прохаживаясь среди этих великолепных надгробий триста шагов в одну сторону и снова триста шагов в другую, — раздумывать о том, что конечная участь владык мира сего разнится от конечной участи простых смертных лишь тем, что останки королей и епископов хранятся в сухости под этими древними сводами, а прах фермера или приходского священника беспрепятственно мокнет в месте их последнего успокоения под открытым небом. Или, если вы влюблены, пройдитесь об руку со своей милой по часовням и боковым приделам, и вы так проникнитесь царящим вокруг торжественным настроением, что ваша с ней любовь примет более утонченный и возвышенный характер и станет от этого гораздо приятнее разуму, если не сердцу, нежели те оттенки чувства, которые возникают в иных местах, где кругом кипит жизнь, где все цветет и плодоносит.

Под этими-то величественными сводами одним холодным мартовским утром происходило объяснение сэра Эшли Моттисфонта с благородной девицей Филиппой. Удалившись сюда со своей избранницей от докучливых родственников, сэр Эшли, вот уже несколько лет вдовствующий, предложил ей стать хозяйкой в его доме. Жизнь Филиппы, дочери простого сквайра Оукхолла, проходила до сих пор в безвестности, а сэр Эшли хоть и был небогат, но занимал в свете довольно заметное положение. Поэтому все в округе в один голос решили, что сватовство баронета большая честь и большое счастье для такой незначительной особы. Да и сама добрая Филиппа была того же мнения о предстоящем замужестве. Сэр Эшли так пленил ее, что, идя рядом с ним в упомянутый выше день, она не чувствовала под ногами жестких каменных плит, — ей казалось, будто она парит в небесах. Филиппа, по натуре мечтательная и застенчивая, все спрашивала себя, за что это судьба послала ей такого блестящего жениха, знатного и красивого, объездившего чуть ли не весь свет.

Когда сэр Эшли просил руки Филиппы, он излагал свои намерения не тем корявым языком, каким выражались в подобных волнующих обстоятельствах местные дворяне, но говорил столь изящно и учтиво, словно учился красноречию по «Сборнику отрывков для декламации» Энфилда. Однако ж к концу своей речи он чуть запнулся, видно, у него было еще что-то на уме.

— Прелестная Филиппа, — так наконец сказал он (Филиппа, заметьте, была вовсе не так уж прелестна). — Вам должно знать, что существует маленькая девочка, чья судьба не безразлична мне… Я нашел ее на капустном поле, возвращаясь домой с веселой пирушки. (Таков был юмор достойного баронета.) Малютка тронула меня своей беспомощностью, и я решил позаботиться о ее будущем, дать ей некоторое воспитание, приличествующее девушке из простой семьи. Сейчас она на руках одной доброй поселянки из нашего прихода. Ей только год и три месяца. Ведь вы не откажетесь, любезная Филиппа, уделить внимание этому беззащитному существу?

Надо ли говорить, что наша юная невинная леди, полюбившая своего героя так горячо и радостно, обещала любить и жалеть маленького найденыша; и вскоре после этого в том самом соборе, в стенах которого звучал недавно голос сэра Эшли, предлагавшего Филиппе руку и сердце, совершился обряд бракосочетания. Венчал сам епископ, почтенный старец, соединивший на своем веку столько пар и так наторевший в этом деле, что жених и невеста не успели и оглянуться, как стали единой плотью, хоть каждый и продолжал еще смутно ощущать себя отдельным от другого существом.

Тотчас же после свадьбы молодые уехали в свое поместье Динслей Парк и зажили там в мире и согласии. Леди Моттисфонт, верная своему слову, часто хаживала в деревню навестить девочку, появившуюся на свет при столь таинственных обстоятельствах. Относительно капустного поля у нее было свое мнение, но она никому его не высказывала; имея такое нежное, чувствительное сердце, она непременно должна была кого-то обожать, и, не будь рядом живого существа, она, верно, обожала бы и камень. Маленькая Дороти — так назвали девочку при крещении — полюбила леди Моттисфонт, как если бы та была родной ее матерью; скоро и сама Филиппа так привязалась к ней, что отважилась просить мужа взять Дороти к себе в дом и дать ей воспитание, какое они дали бы собственной дочери. Сэр Эшли ответил согласием, не забыв, впрочем, добавить, что это может вызвать нежелательные толки. Но заметно было, что просьба жены его обрадовала.

Так прожили они безвыездно года два или три, наслаждаясь безоблачным счастьем, если только бывает что-нибудь безоблачное в нашем английском климате. Дороти принесла Филиппе неизвестную той доселе радость; своих детей у нее не было, да как будто и не было надежды на их появление, и она, не мучая себя понапрасну догадками о происхождении Дороти, мудро рассудила, что судьба была к ней особенно милостива, подарив ей это дитя. Будучи женщиной мягкой, живущей по велению сердца, она любила мужа преданно, не рассуждая, всю душу вкладывая в это чувство. Такой же была ее любовь к Дороти. Филиппа баловала ее, ласкала, как родную дочь. Девочка оставалась для нее единственной утехой, когда муж отлучался из дому по делам или уезжал развлечься. Возвращаясь домой и заставая там всякий раз картины, свидетельствующие о взаимной привязанности Филиппы и Дороти, сэр Эшли был, видимо, счастлив. Он целовал жену, жена целовала маленькую Дороти, Дороти бросалась целовать сэра Эшли, и всякий раз после такого тройного проявления чувств леди Моттисфонт восклицала:

— Ах, мне, право, не верится, что это не мое дитя!

— Не думай об этом, дорогая. Я вижу здесь особую мудрость провидения. Господь послал нам Дороти, зная, что иным путем нам не суждено иметь ребенка.

Жизнь они вели самую простую. Сэр Эшли, покончив с путешествиями, обратился к сельскому хозяйству и охоте, Филиппа занималась домом. Радости их ограничивались семейным кругом. Они рано ложились, вставали с первым стуком телег, с первыми свистками возчиков. Они знали каждую птицу в своих лесах, могли определить название каждого дерева, если оно не было особенно редкой породы, предсказывали погоду не хуже любого старика с ноющими к ненастью мозолями или фермера, озабоченного завтрашним днем.

Но однажды сэр Эшли получил письмо. Прочитал его, отложил молча в сторону и задумался.

— От кого это, дорогой? — спросила жена, бросив взгляд на лежащий на столе листок бумаги.

— От одного старого стряпчего из Бата, моего знакомого. Незадолго до нашей свадьбы, года четыре назад, я говорил с ним о Дороти.

— О Дороти?

— Да, дорогая. Я ведь тогда не знал, как ты станешь к ней относиться. Вот я и спросил, нет ли у него на примете какой-нибудь женщины нашего круга, которой хотелось бы взять на воспитание девочку.

— Да, но тогда ты был один и некому было позаботиться о ней, — живо возразила Филиппа. — А с какой стати писать об этом теперь? Разве он не знает, что ты женат? Наверно ведь знает.

— Ну конечно.

И с этими словами сэр Эшли протянул ей письмо… Стряпчий писал, что некая знатная дама, пожелавшая пока остаться неизвестной (его новая клиентка, лечащаяся в Бате на водах), недавно сказала ему, что ей хотелось бы удочерить девочку, только, разумеется, добрую и послушную и не совсем маленькую, чтобы можно было судить о ее характере. Он вспомнил свой разговор с сэром Эшли и вот теперь пишет ему. Девочке там будет хорошо, за это он ручается, — но, может быть, у нее уже есть и дом и семья?

— Зачем же писать об этом сейчас, спустя столько времени! — прошептала леди Моттисфонт, чувствуя, что у нее подкатывает комок к горлу, так сильно привязалась она к ребенку. — Ведь этот разговор был давно? Когда ты только что… нашел ее?

— Да, дорогая, еще тогда.

Сэр Эшли снова погрузился в задумчивость, и ни он, ни жена так и не ответили на это письмо. На том пока дело и кончилось.

Однажды за обедом, после возвращения из города, куда они ездили посмотреть, как люди живут, послушать, что говорят в свете, а также затем, чтобы обновить туалеты, поустаревшие за долгое сидение в деревне, — так вот за обедом они услышали от одного знакомого, обедавшего у них в тот день, что в старинной усадьбе неподалеку, которую хозяин, нуждаясь в деньгах, сдавал внаем, поселилась итальянская графиня, вдова, чье имя я пока утаю по причинам, которые откроются позже. Столь необычное соседство приятно удивило и заинтересовало леди Моттисфонт, заметившую, однако, что, родись она в Италии, она бы никогда оттуда не уехала.

— Она не итальянка, итальянцем был ее муж, — сказал сэр Эшли.

— Так ты уже слыхал о ней?

— Да, о ней говорили вчера у Греев. Сама графиня — англичанка.

Муж ее не прибавил более ни слова, а гость рассказал, что отец графини спекулировал акциями Ост-индской компании, на чем в то время наживались колоссальные состояния, и что графиня оказалась наследницей огромного капитала после его смерти; графиня в это время была уже вдовой: муж ее умер за несколько недель до смерти ее отца. Союз дочери преуспевающего дельца и нищего иностранца — отпрыска знатной фамилии — был, надо, полагать, чистейшим браком по расчету. Графиня еще очень молода, и когда минет срок траура, недостатка в женихах у нее, конечно, не будет. А пока она ищет уединения, бежит общества и светских развлечений.

Спустя месяц после этого разговора Филиппа заметила однажды, что сэр Эшли как-то особенно поглядывает на нее, словно хочет что-то сказать.

— И все-таки, пожалуй, Дороти было бы лучше у графини, — проговорил он наконец. — Графиня так богата, гораздо богаче нас. Двери самого избранного общества откроются перед Дороти. Этого мы не сможем для нее сделать.

— Дороти было бы лучше у графини? — в изумлении переспросила Филиппа. Так это она хотела взять на воспитание девочку?

— Она. Графиня и есть новая клиентка поверенного Гайтона.

— А тебе откуда это известно, Эшли?

— Я как-то видел ее, — ответил он, слегка смутившись. — Знаешь, она иногда приезжает на травлю, правда всегда в коляске, а не верхом, и сама в охоте участия не принимает. Там она и сказала мне, что советовалась с Гайтоном.

— Ты, значит, не только видел ее, но и разговаривал с ней?

— Да, и не один раз. С ней уже многие знакомы.

— Что ж ты не рассказал мне об этом, — тихо промолвила Филиппа. — А я совсем забыла нанести ей визит. Пожалуй, поеду на днях, может даже завтра… Но я, Эшли, не понимаю, как можешь ты думать, что Дороти там будет лучше? Она же теперь совсем, совсем наша. Я даже в шутку не хочу говорить об этом.

В глазах ее сэр Эшли увидел такой упрек, что не нашелся, что ответить.

Леди Моттисфонт не более англо-итальянской графини уделяла внимания охоте. Хозяйство и заботы о Дороти целиком поглощали ее, так что она и минуты не тратила на пустые развлечения. Мысль о том, что их любимое дитя, их Дороти, была бы счастливее в доме другой женщины, казалась ей нелепой и возмутительной. И ей было трудно понять равнодушие сэра Эшли, ибо она, как вы, должно быть, уже заметили, если не в самом начале, то, во всяком случае, задолго до описанного разговора, угадала истинные отношения между своим мужем и Дороти. Но по кротости своей она ни разу не намекнула ему о своих подозрениях и принимала жизнь такою, как она есть, не мудрствуя лукаво. И великодушие ее щедро вознаграждалось радостями, которые она находила в любви к ребенку.

Однако несколько дней спустя, затеяв разговор о путешествии за границу, муж ее снова вернулся к этой неприятной теме. Какая жалость, что они не уважили тогда просьбу графини и оставили Дороти у себя. Теперь они были бы свободны и могли ехать куда заблагорассудится.

— Графиня, — добавил он, — встретила на днях Дороти, когда девочка гуляла с няней. Она говорит, что в жизни не видала более очаровательного ребенка.

— Графиня все еще думает о Дороти? Какая дерзость!

— По-видимому, думает… Графиня хочет удочерить ее по закону, стать ей вместо матери, а у нас она только бедная воспитанница, взятая из милости.

— И я хочу удочерить ее, стать ей вместо матери! — в волнении воскликнула Филиппа. — Скажи только, как это сделать?..

Но сэр Эшли ничего ей не ответил и долго после сидел, задумавшись. А жена его, охваченная каким-то неясным предчувствием, вдруг ощутила беспокойство и даже смутную тревогу.

На другой день она поехала в Фернелл Холл с визитом, который так долго откладывала. Графиня была дома и приняла гостью очень любезно. Но бедная леди Моттисфонт! Сердце ее оборвалось, когда она увидела, как хороша ее новая знакомая. Еще ни разу в жизни не встречала она такого прелестного лица — все в нем было само совершенство. Казалось, природа, не скупясь, одарила графиню всевозможными женскими чарами. Ее по-европейски изысканные манеры, блестящее остроумие, живое воображение — все это так поразило нашу бедную Филиппу, что она почувствовала себя уничтоженной. И то сказать — она, да теперь уже и сэр Эшли, были такие провинциалы! Филиппа совсем растерялась перед этим потоком незнакомых идей и звуков. Она и трех слов не знала на чужом языке, а эта красавица графиня, хоть и англичанка родом, по-видимому, совершенно свободно говорила по-итальянски и по-французски и умела выразить любую мысль и любое чувство на этих языках, что в те времена считалось необходимой чертой красноречия, как, впрочем, и по сей день считается некоторыми.

— Какой странный случай, — непринужденно и весело говорила графиня. Девочку, которую рекомендовал мне мой поверенный, оказывается, воспитываете вы, мои соседи! Как ей сейчас живется? Я непременно навещу ее.

— Вы все о ней думаете? — спросила леди Моттисфонт, насторожившись.

— Ах, как бы мне хотелось взять ее к себе!

— Но поймите же, это невозможно. Она моя! — ревниво возразила Филиппа.

С этого момента настроение графини заметно упало и уже не менялось до конца визита.

Тяжело было на сердце и у леди Моттисфонт, когда она возвращалась домой. Обаяние графини было так велико, что даже она, Филиппа, поддалась ему; так можно ли поверить, что сэр Эшли остался равнодушным? Но не это больше всего угнетало ее. Графиня заронила ей в душу странное подозрение. Вернувшись домой, Филиппа бросилась в детскую и там, схватив на руки сонную, теплую Дороти, стала в исступлении осыпать ее поцелуями, потом, слегка отстранив девочку от себя, принялась внимательно вглядываться в ее черты. Тяжело вздохнув, она, наконец, отпустила ничего не понимающую Дороти и поспешно удалилась к себе.

Она увидела в личике ребенка не только черты мужа — их она подмечала и раньше, она узнала черты, краски, выражение другого человека — своей новой соседки.

Только теперь уяснила себе несчастная Филиппа весь сложный ход событий, и она спрашивала себя, как могла она быть такой дурочкой, как не поняла всего раньше. Но недолго укоряла себя Филиппа за свое простодушие, другая, ужасная мысль поразила ее в самое сердце. Значит, это она, Филиппа, разлучила графиню и сэра Эшли! Правда, она не могла предвидеть, что все так обернется, но ведь от этого не легче. Возлюбленная ее мужа, его грех и его счастье, свободна теперь, когда он навсегда утратил свою свободу, и очень понятно, что графиня жаждет забрать своего ребенка! А этот ребенок стал тем временем для леди Моттисфонт чуть ли не единственным источником радости, источником, питающим пробудившееся в ней материнское чувство; в Дороти к тому же было столько знакомых черт, унаследованных от отца, что Филиппа мало-помалу стала впадать в приятное заблуждение, будто и она сама повторилась в этом ребенке.

Если и был какой промах в поведении этой добродетельной леди, так тот только, что уж слишком она была безропотна. Сказать откровенно, мужчина в роли главы семьи и хозяина дома редко бывает внимателен к чувствам беззащитной женщины, связанной с ним до гробовой доски, и, возможно, хоть я и не берусь утверждать это наверняка, Филиппе следовало бы, дождавшись в тот день возвращения мужа, встретить его градом упреков. Насколько справедливо мое предположение — один бог ведает, во всяком случае Филиппа ничего этого не сделала; она переносила все молча и молила бога, чтоб как-нибудь случайно не поперечить мужу, который, она должна была это признать, был всегда добр с ней и ласков, и только жила надеждой, что Дороти у нее не отнимут.

Постепенно семейство Моттисфонт и графиня так подружились, что стали видеться чуть ли не каждую неделю. И хотя Филиппа была начеку и понимала всю опасность такого сближения, ничего худого и предосудительного она не находила в графине… Было ясно, что не сэр Эшли, а Дороти тот магнит, который притягивает ее в Динслей Парк. Никогда раньше не встречала Филиппа в одной женщине столько ума, красоты и изящества, и она уверяла себя, не знаю, успешно ли, что ее ничуть не тревожит завязавшаяся между обоими семействами дружба: в самом деле, разве станет женщина, богатая, прекрасная, окруженная толпой вздыхателей, разбивать жизнь такого скромйого и безобидного существа, как Филиппа.

Подошла пора, когда, согласно обычаю, аристократические семьи уезжали на лето в Бат. Сэр Эшли Моттисфонт убедил жену поехать с ним и взять с собой Дороти. В Бате в том году собралось самое респектабельное общество. Моттисфонты встретили там немало своих знакомых. Тут были лорд Парбек с женой, граф и графиня Уэссекские, сэр Джон Греб, Дренкарды, леди Сторвейл, старый герцог Гемптонширский, епископ Мелчестерский, настоятель собора в Эксонбери и другие не столь блестящие представители знати, суда и гвардии. Приехала сюда и красавица графиня. Филиппа видела, как увиваются за ней молодые люди, и не могла допустить мысли, что графиня будет пытаться снова завлечь ее мужа.

Но для встреч с Дороти здесь у графини было больше возможностей: леди Моттисфонт часто прихварывала, а когда чувствовала себя здоровой, то по совести не могла удерживать девочку при себе и препятствовать свиданиям, которые так благотворно влияли на ребенка. Дороти привязалась к своему новому другу с той удивительной быстротой, которая убеждает нас в существовании чудесных незримых нитей, связывающих близких по крови людей.

Наконец наступила развязка, которую ускорил следующий случай. Как-то Дороти со своей няней была на прогулке, а леди Моттисфонт оставалась дома одна. Она сидела пригорюнившись и думала о том, что графиня сегодня, наверно, опять где-нибудь увидится с Дороти и они будут снова ласково разговаривать друг с другом. Внезапно в комнату вбежал сэр Эшли и сказал, что Дороти только что чудом избежала смерти. В том месте, где гуляли няня с девочкой, рабочие ломали дом. Вдруг передняя стена качнулась и повалилась прямо на них. К счастью, леса задержали падение; графиня с другой стороны улицы заметила, какая беда грозит ребенку, во мгновение ока она очутилась возле Дороти, схватила ее за руку и оттащила от опасного места, увлекая за собой и няню. Не успели они добежать до середины дороги, как стена рухнула, густое облако пыли окутало обеих женщин и ребенка, но ни один камень не задел их.

— Где Дороти? — спросила насмерть перепуганная леди Моттисфонт.

— У графини, она не отпускает ее сейчас…

— У графини? Но ведь Дороти моя, моя!.. — воскликнула леди Моттисфонт.

Но тут своим проницательным, обостренным любовью взглядом она заметила, что сэр Эшли забыл о ней, как забывают о чужом, постороннем человеке в подобные минуты. Мысли его были далеко: он видел Дороти, графиню, себя; и ничто за пределами тесного круга этих трех жизней его не интересовало.

Наконец Дороти привезли домой; она с восторгом рассказывала о графине, о том, что с ними произошло; в случившемся она не видела ничего страшного, а только все радовалась и восхищалась. Вечером, когда общее волнение улеглось, сэр Эшли сказал жене:

— Графиня спасла Дороти, рискуя жизнью, и я все думаю, как нам отблагодарить ее. Видно, уж придется отдать ей девочку, раз ей этого так хочется. Да и для Дороти так будет лучше. В конце концов нельзя же думать только о себе.

Филиппа схватила его за руку.

— Эшли, Эшли, что ты говоришь! Неужели вы отнимете у меня мою девочку, самое дорогое, что у меня есть?

Губы ее жалобно сморщились, на глазах выступили слезы, все лицо выражало такое горе, что сэр Эшли не стал продолжать разговор.

На следующее утро, когда Дороти еще спала, леди Моттисфонт тихо подошла к ее постельке, села у изголовья и долго глядела на нее. Наконец Дороти проснулась, открыла глаза и тоже принялась рассматривать Филиппу.

— Мама, ты ведь не такая красивая, как графиня, правда?

— Правда, Дороти.

— Почему не такая, мама?

— Дороти, скажи мне, девочка моя, с кем бы ты хотела жить, с ней или со мной?

Дороти смутилась.

— Мамочка, ты только не сердись, но мне бы так хотелось пожить у графини. Если, конечно, можно, и ты не обидишься, и все останется, как было.

— А она тебя когда-нибудь об этом спрашивала?

— Никогда, мамочка.

В этом и заключалась самая горькая обида: графиня вела себя в этой истории безукоризненно, с какой стороны ни глянь. В полдень леди Моттисфонт вошла в кабинет с выражением спокойной решимости на своем кротком лице.

— Эшли, вот уже пять лет мы с тобой женаты, и я ни разу не спрашивала у тебя о том, что мне и без того хорошо известно, — о происхождении Дороти.

— Ни разу, дорогая Филиппа. Хоть ты и догадывалась обо всем, я это видел, с самого начала.

— Догадывалась об отце, но не о матери. Я долгое время не знала, кто мать Дороти. Теперь я знаю.

— А, тебе и это известно? — заметил он без особого, впрочем, удивления.

— Трудно ли догадаться? Ну что ж, раз это так… я все снова обдумала, поговорила с Дороти и решила отпустить ее. Долг велит мне исполнить желание графини — ведь она рисковала жизнью, чтобы спасти моего… твоего… своего ребенка.

Затем эта самоотверженная женщина поспешно удалилась, чтобы скрыть от мужа свое отчаяние; так-то вот и случилось, что Дороти тут же, в Бате, переменила и маму и дом. Графиня вскоре уехала в Лондон, взяв с собой Дороти, а баронет и его жена вернулись одни в свое опустевшее гнездо.

Одно дело остаться без Дороти в шумном Бате, но совсем другое жить без нее в тиши уединенной усадьбы. Однажды Эшли, сойдя к ужину, не нашел за столом жены. Все последнее время она была как-то особенно молчалива и печальна, и теперь сэр Эшли не на шутку встревожился. Не сказав никому ни слова, он вышел из дому и принялся искать ее в парке; вдруг между деревьями мелькнуло ее платье, как раз в той стороне, где последние дни она любила бродить одна. Аллея вела вниз к озеру, в которое впадала речушка, он бросился туда и вовремя — в эту самую минуту послышался всплеск. Подбежав к берегу, он различил на воде светлое пятно. Вытащить ее было делом одной минуты, он на руках отнес ее в спальню, сам раздел и уложил в постель. Филиппа недолго пробыла в воде и скоро очнулась. Она призналась мужу, что поступила так, потому что у нее отняли ее дочку, как она все еще называла Дороти. Сэр Эшли побранил ее, сказал, что нельзя так поддаваться горю. Сделанного не воротишь, да так оно, пожалуй, и лучше. Филиппа покорно приняла его укоризны и согласилась, что поступила дурно.

После этого она как будто стала спокойнее, хотя сэр Эшли нередко заставал ее в слезах то над куклой Дороти, то над ее лентой, то над башмачком, и он решил увезти жену на север Англии, чтобы переменить климат и обстановку. Как увидим позже, и то и другое оказало самое благотворное действие на здоровье и душевное состояние Филиппы, хотя по-прежнему при малейшем упоминании о ребенке она вся настораживалась. Когда они вернулись домой, графиня с Дороти были в Лондоне, но месяца через два и они приехали в Фернелл Холл; вскоре после этого сэр Эшли вошел в комнату жены и принялся выкладывать новости.

— Кто бы мог подумать, Филиппа! Ведь ей так хотелось, чтобы ей отдали Дороти.

— О чем это ты?

— Наша соседка графиня выходит замуж! Говорят, — в Лондоне нашла себе жениха.

Леди Моттисфонт была весьма удивлена, подобная возможность ей и в голову не приходила. Распри из-за Дороти заслонили собой все, а что, казалось, было в этом неожиданного: графиня еще молода, ей нет и тридцати, хороша собой.

— Но что особенно интересно для нас, вернее для тебя, — продолжал ее муж, — это ее любезное предложение. Графиня согласна отдать тебе Дороти. Видя, как ты безутешна, она решилась расстаться с ней.

— Видя, как я безутешна? Как бы не так! — быстро возразила Филиппа. Всякому понятно, почему она теперь готова отдать Дороти.

— Право, дорогая, какое нам дело до графини, до ее фантазий, раз Дороти будет снова с нами. Нищим выбирать не приходится.

— Я не нищая больше, — с гордым и таинственным видом заявила Филиппа.

— Что ты хочешь этим сказать?

Леди Моттисфонт ничего не ответила. Но было ясно, что она охладела к той, из-за кого лишь месяц назад проливала горькие слезы.

Такая резкая перемена в ее настроении скоро объяснилась. Филиппа после пяти лет супружеской жизни вдруг почувствовала, что станет матерью, и взгляд ее на многие вещи стал иным. Самая важная перемена состояла, пожалуй, в том, что Дороти, без которой она не мыслила прежде своего существования, перестала быть ей необходима.

А между тем графиня, ввиду предстоящей свадьбы, решила покинуть Фернелл Холл, не дожидаясь, пока кончится срок аренды, и вернуться в свой хорошенький домик в Лондоне. Но устроить все было не так-то просто, и прошло полгода, если не больше, прежде чем она смогла навсегда уехать из этих мест; все это время графиня жила то в Лондоне, то в Фернелл Холле. В свой последний приезд сюда она встретилась с сэром Эшли Моттисфонтом; это было через три дня после того, как жена баронета подарила мужу сына и наследника.

— Мне надо поговорить с вами, — сказала графиня, устремив на него свой ясный взгляд, — о милой сиротке, которую я взяла к себе на время и хотела удочерить… Но теперь я выхожу замуж и, боюсь, это будет неудобно.

— Что ж, я предвидел это, — ответил сэр Эшли, не сводя глаз с графини. По ее щекам медленно катились две слезинки, видно, нелегко ей было так говорить о своей Дороти.

— Не судите меня строго, — умоляюще произнесла графиня и, справившись с волнением, продолжала, — может быть, леди Моттисфонт все-таки возьмет Дороти, для меня это сейчас очень важно, да и Дороти хуже не будет. Для всех, кроме нас с вами, Дороти — это всего лишь одна из моих причуд, а леди Моттисфонт так ведь страдала тогда, так не хотела отпускать ее… Согласится ли она теперь ее взять? — спросила графиня с затаенным беспокойством.

— Попробую еще поговорить с ней. Дороти пока будет жить здесь, в Фернелл Холле?

— Да. Мне самой надо ехать, но дом еще месяц остается за мной.

Сэр Эшли заговорил с женой о Дороти, только когда здоровье Филиппы несколько поправилось; и как раз в тот день из Лондона пришло известие о свадьбе графини. Но чуть только с уст Эшли сорвалось имя Дороти, жена прервала его раздраженно:

— Я не стала относиться к Дороти хуже. Но пойми, есть существо, которое мне ближе и дороже, чем она. Вспомни, она сама выбрала графиню, когда я спросила, у кого бы ей хотелось жить.

— Можно ли за это обижаться на ребенка! Ведь это наша Дороти.

— Нет, не наша, — ответила Филиппа и указала на кроватку. — Вот — наш.

— Так ты, значит, не хочешь брать Дороти, — воскликнул изумленный баронет. — Но ведь ты же чуть не умерла с горя, когда пришлось с ней расстаться!

— Не буду с тобой спорить, Эшли. Но теперь я не могу взять на себя ответственность за судьбу Дороти. Место ее занято.

Сэр Эшли вздохнул и вышел из комнаты. В тот день, как было еще раньше условлено, Дороти приехала в Динслей Парк в гости, но сэр Эшли не повел девочку к жене и даже не сказал, что она здесь. Он сам развлекал ее, как мог, они гуляли в парке, играли вдвоем. Потом сэр Эшли сел на корень старого вяза и, взяв Дороти к себе на колени, грустно проговорил:

— У одной мамы муж, у другой ребенок, куда же теперь тебе деваться, Дороти, а ведь совсем недавно перед тобой гостеприимно раскрывались двери сразу двух домов.

— Можно мне поехать к моей красивой маме в Лондон? — спросила Дороти, почувствовав по голосу сэра Эшли, что что-то произошло.

— Боюсь, что нет, малышка. Ты жила у графини, пока ей было скучно.

— Ну, тогда я останусь в Динслей Парке с тобой и с моей другой мамой.

— Нет, и этого нельзя, — сказал он с горечью. — У нас теперь есть свой маленький мальчик. — И с этими словами сэр Эшли наклонился к Дороти и поцеловал ее, стараясь скрыть навернувшиеся слезы.

— Никому я не нужна, — печально проговорила Дороти.

— Нет, Дороти, есть кто-то, кому ты нужна, — успокаивал он ребенка. Ну, а к кому бы еще ты хотела поехать?

Не так уж много было у Дороти знакомых, и она назвала крестьянина, у которого жила еще до того, как леди Моттисфонт вздумала взять ее к себе в Динслей Парк. Больше у Дороти не было никого в целом свете.

— Что ж, пожалуй, там тебе будет лучше всего и спокойней. Я буду приходить к тебе, маленькая моя, приносить игрушки и конфеты, вот увидишь, там тебе будет так же хорошо.

И, однако ж, когда пришло время и Дороти снова поселилась в маленьком доме у доброй крестьянки, она не переставала тосковать о прекрасных огромных залах Фернелл Холла и Динслея, и еще долгое время ее крохотные ножки, привыкшие к мягким пушистым коврам и дубовому паркету, зябли на холодном каменном полу, где ей теперь приходилось играть, а ручонки то и дело покрывались ссадинами от студеной воды, какой она теперь умывалась. Но грубые ботинки, подбитые гвоздями, все-таки немного грели, и вот мало-помалу жалобы и слезы из-за этих и десятка других таких же горестей стали утихать, и Дороти постепенно свыклась со всеми тяготами и невзгодами крестьянской жизни; она вырастала здоровой, крепкой и даже красивой девушкой. Сэр Эшли никогда не переставал заботиться о ней, но она так и не получила воспитания, какое мечтали ей дать сперва леди Моттисфонт, а потом ее вторая мама своенравная и взбалмошная графиня. У последней скоро появились другие Дороти, которые полностью завладели ее сердцем и досугом, а в сердце леди Моттисфонт безраздельно царствовал ее дорогой мальчик. Прошли годы, и Дороти, которую так горячо любили когда-то сразу две мамы и которую потом обе мамы так легко позабыли, вышла замуж, помнится мне, за одного почтенного дорожного подрядчика, того самого, который, если не ошибаюсь, перестраивал и ремонтировал шоссе, идущее из Уинтончестера на юго-запад через Нью-Форест, и в любви этого простого, доброго человека нашла бедная девушка счастье, которого не сумели ей дать ее знатные родители.

<1890>

ГЕРЦОГИНЯ ГЕМПТОНШИРСКАЯ

(рассказ тихого джентльмена)

Перевод М. Лорие

Тому назад лет пятьдесят тогдашний герцог Гемптонширский, пятый носитель этого титула, был первым человеком в своем графстве, а тем более в окрестностях Бэттона. Он происходил из древнего рода Сакслбай, известного своей приверженностью короне и еще до получения герцогского звания насчитывавшего по мужской линии немало прославленных воинов и духовных особ. Прилежному историку графства понадобился бы целый день, чтобы скопировать в боковом приделе приходской церкви многочисленные надгробные статуи и надписи на бронзовых досках, посвященные их памяти. Самого герцога, однако, мало интересовали старинные летописи на металле и камне, даже если они касались его собственных предков. Свои помыслы он предпочитал отдавать низменным и грубым забавам, которые ему в изобилии доставляло его положение. При случае он умел заткнуть рот какому-нибудь из своих подчиненных крепким ругательством, действовавшим как бомба, и он, бывало, подолгу пререкался со священником о сравнительных достоинствах петушиного боя и травли медведей.

Внешность у этого вельможи была незаурядная. Цвет лица его напоминал листья медного бука. Сложения он был богатырского, но немного сутулился; рот имел большой, а вместо тросточки носил с собой необструганный ствол небольшого деревца либо мотыгу, которой нещадно рубил попадавшиеся на пути кусты чертополоха. Замок его стоял в парке, окруженный со всех сторон, кроме южной, густыми вязами; и, когда светила луна, с большой дороги было видно, как поблескивает вдали каменный фасад, осененный тяжелыми ветвями, словно белое пятно на фоне мрака. Жилище это, хоть и называлось замком, почти не было укреплено, да и возводилось оно с большим вниманием к удобству обитателей, чем те неприступные твердыни, к коим, строго говоря, применимо это наименование. То был помещичий дом, внутри распланированный скучно, как шахматная доска, а снаружи украшенный, в подражание замкам, фальшивыми бастионами и бойницами, за которыми высились зубчатые дымовые трубы. В безветренную погоду, в тот утренний час, когда по коридорам, как призраки, снуют служанки, разжигая камины, и в узких полосках света, проникших сквозь щели ставен, словно подмигивают и улыбаются фамильные портреты, — десятка полтора тонких голубых дымков отвесно поднимались из этих труб, а потом, растекаясь вширь, повисали высоко над домом, точно огромный плоский балдахин. Вокруг раскинулись на десятки тысяч акров прекрасные, плодородные земли майората: живописные лужайки и боскеты повсюду, где их можно было увидеть из окон замка, а дальше — скромные пашни, заслоненные от любопытных глаз искусно расположенными насаждениями.

Следующим после владельца всего этого богатства должен быть назван второй человек в приходе — настоятель церкви, его преподобие достопочтенный мистер Олдборн, вдовец, чересчур сухой и суровый для священника. Внешний его облик — белоснежный шейный платок, аккуратно причесанные седые волосы, жесткие черты лица — никак не свидетельствовал о душевной теплоте, без которой так трудно пастырю делать добро своим ближним. Последним в ряду Нептуном среди этих местных планет — был младший священник мистер Элвин Хилл. Это был красивый юноша, кудрявый, с мечтательными глазами — до того мечтательными, что если долго глядеть в них, казалось, будто возносишься и паришь среди летних облаков, — с лицом свежим, как цветок, и без признаков усов и бороды. Было ему лет двадцать пять, но на вид — не более девятнадцати.

У настоятеля была дочь по имени Эммелина, девушка такая кроткая и простодушная, что чуть ли не все в той округе успели заметить, оценить и обсудить ее красоту, когда сама она еще и не догадывалась о том, что красива. С детства она мало видала людей; при встрече с мужчинами испытывала страх и смущение. Всякий раз, как в доме ее отца появлялся какой-нибудь незнакомый ей посетитель, она убегала в сад и оставалась там до его ухода, браня себя за малодушие, но не умея преодолеть его. Добродетельность Эммелины заключалась не в стойкости характера, но в прирожденном нерасположении ко всему дурному, привлекавшему ее не больше, чем мясо привлекает травоядных. Прелесть ее лица, повадок и нрава не оставила равнодушным посвященного в духовный сан Антиноя, а также и герцога, который, хоть и не смыслил ничего в тонком обращении и всегда держался неуклюже по отношению к прекрасному полу, — словом, отнюдь не был дамским угодником, однако же, увидев неожиданно Эммелину, вскоре после того как ей исполнилось семнадцать лет, воспылал к ней прямо-таки неистовой страстью.

Случилось это однажды летом на опушке рощицы между замком и домом священника; герцог стоял там, наблюдая за подземной работой крота, а девушка вдруг пробежала в нескольких шагах от него с непокрытой головой, ярко освещенная солнцем. Герцог вернулся домой потрясенный, как человек, увидевший ангела. Он поднялся в свою картинную галерею и провел там несколько времени, разглядывая портреты красавиц, давно успокоившихся в могиле, и словно впервые задумавшись над тем, какую важную роль эти женщины сыграли в продлении рода Сакслбай. Он пообедал в одиночестве, за обедом немало выпил и поклялся, что Эммелина Олдборн будет принадлежать ему.

А надо же было случиться, что тем временем между этой девушкой и младшим священником завязались втайне какие-то нежные отношения. Что именно у них произошло, навсегда осталось неизвестным, но отец ее явно этого не одобрял. Он повел себя холодно, твердо и неумолимо. Помощник его вскоре исчез из прихода, исчез почти внезапно, после того как однажды вечером в саду между ними разыгралась ссора, и вперемежку с их гневными возгласами, как стоны умирающих средь грохота битвы, слышались мольбы и рыдания женщины. А спустя немного времени было объявлено, что скоро — до странности скоро состоится бракосочетание герцога с мисс Эммелиной Олдборн.

День свадьбы наступил и прошел: она стала герцогиней. За весь этот день никто, казалось, не вспомнил о незадачливом любовнике, а может, кто и вспомнил, да счел за благо утаить свои мысли. Одни, кто посмелее, говорили о вельможных супругах в шутливом тоне, другие отзывались о них в словах изящных и почтительных, — смотря по тому, что подсказывал каждому его пол и свойства характера. И только вечером звонари на колокольне, среди которых Элвин пользовался особенной симпатией, немножко отвели душу разговорами о скромном молодом человеке и о сожалениях, возможно, терзающих женщину, которую он любил.

— Неужто вы не понимаете, что тут что-то неладно? — сказал, отирая вспотевший лоб, тот звонарь, что ведал дискантовым колоколом. — Я-то знаю, в какую конюшню ей хотелось бы нынче вечером поставить своих лошадей, когда они остановятся на ночлег.

— Скажи лучше, что знал бы, если бы имел понятие, где сейчас молодой мистер Хилл, а это никому во всем приходе не известно.

— Кроме как той леди, в чью честь мы сегодня трезвонили.

Но о том, сколь велико было горе Эммелины, не подозревали в то время ни эти добрые поселяне, ни даже те, кто общался с нею гораздо ближе, — так искусно она скрывала свою тоску. Однако вскоре после того, как молодые воротились в замок, состояние духа юной супруги перестало быть тайной. Ее слуги и служанки рассказывали, что она, как дурочка, плачет горючими слезами, когда всякая разумная женщина перебирала бы свои новые платья. В церкви, вместо того чтобы считать перстни на пальцах, дремать или посмеиваться про себя, разглядывая молящихся стариков и старух, как делали в прежние времена красавицы из герцогского дома, она истово молилась, сидя одна, незаметная, как мышка, на огромной резной скамье. Казалось — пить из хрусталя и есть на серебре для нее не большая радость, чем хлебать из глиняной плошки. Мысли ее и правда были заняты чем-то другим, и это не ускользнуло от внимания ее супруга. Поначалу он только насмехался над ней и советовал выбросить из головы размазню-священника. Но время шло, и попреки его становились все язвительнее. Он не верил, когда она клялась, что не поддерживала связи с прежним своим возлюбленным с тех пор, как рассталась с ним в присутствии отца. Это повело к бурным сценам, о которых нет нужды рассказывать подробно; страшные последствия их не замедлили сказаться.

Однажды темным тихим вечером, месяца через два после свадьбы герцога, какой-то человек вошел через ворота в аллею, ведущую от большой дороги к замку. Не доходя до него шагов двести, он свернул с широкой аллеи на кружную тропинку и по ней добрался до кустов, посаженных у самого дома. Спустя несколько минут на башне замка пробили часы, и тогда в тот же укромный уголок скользнула с противоположной стороны фигура женщины. Две тени мгновенно слились воедино, как две капли росы на листе, а потом отделились друг от друга, и женщина потупила голову.

— Эммелина, ты просила меня прийти, и я пришел, да простит меня бог! хрипло проговорил мужчина.

— Ты решил покинуть Англию, Элвин, — сказала она прерывающимся голосом. — Я слышала, ты отплываешь через три дня из Плимута на корабле «Слава Запада»?

— Да. Я не могу больше жить в Англии. Здесь жизнь для меня подобна смерти.

— Моя жизнь еще хуже — хуже смерти. Страх смерти не толкнул бы меня на такую крайность. Слушай, Элвин, я за тобою послала, чтобы просить тебя позволь мне уехать с тобой или хоть быть где-нибудь недалеко от тебя. Что угодно, только бы не оставаться здесь.

— Уехать со мной? — переспросил он в изумлении.

— Да, да. Или хоть научи меня, что мне делать. Как-нибудь помоги мне! Не ужасайся, выслушай меня. Только жестокость могла вынудить меня к этому. Если бы еще он меня не трогал, я бы примирилась со своей долей; но он меня мучает, и если я здесь останусь, то скоро, очень скоро, сойду в могилу.

В ответ на его смятенный вопрос она пояснила, что герцог мучает ее из ревности.

— Он хочет вырвать у меня признание, он не верит, что мы с тобой не виделись с тех пор, как отец сговорил меня за него и мне пришлось подчиниться родительской воле.

Бедный священник сказал, что это воистину дурные вести.

— Но неужели он с тобою жестоко обращается? — спросил он.

— Да, — отвечала она чуть слышно.

— Что же он делает?

Она опасливо огляделась вокруг и заговорила сквозь слезы:

— Чтобы заставить меня признаться в том, в чем я не повинна, он измышляет всякие способы, какие — этого я не смею рассказать, — лишь бы довести меня до полного изнеможения, чтобы мне стало все равно, в чем ни каяться. Вот я и решилась написать тебе, ведь больше друзей у меня нет. И прибавила с печальной иронией: — Я подумала, раз он все равно мне не верит, пусть уж будет прав, дам ему хотя бы повод для подозрений.

— Эммелина, — спросил он, весь дрожа, — ты не шутишь, ты вправду хочешь… хочешь бежать со мной?

— А ты думаешь, я в такое время могла бы шутить? Минуты две он молчал, потом ответил:

— Тебе нельзя ехать со мною.

— Почему?

— Это грех.

— Не может это быть грехом. Я за всю свою жизнь не помышляла ни о чем греховном, так неужели же стану теперь, когда я денно и нощно молюсь о том, чтобы смерть избавила меня от страданий!

— И все-таки это дурно, Эммелина.

— Разве дурно спасаться от огня, который жжет тебя?

— Но от нареканий ты все же не спасешься.

— Элвин, Элвин! — вскричала она. — Заклинаю тебя, увези меня с собой! Я знаю, вообще-то это нехорошо, но ведь случай совсем исключительный! За что мне послано такое испытание? Я никому не делала зла, я многим помогала и надеялась быть счастливой; а пришло горе. Неужели господь насмеялся надо мной? Меня некому было поддержать, я уступила. А теперь жизнь для меня позор и тяжкое бремя… Ах, если бы ты знал, чего мне стоило обратиться к тебе с этой просьбой, ты не отказал бы мне, ведь от этого зависит вся моя жизнь!

— Помоги нам бог, это выше сил человеческих! — простонал он. — Эмми, ты — герцогиня Гемптонширская, супруга герцога. Тебе нельзя со мной ехать.

— Значит, я отвергнута? Отвергнута? — вскрикнула она, как безумная. Элвин, ты в самом деле это сказал?

— Да, моя дорогая, моя бедная! С болью в душе я это сказал и повторяю. Тебе нельзя уехать. Прости меня, но выхода нет. Пусть я погибну, пусть погибнешь ты, но вместе бежать нам нельзя. Божеский закон этого не допускает. Прощай навсегда, на веки веков.

Он оторвался от нее, выбежал из кустарника и скрылся во мраке.

Три дня спустя после этой встречи и прощания Элвин отплыл дождливым утром из Плимута на пассажирском корабле «Слава Запада». Его красивые кроткие черты были отмечены печатью такой душевной муки, какой не могли бы наложить на них десять лет обычных житейских невзгод. Когда скрылась из глаз родная земля, он попытался по мере сил привести себя в стоическое состояние духа. Попытки эти, в сочетании с нравственной силой, позволившей ему устоять против соблазна страстей, которому подвергла его Эммелина, столь бездумно ему доверившись, до некоторой степени увенчались успехом, хотя часто, слишком часто в ропоте водной шири, на которую он взирал день за днем, ему чудились звуки ее незабвенного голоса.

Он составил себе строгий распорядок дня, чтобы легче было заглушать жгучие сожаления, которые по временам терзали его, когда он отдавался грезам о том, что могло бы быть, не послушай он голоса совести. Ежедневно он в течение долгих часов сосредоточивал свои мысли на философских трудах, которые взял с собой, и лишь изредка разрешал себе на несколько минут задуматься об Эммелине, — так занемогший эпикуреец, против воли обращаясь в скрягу, по капле отмеривает себе пьянящий напиток, причину своего недуга. В пути случилось несколько происшествий, обычных для переезда по морю в те времена: шторм, штиль, человек за бортом, рождение ребенка и похороны, причем последнее печальное событие потребовало его участия, — как единственный на корабле священник, он читал заупокойную службу. В начале следующего месяца корабль прибыл в Бостон, и оттуда Элвин отправился в Провиденс, где жил его дальний родственник.

Пробыв там недолгое время, он возвратился в Бостон и усердно взялся за работу, что очень помогло ему стряхнуть с себя мрачную меланхолию, все еще им владевшую. Недавние переживания ослабили и замутили его веру, поэтому он решил, что не может в ближайшее время достойно нести обязанности духовного пастыря, и попросил место учителя в школе. Тут ему пригодились некоторые рекомендации, полученные перед отъездом из Англии, а вскоре молва о нем как о серьезном ученом и почтенном человеке дошла до попечителей одного колледжа. Кончилось тем, что он оставил школу и водворился в этом колледже в качестве преподавателя риторики и ораторского искусства.

Так он жил и трудился, движимый единственно решимостью добросовестно исполнять свой долг. В зимние вечера он сочинял элегии и сонеты, изливая свои чувства в стихах, большей частью посвященных «Одной несчастной леди», а летом, если не бывал занят, проводил конец дня, наблюдая из своего окна, как удлиняются тени, и сравнивая их в воображении с тенями своей жизни. На прогулках он всегда смотрел, в какой стороне восток, и думал об океане, простершемся там на две тысячи миль, и о том, что осталось за его далью. Словом, каждую свободную минуту он уносился мыслями к той, что была для него лишь воспоминанием и едва ли могла стать чем-нибудь иным.

Прошло девять лет, и под действием их лицо Элвина утратило очарование молодости, ранее отличавшее его. Он был добр к своим ученикам и приветлив со всеми, с кем ему приходилось общаться; но ключ своей жизни, свою тайну, хранил так же крепко, как если бы был немым. Беседуя со знакомыми об Англии и о своей тамошней жизни, он обходил эпизод с Эммелиной и Бэттонским замком, точно ничего этого и не было в его прошлом. При всей своей неизмеримой важности для него те короткие дни промелькнули так быстро, что теперь, через столько лет, он и сам бы, возможно, не помнил о них, если бы не событие, которым они были отмечены.

И вот однажды, проглядывая на досуге старую газету, присланную из Англии, он увидел коротенькую заметку, которая для него, однако, заключала целые фолианты волнующего содержания, звенела ритмом более страстным, нежели все строфы всех поэтов земли. То было объявление о смерти герцога Гемптонширского, — он умер бездетным, оставив после себя только вдову.

Весь ход мыслей Элвина мгновенно принял другое направление. Взглянув еще раз на газету, он убедился, что получил ее уже давно, но по небрежности отложил, не читая. Если бы не вздумалось ему разобрать бумаги в своем кабинете, он мог бы еще много лет оставаться в неведении. Со смерти герцога прошло уже семь месяцев. Элвин не в силах был больше трактовать с кафедры об искусственно подобранных синекдохах, антитезах и метафорах, — в душе его сами собой рождались все эти риторические фигуры, но их он не смел произнести вслух. Нужно ли удивляться, что он предался блаженным мечтам о счастье, раз оно теперь, впервые за долгие годы, казалось возможным? Ведь он и сейчас не любил ничего и никого на свете, кроме Эммелины. Его безмолвный романтический монолог вылился в решение — возвратиться к ней, не теряя ни часа.

Но он не мог сразу же бросить работу. Лишь четыре месяца спустя ему удалось освободиться от всех своих дел, однако, хоть и снедаемый нетерпением, он не уставал повторять себе: «Если она не разлюбила меня за девять лет, то не разлюбит и за десять; перемена в жизни и одиночество окажут на нее свое действие, она вспомнит прежние времена, станет думать обо мне еще нежнее; каждый новый день сулит мне все более радостную встречу».

Но вот кончилась и вынужденная отсрочка, и, прибыв благополучно в Англию через год с небольшим после смерти герцога, он однажды к концу зимнего дня добрался до деревушки Бэттон.

Так велико было нетерпение Элвина, что, несмотря на поздний час, он не мог удержаться, чтобы теперь же не взглянуть на замок, в который Эммелина десять лет назад вошла на свое горе молодою хозяйкой. Он шел парком, задумчиво глядя вперед, где знакомые очертания дома вырастали на темнеющем небе, и вскоре с интересом заметил, что и впереди и позади него по тенистой аллее, ведущей к воротам замка, бодро шагают по двое, по трое деревенские жители. Не опасаясь быть узнанным, Элвин осведомился у одного из них, что здесь происходит.

— Ее светлость устраивает для своих арендаторов праздник, как повелось еще при герцоге и при его отце, она не хочет нарушать старый обычай.

— Вот как. Она, что же, после смерти герцога живет здесь одна?

— Одна как перст. Но хоть званых вечеров у нее и не бывает, ей приятно, когда здешние жители веселятся, она частенько их сюда приглашает.

«Добра по-прежнему», — подумал Элвин.

Он подошел к замку; боковые ворота были гостеприимно распахнуты, а залы и переходы в этом крыле ярко освещены множеством свечей, ронявших горячие капли на свежую зелень, которой были увиты люстры, и на шелковые платья фермерских жен, с довольным видом прохаживающихся по комнатам под руку с мужьями. Элвин беспрепятственно вошел в замок вместе с остальными, — сегодня вход для всех был свободный. Не замечаемый никем, он остановился в углу большой залы, где вскоре должны были начаться танцы.

— Хоть ее светлость только что сняла траур, — сказал кто-то стоявший рядом, — а все равно она обещала, что сойдет вниз и откроет бал с соседом Бейтсом.

— Кто это сосед Бейтс? — спросил Элвин.

— Старик, которого она очень уважает, самый старый из всех ее арендаторов. Ему недавно стукнуло семьдесят восемь.

— Ах да, я помню, — сказал Элвин со вздохом облегчения.

Танцоры построились парами и замерли в ожидании. В дальнем конце залы отворились двери, и вошла дама в черном шелковом платье. Она с улыбкой поклонилась гостям и заняла свое место в первой паре.

— Кто это? — спросил в недоумении Элвин. — Вы как будто сказали, что ее светлость…

— Это и есть ее светлость, — отвечал его собеседник.

— А где же другая?

— Никакой другой нет.

— Но ведь это не та герцогиня Гемптонширская, которая… которая… — У Элвина язык отнялся, он не мог продолжать.

— Что это с вами? — спросил его новый знакомый, увидев, что он отступил на шаг и прислонился к стене.

Несчастный Элвин пробормотал, что у него в боку закололо от долгой ходьбы. А тут заиграла музыка, начался бал, и сосед его, заглядевшись на то, как эта непонятная герцогиня проделывает сложные фигуры танца, на время забыл о его существовании.

Воспользовавшись этим, Элвин постарался взять себя в руки. Страдать было ему не внове.

— Как случилось, что эта женщина стала вашей герцогиней? — спросил он твердым, ясным голосом, уже вполне овладев собой. — Где другая герцогиня Гемптонширская? Ведь она была. Я это наверняка знаю.

— Ах, вы про ту? Ну, она-то давным-давно сбежала с младшим священником. Мистер Хилл его звали, если мне память не изменяет.

— Как так сбежала? Этого же не было, — сказал Элвин.

— А вот так и сбежала. Месяца через два после свадьбы она встретилась с этим священником в кустах возле дома. Нашлись люди, что видели их и кое-что слышали из их разговора. Они условились обо всем, а дня через три отплыли из Плимута.

— Это неправда.

— Ну, если это ложь, тогда уж не знаю, что правда. Ее отец до смертного часа был в этом уверен, и герцог тоже, да и все в округе. Ох, и подняли тогда кутерьму! Герцог проследил ее до Плимута.

— До Плимута?

— Да, до Плимута, и там его люди выяснили, что она пришла в корабельную контору и спросила, записался ли мистер Элвин Хилл пассажиром на «Славу Запада»; а когда узнала, что да, то и сама записалась, только под чужим именем. Позже, уже после отплытия корабля, герцог получил от нее письмо, она ему все рассказала. А сюда так и не вернулась. Его светлость много лет жил один, на нашей герцогине он женился всего за год до своей смерти.

Изумление Элвина нельзя описать никакими словами. Но как ни был он ошеломлен и растерян, на следующий день он побывал у герцогини Гемптонширской, которую все еще считал не настоящей. Выслушав его, она сперва встревожилась, потом стала надменна и холодна, потом, смягчившись при виде его отчаяния, ответила откровенностью на откровенность. Она показала ему письмо, найденное в бумагах покойного герцога и подтверждавшее то, что Элвин узнал накануне. На почтовом штемпеле стояла дата отплытия «Славы Запада», и в письме Эммелина кратко сообщала, что уехала на этом корабле в Америку.

Элвин употребил все усилия, чтобы до конца раскрыть тайну. От всех он слышал одно и то же: «Она сбежала с младшим священником». Но когда он немного расширил круг своих поисков, то узнал и кое-что более существенное. Ему назвали имя одного плимутского лодочника, который, когда герцог хватился своей жены и стал ее разыскивать, будто бы заявил, что поздно вечером, перед отплытием «Славы Запада», сам перевез беглянку с берега на корабль.

Порыскав несколько дней по переулкам и пристаням плимутского порта, Элвин, неотступно преследуемый этими невероятными словами: «Сбежала с младшим священником», — нашел-таки старого лодочника. Тот охотно повторил свой рассказ. Он хорошо помнил этот случай и подробно описал — как в свое время описывал герцогу — платье и наружность уезжавшей леди; сомнений не оставалось: это самое платье Элвин видел на Эммелине в вечер их прощания.

Прежде чем отправиться за океан для дальнейших поисков, Элвин, теряясь в догадках, постарался раздобыть адрес капитана Уилера, который вел «Славу Запада», когда сам Элвин был на ней пассажиром, и тут же написал ему письмо.

Все подробности этой истории, какие старый моряк мог вспомнить или разыскать в своих документах, сводились к тому, что перед одним из его тогдашних рейсов на корабль действительно явилась женщина, назвавшаяся так, как упомянул в своем письме Элвин; что она ехала в общей каюте среди самых бедных переселенцев; что она умерла дней через пять после выхода из Плимута; что по виду она казалась женщиной благородной и воспитанной. Почему она не записалась в первый класс, почему ехала без вещей — этого никто не мог взять в толк: пусть денег у нее было мало, такой женщине нетрудно было бы их достать. «Мы похоронили ее в море, писал далее капитан. — Как сейчас помню, отпевал ее молодой священник, пассажир первого класса».

Словно молния озарила эту картину в памяти Элвина. Было ясное, ветреное утро, ему только что сказали, что корабль идет со скоростью ста с лишним миль в сутки. И тут стало известно, что одна несчастная молодая женщина на нижней палубе заболела лихорадкой и лежит в бреду. Весть эта сильно встревожила пассажиров, потому что санитарные условия на корабле оставляли желать лучшего. А вскоре судовой лекарь объявил, что она умерла. Вслед за этим Элвин узнал, что хоронить ее будут без задержки, опасаясь заразы. И вот теперь перед глазами его возникла картина похоронного обряда, в котором он и сам играл не последнюю роль. На корабле не было своего священника, поэтому капитан пришел к нему с просьбой отслужить заупокойную службу. Он согласился; и вечером, когда прямо перед ним опускался за горизонт красный шар солнца, он читал среди стоявших в молчании пассажиров и матросов: «Посему предаем тело ее водной пучине, да обратится в тлен, в чаянии воскресения, когда отдаст море мертвых, бывших в нем».

Капитан сообщил ему также адреса судовой экономки и других лиц, служивших в то время на «Славе Запада». Элвин посетил их одного за другим. Повторные описания платья умершей, цвета ее волос и других примет погасили последнюю искру надежды на возможную ошибку.

Теперь наконец прояснился весь ход событий. В тот злополучный вечер, когда он покинул Эммелину, запретив ей следовать за собой, так как это было бы грехом, она, очевидно, ослушалась. В темноте она украдкой пошла за ним следом, как несчастная собачонка, которая не отстает, хоть ее и гонят. Она ничего не могла захватить с собой, кроме того, что было у нее тогда в руках; и так, почти ничего при себе не имея, и пустилась в путь. В намерения ее, несомненно, входило открыть ему свое присутствие на корабле, как только она найдет в себе для этого достаточно мужества.

Так развернулась перед внутренним взором Элвина десятилетней давности глава его романа. То, что неимущей пассажиркой была юная герцогиня Гемптонширская, никогда не стало достоянием гласности. Хиллу незачем было дольше оставаться в Англии, и вскоре он покинул ее берега, теперь уже навеки. Перед отъездом он поведал свою повесть одному другу детства — деду человека, который только что рассказал ее вам.

<1884>

Из сборника