«СТАРИННЫЕ ХАРАКТЕРЫ»
СТАРИННЫЕ ХАРАКТЕРЫ
Перевод Р. Бобровой
Время действия — осень с ее золотом и синевой, вторая половина субботнего дня, место действия — главная улица городка, известного своим базаром. На квадратном дворе перед гостиницей «Белый олень» стоит большой фургон, крытый брезентом, на котором виднеется вылинявшая от непогоды надпись: «Бэртен, перевозки до Лонгпаддла». Фургоны эти, каких здесь много, несмотря на их неуклюжесть, считаются вполне приличным средством передвижения и пользуются большой популярностью у людей почтенных, но не обремененных излишними деньгами; те из фургонов, что оборудованы получше, не уступают, пожалуй, старинным французским дилижансам.
Фургон, о котором идет речь, отправляется ровно в четыре, а сейчас, как показывают часы на башенке в конце улицы, половина четвертого. Вот уже начинают появляться посыльные из магазинов со свертками в руках, они забрасывают свертки в фургон и уходят, насвистывая, не заботясь об их дальнейшей судьбе. Без двадцати четыре приходит пожилая женщина, ставит свою корзинку в фургон, не спеша забирается туда сама, усаживается, складывает руки и поджимает губы. Пускай еще и лошадей не думают запрягать, да и самого возчика не видно, а она уже заняла себе уголок. Без четверти четыре появляются еще две женщины, в которых она узнает жену почтмейстера Верхнего Лонгпаддла и жену приходского писаря, а они узнают в ней владелицу бакалейной лавочки из этой же деревни. За пять минут до назначенного срока прибывают учитель мистер Профитт в мягкой фетровой шляпе и кровельщик Кристофер Туинк, большой искусник по части сооружения соломенных крыш; а когда часы уже бьют четыре, во двор торопливо входят церковный причетник с женой, торговец семенами со своим престарелым отцом и приходский писарь, а также мистер Дэй, не признанный миром художник-пейзажист, человек уже в летах, проживший всю жизнь в родной деревне и не продавший ни единой картины за ее пределами; однако надо сказать, что его посягательства на искусство пользуются неизменной поддержкой односельчан, чья вера в его гениальность столь же примечательна, как и пренебрежение к нему со стороны всего остального человечества; эти добрые люди так усердно приобретают его картины (правда, всего за несколько шиллингов каждую), что на стенах любого дома в приходе красуется по три-четыре этих великолепных творения.
А Бэртен, хозяин фургона, уже хлопочет вокруг, вот и лошади запряжены, Бэртен разбирает вожжи и ловко вспрыгивает на козлы — видно, это ему дело привычное.
— Все, что ли, тут? — спрашивает он через плечо разместившихся в фургоне пассажиров.
Поскольку те, кого там не было, не могли заявить о своем отсутствии, он, естественно, заключил, что все в сборе, и после нескольких толчков и рывков фургон со своим живым грузом выехал со двора. Легкой рысцой лошади побежали по дороге, но немного не доезжая до моста, за которым кончался городок, Бэртен вдруг круто натянул вожжи.
— А, черт! — воскликнул он. — Я же забыл пастора!
Сидевшие поблизости от маленького оконца в задней стенке фургона посмотрели, не видно ли пастора на дороге, но там его не оказалось.
— И куда он запропастился, хотел бы я знать, — продолжал возчик.
— Ему, бедняге, в его годы, давно уже пора бы иметь самостоятельный приход.
— И пора бы научиться не опаздывать, — добавил возчик. — Я же сказал ему «ровно в четыре». «В четыре так в четыре», говорит, а теперь вот его и нет. Такой солидный человек, старый священнослужитель, а слову своему не хозяин. Может, вы, мистер Флакстон, знаете, в чем дело, — вы ведь с ним часто встречаетесь, — обратился он к причетнику.
— Я с ним и правда разговаривал всего полчаса назад, — отвечал сей достойный муж, всем своим видом показывая, что он и в самом деле на короткой ноге со своим духовным начальством. — Но он не сказал, что задержится.
Вопрос разрешился сам собой — в эту минуту из-за угла фургона вырвался сноп лучей, отраженных очками пастора, а следом появилось его раскрасневшееся от спешки лицо, реденькие седые бакенбарды и развевающиеся полы длинного узкого пальто. Никто не стал его укорять, видя, что он и сам огорчен, и пастор, запыхавшись, вскарабкался в фургон.
— Ну, теперь-то уж все тут? — вторично спросил возчик. Фургон опять тронулся и покатил дальше по дороге, когда они проехали шагов триста и приближались уже ко второму мосту, за которым, как известно каждому уроженцу тех мест, дорога делает поворот и экипаж исчезает из поля зрения провожающих его взглядами городских зевак, почтмейстерша вдруг воскликнула, глядя в заднее оконце:
— Остановитесь!
— Что такое? — спросил возчик.
— Какой-то человек нам машет! Снова толчок, и фургон остановился.
— Еще, значит, кто-то опоздал? — сказал возчик.
— Да у ж, видно, так!
Все ждали молча. Кто сидел поближе, смотрели в окошко.
— И кто бы это мог быть? — продолжал Бэртен. — Ну посудите сами, как тут поспеть вовремя, когда то и дело застреваешь? Да у нас вроде и все места заняты. Ума не приложу, кто это может быть!
— Одет прилично, — сказал учитель, которому с его места лучше всех было видно.
Незнакомец, убедившись, что его поднятый зонтик привлек внимание, неторопливо приближался к остановившемуся фургону. Платье на нем было явно не местного покроя, хотя трудно сказать, в чем именно заключалась разница. В левой руке он нес небольшой кожаный саквояж. Подойдя к фургону, он взглянул на выведенную на нем надпись, как бы удостоверяясь, что остановил именно тот экипаж, который ему нужен, и спросил, найдется ли для него место.
Возчик ответил, что, хотя фургон полон, еще один человек, надо полагать, как-нибудь усядется, тогда незнакомец забрался в фургон и сел на место, которое другие пассажиры, потеснившись, ему освободили. И снова лошади тронули, и фургон покатил со своим грузом из четырнадцати душ, больше уже не останавливаясь.
— Вы ведь не здешний, сэр? — спросил возчик. — По вас сразу видно.
— Да нет, я отсюда родом, — ответил незнакомец.
— Да? Гм.
Последовавшая за этим пауза недвусмысленно выражала недоверие к словам нового пассажира.
— Я о Лонгпаддле говорю, — упрямо продолжал возчик, — там-то я, кажись, всех в лицо знаю.
— Я родился в Лонгпаддле и мальчиком жил в Лонгпаддле, и мой отец и дед тоже из Лонгпаддла, — спокойно возразил незнакомец.
— Ах ты господи! — воскликнула из глубины фургона лавочница. — Да уж не сын ли это Джона Лэкленда — ну подумать только! Того, что тридцать пять лет тому назад уехал в чужие края с женой и детьми? Быть не может! А все-таки вот слышу я ваш голос — ну точь-в-точь голос Джона!
— Совершенно верно, — подтвердил незнакомец. — Джон Лэкленд мой отец, а я его сын. Тридцать пять лет тому назад, когда мне было одиннадцать лет, мои родители эмигрировали за океан, взяв с собой меня и сестру. В то утро Тони Кайтс отвез нас и наши пожитки в Кэстербридж, и он был последним человеком из Лонгпаддла, которого я видел. На той же неделе мы отплыли в Америку, и там мы жили все это время, и там же остались мои родные — все трое.
— Они живы или умерли?
— Умерли, — ответил он тихим голосом. — А я вот вернулся на родину, у меня давно уже зародилась мысль — не твердое намерение, а так, мечта, что хорошо бы через годик-другой сюда приехать и провести здесь остаток своих дней.
— Вы женаты, мистер Лэкленд?
— Нет.
— Ну и как, повезло вам в жизни, сэр, или, вернее, Джон, — я ведь знала тебя малышом… Разбогател ты в этих новых странах, — ведь там, говорят, все богатеют?
— Нет, я не богат, — ответил мистер Лэкленд. — И в новых странах, я вам скажу, попадаются неудачники. Не всегда в гонках побеждает быстрейший, а в битве сильнейший, а даже если и так, то можно ведь оказаться и не быстрейшим и не сильнейшим. Впрочем, хватит обо мне. Я на ваши вопросы ответил, теперь ответьте вы на мои. Я ведь из Лондона нарочно приехал сюда, чтобы посмотреть, какой стал Лонгпаддл и кто в нем сейчас живет. Поэтому я и решил поехать в вашем фургоне, — обратился он к возчику, — а не нанял экипаж.
— Да что, — ответил возчик, — живем помаленьку, вроде ничего и не изменилось. Из прежних кое-кого уже нет — вынули, так сказать, старые портреты из рам и вставили на их место новые. Вы вот помянули Тони Кайтса, что он отвозил вашу семью и ваше имущество в Кэстербридж. Тони, кажись, еще жив, но из Лонгпаддла уехал. После женитьбы он в Льюгейте поселился, неподалеку от Меллстока. Чудной он был парень, этот Тони!
— Когда я его знал, его характер еще не выявился.
— Да характер-то у него был неплохой, вот только на женщин он был слаб. Никогда не забуду, как он женился, — это, я вам скажу, была история!
Мистер Лэкленд молча ожидал продолжения, и возчик так повел свой рассказ:
ТОНИ КАЙТС, АРХИПЛУТ
Перевод И. Пашкина
— И лицо его я как сейчас помню — маленькое, круглое, крепкое, тугое, а кое-где по нему рябинки, ну да не столько их было, чтобы женщин от него отпугнуть, хоть он и сильно оспой переболел, когда еще был мальчишкой. И такой он всегда был хмурый да неулыбчивый, словно посмеяться ему совесть не позволяла. Говоришь с ним, бывало, а он уставится тебе в глаза и даже не моргнет ни разу. И ни волоска у него не было ни на щеках, ни на подбородке, — гладкие были, что твоя ладонь. Даже «Портняжьи штаны» он умудрялся распевать этак протяжно и гнусаво, на церковный лад: «Вмиг скинули юбки, штаны натянули», — ну и там все прочее, про что в этой скоромной песне поется. От женщин у него, впрочем, отбою не было, и гулять с ними он был мастак.
Но с годами Тони все больше прилеплялся к одной, звали ее Милли Ричарде. Хорошенькая такая была, маленькая, легкая, нежная. В деревне уже все считали, что они помолвлены.
Вот как-то в субботу под вечер возвращался он на телеге с базара, куда ездил с отцовским поручением. Доехал он до подножья холма, вот этого самого, через который и мы сейчас будем переваливать, и видит, что на вершине дожидается его Юнити Сэллет, одна из наших красоток, до помолвки с Милли он шибко за нею приударял.
Когда Тони поравнялся с нею, Юнити и говорит:
— Не подвезешь ли ты меня домой, голубчик мой Тони?
— С удовольствием, моя милая, — говорит Тони. — Неужто я тебе откажу?
Тогда она ему улыбнулась и прыгнула в телегу, и они поехали дальше.
— Тони, — говорит она с нежным укором. — Ну как это ты мог бросить меня ради той, другой? Чем она лучше меня? Я б тебе была хорошей женой и любила бы тебя куда больше, чем она. Но, видно, те девушки лучше, что прыгают прытче. Вспомни, как давно мы знакомы: почти с детских лет, припомни-ка, Тони.
— Ну, знакомы, это верно, — сказал Тони, пораженный справедливостью ее слов.
— И тебе ни разу не пришлось упрекнуть меня в чем-нибудь, Тони? Ну, скажи, разве это неправда?
— Клянусь богом, ни разу, — говорит Тони.
— И скажешь, я некрасивая, Тони? Ты погляди на меня. Долго он разглядывал ее, потом говорит:
— Да нет, только, знаешь, я до сих пор и не замечал, что ты такая красивая…
— Красивей, чем она?
Что ответил бы на это Тони, никому не известно, потому что не успел он и рта раскрыть, как видит за углом, поверх изгороди, перо — знакомое перо на шляпке той самой Милли, с которой он хотел сегодня же договориться об оглашении на будущей неделе.
— Юнити, — говорит он как можно мягче. — Видишь, там Милли. И мне очень неприятно будет, если она увидит тебя со мной, а если я тебя ссажу, она все равно увидит тебя на дороге и догадается, что мы ехали вместе. Так что, Юнити, дорогая моя, чтобы не вышло какого шума — тебе ведь это тоже неприятно будет, не меньше, чем мне, — ложись-ка ты скорее в задок телеги, а я тебя прикрою брезентом, и подожди, пока она пройдет мимо. Всего-то одну минутку. Сделай это — и я еще поразмыслю о том, что ты сказала, и, как знать, может быть, обручусь с тобой, а не с Милли. Ведь у нас с ней еще ничего не решено.
Ну, Юнити Сэллет и согласись. Легла она в задок телеги, а Тони прикрыл ее брезентом, так что в телеге словно ничего и не было, кроме смятого брезента. Сделал он это и поехал навстречу Милли.
— Ах, это ты, Тони, — завидев его, воскликнула Милли и слегка надулась. — Где ты пропадал? Словно и нет меня в Верхнем Лонгпаддле. А я вот вышла тебе навстречу, как ты просил, — мы же с тобой уговорились, что ты меня довезешь до дому и по дороге мы обсудим, как нам жить своим домком, — ведь ты меня сватал и я тебе обещала. Иначе не видать бы вам меня здесь, мистер Тони!
— Ах да, милочка, верно, я тебя просил. Ну конечно же, мы уговорились, только у меня это как-то из головы выскочило! Ты говоришь, подвезти тебя до дому, милая Милли?
— А то как же? Что ж мне иначе делать? Не тащиться же назад пешком, после того как я столько прошла тебе навстречу.
— Нет, нет! Только я думал, что, может быть, ты пойдешь в город повидаться с матерью. Я ее видел там, и она, кажется, ждет тебя.
— Да нет, она уже дома. Она шла напрямик, по полям, и вернулась раньше тебя.
— Вот как, а я и не знал, — говорит Тони. И ему ничего не оставалось, как взять ее к себе на козлы.
По дороге они болтали о том о сем, любовались деревьями, и птичками, и мотыльками, разглядывали коров на лугу и пахарей в поле, — как вдруг видит Тони, что из окна придорожного дома смотрит на них Ханна Джолливер, еще одна из наших красоток, в которую Тони был влюблен задолго до Милли и Юнити и на которой он чуть было не женился. Была она девица куда побойчей Милли Ричарде, только в последнее время она ему что-то на ум не приходила. А выглядывала Ханна из окна теткиного дома.
— Моя дорогая Милли, моя нареченная, — если позволишь так тебя называть, — говорит Тони самым сладким голосом и потише, чтобы его не услышала Юнити. — Вижу я в окне того дома одну женщину и боюсь, что не обойдется дело без шума. Понимаешь ли, Милли, взбрело этой женщине в голову, будто я собираюсь на ней жениться, а теперь узнала она, что я просватал другую, да еще покрасивей ее, ну и боюсь я, не дала бы она воли своему норову, если увидит нас вдвоем. Так вот, Милли, моя, так сказать, нареченная, не окажешь ли ты мне услугу?
— Ну конечно, милый мой Тони, — говорит она.
— Тогда спрячься вот под эти мешки, тут, за козлами, и посиди там, пока мы не проедем мимо этого дома. Она нас еще не заметила. Знаешь, скоро уж рождество, и надо жить тихо и мирно и не разжигать дурных страстей, что и всегда нехорошо, а сейчас в особенности.
— Я рада услужить тебе, Тони, — сказала Милли, и хоть не очень это ей было по душе, она забралась под мешки и укрылась под самое сиденье, а Юнити, не забывайте, пряталась в другом конце телеги. Так они и ехали, пока не поравнялись с придорожным домиком. Ханна уже разглядела, что едет Тони, и ждала его у окна, поглядывая вниз на дорогу. Она презрительно тряхнула головой и чуть-чуть усмехнулась.
— Ну как, хватит у тебя учтивости подвезти меня до дому? — сказала она, видя, что он готов проехать мимо, отделавшись кивком и улыбкой.
— А то как же! И о чем это я думал? — отозвался в смятении Тони. — Но ты как будто в гостях у тетушки.
— Ну, так что ж, — отрезала она. — Разве ты не видишь, что на мне жакет и шляпка? Я просто заглянула к ней по дороге домой. До чего ты иногда бываешь глуп, Тони!
— В таком случае, — гм! — конечно, как же не подвезти, — говорит Тони, которого даже пот прошиб от волнения. Он остановил лошадь, подождал, пока Ханна сошла вниз, и помог ей взобраться на козлы. Потом поехал дальше. Лицо у него вытянулось, насколько может вытянуться такое от природы круглое лицо.
Ханна искоса заглянула ему в глаза.
— Славно, Тони, а? — сказала она. — Люблю с тобой ездить.
Тони тоже посмотрел ей в глаза.
— Да и я с тобой, — сказал он, помолчав. Потом еще поглядел, потом еще, и чем больше он на нее смотрел, тем больше она ему нравилась, так что в конце концов он уже и сам не понимал, как это он мог говорить о женитьбе с Милли или Юнити, когда есть на свете Ханна Джолливер. Они все ближе и ближе подсаживались друг к другу, все теснее жались плечом к плечу, ноги их опирались рядышком в передок, и Тони опять и опять думал: какая же эта Ханна красивая! Он говорил все нежнее и нежнее и в конце концов назвал ее «дорогая Ханна», хоть и шепотом.
— Ну, как у вас с Милли, все уже решено?
— Да не совсем.
— Что? Как тихо ты говоришь, Тони.
— Да вот охрип что-то. Я сказал — не совсем.
— А я думала, уже решено.
— Ну, это как сказать… — Глаза его не отрывались от ее лица, а она все глядела на него. Он диву давался, как это свалял такого дурака, что отказался от Ханны.
— Ханна, радость моя, — наконец не выдержав, крикнул он и схватил ее за руку, забывая и Милли, и Юнити, и все на свете. — Решено? Да я ничего не решал!
— Ты слышишь? — вдруг говорит Ханна.
— Что? — спрашивает Тони, отпуская ее руку.
— Мне послышалось, что-то там пискнуло под мешками. Ты, должно быть, возил в них зерно, и теперь там полно мышей. — И она стала подбирать повыше свои юбки.
— Да нет, это, верно, ось, — успокоил ее Тони, — она, бывает, скрипит в сухую погоду.
— Ну, может, и ось… Так скажи мне напрямик, Тони, верно ли, что она тебе нравится больше, чем я? Потому что… потому что, хоть я и не подавала виду, но что уж скрывать, ты мне нравишься, Тони, и я не сказала бы «нет», если бы ты спросил меня — ты знаешь о чем.
Тони очень понравилось, что к нему сама льнет девушка, от которой обычно и улыбки-то не дождешься (Ханна временами бывала диковата, как вы, сэр, может быть, помните), и он, сперва оглянувшись через плечо, зашептал ей на ухо:
— Я еще ничего не обещал ей. И я думаю, что смогу разделаться с нею и тогда непременно спрошу тебя о том самом.
— Бросишь Милли? И женишься на мне! Вот чудесно! — громко вскрикнула Ханна и захлопала от радости в ладоши.
Но тут уж не писк раздался, а взвизг — гневный, злобный, а потом такое рыдание, словно у кого-то сердце разрывалось. И под мешками что-то зашевелилось.
— Там кто-то есть! — закричала Ханна, вскакивая с места.
— Да нет, пустяки, — уговаривал ее Тони, моля бога, чтобы он помог ему вывернуться из беды. — Просто я не хотел говорить, думал, ты испугаешься, Ханна. У меня там в мешках пара хорьков. Я их хочу напустить на кроликов. Вот они и грызутся. Только ты никому не говори, а то меня обвинят в браконьерстве. Но ты не бойся, они не вырвутся. И… и… посмотри, какой сегодня чудесный день для такого времени года. Не правда ли, Ханна? Ты в субботу собираешься на базар, Ханна? А как здоровье твоей тетки, Ханна? — И о чем только не спрашивал у нее Тони, лишь бы она опять на заговорила о любви и не услыхала бы этого Милли.
А там уж и вопросов у него не хватило, и он давай оглядываться по сторонам — кто бы помог ему выпутаться из этой скверной истории. Уже подъезжая к дому, он увидел в поле отца, и тот махнул ему рукой.
— Не подержишь ли ты минутку вожжи, Ханна? — сказал он с облегчением, а я сбегаю в поле, спрошу, что отцу нужно.
Она согласилась, и он побежал в поле, радуясь передышке. Но отец встретил его далеко не ласково.
— Ты что это делаешь, Тони, — говорит старый Кайтс сыну, — разве это можно!
— А что? — спрашивает Тони.
— Да как же, раз ты надумал жениться на Милли Ричарде, так и женись. Но не разъезжай повсюду с дочкой Джолливера. Так ты сраму не оберешься. Я этого не потерплю!
— Я только предложил ей — то есть нет, это она сама попросила довезти ее домой.
— Она? Попросила? Ну, так вот что. Будь это Милли — туда-сюда, ладно. Но разъезжать вдвоем с Ханной Джолливер — на что это похоже!
— А Милли тоже тут, отец.
— Милли? Да где же?
— А под мешками. Знаешь, отец, боюсь, что я попал в переделку. Юнити Сэллет тоже тут, вот там, под брезентом. Все три в одной телеге, и что с ними делать — ума не приложу. Пожалуй, всего бы лучше объясниться с которой-нибудь из них вслух, тогда все станет ясно; ну конечно, побрыкаются они немного, да уж ладно. На какой бы ты женился, отец, будь ты на моем месте?
— А какая не просила, чтобы ты подвез ее домой?
— Да Милли. Она согласилась только, когда я ей сам предложил. Но Милли…
— Ну, так и держись Милли. Она из них лучшая… Но постой!
Отец показал на телегу.
— Видишь, она не может справиться с лошадью. Как это ты доверил ей вожжи? Беги, хватай лошадь под уздцы, а то разом всех невест лишишься.
Тони глянул — и правда, Ханна дергает вожжи, а лошадь не слушается тронулась с места и пошла себе рысцой, видно, захотелось ей поскорее в конюшню после целого дня работы. Тони бросился догонять телегу.
Ничто не могло сильней отвратить его от Милли, чем совет отца. Милли! Ну нет! Если уж нельзя жениться на всех троих, то пусть это будет Ханна. Так он думал, догоняя телегу. А в телеге тем временем творились чудные дела.
Это, конечно, Милли рыдала там, под мешками, не в силах сдержать свое возмущение и ярость, — еще бы, услыхать такое от жениха! А показаться ей было нельзя от страха, что ее засмеют. Вот она там и вертелась и корчилась и вдруг что же она видит? Ногу в белом чулке возле самой своей головы!
Милли до смерти перепугалась, — она ведь не знала, что, кроме нее, в телеге есть еще и Юнити Сэллет. Но, немного опомнившись от испуга, она решила доискаться, в чем тут дело, и, как змея, скользнула под брезент, а там, глядь, — Юнити собственной персоной.
— Срам какой! — яростно шепчет Милли в лицо Юнити.
— Вот уж именно, — шепчет Юнити. — Прятаться под козлами у молодого человека, хороши вы оба!
— Думай, что говоришь! — шепчет Милли, но уже погромче. — Я с ним помолвлена, я имею право быть здесь. А ты-то какое право имеешь, хотела бы я знать? Что он там тебе нашептывал? Насулил небось невесть чего? Но мало ли что Тони болтает разным женщинам, это все вздор и меня не касается.
— Не обольщайся, милочка, — говорит Юнити. — Берет-то он в жены не тебя и не меня, а Ханну. Я это прекрасно слышала!
А Ханна слышит эти голоса из-под брезента и прямо-таки обомлела от страха, а тут еще лошадь вдруг тронула. Ханна давай дергать вожжи, сама не понимая, что делает. А ссора под брезентом разгорается все жарче, — Ханна с перепугу и вовсе выпустила вожжи. Лошадь пошла крупной рысью и, спускаясь с холма к Нижнему Лонгпаддлу, на повороте так круто свернула, что колеса занесло на обочину, телега накренилась, и все три девицы вывалились на дорогу.
Когда Тони, перетрусивший и запыхавшийся, подбежал к ним, он, к своему облегчению, увидел, что ни одна из его любезных не пострадала, — только поцарапались малость о колючки живой изгороди. Но, услыхав, как они друг друга честят, он расстроился.
— Ну, ну, не ссорьтесь, мои милые, — говорит он, в знак уважения снимая перед ними шляпу. Он охотно бы всех их перецеловал, так, чтобы ни одной не было обидно. Но они и слышать о том не хотели, а только визжали и рыдали до полного изнеможения.
— Ну так я, коль уж на то пошло, скажу теперь чистую правду, — говорит Тони, когда они немного поутихли. — Я попросил Ханну быть моею, и она согласилась, и мы собираемся сделать оглашение на будущей…
Тони и не заметил, что тем временем сзади подошел отец Ханны и что у самой Ханны лицо поцарапано терновником и все в крови. А Ханна, чуть завидела отца, так и кинулась к нему и зарыдала пуще прежнего.
— Моя дочь и знать вас не хочет, сэр! — горячо и решительно говорит мистер Джолливер. — Ведь правда, Ханна? Соберись с духом и, если он тебя еще не обидел и честь твоя при тебе, — откажи ему сейчас же!
— Что вы, мистер Джолливер! Клянусь вам, она в целости и сохранности, так и взвился Тони. — Да и те две тоже. Вы, может, мне не поверите, потому не в моем это обычае, а все же так оно и есть!
— Да, у меня хватит духа отказать ему! — говорит Ханна, отчасти потому, что отец ее был здесь, а отчасти потому, что уж очень разобрала ее досада, да еще и лицо поцарапано. — Когда он тут меня улещал, я же не знала, что он плут и обманщик!
— Как, значит, ты не пойдешь за меня, Ханна! — воскликнул Тони, и нижняя челюсть отвисла у него, как у покойника.
— Никогда! Скорее я совсем не выйду за… за… замуж, — бормотала Ханна, и у ней клубок подступал к горлу, потому что она ни за что не отказала бы Тони, если бы он посватался по-хорошему и если бы не было здесь отца, а лицо у нее не было так поцарапано терном. И, сказав это, она поплелась прочь, опираясь на руку отца и втайне надеясь, что не все еще потеряно и что Тони опять посватается к ней.
А Тони стоит и не знает, что же ему теперь делать. Милли плакала и рыдала — казалось, все сердце выплачет, но раз отец присоветовал ему Милли, значит, пусть кто угодно, только не она. И он повернулся к Юнити.
— Так как же, Юнити, милая, будешь ты моей? — спросил он.
— Подбирать чужие объедки? Нет, уж спасибо! — говорит Юнити. — Ни за что на свете! — И Юнити тоже уходит, хоть и оглядываясь по временам, не идет ли он за нею.
И остались тут вдвоем Тони и Милли. Она плачет-разливается, а Тони стоит столбом, словно его громом оглушило.
— Ну, Милли, — говорит он наконец, подходя к ней, — уж, верно, суждено нам быть вместе, тебе да мне. А чему быть — того не миновать. Пойдешь за меня, Милли?
— Если ты хочешь, Тони. Но только скажи, ты ведь не всерьез все это им говорил?
— А ты как думаешь! Понятно же, в шутку! — заявил Тони, да еще кулаком пристукнул по ладони.
Ну, тут он расцеловал ее, поднял телегу, сели они оба рядком на козлы и поехали; и оглашение их состоялось в следующее же воскресенье. Я сам на их свадьбе не был, но говорят, что справили ее на славу. Гостей собралось чуть ли не весь Лонгпаддл.
— Должно быть, и вы там были, — обратился рассказчик к причетнику.
— Как же, был, — сказал мистер Флакстон. — И свадьба эта вызвала большие перемены в судьбе двух других людей — я говорю про Стива Хардкома и его двоюродного брата Джеймса.
— Как вы сказали? Хардкомы? — переспросил незнакомец. — Так это имя мне знакомо. И что же с ними случилось?
Причетник откашлялся и начал:
ИСТОРИЯ ХАРДКОМОВ
Перевод Н. Высоцкой
— Да, у Тони свадьба была, пожалуй, из всех самая веселая, а я ведь, сами понимаете, — повернулся он к новому слушателю, — бывал на многих, потому что меня, как служителя церкви, уж обязательно приглашали на все крестины, свадьбы и поминки, таков у нас в Уэссексе обычай.
Дело было в морозную ночку на святках. Среди приглашенных были эти самые Хардкомы из Климмерстона, двоюродные братья Стив и Джеймс, оба мелкие фермеры, только что начавшие обзаводиться собственным хозяйством. С ними, само собой, пришли их нареченные — две тамошние девушки, обе прехорошенькие и веселые. Да еще пришло несколько друзей из Абботкернела, и из Уэтербери, и из Меллстока, и кто его знает откуда еще, словом, народу набралось полон дом.
Из кухни все вытащили, чтобы очистить место для танцев, а старички уселись в соседней комнате играть в карты. Но в конце концов и они побросали карты и пустились в пляс. Танцующих было столько, что, когда первая пара танцевала у большого окна в комнате, прочие, растянувшись, толкались в сенях, а конца хоровода и разглядеть нельзя было, — последние пары терялись в темноте двора среди вязанок хвороста.
Мы уже проплясали не один час, и те из нас, что повыше ростом, набили уже себе не одну шишку, то и дело стукаясь головой о потолочные балки, как вдруг один из скрипачей отложил в сторону смычок и заявил, что играть больше не намерен, так как ему охота потанцевать самому. Через час и второй скрипач отложил свой смычок и сказал, что тоже хочет танцевать, так что остался только третий скрипач, а он был старый-престарый, и в руках у него было уже мало силы. Но он все же с грехом пополам пиликал на своей скрипке. Стулья все из комнаты вынесли, а ноги у старика были такие же слабые, как и руки, так что ему пришлось примоститься на выступе стоявшего в углу буфета, а для человека преклонных лет такое сиденье не слишком-то удобно.
Помолвленные, как оно и полагается, танцевали почти без передышки. Нареченные на диво подходили друг к другу, но при том обе пары были совсем разные. Невесту Джеймса Хардкома звали Эмили Дарт, она, как и Джеймс, была тихого, кроткого нрава, и оба они любили спокойную домашнюю жизнь. Стив и его избранница, по имени Оливия Пауэл, были совсем иного склада — подвижные, шумные, они любили бывать на людях, и все их интересовало. Влюбленные решили пожениться в один день, и поскорее. Свадьба Тони как бы раззадорила их. Такое частенько бывает — я, как причастный к этим делам человек, не раз замечал.
Они танцевали с упоением, как танцуют, лишь когда влюблены. И случилось так, что ближе к ночи Джеймс оказался в паре с Оливией, нареченной Стивена, а Стивен танцевал с невестой Джеймса Эмили. Однако, несмотря на такой обмен, незаметно было, чтобы оба жениха танцевали с меньшим удовольствием. Так вот, как я уже сказал, они, обменявшись девушками, отплясывали один танец за другим, и хотя вначале каждый держал возлюбленную другого на некотором расстоянии, опасаясь, что слишком тесные объятья могут вызвать неудовольствие жениха, но постепенно наши кавалеры стали теснее прижимать к себе своих дам, а потом и еще теснее.
Время бежало, и каждый из двоюродных братьев, танцуя с невестой другого, все крепче прижимал ее к себе, когда пары кружились, и любопытно, что ни Джеймс, ни Стивен не обращали друг на друга ни малейшего внимания. Гулянье шло к концу, и я в тот вечер ничего больше не видел — на другой день мне нужно было с самого утра быть в церкви, и я ушел одним из первых. Об остальном мне уж потом рассказали.
После одного из самых зажигательных танцев, который, как я уже сказал, они отплясывали, обменявшись невестами, молодые люди поглядели друг на друга и тут же вышли на крыльцо.
— Джеймс, — говорит Стив, — а о чем ты думал, когда танцевал с моей Оливией?
— Да, должно быть, — отвечал Джеймс, — о том же, о чем подумывал и ты, когда танцевал с моей Эмили.
— Я думал, — не совсем уверенно начал Стив, — что был бы не прочь с тобой обменяться не только на сегодняшний вечер, а и навсегда.
— Да и я не прочь, — отвечал Джеймс.
— Ну что ж, если, по-твоему, это можно устроить, так я согласен.
— Да. Только вот что скажут девушки?
— По-моему, — сказал Стив, — они не станут очень-то возражать. Твоя Эмили так ко мне льнула, словно была уже, голубка, моей.
— А твоя Оливия — ко мне, — говорит Джеймс. — Я слышал, как бьется у нее сердечко.
Ну, вот они и порешили сказать об этом девушкам по дороге домой. Так и сделали. И когда они расставались этой ночью, у них уже было уговорено обменяться невестами — все под впечатлением жаркой пляски на свадьбе Тони. И в ближайшее воскресенье, когда прихожане, рассевшись в церкви на скамьях, ждали разинув рты, что пастор известит о готовящемся бракосочетании двух пар, они с великим изумлением услышали имена нареченных совсем в неожиданной комбинации. Шепот пошел по церкви, все были уверены, что пастор ошибся, однако оказалось, что оглашение сделано правильно. Как порешили братья, так и обвенчались — каждый с бывшей невестой другого.
Года два обе супружеские четы прожили тихо и мирно, пока не начали понемногу охладевать первые восторги любви, как оно обычно и бывает в браке. И теперь братья в душе все больше и больше дивились — что это на них напало в последнюю минуту и с какой стати переженились они крест-накрест, вместо того чтобы пожениться, как полагалось и как было предназначено природой, каждый на той, в которую был влюблен сначала. Ясное дело — всему виной была свадьба Тони, и они крепко жалели, что пошли на нее. Тихий домосед Джеймс, большой любитель помечтать да подумать, иногда чувствовал, что его отделяет от Оливии пропасть, — она ведь больше всего на свете любила верховую езду и всякие увеселительные прогулки. А у Стива, который в поисках развлечений вечно болтался то здесь, то там, жена была большая домоседка. Она любила вышивать либо плести коврики, ее никогда не тянуло из дому — выезжала она, только чтоб угодить мужу.
Вначале братья никому не говорили о своих супружеских неполадках, хотя Стив порой, взглянув на жену Джеймса, украдкой вздыхал, и Джеймс, посмотрев на жену Стивена, вздыхал тоже. Но потом мужчины перестали таиться друг от друга и откровенно сознались оба, что сваляли дурака. Посмеиваясь и пошучивая, однако с вытянутыми лицами, братья качали головой, дивясь, как это они под влиянием мимолетной прихоти, в опьянении пляски, отказались от своего первого, разумно сделанного выбора. Но они были люди порядочные и здравомыслящие и потому честно старались примириться со своею участью и не сетовали, раз уж ничего нельзя было изменить и поправить.
Так вот и жили они, пока однажды прекрасным летним днем не отправились все вместе, как делали каждый год еще до свадьбы, погулять. На сей раз они решили съездить в Бадмаут-Регис и, принарядившись, пустились в путь в девять часов утра.
Добравшись до Бадмаут-Региса, они пошли прогуляться по берегу, и влажный бархатистый песок скрипел под их башмаками. Ну прямо как будто сейчас их вижу! Посмотрели на суда в гавани, поднялись на мыс, полюбовались видом, пообедали в гостинице, а потом снова стали парочками прогуливаться по берегу, поскрипывая новыми ботинками по бархатистому песку. Близился вечер, и они присели на одну из скамеек, расставленных вдоль эспланады, послушали, как играет оркестр, а потом стали думать — чем бы еще заняться?
— Я бы, — сказала Оливия (это значит — миссис Джеймс Хардком), охотнее всего покаталась на лодке. Музыку можно слушать и оттуда, а кроме того так приятно было бы погрести.
— Хорошо придумано. Я — за, — говорит Стивен, любивший все то, что нравилось Оливии.
Тут причетник обратился к пастору.
— Но вы, сэр, лучше всех знаете остальные странные подробности этого странного вечера, изменившего всю их жизнь, ведь вы, не в пример мне, слышали многое от них самих. Так, может, вы и расскажете?
— Если все этого хотят, пожалуйста, — отвечал пастор и продолжал рассказ причетника.
— Жена Стивена не любила моря, — она находила в нем прелесть, только если глядеть с берега, и страшилась одной мысли сесть в лодку. Джеймс тоже не любил воды и сказал, что он бы с большим удовольствием остался и послушал музыку отсюда, со скамейки, но раз жене хочется покататься на лодке, он не против. Порешили на том, что Джеймс и жена его двоюродного брата, Эмили, останутся сидеть на скамейке, наслаждаясь музыкой, а остальные возьмут напрокат лодку — пристань была тут же внизу — и с полчасика покатаются, а потом все вместе отправятся домой.
Такое решение пришлось как нельзя более по вкусу обоим непоседам; Эмили с Джеймсом видели, как они спустились к лодочнику, выбрали маленький желтый ялик и осторожно прошли к нему по узким мосткам. Стив помог Оливии войти в лодку и сел напротив нее. Усевшись, они помахали оставшимся на берегу, потом Стивен взялся за весла и стал грести в такт музыке, а Оливия правила, искусно обходя другие лодки, потому что на гладком, как зеркало, море каталось множество народу.
— Как красиво скользит их лодка, правда? — сказала Джеймсу Эмили (так, во всяком случае, мне потом рассказывали). — И как оба они довольны. Их вкусы во всем сходятся.
— Правда, — сказал Джеймс.
— Если б они поженились, была бы прекрасная пара, — сказала она.
— Да, — подтвердил он. — Жаль, что мы их разлучили.
— Не будем говорить об этом, Джеймс, — сказала она. — К добру ли, к худу ли, мы как решили, так и сделали, и сделанного не воротишь.
После этого они долго сидели молча, а оркестр все играл, и мимо них прохаживались гуляющие, а лодка уходила все дальше в море, и фигуры сидевших в ней становились все меньше и меньше. Эмили и Джеймс не раз потом рассказывали, что видели, как Стивен на минутку перестал грести, чтобы снять мешавшую ему куртку, но что жена Джеймса все время сидела на корме неподвижно, держа веревки от руля. Только когда они отплыли так далеко, что с берега казались уже совсем крошечными, она повернула голову.
— Она машет нам платком, — сказала жена Стивена, вытащила свой собственный и помахала в ответ.
Ялик слегка вильнул в сторону, когда миссис Джеймс отпустила руль, чтобы помахать платком своему мужу и миссис Стивен. Но вот он снова выровнялся, и вскоре фигуры сидевших стали совсем не видны, только маячили два светлых пятнышка — кремовая жакетка Оливии и светлая рубашка Стивена.
Оставшиеся на берегу продолжали беседовать.
— Любопытно, что мы обменялись кавалерами именно на свадьбе у Тони, сказала Эмили. — Тони во всем был непостоянен, и можно подумать, что его непостоянство заразило в ту ночь и нас. Кто же из вас первый предложил пожениться не так, как мы были помолвлены?
— Да я уж сейчас и не помню, — отвечал Джеймс. — Ты же сама знаешь потолковали, решили — и оглянуться не успели, как все уж было сделано.
— А все эти танцы, — сказала она. — От них человек иной раз совсем теряет голову.
— Правда, — признался он.
— Джеймс… а тебе не кажется, что они и до сих пор любят друг друга? спросила миссис Стивен.
Джеймс Хардком подумал немного и согласился: да, пожалуй, нежность еще и сейчас порой вспыхивает в их сердцах.
— Да только ничего серьезного, — добавил он.
— А мне иногда кажется, что Стив частенько думает об Оливии, — тихо сказала миссис Стивен, — особенно когда любуется, как она скачет верхом мимо наших окон. Я так никогда не умела, да и сейчас до смерти боюсь лошадей.
— Да ведь и я не бог весть какой наездник, хотя в угоду ей и приходится садиться на коня, — отозвался Джеймс Хардком. — Но не пора ли им поворачивать к берегу — вон ведь многие уже вернулись. И о чем только Оливия думает — правит прямо в открытое море! Как взяла это направление сначала, так и держит!
— Заговорились, наверно, и совсем не смотрят, куда идет лодка, предположила жена Стивена.
— Возможно, — сказал Джеймс. — Я и не знал, что Стивен так здорово умеет грести.
— Как же, — отвечала она. — Он часто бывает здесь по делам и всякий раз пользуется случаем покататься по заливу.
— Уже и лодку чуть видно, — говорит снова Джеймс. — А ведь уже смеркается.
Там, в море, беззаботная пара превратилась в крохотное пятнышко, едва заметное в вечерней дымке. Сумерки все сгущались, и наконец совсем их поглотили. Они исчезли, продолжая стремиться прочь от живущих на берегу, словно хотели, ускользнуть за черту горизонта, в бесконечность, и не возвращаться больше к земле.
А те двое все сидели на скамейке, добросовестно выполняя свое обещание дожидаться Стивена и Оливии. На эспланаде один за другим зажигались фонари, оркестранты убрали свои пюпитры и ушли, на яхтах, бороздивших залив, вывесили сигнальные огни. Маленькие лодки возвращались одна за другой к берегу, пассажиры сходили по мосткам на песок, но Стивена и Оливии не было среди них.
— Как они долго, — сказала Эмили. — Я начинаю зябнуть. Не думала я, что придется так долго сидеть на открытом воздухе.
Тогда Джеймс Хардком сказал, что ему не нужна его куртка, и заставил Эмили ее накинуть. Он заботливо укутал ей плечи.
— Спасибо, Джеймс, — сказала она. — Как, наверно, холодно Оливии в ее легкой жакетке!
Он сказал, что и сам уж об этом думал.
— Но теперь они, должно быть, где-нибудь недалеко, хоть нам их и не видно. Еще не все лодки вернулись. Некоторые любят напоследок немного покататься вдоль берега, пока не истекло время проката.
— А может, нам пройтись по берегу? — сказала она. — Вдруг мы их увидим.
Он согласился, но напомнил, что не следует уходить далеко от скамейки, не то запоздавшая пара может с ними разминуться, и Стив с Оливией рассердятся — ведь они договорились встретиться на эспланаде.
Они стали ходить, как патруль, взад и вперед по песчаному берегу напротив скамейки, а те все не возвращались. Наконец Джеймс Хардком пошел к лодочнику — ведь могло быть, что его жена и двоюродный брат вернулись незамеченные в сумерках и сошли у причала, забыв про условленную встречу на скамейке.
— Все лодки вернулись? — спросил Джеймс.
— Кроме одной, — отвечал лодочник. — И не придумаю, куда запропастилась эта парочка. В темноте еще не дай бог на что-нибудь наскочат.
И снова, все больше и больше беспокоясь, ждали жена Стивена и муж Оливии. Но желтый ялик не возвращался. Быть может, они причалили дальше, за эспланадой?
— Только если хотели уйти, не расплатившись, — сказал лодочник. — Да по ним не похоже, чтоб они так сделали.
Джеймс Хардком знал, что такое предположение невероятно. Теперь, припоминая, какие разговоры вели они порой с братом о своих женах, он впервые допустил мысль, что, быть может, когда Стив и Оливия остались наедине, старое влечение вновь вспыхнуло в них с такой силой, какой они сами не ожидали — потому что вначале, предпринимая эту прогулку, они, вне всякого сомнения, просто хотели немного развлечься. Может быть, они причалили у ступенек там, дальше по пирсу, чтобы несколько лишних минут побыть друг с другом.
Но он все еще гнал от себя эту мысль и не поделился ею со своей спутницей, а только предложил:
— Давай походим еще.
Так они и сделали, и все ходили между лодочным причалом и пирсом, и жена Стивена, усталая и встревоженная, опиралась на предложенную Джеймсом руку. Становилось совсем поздно. В конце концов Эмили выбилась из сил, и Джеймс решил, что пора возвращаться домой. Оставалась еще слабая надежда, что загулявшие высадились в гавани на другом конце города или еще где-нибудь и поспешили домой другим путем, уверенные, что Джеймс и Эмили не станут ждать их так долго.
Все же Джеймс сказал кое-кому на пристани об исчезновении лодки и просил следить, не станет ли чего о ней известно, но тревоги в тот вечер еще не стал поднимать, — самая мысль о возможном бегстве заставила его быть сдержанным. И, полные недобрых предчувствий, оба покинутых поспешили на последний поезд, уходивший из Бадмаут-Региса, а прибыв в Кэстербридж, наняли экипаж и поехали домой, в Верхний Лонгпаддл.
(- По той самой дороге, по которой и мы сейчас едем, — вставил причетник.)
— Да, конечно, по этой самой дороге, — сказал пастор. — Однако ни Оливии, ни Стивена в деревне не оказалось. Как ушли они утром, так больше и не появлялись. Эмили и Джеймс Хардком разошлись по своим домам, — хоть немного отдохнуть, — а на заре снова отправились в Кэстербридж и сели в Бадмаутский поезд — поезда тогда только начали ходить.
За время их непродолжительного отсутствия о пропавших ничего нового не стало известно. Но в ближайшие часы несколько молодых людей заявили, что видели вчера, как какой-то мужчина и женщина в маленькой наемной лодке шли на веслах прямо в открытое море, — они, словно зачарованные, глядели друг другу в глаза, сами не замечая, что делают и куда их несет. Во вторую половину дня Джеймс услышал еще кое-что. Далеко в море нашли перевернутую лодку. К вечеру море разбушевалось, и вскоре по городу. разнеслась весть, что несколькими милями восточнее, в Лалстэд Бэй, к берегу прибило два мертвых тела. Их доставили в Бадмаут, и здесь в них опознали пропавших. Говорили, что нашли их крепко обнявшимися, губы к губам, а на лицах было то странное, как бы зачарованное, выражение покоя, которое у них заметили, еще когда они плыли в лодке.
Ни Джеймс, ни Эмили не заподозрили сознательного намерения в поступке несчастных влюбленных. Предумышленного тут ничего не могло быть. Неизвестно, на что их могло в конце концов толкнуть взаимное чувство, но ни ему, ни ей не было свойственно действовать исподтишка. Можно было предположить, что, засмотревшись друг другу в глаза — любимые глаза, которые некогда светили только ему одному или ей одной, оба погрузились в нежные мечты и, не решаясь сознаться в своем чувстве, плыли и плыли вперед, забыв о времени и пространстве, пока ночь не застала их вдали от берега. Но доподлинно ничего не было известно. Так суждено было им умереть. И две половины, из которых природа предполагала составить совершенное целое, не достигли этого при жизни, хотя в смерти своей остались неразлучны. Тела привезли домой и похоронили в один день. Помню, я оглянулся, читая похоронную молитву, и увидел, что на кладбище собрался чуть ли не весь приход.
(- Да, сэр, верно, — сказал причетник.)
— Двое оставшихся, — продолжал пастор (голос его теперь звучал глухо; повествуя о печальной судьбе влюбленных, он, видимо, сам разволновался), были рассудительнее и дальновиднее и не такие романтики.
Каждого из них это несчастье лишило спутника в жизни, и в конце концов они устроили свою свадьбу так, как было предназначено природой и как они сами первоначально намеревались. Года через полтора Джеймс Хардком женился на Эмили, и брак этот во всех отношениях оказался счастливым. Я и венчал их. Когда Джеймс Хардком пришел ко мне условиться насчет оглашения, он рассказал мне о гибели своей первой жены, и все, что он тогда говорил, я передал вам почти слово в слово.
— А они все еще живут в Лонгпаддле? — спросил новый пассажир.
— О нет, сэр, — вмешался причетник, — Джеймс вот уже лет пятнадцать как умер, а жена его померла лет шесть тому назад. Детей у них не было. И Уильям Прайветт жил у них до самой своей смерти.
— А, Уильям Прайветт! И он, значит, тоже умер? — воскликнул мистер Лэкленд. — Все проходит!
— Да, сэр. Уильям был гораздо старше меня. Ему бы сейчас было уже за восемьдесят.
— А ведь Уильям умер не просто, очень не просто! — вздохнул отец торговца семенами — мрачного вида старик, сидевший в глубине фургона и хранивший до сих пор молчание.
— А что же там такое было? — спросил мистер Лэкленд.
РАССКАЗ СУЕВЕРНОГО ЧЕЛОВЕКА
Перевод Э. Раузиной
— Вы, наверно, помните, какой этот Уильям был молчаливый, да и вообще было в нем что-то странное: если близко к тебе подойдет, так всегда это чувствуешь, даже если его не видишь и он только где-нибудь в доме или сзади, у тебя за спиной, — сейчас потянет в воздухе холодом и сыростью, словно где-то рядом открыли дверь в погреб. Так вот, однажды в воскресенье — Уильям в ту пору, по всему судя, был еще в добром здравии — вдруг что-то случилось с колоколом, что сзывал прихожан в церковь; мне об этом церковный сторож рассказывал, так он божился, что не помнит, чтобы колокол когда-нибудь был таким неподатливым и тяжелым, — должно быть, заржавели болты и подошло время их смазать. Так вот, говорю я, было это в воскресенье. А на следующей неделе, не помню уж, в какой день, жена Уильяма допоздна не ложилась спать доглаживала белье — она всегда стирала на мистера и миссис Хардком. Муж ее уже час или два как отужинал и лег спать. Гладит она и вдруг слышит, что он спускается по лестнице; остановился, надел сапоги — он всегда оставлял их у первой ступеньки, — потом входит в комнату, где она гладила, и прямиком мимо нее к двери — иначе выйти на улицу нельзя было. Ни он, ни она ничего не сказали: Уильям и всегда-то был скуп на слова, а она так устала, что ей и вовсе было не до разговоров. Он вышел из дому и затворил за собой дверь. Жена не обратила на него особого внимания и продолжала гладить — случалось ведь и раньше, что он вот так же ночью выходил из дому: то ему нездоровилось, то просто не спалось — хотелось раскурить трубочку. Скоро она кончила гладить, а мужа все нет и нет, ну, она подождала еще немного и, чтобы не терять времени даром, поставила утюги на место, а потом собрала ему к утру завтрак. А он все не возвращается, тогда она решила больше не ждать его и поскорее лечь спать — уж очень она умаялась за день. Но так как она считала, что муж где-то недалеко, то оставила дверь незапертой, только написала на ней мелом: «Не забудь закрыть дверь!» (Уильям был очень рассеянный) — и хотела было идти наверх.
Каково же было ее удивление, — да мало сказать удивление, она просто остолбенела, — когда, подойдя к лестнице, увидела его сапоги на том самом месте, где он всегда оставлял их, ложась спать. Она поднялась наверх, отворила дверь в спальню — на кровати крепким сном спал Уильям. Как могло случиться, что она не видела и даже не слышала, как он вернулся? Разве что он тихонько пробрался у нее за спиной, пока она возилась с утюгами? Да и то навряд ли: не может быть, чтобы она его не заметила, ведь комната совсем маленькая. Однако будить и расспрашивать мужа ей не хотелось, и в полной растерянности и тревоге она легла спать, так и не разгадав этой загадки.
Наутро он встал и ушел из дому очень рано, когда жена еще спала. Она с нетерпением ждала его к завтраку. Как он объяснит вчерашнее происшествие? И чем больше думала она об этом теперь, средь бела дня, тем все более странным и непонятным казалось ей то, что произошло ночью. Но когда он пришел и сел за стол, она и рта не успела раскрыть, как он спросил:
— Что это там написано на двери?
Она объяснила ему и спросила, зачем он выходил ночью из дома. Но Уильям ответил, что он как вошел в спальню, так уж больше и не выходил, разулся, лег и тут же заснул и спал без просыпу, пока часы не пробили пять, а тогда встал и отправился на работу.
Бетти Прайветт готова была поклясться, что он выходил из дома, в этом она была совершенно уверена, как и в том, что он не возвращался. Но она так растревожилась, что не стала с ним спорить и заговорила о другом, словно все это и в самом деле ей только примерещилось.
В тот же день идет она по улице и встречает дочку Джима Уидла — Нэнси.
— Что это ты как будто не выспалась сегодня, Нэнси? — говорит она ей.
— Ваша правда, миссис Прайветт, — отвечает Нэнси. — Вы только никому про это не говорите, а вам я, пожалуй, расскажу. Вчера ведь был канун Иванова дня, мы собрались и пошли к церкви, а домой вернулись уж за полночь.
— Да что ты! — удивилась миссис Прайветт. — Неужто и вправду уже Иванов день? Поверишь, до того я захлопоталась, — эдак не то что Иванов, а и Михайлов день не заметишь как пройдет.
— И страху же мы вчера натерпелись! Такое видали…
— Что же вы видели?
(Вы, — может, — и не помните, сэр, уж больно вы молоды были, когда уехали в дальние края, а у нас в приходе верят, что под Иванов день можно узнать, кому какая судьба выпадет: суждено кому встретиться со смертью в этот год — тень того человека ровно в полночь войдет в церковь. Коли она потом выйдет — одолеет тот человек свою немочь, коли нет — не миновать ему могилы.)
— Что же вы видели? — спрашивает жена Уильяма.
— Да не стоит, пожалуй, рассказывать, — неохотно отвечает Нэнси.
— Моего мужа вы видели, — тихо говорит Бетти Прайветт.
— Ну, раз уж вы сами об этом сказали… — мнется Нэнси. — Нам и вправду почудилось, будто мы его видели, но там было так темно и так страшно, может, это был и не он.
— Ты добрая девушка, Нэнси, это ты, меня жалеючи, говоришь, а только что уж тут скрывать. Он ведь так и остался в церкви, да? Видишь, я и сама знаю не хуже твоего.
Нэнси ничего не ответила, и больше они об этом не говорили.
А три дня спустя Уильям Прайветт и Джон Чайлз косили луг мистера Хардкома. В полдень они присели под деревом перекусить. И как сидели, так и уснули. Джон Чайлз проснулся первый и вдруг видит — у Уильяма изо рта выползает большущая белая мучная моль — их у нас называют «душа мельника». Выползла и тут же улетела. Джону даже как-то не по себе стало, ведь Уильям в молодости много лет работал на мельнице. Джон посмотрел на солнце и понял, что проспали они довольно долго. Уильям не просыпался, и Джон окликнул его: пора было начинать косить. Но Уильям все спал, и тогда Джон подошел к нему и тронул за плечо. Уильям был мертв.
В тот самый день старый Филипп Хукхорн пошел к источнику набрать воды. И когда он уже хотел уходить, то увидел, что с другой стороны к источнику спускается — кто бы вы думали? — Уильям, да, да, Уильям! Лицо бледное, и смотрит как-то странно. Филипп Хукхорн очень удивился: много лет тому назад в этом самом источнике утонул маленький сын Уильяма — единственный его ребенок, Уильям так горевал после смерти ребенка, что с тех пор его ни разу не видели возле источника. Все знали, что он готов сделать крюк в полмили, лишь бы обойти его стороной. Филипп вернулся в деревню, стал спрашивать соседей, и оказалось, что Уильям и не мог в тот день быть у источника: в это время он косил луг мили за две от деревни. А потом уж стало известно, что скончался Уильям в тот самый час, как видели его у источника.
— Довольно грустная история, — заметил Лэкленд после минутной паузы.
— Да, да. Что поделаешь, в жизни всякое бывает, — сказал отец торговца семенами.
— Вы, наверно, не знаете, мистер Лэкленд, какая оказия приключилась с Эндри Сэчелом и Джейн Волленс из-за скримптонских пастора и причетника? спросил кровельщик, человек с веселой искоркой в глазах, который до сих пор, сидя в передней части фургона ногами наружу, больше поглядывал вперед на разные предметы, возникавшие в отдалении. — У них такое чудное дело вышло с этим пастором и причетником — эдакое не часто случается. Может, эта история вас позабавит и разгонит грусть.
Лэкленд ответил, что ничего об этом случае не знает, но Сэчела помнит хорошо и с удовольствием послушает рассказ о нем.
— Нет, сэр, это вы старика Сэчела помните, а Эндри — его сын, он всего года три, как женат, и как раз когда он женился, и вышел тот случай, про который, если хотите, я вам расскажу, — а может, кто-нибудь другой расскажет?
— Нет, нет, сосед, кому, как не вам, об этом рассказывать! — раздалось несколько голосов, мистер Лэкленд тоже присоединился к общей просьбе, добавив, что до отъезда хорошо знал семью Сэчелов.
— Как вы человек новый, — прошептал Лэкленду возчик, — я вас поостерегу — не принимайте всего на веру, что Кристофер рассказывает.
Лэкленд кивнул.
— Ну что ж, я расскажу, — сказал кровельщик тоном человека, намеревающегося строго придерживаться фактов. — Только история-то больше касается пастора и причетника, чем Эндри, так что ее приличней бы рассказывать кому-нибудь из духовных, ну да уж ладно.
ЧУДНАЯ СВАДЬБА
Перевод И. Пашкина
— А вышло все это, надо вам сказать, оттого, что Эндри в те времена любил выпить — теперь-то он, разумеется, капли в рот не берет и хорошо делает. Джейн, его невеста, была, понимаете ли, постарше Эндри, намного ли старше — я вам в точности не скажу: она не нашего прихода, а о таких делах только по церковной записи в точности узнать можно. Но, во всяком случае, и годами она бьша постарше своего жениха, — да были и еще коекакие щекотливые обстоятельства…
(- Ах, бедняжка! — вздохнули женщины.)
…одним словом, надо было торопиться с венчанием, пока Эндри не пошел на попятный, так что Джейн была рада-радехонька, когда наконец в одно ноябрьское утро она вместе с Эндри, его братом и невесткой отправилась в церковь, чтобы сочетаться с ним законным браком. Эндри вышел из деревни еще затемно, и провожавшие махали ему вслед фонарями и кидали в воздух шляпы.
Приходская церковь была в миле с лишком от деревни, а так как погода выдалась на редкость хорошая, ну они и решили после венчания отправиться в Порт Бреди и провести там денек: поглядеть на корабли, на море, на солдат, а то что за радость возвращаться из церкви к тетке Джейн, у которой она жила, да и скучать там весь вечер.
Так вот, в то утро многие заметили, что Эндри по дороге в церковь то и дело писал вензеля. Накануне у соседей были крестины, и Эндри, приглашенный в крестные, всю ночь напролет усердно омывал младенца добрым элем, рассудив, что навряд ли когда еще сподобит бог нынче крестить, завтра венчаться, а наутро, того и гляди, родителем оказаться. Как тут не выпить ради такой благодати.
Так он в эту ночь и не прилег ни на минуту и отправился в церковь прямо с крестин. Вот и получилось, что, когда он со своей нареченной вошел в церковь, пастор (а был он человек строгих правил, по крайней мере — в церкви) посмотрел на Эндри и говорит эдак язвительно:
— Что же это такое, молодой человек? С самого утра и уже налакались! Постыдились бы хоть для такого дня!
— Совершенно справедливо, сэр, — говорит Эндри. — Однако на ногах я держусь, оно для нашего дела и достаточно. Я даже по одной половице могу пройти не хуже кого иного, не в обиду вам будь сказано (признаться, тут он малость разгорячился), — и если бы ты, пастор Билли Тугуд, крестил всю ночь напролет вот так же на совесть, как я, так ты бы сейчас и вовсе на ногах не стоял, провалиться мне на этом месте, коли не так!
Услышав такую отповедь, пастор Билли (у нас его иначе и не звали) помрачнел, насупился, — он был человек вспыльчивый и не любил, чтобы его задевали, — и сказал очень решительно:
— Я тебя венчать в таком виде не могу и не стану. Ступай домой, протрезвись, — и захлопнул свою библию на все защелки, словно мышеловку.
Тут невеста в слезы: плачет навзрыд и просит и молит не откладывать венчания; уже очень она боялась упустить Эндри, после стольких трудов! Да нет, не тут-то было.
— Не могу я совершать святое таинство над нетрезвым человеком, говорит мистер Тугуд. — Это грешно и неприлично. Мне жаль вас, дочь моя, я понимаю, что вам нельзя мешкать, но сейчас идите домой. И как это вы решились привести его сюда в таком виде?
— Так ведь трезвый он и совсем не пойдет, — всхлипнула она.
— Ну, тут уж я вам ничем не могу помочь, — говорит пастор, и как она его ни умоляла, он ни на какие уговоры не поддался. Тогда она принялась за дело по-другому:
— Может быть, сударь, вы пойдете домой, а нас оставите здесь, и я ручаюсь, что через часок-другой он будет трезвей самого судьи. А я уж тут постерегу его. Ведь если он выйдет из церкви невенчанный, его обратно на аркане не затащишь!
— Ну, хорошо, — говорит пастор. — Даю вам два часа, а потом вернусь.
— Только, ради бога, сударь, заприте дверь покрепче, чтобы нам нельзя было выйти, — просит Джейн.
— Хорошо, — говорит пастор.
— И чтобы никто не знал, что мы здесь.
Тут пастор снял свой новенький белый стихарь и ушел, а прочие стали уговариваться, как им сохранить это в тайне, что было не трудно, потому что место было безлюдное, а час ранний. Свидетели, брат Эндри с женой, которые вовсе не желали, чтобы Эндри женился на Джейн, и пришли сюда скрепя сердце, сказали, что не намерены торчать еще два часа в этой дыре и хотят вернуться домой в Лонгпаддл к обеду. Они так твердо стояли на своем, что причетник под конец сказал, — ладно уж, можно и без них обойтись. Пусть себе идут домой, как если бы венчание уже состоялось и молодые отправились в Порт Бреди. А когда вернется священник, за свидетеля сойдет любой прохожий, да и сам он, причетник.
На том и порешили, родные Эндри тут же ушли, а причетник затворил церковную дверь и приготовился уже повесить на нее замок. Тут невеста, думая все о своем, шепнула ему сквозь слезы:
— Дорогой мой сэр, не оставляйте нас тут, в церкви, кто-нибудь увидит в окно, и пойдут такие толки, такая сплетня, что я этого не переживу. Да и мой любезный Эндри, как бы он не сбежал от меня. Заприте нас лучше на колокольне, мой дорогой сэр. Я уж его туда как-нибудь втащу.
Причетник охотно согласился помочь бедняжке, и они вдвоем втащили Эндри на колокольню. Там он их и запер, а сам пошел домой с тем, чтобы вернуться часика через два.
Только что пастор Тугуд пришел домой из церкви, как вдруг видит: проезжает под его окном джентльмен в красном фраке и охотничьих сапогах. Увидал его пастор и с великой радостью вспомнил, что в этот день по соседству с его приходом назначена псовая охота. И так ему туда захотелось, потому что в душе он был ярым охотником.
Сказать по правде, чуть выйдя из церкви или с какой-нибудь требы, он уже ни о чем другом, кроме охоты, и думать не мог. Нечего греха таить, занятие это было ему не по карману, и в седле он сидел мешок мешком, и его вороная кобыла была старая, с облезлым, словно у крысы, хвостом, а его охотничьи сапоги и того старей, все порыжелые и потрескавшиеся. Однако он на своем веку затравил не одну сотню лисиц. Он жил холостяком и летом, укладываясь в кровать, каждый раз откидывал одеяло в ногах и заползал в постель головой вперед, как лиса в нору, в память о славной зимней охоте. А каждый раз, как на усадьбе сквайра справляли крестины, Билли ни за что, бывало, не упустит случая за праздничным столом как следует спрыснуть это событие старым портвейном.
Причетник, который был у пастора и за конюха, и за садовника, и за главного управителя, только что принялся за работу в саду, как тоже увидел охотника в красном фраке, а за ним еще много дворян и дворянчиков, и свору гончих, и егеря Джима Тредхеджа, и загонщиков, и еще пропасть всякого народа. Причетник любил травлю не меньше самого пастора: увидит свору гончих, и уж себя не помнит, и удержу ему тогда никакого нет. И грядки свои, и рассаду — все позабудет. Так и тут: кинул он на землю лопату — и скорей к пастору. А тот и сам не меньше его рвался на охоту.
— Я насчет вашей кобылки, сэр, — мямлит причетник, а сам весь дрожит от нетерпения. — Она у нас застоялась, ее промять, промять бы надо. Разрешите, я этим займусь и поезжу часок-другой?
— Это ты верно говоришь, промять ее нужно. Я вот сам сейчас этим займусь, — говорит пастор.
— Сами? Ну, а как быть с вашим меринком, сэр? С ним и вовсе сладу нет, так он застоялся. Если изволите, я и его подседлаю?
— Ну, что же. Выводи и его, — говорит пастор, которому только бы самому поскорее выбраться, а до причетника и дела нет.
Натянув поживей охотничьи сапоги и рейтузы, он поскакал к месту сбора, намереваясь вернуться в самом скором времени. Только что он скрылся из глаз, как причетник оседлал меринка и полетел вслед за ним. Прибыв к месту сбора, пастор нашел там всех своих друзей, и началась у них потеха. Гончие, как только их спустили, сразу пошли по следу, и все поскакали за ними. И вот, позабыв о своем благом намерении тотчас же воротиться, скачет наш пастор вслед за другими охотниками по пустырям между Липпетс-Вудз и Грин-Копе и, обернувшись на всем скаку, видит, что причетник поспевает за ним по пятам.
— Ха-ха, милейший! И ты тут? — говорит он.
— Тут, сэр, тут, — говорит причетник.
— Хорошая пробежка для коней.
— Воистину так, сэр. Хи-хи!
И вот летят они, как ветры буйные, все вперед и вперед через Грин-Копе, потом наперерез к Хайер-Джертон, потом через шоссе в Климмерстон-Ридж, потом дальше к Йелбери-Вуд, по горам и долам, причетник следом за пастором, а пастор, чуть отстав от собак.
Никогда еще не бывало у них такой славной травли, как в этот день, и ни пастор, ни причетник ни разу и не вспомнили о необвенчанной парочке, ожидавшей их на колокольне.
— А вашим лошадкам, сэр, это пойдет на пользу, — говорит причетник, только на полголовы отставая от пастора. — Отличная это мысль пришла вашему преподобию — промять их нынче на травле. А то, глядишь, не сегодня завтра ударят морозы, и придется бедным животинам неделями стоять в конюшне.
— Нельзя им застаиваться, никак нельзя. Блажен, иже и скоты милует, отвечает ему пастор.
— Хи-хи, — посмеивается причетник, хитро подмигивая пастору.
— Ха-ха, — вторит пастор, уголком глаза скосившись на причетника. — Ату ее! — кричит он, видя, что лиса в этот миг показалась на поле.
— Ату ее! — вторит причетник. — Вон она! Ах ты дьявол, да их там две!
— Ну-ну! Чтобы я больше не слышал от тебя таких слов! Забыл ты, что ли, какой на тебе сан?
— Воистину так, ваша милость, воистину так. Но, право же, хорошая охота — такая веселая штука, что и о своем высоком служении забываешь. — И опять краешком глаза он подмигнул пастору, а пастор точно таким же манером ему.
— Хи-хи, — смеется причетник.
— Ха-ха, — вторит пастор Тугуд.
— Ах, сэр, — снова говорит причетник. — Ну, насколько же это приятнее, чем возглашать зимними вечерами «аминь» на ваше «во веки веков»!
— Что верно то верно. Но все хорошо во благовремении, — говорит пастор Тугуд. Он был начитан в писании и на каждый житейский случай имел текст наготове, как и подобает пастору.
Так и скакали они до самого вечера, пока не кончилась эта охота тем, что лиса забежала в домишко старой вдовы и забилась сначала под стол, а потом в футляр стенных часов. Пастор с причетником прискакали одними из первых и видели через окно, как брали лисицу, а часы при этом били без остановки, как им еще никогда не случалось бить. Потом пришлось подумать и о возвращении домой.
Приуныли тут пастор с причетником, потому что и кони были загнаны до полусмерти, и сами всадники еле держались в седле от усталости. Но делать нечего — пустились в обратный путь и плелись все время шагом, то и дело останавливаясь.
— Нет, видно, никогда нам не добраться до дому, — стонал пастор Тугуд, согнувшись в седле в три погибели.
— Ох, не добраться, — вторил ему причетник. — Это нам воздаяние за беззакония наши.
— Воистину так, — бормотал в ответ пастор.
Словом, уже совсем стемнело, когда они въехали наконец в ворота пасторова дома, тишком, как воры, прокравшись по улице, чтобы никто из прихожан не догадался, где они весь день пропадали. Они и сами-то от усталости еле на ногах держались, а еще надо было о лошадях позаботиться, так что и тут ни один, ни другой не вспомнили о недовенчанной парочке. Как только лошади были заведены в стойла и накормлены, а сами они малость перекусили, тотчас же оба завалились спать.
Наутро, когда пастор Тугуд сидел за завтраком, вспоминая вчерашнюю охоту, прибегает вдруг причетник и спрашивает еще в дверях, можно ли войти.
— Как же это мы, ваша милость, — говорит он. — У нас совсем из головы вон, а ведь та пара на колокольне до сих пор не обвенчана.
Пастор так и ахнул, чуть куском не подавился.
— Господи помилуй, — говорит он, — а ведь и правда! Как это вышло нескладно.
— И не говорите, сэр. Ведь мы, может статься, погубили несчастную женщину.
— Ах да! Помню, помню! Ей, по правде сказать, давно уже следовало обвенчаться.
— Подумать только, сэр, а ну как с ней там, на колокольне, что-нибудь случилось, и ни доктора, ни бабки…
(- Ах, бедняжка, — вздохнули женщины.)…Как бы нас за это в суд не потащили. Да и для церкви, какой это позор для церкви!
— Замолчи ты, ради бога! Ты меня с ума сведешь! — говорит пастор. — И какого черта я их вчера не обвенчал, пьяных ли, трезвых ли! — (Духовные лица в те времена чертыхались не хуже простых смертных). — А ты что, сам ходил в церковь или спрашивал у деревенских?
— Да нет, что вы, сэр! Это я вот только что вспомнил. В церковных делах разве я смею вперед вас соваться? А сейчас, как подумал о них, меня словно обухом по голове. Кажется, тронь пальцем — сейчас упаду!
Ну, тут пастор бросил свой завтрак и вместе с причетником скорей побежал в церковь.
— Да их, наверно, и след простыл, — говорит на ходу мистер Тугуд. — И хорошо бы. Они небось как-нибудь выбрались и давно уже дома.
Все же они вошли в ограду, поглядели на колокольню и видят: высоко в окне белеет малюсенькое личико и крохотная рука помахивает им сверху.
— Бог мой, — говорит мистер Тугуд, — не знаю, как я им теперь на глаза покажусь! — Он тяжело опустился на чью-то могильную плиту. — И надо же было мне вчера к ним так придираться!
— Да, очень жаль, что мы с этим делом тогда же не покончили, — говорит причетник. — Но раз убеждения вашей милости не дозволяли вам их венчать что же, с этим надо считаться.
— Верно, друг мой, верно. А что, по ней не видно… не произошло там с ней чего-нибудь… преждевременного?
— Да мне видно ее только до плеч, сэр.
— Ну, а как лицо?
— Лицо страх какое бледное.
— Да что ты! Ну, будь что будет. Ох, и разломило же у меня поясницу после вчерашнего… Но приступим к делу божию.
Они вошли в церковь и только отперли ход на колокольню, как бедняжка Джейн и ее любезный Эндри выскочили оттуда, как голодные мыши из пустого буфета. Эндри едва живой и вполне трезвый, а его невеста бледная и продрогшая, но во всем прочем такая же, как вчера.
— Как? — говорит пастор, облегченно вздыхая, — вы с тех самых пор так тут и сидели?
— А то как же, сэр, — говорит невеста, падая от слабости на скамью. — И ни кусочка, ни глотка за все это время. Нам никак нельзя было выйти без посторонней помощи, вот мы и сидели.
— Но почему же вы не позвали кого-нибудь? — спросил пастор.
— Она не позволила, — говорит Эндри.
— Стыдно мне было, — всхлипнула Джейн. — Да узнай об этом кто-нибудь нас на всю жизнь ославили бы. Раз или два Эндри совсем было собрался ударить в колокол, но потом одумался и сказал: «Нет, лучше нам с голоду подохнуть, чем навек опозориться!» Вот мы все ждали и ждали, а вас все нет и нет.
— Да! И я очень об этом сожалею, — сказал пастор. — Но теперь мы с этим делом мигом покончим.
— Мне… мне бы пожевать чего-нибудь, — говорит Эндри. — Хоть корочку бы какую или луковку, и то бы ладно. Потому я так отощал, что у меня, кажется, все кишки к спине приросли, слышно, как они о становую кость трутся.
— Нет, раз уж все мы тут, и в полном порядке, — с беспокойством сказала невеста, — так давайте скорее кончать!
Эндри согласился повременить с едой, причетник позвал вторым свидетелем одного из прихожан, самого неболтливого, и скоро брачные узы были крепко завязаны, новобрачная успокоилась и заулыбалась, а у Эндри еще пуще живот подвело.
— Ну, а теперь, — сказал пастор Тугуд, — вы оба идите ко мне, мы вас накормим как следует на дорогу.
Они с благодарностью приняли приглашение и, выйдя с церковного двора, пошли одной тропинкой, а пастор с причетником — другой, и никто их не заметил, потому что час был еще ранний. Они вошли в пасторский дом, будто бы только что вернулись из поездки в Порт Бреди, и тут-то уж они набросились на еду и питье и пили и ели до отвалу.
Об этом случае долгое время никто не знал, но потом все-таки пошел слушок, а теперь и сами они иной раз со смехом вспоминают, какая у них была чудная свадьба. Хотя и то сказать, не бог весть что получила Джейн за все свои труды и старания. Разве вот только свое доброе имя спасла.
— Это тот самый Эндри, который явился к сквайру на рождество вместе с музыкантами? — спросил торговец семенами.
— Нет, нет, — ответил учитель Профитт. — То был его отец. И все произошло оттого, что Эндри чересчур любил покушать и выпить.
Видя, что все его слушают, учитель сразу начал рассказ:
СТАРЫЙ ЭНДРИ В РОЛИ МУЗЫКАНТА
Перевод Э. Раузиной
— Я был тогда еще мальчишкой и пел в церковном хоре; на рождество мы вместе с музыкантами всегда отправлялись в дом сквайра, а сквайр, все его семейство и гости (в тот раз среди них был архидиакон, лорд и леди Баксби и еще много других) рассаживались в большой зале и слушали, как мы играем и поем. Потом нас звали в людскую и угощали превосходным ужином. Так уж было заведено, и Эндри очень хорошо знал об этом. Мы как раз собирались к сквайру, когда повстречали его.
— Господи, — говорит, — до чего ж мне охота попировать вместе с вами! Жареное мясо, индейка, плумпудинг, эль — бывает же счастье людям! А сквайру-то что — одним человеком больше, одним меньше. Я уже слишком стар, чтобы сойти за мальчишку из хора, и чересчур бородат, чтоб меня приняли за девицу из тех, что с вами поют. Вот ежели б вы одолжили мне скрипку и я б пошел с вами как музыкант, а?
Ну, мы пожалели старика и дали ему старую скрипку, хотя Эндри понимал в музыке столько же, сколько лошадь в философии; вместе со всеми Эндри отправился в путь и, крепко зажав скрипку под мышкой, храбро вошел в дом сквайра. Он суетился, раскладывал ноты, устанавливал свечи так, чтоб свет от них падал прямо на ноты, словно это дело было для него самое привычное, и все шло как нельзя лучше, пока мы не запели «Когда узрели пастухи», а потом «Взойди, звезда» и «О, радостные звуки». Только мы кончили последнюю песнь, поднимается мать сквайра, высокая сердитая старуха, большая любительница церковного пения, и обращается к Эндри:
— Послушай-ка, голубчик, ты, я вижу, не играешь вместе со всеми. В чем дело?
Все мы готовы были провалиться сквозь землю. Надо же попасть в такую переделку! У Эндри даже холодный пот на лбу выступил. А мы молчим, ждем как-то он выпутается из этой истории?
— Беда приключилась, сударыня, — говорит он, кланяясь с самым невинным видом, что твое дитя. — По дороге я упал и сломал смычок.
— Какая жалость, — говорит она. — А нельзя ли его починить?
— Куда там, сударыня, — отвечает Эндри. — Весь изломался.
— Посмотрим, нельзя ли тебе помочь, — говорит она.
На этом как будто все и кончилось, и мы запели «Возрадуйтесь, люди, восстаньте от сна» в ре мажор с двумя диезами. И только мы замолчали, как старуха снова обращается к Эндри:
— У нас на чердаке хранятся негодные музыкальные инструменты, и я велела поискать для тебя смычок, — и протягивает смычок бедняге Эндри, который не то что играть, а и держать его в руках не умел.
— Вот теперь у нас будет полный аккомпанемент, — говорит она.
Что тут было делать? Эндри стоит среди музыкантов, глядит в ноты, а лицо у него все сморщилось, как гнилое яблоко, потому что если кого и боялись в нашем приходе, так именно этой горбоносой старухи. Тогда Эндри пустился на хитрость — спрятался за чью-то спину и давай водить смычком взад-вперед над скрипкой, но не касаясь струн. Со стороны посмотреть, так показалось бы, что он всю душу вкладывает в игру. Быть может, все и обошлось бы, если бы один из гостей (не кто иной, как архидиакон) не углядел, что Эндри держит скрипку вверх тормашками, прижимая подбородком головку и придерживая рукой конец деки. Все гости встали с мест и окружили Эндри — они решили, что это какой-то новый способ игры на скрипке.
Тут-то все и раскрылось. Мать сквайра велела выгнать Эндри вон, как низкого обманщика, а сквайр заявил, что Эндри должен ровно через две недели освободить дом, который у него арендовал. Это происшествие в значительной мере нарушило мирное течение рождественского вечера.
Однако, когда мы пришли в людскую, Эндри уже сидел там как ни в чем не бывало — по приказу жены сквайра его впустили с черного хода, хотя за минуту перед тем сквайр приказал выгнать его через парадный. А о том, чтобы ему выезжать из дома, больше никто и не заикался. Но Эндри после того случая никогда уже не выступал в роли музыканта; а теперь его и на свете нет, бедняга давно лежит в могиле, чего и нам всем не миновать!
— А я совсем позабыл наших музыкантов с их скрипками и виолончелями, задумчиво проговорил Лэкленд. — Что они, по-прежнему играют в церкви?
— Где там! — ответил Кристофер Туинк. — Вот уж двадцать лет, как с этим покончено. Теперь там играет на органе один непьющий молодой человек, и очень даже хорошо играет, а все ж таки это не то, что в старые времена, там, в этом органе, нужно все время ручку крутить, и молодой человек мне жаловался — иной раз, говорит, руки все себе отмотаешь, а чувства настоящего в музыке все равно нет.
— Зачем же тогда заменили старых музыкантов?
— Ну, во-первых, такая уж пошла мода, а во-вторых, старые-то наши музыканты один раз здорово оскандалились. Так оскандалились, — помнишь, Джон? — что дальше некуда. Век не забуду! После этого им в церкви и показаться-то было стыдно.
— Как же это они так?
— А вот как.
Кровельщик вгляделся вдаль, словно там скрывались давнопрошедшие времена, и продолжал.
ДЬЯВОЛ НА ХОРАХ
Перевод И. Кашкина
— Случилось это в самое крещение — в тот день им последний раз довелось играть на хорах церкви в Лонгпаддле, чего они тогда никак не думали. Надо вам сказать, что это был хороший приходский оркестр. Там были: Николас Пуддинком — первая скрипка, Тимоти Томас — виолончель, Джон Байлс — вторая скрипка, Дан Хорнхэд играл на серпенте, Роберт Даудл — на кларнете, а мистер Нике на гобое — все искусные музыканты, да к тому же крепкие парни со здоровыми легкими, а это для тех, кто на духовых играет, дело немаловажное. Поэтому на святках, когда устраивают много танцулек и вечеринок, спрос на них был большой. Они и жигу могли изобразить — не хуже псалма, а то и лучше, не в укор им будь сказано. Бывало, пославят они Христа у богатого сквайра, сыграют там святочные песни леди и джентльменам и попьют с ними чайку или кофе, — чинно и скромно, ну, прямо сказать, святые, — а через полчасика, глядишь, они уже в таверне «Герб медника» и запузыривают «Бойкого сержанта» парам девяти танцоров и глотают стаканами горячий пунш.
Вот и тогда, на тех святках, они кочевали с одной веселой вечеринки на другую, и спать им почти не приходилось. И подошел этот самый день крещение. В тот год стояли жестокие холода, и музыканты прямо-таки замерзали на хорах, потому что прихожане в морозные дни обогревались внизу печкой, а об оркестре на хорах никто не заботился. Во время утрени, когда мороз был особенно силен, Николас и говорит:
— Не могу я больше, видит бог, я и так смерзся в сосульку, как хотят, но сегодня мы будем греться — не снаружи, так изнутри!
И вот, заранее смешав пиво с подогретой водкой, он принес галлон этого питья в церковь, укутал кувшин потеплее и спрятал его в виолончельный чехол Тимоти Томаса, чтобы сохранить влагу теплой, пока она не потребуется. А потребовался глоточек перед отпущением, другой — во время «Верую», а третий — в начале проповеди. После третьего глотка они согрелись и разомлели. Во время проповеди — а проповедь на беду в тот день была длинная — они заснули и до самого конца спали сном праведных.
День был пасмурный, и к концу проповеди в церкви так стемнело, что только и видна была кафедра пастора, на ней две свечи и его лицо за ними. Закончив наконец проповедь, пастор возгласил вечерний гимн. Но оркестр не подхватил, и прихожане стали оглядываться на хоры, — почему это музыканты молчат. Тут-то маленький Леви Лимпет (он сидел на хорах), толкнул Тимоти и Николаса и крикнул:
— Начинайте же! Начинайте!
— А? Что? — вскинулся Николас, а в церкви было темно, и в голове у него еще бродил хмель, ему и почудилось, будто он все еще на вечеринке, где они перед тем играли всю ночь напролет. И как дернет смычком по струнам, как хватит «Дьявола в портновской» — любимую жигу в наших краях! Все прочие музыканты были не трезвее его, ничтоже сумняшеся, они подхватили мотив и давай нажаривать, сколько было сил и усердия.
Они играли без перерыва, пока наконец от последних басовых нот «Дьявола в портновской» паутина на сводах не затряслась, словно спугнутое привидение, мало того, Николас, удивленный, что никто не двигается с места, зычно выкрикнул (как это он обычно делал на вечеринках, когда танцующие не знали фигур):
— Головные пары! Руки крест-накрест! И когда я напоследок пущу петуха пусть каждый поцелует свою пару под омелой.[12]
Леви Лимпет так испугался, что кубарем скатился по ступенькам с хоров и побежал прямиком домой. У пастора волосы встали дыбом, когда он услышал, как дьявольская жига гремит по церкви, и, полагая, что музыканты рехнулись, он поднял руку и возопил:
— Стойте! Довольно! Прекратите! Что это такое!
Но они его не слышали, собственная их игра все заглушала, и чем больше он кричал и размахивал руками, тем громче они играли.
Тут все прихожане поднялись со скамей, недоумевая и переговариваясь:
— Что за наваждение? Да нас за это испепелит, как Содом и Гоморру![13]
Сам сквайр сошел со своей скамьи, обитой зеленой байкой, где вместе с ним слушали богослужение его гости, множество всяких леди и джентльменов. Он вышел на середину церкви и закричал, потрясая кулаками:
— Что это значит? Такое богохульство в божьем доме! Что это значит?
Тут музыканты наконец что-то расслышали сквозь игру и оборвали жигу.
— Неслыханное безобразие! Просто неслыханное! — кричал сквайр вне себя от ярости.
— Неслыханное! — поддакивал пастор, он тем временем сошел с кафедры и теперь стоял рядом со сквайром.
— Пусть хоть все ангелы сойдут с небес, — сказал сквайр (он был дурной человек, этот сквайр, но тут в первый раз в жизни выступил защитником правого дела). — Пусть хоть сами ангелы небесные сойдут на землю, — кричал он, — а только чтобы этих музыкантов в нашей церкви больше и духу не было. Они оскорбили и меня, и мою семью, и моих гостей, и самого господа бога!
Только тут несчастные музыканты пришли в себя и вспомнили, где находятся, и посмотрели бы вы, как они спускались по лестнице: Николас Пуддинком и Джон Байлс со скрипками под мышкой, Тимоти Томас с виолончелью, а за ними бедный Дан Хорнхэд со своим серпентом и Роберт Даудл со своим кларнетом — тихонькие, словно воды в рот набрали, все старались проскользнуть незаметней. Пастор еще, может, и простил бы их, когда узнал, отчего это все вышло, но сквайр поступил иначе. На той же неделе он послал в город, и оттуда привезли что-то вроде большой шарманки, которая могла исполнять двадцать два духовных песнопения, да так правильно и точно, что как ты ни будь греховно настроен, а уж ничего другого на ней не сыграешь, кроме этих самых духовных песнопений. Для верности сквайр приставил самого надежного и почтенного человека вертеть ручку, и с той поры старые наши музыканты у нас в церкви больше не играли. После этого рассказа все долго молчали.
— А моя старая знакомая миссис Уинтер — та, что жила на ренту, — она, конечно, уже умерла? У нее еще всегда был такой угнетенный вид, — спросил наконец мистер Лэкленд.
Никто из пассажиров, по-видимому, не помнил этого имени.
— Давно уж, наверно, умерла — когда я ее мальчиком знал, ей уже было под семьдесят, — добавил Лэкленд.
— Не знаю, как другие, а я так очень хорошо помню миссис Уинтер, сказала лавочница. — Да, она умерла и давно уж — тому лет двадцать пять. Вы, наверно, знаете, сэр, отчего у нее был такой, как вы говорите, угнетенный вид и такие ввалившиеся глаза?
— Говорили, кажется, что у нее что-то с сыном случилось. Но я был тогда слишком мал и подробностей не запомнил.
Лавочница вздохнула: перед ее мысленным взором, видимо, оживали картины прошлого.
— Да, — проговорила она. — Дело было в сыне.
Видя, что пассажиры фургона не прочь послушать еще одну историю, она продолжала:
УИНТЕРЫ И ПАЛМЛИ
Перевод А. Мартыновой
— Если рассказывать по порядку, то вот с чего все началось. В приходе нашем, когда я была еще девчонкой, две красавицы соперничали между собой. Что уж там у них вышло, бог их ведает, но только были они на ножах, а еще пуще они невзлюбили друг дружку после того, как одна у другой отбила жениха, да и женила на себе. Парня этого звали Уинтером, и в положенный срок у них родился сын.
Другая долго не выходила замуж, но когда ей было уже что-то около тридцати, посватался к ней один смирный человек по имени Палмли, и они поженились. Вы, сэр, не помните того времени, когда Палмли жили еще в Лонгпаддле, а я-то все как сейчас помню. У них тоже родился сын, и был он, стало быть, лет на девять-десять моложе сына Уинтеров. Ребенок от рождения был какой-то слабоумный, но мать в нем души не чаяла.
Палмли умер, когда мальчику исполнилось восемь лет, и остались вдова и ребенок нищими. Бывшая ее соперница к тому времени тоже овдовела, но жила не бедно. Из жалости она предложила взять к себе мальчика на посылки, хоть он и был еще слишком мал для такой работы. В то время ее сыну, Джеку, было лет семнадцать, не больше. Что поделаешь, пришлось бедной вдове отдать сына из дома. И отправился малыш к богатой соседке.
Так вот, как и что там случилось, никто толком не знает, только однажды под вечер хозяйка, миссис Уинтер, послала мальчика с письмом в соседнюю деревню. Дело было в декабре, и темнело рано. Мальчонка плакал и просил, чтобы ему позволили не ходить, — боязно было одному возвращаться. Но хозяйка настояла на своем, может, и не потому вовсе, что была такая уж бессердечная, а просто так, не подумав.
И пошел бедняжка. Дорога шла через лес Йелбери, и вот на обратном пути что-то там выскочило из-за дерева и до смерти его напугало. Мальчик после этого стал совсем дурачком, захворал и вскоре умер.
Теперь у несчастной вдовы ничего больше в жизни не осталось, и она проклинала соперницу, которая сперва отбила у нее жениха, а потом и сына погубила. Правда, несчастье с мальчиком произошло не по злой воле миссис Уинтер, хотя, признаться, когда она о том услыхала, то не выказала особенного огорчения. Однако как ни горевала бедная миссис Палмли, как ни клялась она отомстить, а подходящего случая не было. И как знать, может, со временем она и забыла бы о своей тяжкой обиде и примирилась бы с одиночеством. Но через год после смерти мальчика к миссис Палмли приехала племянница, которая до того всю свою жизнь прожила в городе Эксонбери.
Эта молодая особа, мисс Гарриэт Палмли, была девушка красивая и гордая. Она и воспитана была иначе, и одевалась, и держала себя не так, как наши деревенские, да оно и понятно: как-никак, приехала-то она из города. Если богатые Уинтеры свысока смотрели на бедную миссис Палмли, то Гарриэт их самих ставила куда ниже себя. Но любовь ни с чем не считается, и надо же было так случиться, что молодой Уинтер с первого взгляда без памяти влюбился в Гарриэт Палмли.
Гарриэт была много образованнее Джека, а деревенские понятия о превосходстве его матери над ее теткой для нее ровно ничего не значили, вот она и не обращала внимания на Джека. Но Лонгпаддл — не бог весть как велик, и волей-неволей им приходилось встречаться, пока Гарриэт там гостила; и скоро этой гордячке стали вроде бы даже нравиться ухаживания Джека.
Однажды, когда они вдвоем собирали в саду яблоки, Джек предложил Гарриэт выйти за него замуж. Она никак не ждала от Джека такой прыти и до того удивилась, что чуть ли не дала согласия, во всяком случае не отказала наотрез, а, напротив, стала даже принимать от него разные подарки.
Но Джек видел, что для нее он всего-навсего простой деревенский парень, а не какой-нибудь завидный жених. В глубине души бедняга понимал, что не видать ему Гарриэт, если он как-нибудь не отличится. И вот в один прекрасный день он сказал ей:
— Я уезжаю, в другом месте я скорей добьюсь хорошего положения, а здесь мне не на что рассчитывать.
Недели через две он простился с Гарриэт и отправился в Монксбери с намерением наняться к какому-нибудь фермеру управляющим, а затем и самому обзавестись фермой. Оттуда он ей писал каждую неделю, как будто их женитьба была делом решенным.
Но если Гарриэт нравились подарки Джека и то обожание, которое светилось в его глазах, то в письмах он выглядел куда менее привлекательным. Ее мать была школьной учительницей, да и у самой Гарриэт была, что называется, природная способность ко всякого рода писанью. А в те времена, когда грамотеев не развелось еще столько, как теперь, простое умение писать и то уж считалось большим достоинством. Упражнения Джека Уинтера в любовной переписке коробили городской вкус Гарриэт и уязвляли ее самолюбие. В ответ на одно из его посланий она, эдак строго и свысока, просила, чтоб он поучился письму да почаще заглядывал бы в учебник правописания, если желает ей угодить (а надо вам сказать, что сама Гарриэт писала гладко, красиво и этим немало гордилась). Послушался ее Джек или нет, неизвестно, только письма его не стали лучше. Раз он отважился написать ей, как всегда, довольно нескладно, что кабы в сердце у нее было к нему побольше тепла, она не так обижалась бы на его почерк и правописание, что и в самом деле — сущая правда.
Ну и вышло так, что в отсутствие Джека тот слабый огонек, что зажегся было в ее сердце, мало-помалу стал меркнуть, а потом и вовсе погас. А Джек все писал и писал и просил объяснить, почему она к нему изменилась; и тогда Гарриэт ответила напрямик, что для нее, родившейся и прожившей всю жизнь в городе, он недостаточно образован, а потому ему не на что надеяться.
То, что Джек Уинтер отставал в письме, вовсе не означало, что чувства его были грубее, чем у других, напротив, он был до крайности чувствителен и обидчив. Узнав причину ее отказа, он испытал такой стыд, унижение и горе, какие нам сейчас нельзя себе и представить, — слава богу, нынче уж не те времена, когда уменье писать с красивыми завитушками наполняло людей гордостью, а неуменье причиняло боль и страдания. Джек написал ей гневное письмо, а она ответила колкостями и как бы между прочим подсчитала, сколько ошибок он сделал в своем последнем письме. Одно это, писала она, может служить оправданием для всякой девушки, которая не захочет выйти за него замуж. У нее, Гарриэт, муж должен быть ученее.
Джек покорно снес ее отказ, но страдал он тяжело, никому ни слова не говоря про свое горе, и оттого было ему еще тяжелей.
И Джеку уже незачем было оставаться на ферме — он ведь только затем и пошел работать, чтобы создать достойный семейный очаг для Гарриэт, а теперь эта надежда рухнула. По этой причине он отказался от мысли стать фермером и уехал, желая поскорей вернуться домой, к матери.
Не успел Джек возвратиться в Лонгпаддл, как увидел, что Гарриэт уже ласково поглядывает на нового своего ухажера — дорожного подрядчика. Джек не мог не признать, что соперник и образованием и манерами на голову выше его самого. Это и в самом деле был куда более разумный выбор для городской красавицы, которая по воле случая попала в деревню и едва ли могла подыскать себе здесь кого-нибудь получше. Уж он-то мог пообещать ей более завидное положение, не то что Джек, у которого неизвестно еще, что впереди, да и не слишком был он годен на то, чтоб пробиться в жизни. Джек сам понимал, что ее даже и винить нельзя.
Однажды ему случайно попался на глаза листок бумаги, исписанный рукой нового возлюбленного Гарриэт. Слова лились ровно и гладко, словно ручеек, без единой ошибочки, сразу было видно, что писавший привык иметь дело с пером и бумагой, недаром прослыл он в приходе ученым человеком. И тут вдруг Джеку пришло в голову: если рядом с письмами подрядчика положить его собственные, то какими, должно быть, жалкими они будут выглядеть, и до чего смешным покажется все, что он там писал. От такой мысли Джек даже застонал. Он очень жалел теперь, что писал ей. Ему не терпелось узнать, сохранила ли Гарриэт его каракули. Пожалуй, что и сохранила, думал он, женщины имеют такую привычку — беречь письма. А пока эти злосчастные писульки находятся в ее руках, можно ли ручаться, что его глупая, чистосердечная любовь не послужит потехой для Гарриэт и ее теперешнего ухажера, да и не только для них для всякого, кто увидит эти письма.
Несчастный, измученный вконец юноша боялся и думать об этом и наконец решился попросить Гарриэт вернуть ему письма, как это обычно делают, если помолвка расстроилась. Он час, а может и больше, сидел над коротенькой запиской, писал, переписывал и начинал заново, а когда кончил, послал записочку с мальчишкой к ней домой. Посланный вернулся с устным ответом: мисс Палмли просила передать, что не намерена расставаться с тем, что ей принадлежит, она даже удивляется, как он осмелился ее из-за этого беспокоить.
Такой ответ привел Джека в ярость, и он решил сам пойти за письмами. Выбрав время, когда, как он знал, Гарриэт бывала дома, он постучался и вошел без особых церемоний, хоть Гарриэт и напускала на себя важность, но к ее тетке, чей сын когда-то чистил ему башмаки, Джек относился с малым почтением. Гарриэт была в комнате. Они встретились в первый раз после того, как Гарриэт ему отказала. Глядя на нее суровыми и печальными глазами, Джек попросил назад свои письма.
Сначала Гарриэт ответила, что они ей ни на что не нужны, пусть берет хоть сейчас, — и даже вынула пачку из бюро, где они хранились. Но, проглядев одно — то, что лежало сверху, — она вдруг изменила свое решение, сказала, что просьба его вздорная, и поспешно убрала письма в теткину рабочую шкатулку, которая стояла раскрытой тут же, на столе. Она сразу же заперла шкатулку и, смеясь с издевкой, объявила ему, что решила сохранить письма, может, еще пригодятся как доказательство, что у нее были веские основания не выходить за него замуж.
Джеку кровь бросилась в лицо.
— Отдайте письма! — проговорил он. — Они не ваши!
— Нет, мои, — возразила она.
— Чьи бы ни были, но я хочу их забрать, — сказал он. — Я не хочу быть посмешищем из-за того только, что не умею писать. У вас теперь есть другой! Вы ему верите и все ему рассказываете. И письма мои ему покажете!
— Возможно, — ответила Гарриэт с холодным спокойствием бессердечной женщины, да она и на самом деле такая была.
Ее вид и голос так взбесили Джека, что он сделал было шаг к шкатулке, но Гарриэт схватила ее, заперла в бюро и торжествующе посмотрела на Джека. Минуту казалось, что Джек вырвет ключ у нее из рук, но, сдержавшись, он повернулся на каблуках и вышел из комнаты.
Когда Джек очутился на улице, был уже вечер. Он долго шел не останавливаясь, сам не зная куда, мучаясь от сознания, что она во всем взяла над ним верх. Ему все мерещилось, как она рассказывает своему новому возлюбленному или кому-нибудь из знакомых о том, что сейчас произошло между ними, и как все они хохочут над расплывшимися, уродливыми строчками в этих письмах. И мало-помалу в его голове созрело твердое решение: добыть письма любой ценой, во что бы то ни стало.
Глухой ночью он с черного хода вышел из своего дома, пробрался сквозь живую изгородь и, обогнув соседнее поле, вышел с задней стороны к дому Гарриэт. Говорят, в ту ночь была яркая луна, ровным светом заливала она стены домов, и каждый листик плюща, вьющегося по стенам, блестел, словно маленькое зеркальце. Джек много раз бывал у Палмли и знал расположение комнат в их доме не хуже, чем в своем собственном. В гостиной было два окна, заднее, ближе к Джеку, все из мелких стекол в свинцовом переплете, — таким оно осталось и по сей день. Другое окно закрывалось ставнями, но на этом, заднем, не было даже занавески, и лунный свет, проходя через него, ярко освещал комнату, так что Джек, стоя снаружи, мог разглядеть там любой самый маленький предмет. Справа в комнате, как вы, может быть, помните, есть камин — он и сейчас там, а слева тогда стояло бюро. В бюро и находилась рабочая шкатулка Гарриэт (то есть Джек думал, что эта шкатулка Гарриэт, а на самом деле она принадлежала тетке), а в шкатулке были письма. Джек достал свой карманный нож, отковырнул свинцовый переплет и вынул одно стекло. Затем, просунув руку в отверстие, открыл задвижку и через окно влез в комнату. Все спали (в доме, кроме миссис Палмли и Гарриэт, жила еще только девочка-служанка). Джек направился прямо к бюро — это он сам рассказывал, думая, что оно не заперто, — обычно его не запирали, — но Гарриэт так и не открывала бюро после того, как спрятала там письма. Позже Джек говорил, что в ту минуту он думал только об одном: что вот, мол, спит себе Гарриэт наверху, в своей комнате, и горя ей мало, а ведь как она обидела его, как надсмеялась над ним и его письмами, и, зайдя так далеко, он уже не мог остановиться. Просунув лезвие ножа под крышку бюро, Джек без труда сломал ветхий замок. Внутри он нашел шкатулку из розового дерева — там, куда Гарриэт второпях поставила ее. Вынимать письма из шкатулки было некогда. Он взял шкатулку под мышку, закрыл бюро, поскорей выбрался из дома и аккуратно вставил стекло.
Обратно Уинтер шел тем же путем. От усталости он еле держался на ногах, прокравшись к себе в спальню, он спрятал шкатулку, не посмотрев даже, что в ней. Рано утром он отнес шкатулку в сарай и принялся за дело: одно за другим стал сжигать в печке письма, которые стоили ему такого труда и о которых он не мог без стыда вспомнить. Джек хотел вернуть шкатулку Гарриэт, после того как исправит небольшие повреждения от ножа. На место писем Джек думал положить записочку, последнюю, которую он ей напишет, в ней он с торжеством скажет Гарриэт, что, отказавшись вернуть ему письма, она чересчур понадеялась на его покорность всем ее капризам.
Но, вынув из шкатулки последнее письмо, Джек прямо-таки остолбенел от удивления и ужаса, под письмом, на самом дне лежало десять золотых гиней. «Это, должно быть, карманные деньги Гарриэт», — подумал про себя Джек (на самом деле это были деньги миссис Палмли). Он не успел еще оправиться от такой неожиданности, как вдруг в галерейке, из которой был вход в сарай, послышались шаги. Второпях он сунул шкатулку под сложенный в углу хворост, но поздно — два констебля вошли в сарай и схватили его как раз в тот миг, когда он, нагнувшись, прятал шкатулку. Ему объявили, что он арестован по обвинению в том, что прошлой ночью вломился в дом миссис Палмли, и не успел еще несчастный юноша понять, в чем дело, как его уже вели по узкой тропинке, что соединяет ту часть деревни, где жили Уинтеры, с проезжей дорогой. В окружении полицейских Джек шел по дороге в кэстербриджскую тюрьму.
Поступок Джека приравнивался к ночной краже со взломом, хотя сам Джек и не помышлял ни о какой краже. А кража со взломом — это уголовное преступление, за которое в то время полагалась смертная казнь. Когда Джек вылезал из заднего окна дома Палмли, кто-то заметил его тень на ярко освещенной стене. Кроме того, при нем были найдены шкатулка и деньги, замок от бюро был сломан, стекло в окне выставлено — улик вполне достаточно. Джек, правда, клялся, что хотел взять только письма, и это при других показаниях в его пользу, может, и послужило бы к смягчению его участи. Но подтвердить это могла одна только Гарриэт. А Гарриэт делала так, как ей говорила тетка. Миссис же Палмли вовсе не желала спасать Джека. Пришел час ее торжества. Наконец-то она могла отплатить женщине, которая отняла у нее возлюбленного, а затем погубила и самое дорогое, что у нее было, — маленького сына. Через неделю Джек предстал перед судом. Гарриэт на суд не вызвали, и разбирательство пошло обычным порядком, миссис Палмли подтвердила все факты, свидетельствовавшие об ограблении. Вступилась бы Гарриэт за Джека, если бы он ее попросил, или нет, кто знает, может быть, из жалости она бы это и сделала, но Джек был слишком горд, чтобы просить хоть о малейшем одолжении ту, которая его оттолкнула, и он к ней не обратился. Суд заседал недолго, и Джеку был вынесен смертный приговор.
Его казнили в субботу. Был холодный и пасмурный мартовский день. Джек был такой худенький и щуплый — совсем мальчик, что пришлось из милосердия повесить его в самых тяжелых кандалах, какие нашлись в тюрьме: иначе петля не переломила бы ему позвонков — собственного его веса было недостаточно. Кандалы оказались для него так тяжелы, что он еле мог подняться на возвышение. В те времена еще не так строго соблюдались правила насчет того, чтобы казненных хоронить непременно в тюрьме, и несчастной матери разрешили перевезти тело домой. Вечером, когда должен был прибыть гроб, в нашей деревне все высыпали на улицу, люди стояли и ждали, каждый у своего дома. Помню, и я, тогда еще совсем маленькая девочка, стояла на улице рядом с матерью. Было совсем темно, на небе загорались звезды. Около восьми часов мы услышали едва уловимый скрип повозки со стороны проезжей дороги. Потом шум затих — это повозка въехала в лощину, потом стало слышно, как она загромыхала на спуске, и вслед за тем въехала в Лонгпаддл. Гроб на ночь поставили под лестницей, что ведет на колокольню, а назавтра, в воскресенье, в промежутке между двумя службами, мы похоронили Джека. Под вечер в тот же день была заупокойная служба, и пастор сказал проповедь, для которой выбрал текст: «Он был единственным сыном у матери, а она была вдовой…» Да, жестокое то было время!
А с Гарриэт дальше было вот что. Вскоре она вышла-таки замуж за своего подрядчика. Но не пришлось им спокойно пожить в Лонгпаддле — все ведь тут знали, что это она виновата в смерти Джека. Так что они переехали в другой город, подальше от здешних мест. И больше мы о них не слыхали. Да и миссис Палмли сочла более удобным к ним перебраться. А та худая женщина с черными глазами, о которой спрашивал приезжий господин, это и была, как вы, наверное, уже догадались, та самая миссис Уинтер, про которую я вам рассказала. Я хорошо помню, как она жила тут совсем одна, как ее боялись дети и как она до конца своих дней всех чуждалась, хоть и прожила довольно долго.
— Я вижу, в Лонгпаддле случались не только веселые, но и грустные события, — заметил мистер Лэкленд.
— Да, да. Но, слава богу, таких историй, как с Джеком Уинтером, было немного, хотя люди среди нас жили всякие — и хорошие и плохие.
— Вот, например, Джордж Крукхилл, — этот, как мне доподлинно известно, был довольно-таки темной личностью, — вступил в разговор приходский писарь, видимо, и ему захотелось внести свою лепту в обмен воспоминаниями.
— Слыхал я, что в школе он был отчаянный озорник.
— Ну так с годами он не исправился. Правда, петля ему ни разу не грозила, но от каторги он бывал на волосок, а однажды сам угодил в яму, которую рыл другому.
СЛУЧАЙ ИЗ ЖИЗНИ МИСТЕРА ДЖОРДЖА КРУКХИЛЛА
Перевод И. Гаврилова
— Как-то раз, — продолжал приходский писарь, — возвращался Джордж на тощей своей кляче из Мелчестера, где только что кончилась ярмарка. Выбравшись из города, он заметил, что впереди едет верхом на отличнейшей лошади — такая стоит добрых пятьдесят гиней — молодой статный фермер, тоже, видно, возвращаясь с рынка. Когда они поднимались на Биссет Хилл, Джордж постарался нагнать его. Они поздоровались; Джордж заговорил о том, какие здесь плохие дороги, и так, приветливо болтая о том о сем, трусил он рысцой рядом с незнакомцем. Вначале тот отмалчивался, но мало-помалу разговорился, и у них пошла совсем уже дружеская беседа. Оказалось, что он ездил по своим делам на мелчестерскую ярмарку и надеется к вечеру добраться до Шотсфорд-Форум, чтобы завтра поспеть на рынок в Кэстербридже. Подъехав к гостинице в Вудъятсе, путники остановились накормить лошадей, а заодно и выпили — отчего почувствовали друг к другу еще большее расположение. Затем снова двинулись в путь, но недалеко от Шотсфорда, когда они проезжали через деревню Трантридж, их застал дождь; и так как уже совсем стемнело, Джордж стал уговаривать фермера не ехать дальше: под таким дождем, того и гляди, схватишь простуду; а тут, говорят, есть хорошая гостиница — и он, Джордж, думает в ней остановиться. Фермер наконец согласился. Они отдали конюху лошадей, зашли в гостиницу и славно поужинали, толкуя о своих делах, словно давнишние знакомые. Когда наступило время идти на покой, Джордж попросил у хозяина номер на двоих, и они улеглись спать в одной комнате: вот до чего они к тому времени уже подружились.
Перед сном они болтали о всякой всячине, и наконец разговор зашел о том, как, бывает, переодеваются в чужое платье с какой-нибудь целью. Фермер сказал, что не раз слыхал о таких проделках, но Джорджу, по его словам, все это было в диковинку. Вскоре фермер заснул.
Рано утром, когда фермер еще крепко спал (я рассказываю все так, как слышал), наш Джордж тихо слез с кровати и облачился в одежду фермера. А в карманах у фермера были деньги. Джордж, однако, прельстился лишь добротной одеждой и крепкой лошадкой фермера; он, видите ли, на ярмарке обстряпал одно сомнительное дельце, и ему не хотелось, чтобы при встрече его сразу могли узнать. В его намерения совсем не входило забирать деньги своего приятеля, или, точнее, брать больше, чем было нужно для того, чтобы заплатить по счету в гостинице. Поэтому, отсчитав необходимую сумму, он оставил кошелек на столе и сошел вниз. В гостинице накануне вечером никто особенно не разглядывал новых постояльцев, и те из слуг, которые в этот ранний час были уже на ногах, не усомнились в том, что Джордж это и есть фермер. Он щедро рассчитался и велел подать себе лошадь фермера, — и опять-таки никто этому не удивился, и он преспокойно поехал на чужой лошади, как на своей собственной.
Через полчаса фермер проснулся и, оглядевшись, обнаружил, что друг его Джордж исчез, надев его платье и великодушно оставив ему свой потрепанный наряд. Однако вместо того чтобы поднять тревогу, он долго сидел в кровати, о чем-то глубоко задумавшись.
— Деньги, деньги он увез, — размышлял он вслух, — вот что жалко. Но зато и одежду тожеТут он увидел, что деньги или по крайней мере большая их часть лежит на столе.
— Ха-ха-ха! — захохотал он и пустился приплясывать по комнате. Ха-ха-ха! — не унимался он, посылая улыбки своему отражению в зеркальце для бритья и в бронзовом подсвечнике. И при этом махал руками, словно фехтуя невидимой шпагой.
Затем он натянул на себя одежду Джорджа и сошел вниз. Его, видимо, ничуть не огорчило, что его принимают за другого, и даже когда он обнаружил, что ему подсунули старую клячу, а его собственную лошадь увели, он не выказал никакого возмущения. Ему сказали, что друг его уже заплатил по счету, что весьма его обрадовало. Не дожидаясь завтрака, он оседлал лошадь Джорджа и покинул гостиницу.
Он пустил лошадь не по большаку, а по проселочной дороге, не подозревая, что именно по этой дороге поскакал и Джордж. Не успел он проехать и двух миль в обличий Джорджа Крукхилла, как вдруг на повороте дороги увидел, что какой-то человек отбивается от двух деревенских констеблей. Это был его дружок, похититель платья и лошади. Но фермер и не подумал броситься к нему и предъявить права на свою собственность; наоборот, он хотел было свернуть в ближайший лесок, только его уже заметили.
— На помощь! На помощь! — кричали констебли. — Именем короля!
Волей-неволей фермеру пришлось подъехать.
— Что случилось? — осведомился он с большим хладнокровием.
— Дезертир! — закричали те. — Его судить будут и расстреляют без всяких разговоров. Несколько дней тому назад он бежал из драгунского полка в Челтенгэме; за ним выслали погоню, но солдаты нигде не могут его найти, и мы обещали: если он нам попадется, непременно схватим и доставим к ним. Понимаете, этот негодяй на следующий же день повстречался с одним почтенным фермером и подпоил его в какой-то гостинице. И давай его улещать — какой, мол, он бравый молодец, да какой бы из него вышел хороший солдат — и уговорил поменяться с ним одеждой, чтобы, видите ли, посмотреть, как ему пойдет военная форма. И простак согласился. Тогда дезертир сказал, что шутки ради сходит показаться хозяйке: интересно, узнает ли она его в другом платье. Ушел — и только его и видели! А фермер Джолис так и остался в чужой солдатской форме. Плут и деньги унес с собой. А когда фермер заглянул в конюшню, то оказалось, что и лошади нет.
— Каков негодяй! — воскликнул фермер. — Так, значит, это и есть тот самый мерзавец? — он показал на Джорджа.
— Нет, нет! — завопил Джордж, причастный ко всей этой истории не больше, чем новорожденный младенец. — Это не я, это — он! Это на нем была одежда фермера Джолиса. Мы ночевали вместе, и он нарочно заговорил о переодевании, чтобы я решил поменяться с ним одеждой. То, в чем он одет, это все мое!
— Только послушайте этого негодяя! — закричал молодой фермер, обращаясь к констеблям. — Чтобы выгородить себя, он готов обвинить первого встречного. Нет, братец служивый, — не на таких напал!
— Да, да — не на таких напал! — закричали те в один голос. — У него еще хватает нахальства нести эдакий вздор, хотя мы, можно сказать, накрыли его с поличным. Ну да, слава богу, теперь-то мы уже надели на него наручники!
— Да, слава богу, — сказал молодой человек. — Ну, мне пора. Счастливо вам доехать и благополучно его доставить.
И он пустил свою клячу во весь дух.
А тем временем констебли, охраняя Джорджа справа и слева, взяв под уздцы его лошадь, двинулись прямо в противоположном направлении — к той самой деревне, где они встретили отряд солдат, высланный на поиски дезертира.
— Пропал я, пропал! Меня теперь расстреляют! — причитал Джордж.
Не прошли они и мили, как отряд встретился им снова.
— Здорово! — сказал старший констебль.
— Здорово! — ответил капрал, возглавлявший отряд.
— Поймали мы вашего-то! — заявил констебль.
— Где же он? — удивился капрал.
— Да вот же! Только он теперь без формы, вот вы его и не узнали.
Капрал с минуту внимательно разглядывал Джорджа, потом покачал головой и сказал, что это совсем не тот.
— Да ведь дезертир-то поменялся одеждой с фермером Джолисом и уехал на его лошади, — ну и вот вам, пожалуйста, все тут — и одежда и лошадь!
— Нет, не он, — заявили солдаты. — Наш был высокий, молодой, с родинкой на правой щеке, и выправка у него военная, не то что у этого.
— Я же говорил их милостям, что это не я, — подал голос Джордж. — А они не верят.
Так-то и выяснилось, что молодой фермер это и был сбежавший драгун, а Джордж Крукхилл тут ни при чем. То же самое подтвердил и фермер Джолис, вскоре прибывший на место происшествия. Поскольку Джордж ограбил грабителя, приговор ему вынесли сравнительно мягкий, а дезертира из драгунского полка так и не нашли. Двойное переодевание помогло ему удрать. Впрочем, лошадь Джорджа он бросил, проехав всего несколько миль: увидел, наверно, что ехать на такой кляче труднее, чем идти пешком.
Сомнительные личности Лонгпаддла и темные их похождения, no-видамому, интересовали мистера Лэкленда гораздо меньше, чем обыкновенные люди и повседневные события, хотя его попутчики и предпочитали повествовать о первых. Под конец он осведомился — в первый раз за всю беседу — о некоторых молодых особах прекрасного пола, вернее, о тех, которые были молоды, когда он покинул родную деревню. Его собеседники, по-прежнему придерживаясь той точки зрения, что из ряда вон выходящее заслуживает больше внимания, нежели обыденное, не позволили ему остановиться на бесхитростных историях тех женщин, которые прожили жизнь тихо и незаметно. Они спросили его, помнит ли он Нетти Сарджент.
— Нетти Сарджент — да, кажется, припоминаю. Это та девушка, что жила вместе с дядей в крайнем доме около рощи, если меня не обманывают воспоминания детства.
— Она самая. Ну, это, я вам скажу, сэр, была девица! Не то чтобы за ней какой грех водился, но никогда нельзя было угадать, что она выкинет. Надо ему рассказать, как она продлила аренду на свой дом, а, мистер Дей?
— Надо, — подтвердил непризнанный миром старый художник.
— Вот вы и расскажите. У вас это поскладнее выйдет, чем у кого другого, да и законы вы лучше знаете.
— Пожалуй, — сказал мистер Дэй и начал:
ХИТРОСТЬ НЕТТИ САРДЖЕНТ
Перевод Р. Бобровой
— Так вот она и жила с дядей в доме, что стоит на отшибе у рощи. Девица она была статная и бойкая. Как сейчас помню: волосы у нее были черные, глаза быстрые, задорные, а когда, бывало, захочет поддразнить, сделает эдакую лукавую гримаску! Парни начали за ней бегать, чуть только она успела вырасти из коротеньких платьиц, а потом появился и жених, Джаспер Клифф — вы его, наверно, не знали, — и хотя она могла бы найти себе и получше, но до того он ей пришелся по сердцу, что, кроме него, Нетти и знать никого не хотела. А он был парень себе на уме, и во всяком деле больше всего заботился о собственной выгоде. На языке-то у него, может, была одна Нетти, а в мыслях он держал домик ее дяди, хотя не скажу, чтобы он ее по-своему не любил.
Дом этот, построенный ее прапрадедом, вместе с садом и участком пашни уже несколько поколений находился в пользовании их семьи на правах копигольда; в арендный договор, по старинному обычаю, включалось несколько имен и он считался действительным до смерти последнего из поименованных. Дядя Нетти как раз и был таким последним, и если бы он не возобновил договор, распространив его на своих наследников, после его смерти дом переходил в руки владельца поместья. Но продлить аренду было проще простого: всего только и требовалось, что уплатить несколько фунтов пени и заключить новый договор, — и сквайр никак не мог этому помешать.
Казалось бы, чего лучше — оставить племяннице и единственной родственнице верную крышу над головой, и старику Сардженту давно следовало бы побеспокоиться о продлении аренды, раз уж такой был порядок, что с его смертью все пропадало, если не уплатить пени; вдобавок сквайр только о том и думал, как бы забрать обратно дом и землю, и говорил себе каждое воскресенье, когда старик проходил мимо его скамьи в церкви: «Ага, и ноги у него дрожат больше прежнего, и спина еще больше согнулась, а об аренде все еще не заикался — ха! ха! ха! Скоро я очищу этот угол поместья от всяких там копигольдеров!»
Сейчас подумать — так просто непонятно, чего старик дожидался, но уж такой это был человек: все собирался с недели на неделю пойти к управляющему сквайра и все откладывал: дескать, в следующий базарный день авось буду посвободней. Надо сказать, что тут была и еще одна загвоздка: старик недолюбливал Джаспера Клиффа, а тот все наседал на Нетти, заставляя ее наседать на дядю: вот старик нарочно и тянул с этим делом, чтобы досадить корыстолюбивому жениху. В конце концов старик Сарджент захворал, и тут уж Джаспер вышел из терпения: он сам принес деньги на уплату пени, отдал их Нетти и заявил ей без обиняков:
— Не пойму, о чем только вы с ним думаете! Вот деньги, и не отступайся от него, пока он все не сделает. А если упустишь дом и усадьбу, провалиться мне на этом месте, если я на тебе женюсь! Такая дура не стоит, чтоб на ней женились.
Девушка очень расстроилась и, придя домой, сказала дяде, что если у нее не будет дома, то не будет и мужа. Старый Сарджент денег не взял, еще и посмеялся — сумма-то была пустяковая, но, видя, что племяннице втемяшилось выйти замуж за Джаспера и что ее все равно не отговоришь, только сделаешь несчастной, взялся наконец за дело. Узнав про это, сквайр ужасно разозлился, но поделать ничего не мог, и был составлен новый договор (в этом поместье копигольдер получал бумагу на владение, хотя в других местах такого порядка заведено не было). Старик Сарджент так ослаб за время болезни, что не мог уже пойти к управляющему, и договорились, что тот сам принесет ему подписанный сквайром документ и по получении денег отдаст его Сардженту, а тот подпишет копию, которая останется у сквайра.
Управляющий обещал прийти в пять часов. Часа за два до назначенного срока Нетти достала приготовленные деньги и только хотела положить их в стол, чтобы они были под рукой, как вдруг услыхала за спиной слабый крик, обернулась и увидела, что старик как-то осел в кресле, уткнувшись головой себе в колени. Она бросилась его поднимать, но он был без сознания и никак не приходил в себя. Не помогли ни лекарства, ни виски. Доктор предупреждал Нетти, что старик может умереть внезапно, и похоже было на то, что это конец. Нетти собралась было бежать за врачом, но лицо старика уже побледнело, а руки похолодели, и она поняла, что звать кого-нибудь бесполезно. Он был мертв.
Сообразив, чем ей это грозит, Нетти совсем растерялась. Дом, сад, поле — все пропало, и теперь у нее с мужем не будет собственного угла. Она не думала, что Джаспер способен выполнить угрозу, брошенную сгоряча, но все-таки ей стало страшно. Ну что бы дяде пожить еще два часочка! Шел четвертый час; управляющий должен был прийти в пять, и, если бы все обошлось благополучно, — в десять минут шестого дом и усадьба были бы закреплены за ней и Джаспером до самой их смерти, так как оба они значились в новом договоре. А уж как этот бессовестный сквайр обрадуется, что заполучил домик! И добро бы он был ему действительно нужен, а то ведь просто старику стоят поперек горла все эти домишки, участки, усадьбы — независимые островки в обширном океане его владений.
И вдруг Нетти осенила мысль, как сохранить дом, несмотря на дядину непредусмотрительность. Пасмурный декабрьский день клонился к вечеру, и первым делом — так мне рассказывали, а зачем бы людям врать…
(- Верно, так оно и было, — подтвердил Кристофер Туинк, — я как раз в это время там проходил.)…первым делом она заперла наружную дверь, чтобы никто ей не помешал. Потом передвинула дядин дубовый столик к камину, подошла к креслу, где все еще сидел покойник — это было, как мне говорили, довольно высокое мягкое кресло на колесиках, — и подкатила его вместе с дядей к столику. Повернув кресло так, чтоб старик сидел спиной к окну, вроде бы нагнувшись над столиком — а столик этот я с детства помню не хуже, чем любую вещь в собственном доме, — Нетти раскрыла перед дядей большую семейную библию и положила его руку на страницу, как будто он водил по ней пальцем. Потом приоткрыла ему глаза и надела на нос очки, так что если посмотреть со спины — сидит себе старик и читает Священное писание. После этого она отперла дверь и села ждать управляющего, а когда стемнело, зажгла свечу и поставила ее на стол рядом с библией.
Можете себе представить, каково было Нетти сидеть там и дожидаться, когда она услыхала стук в дверь, у нее сердце чуть из груди не выскочило так, по крайней мере, мне рассказывали. Отворила она управляющему и говорит, понизив голос:
— Вы уж извините нас, сэр, но дяде сегодня нездоровится, и, боюсь, он не сможет с вами разговаривать.
— Вот тебе раз! — сказал управляющий. — Что ж, выходит, я зря тащился в такую даль из-за этого пустячного дела!
— Что вы, сэр, почему зря? — говорит Нетти. — Разве нельзя сделать это без него?
— Разумеется, нельзя! Он должен уплатить деньги и подписать документ в моем присутствии.
Нетти задумалась.
— Дядя ужас как боится всяких таких дел, вот почему он и тянул так долго. А сегодня я прямо испугалась, как бы он не помешался со страху. Когда я ему сказала, что вы скоро придете с документами, он, бедный, так и застучал последними зубами. Он всегда побаивался разных агентов и сборщиков налогов.
— Бедняга! Но тут уж ничего не поделаешь — я должен его видеть и засвидетельствовать его подпись.
— А что, если мы сделаем так, сэр, чтобы вы видели, как он подписывает, а он бы об этом не знал? Я его успокою, скажу, что вы разрешили сделать не по всей форме и подождете на улице. Ведь если вы увидите, как он подпишет, этого будет достаточно, правда? Он такой больной слабый старик, сэр, и если бы вы были так добры…
— Если я увижу, как он подпишет, этого, конечно, достаточно — больше мне ничего и не надо. Но как же сделать, чтобы я его видел, а он меня нет?
— А вот как, сэр. Пойдемте, пожалуйста, вон туда.
Нетти отвела его на несколько шагов в сторону, и они оказались под окнами дядиной комнаты. Она нарочно не опускала штор, и свет из окна падал на кусты сада. В дальнем конце комнаты виднелась фигура старика, сидящего, как Нетти его посадила, в кресле, с очками на носу перед книгой, освещенной свечой, управляющий видел его затылок вполоборота, плечи и одну руку.
— Видите, сэр, он читает библию, — говорит Нетти самым кротким голоском.
— Вижу. А я думал, что он не очень-то набожен.
— Нет, библию он читать любит, — заверила его Нетти. — Но сейчас он, кажется, задремал над ней. Оно и понятно — человек он старый, да к тому же еще и болен. Отсюда вам будет видно, как он подпишет, сэр. Уж сделайте поблажку больному.
— Хорошо, — сказал управляющий, закуривая сигарету. — Надо полагать, вы приготовили ту незначительную сумму, которую вам полагается уплатить за возобновление договора?
— Конечно, — ответила Нетти. — Сейчас принесу.
Она вынесла ему деньги, завернутые в бумажку, управляющий их пересчитал и. вынув из нагрудного кармана драгоценные документы, отдал ей тот, который нужно было подписать.
— У дяди немного парализована рука, — добавила Нетти. — Не знаю, какая уж у него получится подпись, да еще со сна.
— Это не имеет значения, — была бы подпись.
— А мне можно поддержать его руку?
— Пожалуйста, моя милая, можете поддержать его руку — это не играет роли.
Нетти вернулась в дом, а управляющий остался курить в саду. Теперь для Нетти начиналось самое трудное. Управляющий, глядя в окно, видел, как она поставила перед дядей чернилицу, то есть чернильницу, — никак не отучусь называть ее по-старому, — и, тронув его за локоть словно для того, чтобы его разбудить, что-то сказала и положила перед ним бумагу, показав, где надо подписывать, она обмакнула перо и вложила ему в руку. Подвинувшись, чтобы помочь ему держать перо, она так ловко стала, что управляющему были видны только часть головы старика и рука: и он увидел, как эта рука вывела подпись. После этого Нетти тотчас же вынесла управляющему документ, и при свете, падающем из окна, он подписался, как свидетель. Затем он вручил ей договор, подписанный сквайром, и ушел; а на следующее утро Нетти сказала соседям, что ее дядя умер ночью в постели.
— Значит, она раздела его и уложила в постель?
— Значит, так. Эта девица была не из трусливого десятка. Вот так она и вернула себе дом и усадьбу, которые, собственно говоря, уже были для нее потеряны, а заполучив их, заполучила и мужа.
Говорят, всякая добродетель вознаграждается, Нетти тоже была вознаграждена за хитрую свою уловку, с помощью которой добыла себе Джаспера. На третьем году супружества он начал ее поколачивать — не сильно, а так, отвесит иногда оплеуху, со злости Нетти рассказала соседям, что она для него сделала и как теперь в этом раскаивается. Когда умер старый сквайр и во владение вступил его сын, по деревне пополз слушок об этой истории. Но Нетти была приятная молодая бабенка, а сын сквайра — приятный молодой человек и, в отличие от отца, ничего не имел против мелких арендаторов, так что дела поднимать он не стал.
После этого рассказа все приумолкли, а вскоре фургон спустился с холма, за которым начиналась длинная, беспорядочно разбросанная в лощине деревня. Когда они въехали на улицу, пассажиры начали один за другим слезать около своих домов. Прибыв в гостиницу и договорившись о ночлеге, мистер Лэкленд слегка закусил и пошел осматривать места, так хорошо знакомые ему с далекого детства. Всходила луна, озаряя все вокруг, и все же он не находил в знакомых предметах той прелести, какой наделял их в своем воображении, когда находился от них за две тысячи миль. Человека совершенно постороннего наверняка пленила бы эта старая деревня — уголок старой страны, он подпал бы под власть ее своеобразного очарования, но для, мистера Лэкленда оно снижалось преувеличенными ожиданиями, которые породила в нем память детских лет. Он шел по улице, поглядывая то на какую-нибудь печную трубу, то на обветшалую каменную стену, наконец он очутился возле кладбища и вошел за ограду.
При ярком лунном свете нетрудно было разобрать надписи на могильных плитах, и Лэкленд впервые почувствовал себя среди своих. Так вот где они все, кого он оставил в деревне тридцать пять лет тому назад, — Сэллеты, Дарты, Пауэлы, Прайветты, Сардженты, о которых он только что слышал, а вот и другие, еще более знакомые имена: Джиксы, Кроссы, Найты, Олды. Несомненно, члены их семей, а может быть, и кое-кто из тех, кого он знавал, еще живы, но для него все они будут незнакомыми людьми. Он думал, что сразу обретет здесь корни, что-то родное, к чему можно прилепиться сердцем, но теперь понял, что, если поселится здесь, ему придется заново налаживать связи с людьми, как будто он приехал сюда впервые. Время и жизнь не захотели ждать, пока он надумает вернуться домой.
Еще несколько дней Лэкленда видели то в гостинице, то на деревенской улице, то на окрестных полях и дорогах, потом он тихо, как призрак, исчез. Кому-то из деревенских он сказал, что в этот приезд хотел только посмотреть на знакомые места и поговорить с жителями, — это он и сделал, что же касается его намерения поселиться в деревне и провести здесь остаток своих дней, оно, по-видимому, никогда не осуществится. С тех пор прошло уже лет двенадцать — пятнадцать, но в деревне он больше так и не появлялся.
<1891>