Том 4. Буря. Книги 3 и 4 — страница 2 из 2

Глава первая

1

В начале февраля 1943 года, после двух с половиной лет отсутствия, в Латвию вернулся эксминистр Альфред Никур. В этом сложном путешествии его сопровождала некая брюнетка Гуна Парупе. Никур, пожалуй, стал стройнее и моложавее за это время, но всякий, кто знал его раньше, сразу заметил бы, что он слинял. Темный, хорошо сшитый костюм чуть-чуть поношен, серый макинтош с подстежной подкладкой из верблюжьей шерсти выцвел, кое-где покрылся пятнами. Можно догадаться, что за морем жизнь не баловала бывшее превосходительство. Зато Гуна продолжала блистать красотой и элегантностью. По-видимому, в скандинавских косметических кабинетах за ее лицом ухаживали ничуть не хуже, чем в Риге. В Стокгольме, в Гетеборге можно было найти хорошую портниху и купить по спекулятивным ценам приличные туфли и шелковые чулки. А вопрос о деньгах Гуну занимал меньше всего, на то ведь был Никур.

— Альфред, мне нужно новое пальто… — заявляла она, и Никур безропотно доставал бумажник. Он один знал, какие средства оставались в их распоряжении, и нередко вздыхал: если бы, уезжая из Риги, можно было захватить с собой пятиэтажный дом и еще что-нибудь из недвижимого имущества. Пятиэтажный дом в центре Стокгольма — как это было бы кстати! Но открыть Гуне истинное положение вещей Никур не решался, потому что она была не из тех женщин, которые привязываются к своему избраннику и до конца идут с ним по жизненному пути, невзирая на испытания судьбы.

Летом 1942 года она начала флиртовать с богатыми шведами, и Никур терпеливо глотал обиды. Только в глубине души зашевелилось мстительное чувство: подожди, душенька, вот вернусь к власти… Эти иллюзии помогали переносить скуку эмигрантской жизни, которая стала уделом Никура. Он, как биржевой маклер, следил за всем происходившим по ту сторону Балтийского моря, гадая по тому или другому симптому, подымутся или упадут его акции. Нападение гитлеровской армии на Советский Союз окрылило его; радостно забилось его сердце, когда он узнал о взятии Риги. Казалось, что час его настал, что немцы вот-вот кинутся разыскивать известного государственного деятеля Латвии — Альфреда Никура, что им потребуются его услуги. О, он бы сумел искоренить в народе вражду к немецким господам! Мелкий демагог здесь помочь не мог, нужен был мастер крупного масштаба, который не стесняется в выборе средств, который владеет макиавеллиевой[21] отмычкой. Никур знал, что только один человек в мире с честью справился бы с этим заданием — это он сам: удалось же ему когда-то пробиться из мелкого провокатора и шпика в министры. Однажды к нему явится посланник самого Гитлера или Розенберга с предложением вернуться в Латвию, где сейчас обойтись не могут без популярного и способного государственного деятеля.

Прошел 1941 год, но посланник не явился. В 1942 году армии Гитлера снова стали двигаться на восток, а Розенбергу и в голову не приходило приглашать Никура. Наконец, он понял, что немцы решили обойтись без него. Ясное дело, большевикам во время своего властвования удалось опорочить его перед народом: скверных фактов ведь было достаточно. Но немцы должны были понять, что Никур не один, что в Латвии остались тысячи людей, готовых по первому его слову идти за ним. Такая значительная сила, а они не хотят ею воспользоваться. А может быть, и воспользовались… только без участия Никура? Может быть, его место занял кто-нибудь другой?

Эта мысль терзала Никура… Летом и осенью 1942 года самочувствие у него было отвратительное. Поражение немцев под Сталинградом воскресило его мечты, и на этот раз он уже не ошибся: о нем вспомнили. В конце января к нему явился представитель германского посольства и на словах передал приглашение высшего начальства вернуться в Латвию, где его ждет большая работа.

Через несколько дней после этого Никур встретился с одним человеком, который напомнил ему о старых связях и дал понять, что пришло время понемногу активизировать в Латвии прежнюю английскую агентуру и позаботиться о новых агентах. Понятно, что Никур не сказал «нет».

Узнав, что Альфред собирается в Латвию, Гуна поставила вопрос ребром: или он берет ее с собой, или теряет навеки. Никур сперва думал поехать один, выяснить, что за работа ждет его, какие она сулит перспективы; если они удовлетворят его, — можно будет вызвать Гуну. Но она, как всегда, добилась своего. Да и Никур признал, что так будет лучше: в его отсутствие Гуна, хотя бы со скуки, может окончательно переметнуться к богатым шведам.

Они собрались в несколько дней, сели в поезд и через Данию приехали в Германию. В Любеке в купе к Никуру зашел молодой чиновник гестапо и сказал, что надо ехать в Ригу, не заезжая в Берлин; более же подробные указания он получит на месте, от рейхскомиссара Лозе. Это сообщение слегка разочаровало Никура. Он-то надеялся, что его проинструктирует сам Гитлер или по крайней мере Розенберг. Очевидно, у них сейчас есть дела поважней: бедняга Геббельс сам не знает, как объяснить немецкому народу поражение под Сталинградом. А все-таки именно это поражение открыло Никуру путь к политической деятельности.

Границу Латвии они переехали днем: поезд опаздывал на восемь часов. В окно купе Никур и Гуна смотрели на бегущие мимо виды Земгалии, и хотя сейчас в них было мало привлекательного — покрытые тонким слоем снега поля с черными прогалинами замерзшей земли, безлесная равнина, тихие крестьянские усадьбы, редкие подводы на дороге или армейские машины, — но в сердце Гуны что-то шевельнулось.

— Вот и родина, Альфред, — мечтательно сказала она. — Скоро будем в Риге. Интересно, как там сейчас?

Она достала из сумочки губную помаду.

— Да, родина… — Никур вздохнул. Он смотрел, как Гуна старательно красит губы. «Неизвестно, для чего это ей… Они и так красные…»

Под вечер поезд пришел в Ригу. Когда на горизонте завиднелись фабричные трубы и дома окраин, Гуна спросила:

— Где мы остановимся? Я поеду на свою прежнюю квартиру. Только я ведь в сороковом году ее тете передала. Тебе как-то неудобно…

— Немного неудобно, — согласился Никур. — Но народу все равно станет известно, что я вернулся.

— Может быть, тебе лучше остановиться у себя? — продолжала Гуна. — Мы ведь будем встречаться… Как раньше…

— Да, понимаю, — согласился Никур. — А тетя как?

— Не беспокойся, когда будет нужно, я ее куда-нибудь спроважу. И потом, что нам ее стесняться?

Мысль, что ему придется вернуться в покинутое семейное гнездо, к «кошечке», с которой он даже не попрощался перед отъездом, не очень радовала Никура. Будут и упреки, и неприятные вопросы, и даже, наверное, слезы — этого ему не избежать. В Швеции в этом отношении жить было спокойнее.

— Попробуй уговорить свою тетю съездить на несколько недель в деревню. Есть у нее родственники в деревне?

— Конечно, есть. Альфред, а ты не можешь дать мне немножечко деньжат?

Она никогда не просила помногу, всегда — немножечко, но Никуру было очень хорошо известно, что значат эти «немножечко». Не торопясь, но и не слишком медля, он достал потрепанный бумажник. Пока он отсчитывал деньги, Гуна, повернувшись к нему спиной, рылась в своем чемодане.

2

Рейхскомиссар Лозе в тот день вызвал к себе на поздний час обергруппенфюрера Екельна и генерал-комиссара Дрехслера. Когда приглашенные явились, Лозе взял с письменного стола какой-то документ и подал Екельну. Пока тот читал, Дрехслер дипломатично разглядывал оконные гардины, не будучи уверен, что документ дадут прочесть и ему. Скорее всего Лозе в двух словах передаст его содержание и тут же начнет перечислять задания, которые предстоит выполнить генерал-комиссару. Потом с сдержанной улыбкой отпустит его, а Екельну кивнет головой, чтобы остался. Рейхскомиссар в последнее время взял за правило к месту и не к месту подчеркивать свое пренебрежение к Дрехслеру.

Прочитав письмо, Екельн вернул его Лозе.

— Правильное решение.

— И своевременное, — добавил Лозе. Потом, словно вспомнив о Дрехслере, протянул письмо и ему.

— Прочтите вы тоже, господин Дрехслер. Потом поговорим.

Это было подписанное Гитлером распоряжение об организации латышского легиона. После нескольких месяцев сомнений и оттяжек он разрешил, наконец, осуществить план Лозе.

Когда письмо вернулось в руки Лозе, он положил его на стол и опустился в кресло.

— В этом решении сказывается дальновидность фюрера, — сказал Дрехслер. — Во-первых, это даст нам новые контингенты солдат и в то же время поможет стабилизировать внутренний порядок в Латвийской области.

— Их надо скомпрометировать — всех этих латышей, эстонцев и литовцев, — проворчал Екельн. — И чем больше — тем лучше.

— Когда латыш наденет форму добровольца СС, тем самым он продаст нам душу, — сказал Лозе. — Он вынужден будет держаться с нами до конца, потому что возврата ему уже не будет. Или они победят вместе с Великогерманией, или погибнут вместе с нами. Обратите внимание, господа, что это относится и к семьям добровольцев. Вся семья будет разделять с ними упования и горести.

— Именно поэтому и нужно согнать как можно больше латышей в этот легион, — сказал Екельн. — Чем больше, тем лучше. Сделать их соучастниками, поставить в такое положение, чтобы им невыгодно было возвращение большевиков. Тогда они будут воевать как оголтелые.

— Насколько я понял распоряжение фюрера, дело идет о вербовке добровольцев, — напомнил Дрехслер. — Это обстоятельство повлияет на результат кампании. Вот если бы можно было объявить мобилизацию.

— В политическом отношении здесь большая разница, — сказал Лозе. — Мы, может быть, выиграли бы количественно, но проиграли бы в качестве. Вы правильно сказали, господин Екельн, что их надо сделать соучастниками. Доброволец сожжет за собой все мосты. Большевики ему не простят, — это он отлично поймет. Вместе с тем мы сможем всему свету ткнуть под нос знаменательный факт: «Будьте любезны, посмотрите — латыши, эстонцы и литовцы добровольно воюют на нашей стороне, они признали справедливость нашего дела». Давая свое согласие на создание легионов, фюрер, по всей вероятности, руководствовался соображениями внешне-политического порядка.

— Я не жду особенно больших успехов от Данкера и Бангерского, — сказал Дрехслер. — Сомневаюсь, что им удастся всколыхнуть народ. А если вместо легиона наберется только один полк, разве не скажут тогда, что мы провалились?

Екельн улыбнулся.

— Господин генерал-комиссар полагает, что принцип добровольности есть нечто определенное, не допускающее толкований. — Он тихо засмеялся. — Может быть, нам надо выпрашивать у этих мужланов письменные подтверждения того, что они действительно добровольно вступают в легион? И не подумаем. Нам разрешено вербовать, а вербовать можно любыми способами, в этом отношении нас никто не ограничивает. Если не захотят идти добром, мы применим то, что называется силой. Если латыша поставить перед выбором: или поступить в легион, или отправиться в концлагерь, он выберет первое. Успех будет обеспечен.

— Успех должен быть обеспечен, — повторил Лозе. — Именно для этого фюрер и послал нас сюда. А как лучше исполнить его волю, мы должны придумать сами. Наша обязанность — дать фронту солдат.

— Пушечное мясо, — добавил Екельн. — Вы думаете, что теперь, когда на карту поставлена судьба Великогермании, мы будем распускать слюни? Положение критическое. Оно может стать катастрофическим. Быть или не быть — вот как стоит вопрос после событий у Сталинграда. Все нужно пустить в ход, чтобы удержаться.

Наступила пауза.

Тишину нарушил Лозе. Он поднялся и слегка поклонился Дрехслеру.

— Не смею вас дольше задерживать, господин генерал-комиссар. Вы, по всей вероятности, захотите сегодня же предпринять что-нибудь для организации легиона. Будьте здоровы, господин Дрехслер.

Негибким, тяжелым шагом вышел из кабинета Дрехслер. В приемной он увидел человека средних лет, который посмотрел на него странным подстерегающим взглядом и поклонился. Дрехслер чуть заметно кивнул ему. Адъютант Лозе поспешил подать ему пальто.

Когда Дрехслер ушел, адъютант вошел в кабинет Лозе.

— Господин рейхскомиссар, тот человек… Альфред Никур явился по вашему распоряжению и ждет в приемной.

— Пусть войдет, — ответил Лозе, а когда адъютант вышел, объяснил Екельну: — Это тот, которого ждали из Швеции. Говорят, довольно способный человек.

Дверь кабинета приотворилась, из-за нее показалось лицо Никура. «Разрешите?» — спросил он, игриво улыбаясь. Лозе сделал несколько шагов ему навстречу.

— Пожалуйста, пожалуйста, господин Никур! Приветствую. Как вы доехали? Долго вас мучили на железных дорогах?

Чуть согнувшись в знак почтительности, Альфред Никур приближался к рейхскомиссару, а его маленькие глазки ощупывали лицо Лозе, стараясь прочесть ответ на вопрос, занимавший бывшего министра: чего эти немцы хотят от него и что они ему дадут?

3

Разговор происходил за круглым столиком в углу кабинета. Лозе приказал принести кофе. Екельн сел напротив Никура. Лозе то прохаживался с чашкой кофе по кабинету, то садился на кожаный диван и, перегнувшись через столик, говорил тихо, почти шепотом, не сводя глаз с Никура. Екельн держался развязно: если ему казалось, что рейхскомиссар сказал что-нибудь недостаточно ясно и точно, он прерывал и поправлял его, и Лозе сразу соглашался.

Никур скоро понял, откуда дует ветер, но продолжительная служба в охранке научила его притворяться, так что ни Лозе, ни Екельн не заметили его разочарования.

— Знает кто-нибудь о вашем возвращении? — спросил Лозе.

— Только моя жена и ваш адъютант, — ответил Никур. — Не считая, конечно, чиновников, которые проверяли документы.

— Где вы остановились? — спросил Екельн.

— На прежней квартире, на улице Валдемара.

— Это хорошо, — сказал Лозе.

— Мне кажется, вам там не стоит оставаться, по крайней мере первое время, — сказал Екельн, не обращая внимания на замечание Лозе. — Пока ваше официальное положение не станет известно обществу, надо переехать на другую квартиру и сохранять инкогнито.

— Если вы находите это более удобным… — торопливо согласился Никур. Не споря о мелочах, он старался соблюсти достоинство, насколько это было возможно в данный момент: все-таки он — бывший министр, а излишней угодливостью только сбавишь себе цену.

— Так действительно будет лучше, — сказал Лозе. — Вначале во всяком случае инкогнито необходимо соблюдать. После, в зависимости от условий, в которых будет протекать ваша деятельность, положение может измениться. Все будет зависеть от того, как вы поведете дело…

— Я до сих пор не имею понятия о своей будущей деятельности, — напомнил Никур. — В Любеке мне сказали, что это я узнаю здесь.

— Работу можно охарактеризовать очень коротко и просто, — продолжал Лозе. Он отхлебнул кофе и немного помолчал. — Вам надо будет организовать нелегальное сопротивление.

Никур выдержал взгляд Лозе, ему даже удалось скрыть свою растерянность и вовремя сдержаться, чтобы не спросить: «Против кого?» Он чувствовал, что Екельн следит за ним, определяет степень его квалификации.

— Вам понятно, господин Никур, что я под этим подразумеваю? — спросил Лозе.

— Начинаю понимать, — ответил Никур, хотя он решительно ничего не понимал.

— Так вот, националистическое нелегальное движение сопротивления, направленное против нас, то есть против немцев… Большевистское движение сопротивления существует в Латвии с первого дня оккупации. Оно создалось само собою, без нашего участия…

— И совершенно против нашего желания, — добавил Екельн.

— Но это новое движение, во главе которого вы должны встать, должно возникнуть с нашего ведома. Мы поможем поставить его на ноги. Вам нужны будут средства? Пожалуйста, мы предоставим вам средства. Вам нужна будет материальная база, типография для издания нелегальной газеты и воззваний, бумага и краска и многое другое? Пожалуйста, мы дадим и это. Вам только нужно постараться, чтобы движение имело успех и давало свои плоды, — улыбаясь, сказал Лозе.

— …в желательном нам направлении, — докончил Екельн. — Как вы на это смотрите?

Никур улыбнулся.

— Это очень интересно и… остроумно.

— Он понимает, — сказал Екельн.

Лозе кивнул ему.

— Чрезвычайно элементарная вещь. Каждому, у кого имеются мозги, понятно, что оккупационный режим не может не вызывать антагонизма. В Латвии этот антагонизм проявляется в довольно агрессивных формах. Сейчас он проявляется стихийно. Единственный организующий элемент, который направляет эту стихию, — коммунисты. У них есть свое партизанское движение, есть хорошо законспирированное подполье, нелегальные издания и активные диверсионные группы. Латыши видят в них своих защитников против немцев, и все недовольные связывают свои надежды с ними. Если мы позволим действовать им одним, они останутся единственным ядром, идейным центром, который подчинит своему влиянию всех недовольных, всех, кому не по вкусу наша деятельность. Это серьезная и опасная сила, и нам надо с ней считаться. Мы не имеем возможности контролировать эту силу и направить сопротивление по безопасному руслу. Недовольные есть и будут, — с этим тоже придется считаться. И так как зло это неустранимо, его надо нейтрализовать. В противовес коммунистическому подполью надо состряпать националистическое подполье. Мы привлечем все буржуазные и националистические элементы, мы будем управлять ими и в то же время поддерживать иллюзию, будто они борются против нас во имя собственной цели. Пусть они порезвятся, пусть растратят излишек энергии на невинную игру в борьбу. Мы будем знать все, о чем они думают, чего они хотят, к чему стремятся. Если понадобится, самых буйных мы изолируем. В своей нелегальной газете и воззваниях вы можете даже немного покритиковать и поругать немцев, только в меру, конечно. Но больше всего ругайте большевиков. Если голова будет наша, руки станут делать то, что мы им прикажем. Как вы смотрите на этот проект?

— Хороший проект, — сказал Никур. — Нечто подобное, только в меньшем масштабе, когда-то придумал и я.

— Нам это известно, — сказал Екельн. — Поэтому выбор и пал на вас. У вас есть опыт в подобных делах.

— Мне только неясно, с чего начинать… — сказал Никур.

Екельн угрюмо посмотрел на Никура. Тому стало неловко под этим взглядом.

— Знаете что, обойдемся-ка без ломанья и кокетства, — сказал обергруппенфюрер. — Это будет рациональнее. Ведь в сороковом году вы здесь оставили большую организацию. Вы с ней связаны. Вот и воспользуйтесь ею. Остальное сделается само собой. Только помните, что мы всё будем контролировать и что каждый серьезный шаг вы должны согласовывать с нами. Этим будут заниматься особые лица.

— Понимаю, — пробормотал Никур.

— Вы согласны? — спросил Лозе.

— Да. Но сначала разрешите мне задать один вопрос. В успехе я не сомневаюсь. А когда первый этап будет окончен и игра в сопротивление станет ненужной, — какова будет моя дальнейшая роль? На что я могу рассчитывать?

— Вы будете одним из самых видных государственных деятелей в Латвии, может быть самым видным, — ответил Лозе. — Вы знаете, что мы своих людей не забываем.

— Конечно, конечно…

Через полчаса Никур ушел, договорившись, с чего начать работу.

— Кажется, нашли подходящего человека, — сказал Лозе.

— Он хитрый, но очень полезный, — сказал Екельн. — Главное, с ним просто. Деньги и положение — больше ему ничего не нужно.

— Это хорошо… С такими легче вести дела.

4

На вокзале Никур взял извозчика и отвез Гуну Парупе на прежнюю ее квартиру, а сам поехал на улицу Валдемара. На дощечке еще с 1940 года сохранилась надпись: «Мета Никур». Дом при покупке был записан на имя жены, чтобы меньше об этом болтали.

«Кошечка» чуть не покачнулась от неожиданности, когда в дверях показалась фигура Альфреда Никура.

— Не ожидала? — спросил он, сконфуженно улыбаясь. — Пропавший грош нашелся. Перелетные птицы, кошечка, возвращаются к старым гнездам.

Поставив чемоданы в угол передней, Никур широко раскрыл объятья, давая понять, что истосковавшаяся жена может броситься на грудь любимому спутнику жизни. Но Мета не поняла или не хотела понять этого жеста. Она уже оправилась от удивления и спокойно стояла перед Никуром, будто в его появлении не было ничего особенного.

— Теперь ты опять дома, — сказала она и неторопливо протянула ему руку.

Никур поцеловал и выпустил ее, потом, вспомнив, что этого недостаточно, обнял Мету и с минуту крепко прижимал к себе.

— Да, дома, кошечка. Что может быть лучше дома? Но по-настоящему это понимаешь только после того, как судьба погоняет тебя по чужим странам, где нет ни друзей, ни дома, ни уюта. И как же я соскучился по тебе, дружок…

Мета уже уловила запах крепких, приторных духов… «Это не мужские духи».

— Ты один приехал? — спросила она, освобождаясь от объятий Никура.

— Один, совсем один.

— А Гуна осталась в Швеции?

— Что еще за Гуна? — довольно естественно удивился Никур.

— Гуна Парупе… с которой ты… — Голос Меты задрожал.

— Право, не знаю такой, — пожал плечами Никур. — Вообще за границей я не встретил ни одного латыша. Жил как в ссылке.

Мета перестала задавать вопросы.

Никуру показалось, что она за эти два года очень постарела. Под глазами и возле рта появилось множество мелких морщинок. Старая, увядшая женщина… Никогда ее грудь не кормила ребенка, никто не целовал этих губ в порыве страсти…

Никур снял и повесил макинтош. Пока он стоял перед зеркалом и приглаживал волосы, Мета сбоку осмотрела его и установила, что годы ссылки не пошли ему на пользу: он похудел, постарел и вообще потускнел…

«Когда же ты уймешься? — подумала она. — Давно, давно пора».

После этого они вдвоем обошли квартиру, и Никур убедился, что все почти осталось на старом месте. Мета не особенно жаловалась на трудную жизнь, потому что в Рижском уезде у ее отца была большая усадьба, и хотя немцы следили за каждым крестьянином, который ехал в город, время от времени старику удавалось привезти окорок или кадочку масла.

Когда все было осмотрено и все сказано, Никур позвонил в секретариат Лозе. «Кошечке» стало ясно, что Альфреда ждут великие дела и, может быть, великие почести: он идет на прием к самому Лозе.

— Будь так добра, никому не рассказывай, что я в Риге, — предупредил ее Никур. — Может быть, мне некоторое время придется пожить под чужой фамилией. Наши враги не должны знать, что жив еще старый лев.

Принарядившись, он пешком отправился в рейхскомиссариат к Лозе — еще не вернулись те времена, когда у него была машина и шофер. Ну, ничего, ничего, еще вернутся.

Разговор с Лозе и Екельном продолжался с час. Выйдя из рейхскомиссариата, Никур не спеша пошел домой. Вернувшись к активной деятельности, он почувствовал, что в его сердце проснулись прежние склонности.

Гуна — эта никуда не денется. Недурно бы заглянуть к Лине Зивтынь… Или к Айне Перле — к маленькой поэтессе, которая умеет складывать такие нежные вирши и маленьким своим ротиком, как пчелка, сосет мед с твоих губ… и из кармана тоже… Ах, как бы кстати была конспиративная квартира, про которую не знали бы ни Мета, ни Гуна… Квартира с телефоном…

Погрузившись в эти приятные мысли, Никур шагал по аллее вдоль Эспланады и сам не заметил, как налетел на двух немецких офицеров, которые шли ему навстречу со своими девицами.

— Гром и молнии! Латышская свинья! — крикнул один из них, совсем еще молокосос, и занес руку для удара.

Никур сначала хотел оскорбиться и ответить чем-нибудь равноценным, но, вспомнив, что эти люди не могут знать, кто он такой, — на лбу у него не написано, что он только что разговаривал с рейхскомиссаром и обергруппенфюрером войск СС, — успокоился и поучительно сказал по-немецки:

— Не надо делать поспешные выводы, господин офицер. Господин рейхскомиссар, у которого я только что был на приеме, не называл меня латышской свиньей.

Конечно, довольно глупо и неуместно рассказывать каждому встречному о своих взаимоотношениях с рейхскомиссаром, но соблазн был слишком велик. Шесть лет подряд Латвия баловала Никура своим вниманием, а после этого два с половиной года никто даже не оглядывался на него на улице. Поневоле станешь нетерпеливым.

Никур неторопливо продолжал свой путь, довольный только что произведенным эффектом.

На следующее утро Мета пошла по делам в город. Что это были за дела, Никур не стал спрашивать, — наверно, что-нибудь по хозяйству. Без нее можно было обдумать, что предстоит сделать в ближайшие дни. Во-первых, найти Понте, организовать встречу со своими главными агентами… подыскать помещение для типографии. Работы много — есть о чем подумать. А потом и девочки — надо найти и девочек. И они пригодятся — и для себя и для дела.

Пока он это обдумывал, Мета кратчайшей дорогой направилась к дому Гуны Парупе. Ее влекло естественное и непреодолимое любопытство: она хотела разгадать тайну аромата, струившегося вчера от головы Никура. Если Гуна в Риге, значит источник этого аромата — она; если ее нет, то у Альфреда появилось новое увлечение.

Любопытство Меты было удовлетворено в три минуты — достаточно было поговорить с дворничихой.

Придя домой, она будто вскользь заметила:

— Я сегодня встретила Гуну Парупе.

— Да? Как ей живется?

— Об этом я спрошу тебя. — Глаза у Меты заблестели. — Вы же с ней вместе приехали из Швеции.

«Проболталась, дрянь этакая… — мысленно обругал Гуну Никур. — Эти женщины не могут держать в тайне даже таких пустяков».

— Зачем же ты мне вчера соврал?

— Это не так просто объяснить, — озабоченно ответил Никур. — Это государственная тайна.

— Когда у тебя, наконец, кончатся эти тайны? — вздохнула Мета.

5

27 февраля было опубликовано обращение, подписанное генерал-комиссаром Латвии бригаденфюрером СС Дрехслером и генерал-майором полиции Шредером, латвийским областным комендантом генерал-майором Вольфсбергом и генерал-директором внутренних дел Данкером. Через некоторое время за этим обращением стали следовать приглашения за подписью то Данкера, то полковника Силгайля, то Бангерского. Они задабривали, они поторапливали, они напоминали, какую великую честь и доверие оказывают латышам, разрешая им организовать свой легион. «Оправдаем надежды, которые возлагает на нас Адольф Гитлер! — трубила в каждом номере „Тевия“. — Станем в ряды легиона!»

«Юноши и мужчины! — писал Данкер. — Полните строй борцов, записывайтесь в воины латышского легиона, которым будет командовать латышский генерал. Засвидетельствуйте в этой войне, которая решает судьбы Европы на будущие столетия, храбрость латышского воина и его геройскую отвагу!»

С ведома генерал-комиссара пасторы говорили об этом в своих проповедях, а радио не давало покоя слушателям ни днем, ни ночью. Идите, подавайте заявления! Что вы медлите? Разве вы не видите, что Гитлер ждет вас?

Но народ будто и не замечал всей этой шумихи. Газеты рекламировали немногочисленных кулацких сынков и айзсаргов, которые, являя пример остальным, приходили на вербовочные пункты, но и это не помогало. На некоторых пунктах за несколько недель не было зарегистрировано ни одного добровольца. В одном из видземских уездов произошел такой случай: на вербовочный пункт, куда в течение десяти дней не явился ни один мужчина, однажды утром пришел какой-то идиотик и изъявил желание вступить в легион. Ошеломленные регистраторы высмеяли парня, обозвали обезьяной и сумасшедшим, и тот со стыда не знал куда глаза девать.

Видя, что добром ничего не выходит, высокопоставленные господа в Риге сказали:

— Надо действовать иначе.

Во все концы полетели новые инструкции, новые приказы и указания. Вся черная сотня была поднята на ноги. Юношей и взрослых мужчин вызывали на вербовочные пункты повестками и предлагали выбрать одно из трех: или вступить в легион, или в армейские вспомогательные части, или отбывать трудовую повинность. Видя, что деваться некуда (тех, кто не соглашался ни на один из трех вариантов, немедленно арестовывали и направляли в концентрационный лагерь), многие выбирали трудовую повинность как меньшее из трех зол.

Последних целыми партиями отправили в Ригу, где их немедленно зачислили в легион, не обращая внимания на все их протесты. Хотел человек, не хотел, но его клеймили позорной печатью Каина.

А газеты писали о том, как растет число добровольцев.

Многие убегали в лес, скрывались на болотах и дальних лугах, многие находили партизан и становились народными мстителями. Бежали из дому, бежали с вербовочных пунктов, бежали даже из казарм. Появились нелегальные воззвания, в которых Роберт Кирсис и его товарищи разоблачали организаторов легиона и показывали народу всю подлость их затеи. В Латвии шла великая борьба за честь народа. В этой борьбе участвовали широкие массы, и каждый боролся как умел.

— Сколько новобранцев приняли вчера в легион? — спрашивал каждое утро Дрехслер у Данкера и Бангерского. Те, как побитые псы, стояли перед своим хозяином. — Вы ничего не предпринимаете для успеха дела! — горячился Дрехслер. — Вы не видите объема своей ответственности, у вас атрофировано сознание долга.

— Делаем все, что в наших силах, — оправдывались генералы. — Но что поделать — не идут!

— Что же это у вас за силенки? — издевался генерал-комиссар. — Получается, что большевистские партизаны сильнее вас, их стало вдвое больше. По вашей милости, уважаемые господа, вся эта кампания обернулась в их пользу. Вы подумали о том, на какой сосне повесят вас большевики, если вы попадете им в руки? Вы надеетесь, что немецкая армия своей кровью спасет вас от этой участи? Самим надо обеспечить себе безопасность, господа. Я жду от вас более энергичных мер, в противном случае мне придется искать людей, которые доведут это дело до конца. Ясно? Тогда выбирайте, что вам выгоднее.

Гитлеровской армии на востоке, видимо, приходилось совсем скверно, если генерал-комиссар заговорил таким истерическим тоном. Но разве это могло помочь Данкеру и Бангерскому? Отнюдь нет. Предателей народа всегда ждут непредвиденные осложнения и неприятности. Кого народ ненавидит, тому невозможно стать вождем и героем.

6

Окончательную редакцию первого воззвания утвердил сам Лозе. Он смягчил некоторые резкие фразы, направленные против немцев, приписал несколько слов об англичанах и американцах, но те места, где речь шла о большевиках и Советском Союзе, оставил без изменений, потому что более злобной, лживой и гнусной клеветы не придумал бы и Геббельс.

— Вы сами это сочинили? — спросил Лозе, отдавая Никуру лист бумаги, исчерченный красным карандашом.

— Кто же еще, господин рейхскомиссар.

— Ничего, — улыбнулся Лозе. — Вы довольно правильно поняли мои указания. Только про немцев у вас местами слишком грубо.

— Я старался приспособиться к психологии среднего латыша, — объяснил Никур. — Он так примерно думает и рассуждает. Мне кажется, в первом воззвании нужно взять самый резкий тон — тогда лучше выслушают и крепче поверят, что обращение исходит от недовольных элементов. Позже, когда движение окрепнет, можно будет постепенно сойти на другую мелодию.

— Это верно, но мы не имеем права играть такими опасными словами. Еще такой пожар разожжем, что потом трудно будет потушить.

— Хорошо, господин рейхскомиссар. Надеюсь, вы и впредь не откажете мне в совете.

— Непременно. Как только вам что-нибудь будет не совсем ясно, обращайтесь ко мне. Хорошо устроились?

— Не могу пожаловаться. У меня уже есть конспиративная квартира на окраине, — господин Екельн помог найти. Сегодня вечером жду одного из своих бывших агентов. Надеюсь с его помощью возобновить старые связи.

— Да, поспешите, господин Никур, пока не загнила сердцевина зеленого латышского дуба. Отпечатайте скорее это воззвание и пускайте в народ. Для первого выпуска достаточно будет и пятисот экземпляров, — на каждую волость по одному. Если будет хорошо принято, сами размножат на машинке, или на шапирографе, или другими способами.

Из рейхскомиссариата Никур пошел к себе на квартиру, которая находилась в старом доме, недалеко от церкви Павла. Днем он на улице не показывался: вряд ли забыли рижане лицо бывшего министра, какой-нибудь болван мог заявить властям и испортить удачно начатую игру.

Для выполнения разных поручений к Никуру был приставлен чиновник гестапо. Он быстро нашел Понте и передал ему приглашение, сказав только, что его ждет бывший сослуживец.

В десять часов вечера Понте постучался к Никуру. В передней было темно, впустили его молча, и он сначала не узнал свое бывшее высокое начальство. Слегка встревоженный, недоверчиво шел Понте за Никуром в комнату. Когда же хозяин обернулся к нему, Понте от неожиданности охнул и сорвал с головы фуражку.

— Господин министр… ваше превосходительство… это вы? — бормотал он.

— Да, Кристап, это я, — засмеялся Никур. — Но вы постарайтесь не называть ни титулов, ни фамилии. Сейчас меня зовут не Никуром, а Лаудургом.

Понте струхнул.

— Вы… скрываетесь?

— Почти да. Садитесь, пожалуйста. Мне надо поговорить с вами о серьезных делах.

Понте сел на диван, Никур — рядом с ним. Разговор велся вполголоса.

— Дела зашли так далеко, что вы возвращаетесь ко мне на службу, — сказал Никур. — Да, настало время действовать. Мы не можем больше оставаться в стороне и молчать. Мы начинаем издавать нелегальную газету и призывать латышей к сопротивлению. Через два дня первый номер газеты будет напечатан. Изыскивайте способы, как доставлять ее в наши бывшие центры и передавать людям для дальнейшего распространения. Затем вам надо съездить в «зеленую гостиницу» и поговорить с Радзинем. Пусть он соберет через неделю главных членов организации на тайное совещание. Ровно через неделю. Я тоже приеду, а вы будете сопровождать меня.

— А если начальство не разрешит? — сомневался Понте. — Я теперь в гестапо служу. У нас очень много работы.

— Найдите какую-нибудь причину. На что же у вас голова?

— Я постараюсь, господин Ник… Лаудург. Значит, надо начинать работать?

— Работать так, как никогда еще не работали.

— Работать против немцев, так я понял?

— И против немцев и против всех, кто не наш.

— А не опасно?

— Как же не опасно? Но надо действовать умеючи, тогда ничего не случится.

— Это верно, действовать надо осторожно.

— Расскажите, как вам живется при немцах?

— Лично я пожаловаться не могу. Служба знакомая. Но скажите, господин Лаудург, а можно мне и дальше оставаться на службе в гестапо? Может быть, неудобно?

— Наоборот, очень удобно. Вы будете работать в гестапо до тех пор, пока я не скажу — довольно.

— Не будут потом расценивать это как действие против организации? По правде, из наших многие поступили на работу к немцам, помогают политической полиции.

— Что же здесь такого? Вы ведь боретесь с теми элементами, которые никогда не были и не будут с нами. Это хорошо. Но теперь придется бороться и с теми и с другими. Это еще лучше.

Они договорились, что Понте придет через два дня, захватит часть тиража новой газеты и направится в уезды.

Выйдя от Никура, Понте, не помня себя от радости, помчался в гестапо. Такого улова у него еще никогда не бывало. Немцы-то как будут благодарить… повысят в должности! Ничего не поделаешь, Никуренок, я еще хочу пожить, а в эту петлю полезай сам.

Через час он сидел перед начальником политической полиции Ланге и пересказывал во всех подробностях свой разговор с Никуром. Ланге слушал очень внимательно и часто брался за блокнот.

Когда Понте кончил рассказ, он немного подумал и сказал:

— Дело это очень серьезное, вы пока никому не рассказывайте об этом. Завтра дам указания, как действовать дальше.

Отпустив Понте, Ланге тотчас же позвонил Екельну и попросил аудиенции. Он был взволнован и счастлив не менее Понте.

В кабинете обергруппенфюрера его ждало разочарование. Едва Ланге начал свой рассказ, Екельн расхохотался.

— Все в порядке, господин Ланге. Это дело начато с моего ведома. Газета, организация, тайные совещания — все предусмотрено планом, который утвердил сам рейхскомиссар. Никур наш, и ему надо предоставить свободу действий. Но ваш агент знать этого не должен. Пусть он сообщает вам все свои наблюдения, вы выслушивайте их с самым серьезным видом — может быть, узнаете что-нибудь полезное.

На следующий день Ланге проинструктировал Понте и отпустил его на целую неделю. Уверенный в важности задания, Понте запоминал теперь каждый мельчайший факт и периодически сообщал Ланге; Ланге в свою очередь включал самые интересные факты в свои отчеты Екельну, — и таким образом был создан дополнительный контроль над нелегальным движением и его руководителем Никуром.

В конце марта в «зеленой гостинице» состоялось тайное совещание руководителей организации «национального сопротивления». Возвращение Никура в Латвию оказалось для всех полной неожиданностью. Многие искали в этом событии особый многозначительный смысл.

Платформа была изложена в первом воззвании: пассивное сопротивление немцам — в форме агитации и критики, и военные действия против большевиков, в крайнем случае — даже заодно с теми же немцами, которые в воззвании назывались и обманщиками и эксплуататорами. Прежде всего надо бороться с главным противником — Красной Армией, даже сотрудничая в этих целях с немцами. Потом можно будет рассчитаться и с самими немцами и изгнать их из Латвии. Никур говорил о тактике, о военной хитрости, которая заставляет заглушать на время даже самые естественные чувства и помогать тому, кого не считаешь своим другом, чтобы в конце концов при дележе добычи захватить свою долю.

Герман Вилде, Зиемель, Радзинь и другие заправилы беспрекословно присоединились ко всем предложениям Никура. Единственное исключение составлял, может быть, Миксит, маленький человечек, которого заставляли стоять за дверью: ему эти вечные тайны и беготня по поручениям высоких особ уже порядком надоели. Что он получил за все свои труды, за свою преданность? Только удовольствие ходить за ними по лесу и вечную опаску, а награда все откладывается и откладывается на будущее.

Сколько времени можно жить менаду страхом и надеждами? Нет, надоело это Микситу, и он был бы рад-радешенек, если бы высокие особы не вмешивали его больше в свои дела. Но он не посмел об этом и пикнуть — назовут предателем, неизвестно что еще сделают. Как усталая кляча, он уныло тащился в осточертевшей упряжке.

Глава вторая

1

Самолет, управляемый опытным пилотом, незаметно оторвался от земли и стал набирать высоту. Пассажирская кабина была полна людей и багажа. Кутаясь в шинели и полушубки, партизаны сидели на тюках и мешках, тесно прижавшись друг к другу. Некоторые, стоя, старались что-то разглядеть в замерзшие иллюминаторы. Ночь была темная, облачная.

Рута Залите сидела на длинном металлическом ящике, прижавшись к стенке самолета, и время от времени ощупывала свою радию и маленький тяжелый ящичек с батареями.

«Значит, лечу… Лечу первый раз в жизни… Еще несколько часов, и мы будем в Латвии…»

— Рута, тебе спать не хочется? — услышала она из темноты голос сидевшей где-то поблизости Марины.

— Нет, Марина, — ответила Рута, неохотно отрываясь от своих мыслей. — Какой сон — скоро над фронтом будем лететь.

— Интересно, заметят нас немцы? Наверно, обстреливать будут, — не унималась Марина. — Или нащупают прожекторами и будут пускать пилоту в глаза свет. Ну, пусть — у нас очень смелый пилот. Три ордена, понимаешь, Рута? Красная Звезда и два Красных Знамени. Замечательный парень.

— Уж не влюбилась ли? — Марина по голосу почувствовала, что Рута улыбается.

— Скажешь тоже — влюбилась! Сейчас сердце должно быть свободным, чтобы ничто не мешало воевать. Но когда кончится война, тогда обязательно сразу влюблюсь. «Теперь, — скажу себе, — можно, теперь ты заслужила, Марина». Но непременно в героя. На тех, кто всю войну просидел в тылу, и глядеть не стану.

— Через несколько часов ты и сама будешь в тылу и, может быть, пробудешь там до самого конца войны.

— Ну, это особый тыл, он любого фронта стоит. Слушай, Руточка, как ты переносишь полет? Ничего?

— Пока ничего. А ты?

— И я ничего. Это пилот такой. Ведет машину, как бог.

Две недели тому назад они окончили специальные курсы радистов. Партизанский штаб тут же направил их в маленький районный городок у истоков Даугавы. Погода стояла нелетная, они целую неделю просидели здесь без дела. Рута каждый день ходила на реку и подолгу смотрела на нее. Ведь это родная река, ее невидимые подо льдом воды бегут к Латвии, через несколько дней они минуют Даугавпилс, потом Крустпилс, потом — шлюзы Кегумской плотины и наконец омоют набережные в Риге. «Милая, славная Даугава… Отнеси мой привет седой Риге… — мечтала девушка. — Скажи, что я не забыла ее и скоро вернусь туда. Привет Ояру… Пусть он… Нет, лучше не думать больше о нем».

Марина прижалась лицом к иллюминатору, от ее дыхания на стекле оттаял маленький кружочек. Взглянув на землю, она дернула Руту за рукав.

— Смотри, смотри, как раз над фронтом летим. Ой, как сверкает…

Внизу, на темном фоне, то здесь, то там вспыхивали огоньки орудийных выстрелов. Горело какое-то здание. Но огоньки уже остались позади, и земля опять погрузилась в темноту.

Стрелок-радист на минуту спрыгнул с возвышенья посредине кабины, служившего ему наблюдательным пунктом.

— Все в порядке. Через фронт перелетели. Без единого выстрела!

— Везет, — отозвался какой-то партизан.

— Раньше времени не радуйся, — предостерег стрелок-радист. — Пока мы не на аэродроме.

— А далеко еще?

— Приблизительно с час остается.

Или глаза привыкли к темноте, или ночь стала светлее, но теперь можно было разглядеть покрытые блестящим льдом озера, темные пятна лесов, несколько сел. Самолет, видимо, летел ниже.

— Разве не странно, Рута? — заговорила опять Марина. — Только что мы были на советской земле, среди своих, а скоро будем как на острове, в окружении врага.

— Там мы тоже будем среди своих, земля эта наша. И пусть Гитлер не думает, что он здесь хозяин. Пусть не зазнается.

— Ну, это зазнайство советский солдат из него уже выбил. Сталинград они будут помнить тысячи лет. Что тысячи — пока люди будут жить на свете. Пожар Рима забудут, забудут всяких Неронов и Калигул, а Сталинград будут помнить. Как я рада, Рута, что мы живем именно сейчас. Трудно, страшно даже иногда, а мы все-таки живем и участвуем в этих событиях и даже немножко вписываем в историю свое. Я думаю, наши дети будут нам завидовать, честное слово. Скажут: «Мамочка, как мне хотелось бы быть на твоем месте».

Нащупав в темноте руку Марины, Рута пожала ее.

Через полчаса они заметили внизу несколько костров. Они горели красным пламенем, дерзко бросая вызов ночному мраку — четыре костра на занятой врагами земле. «А мы горим… — как будто говорили они своими огненными языками. — А нас никому не потушить».

Самолет повернул налево, накренился и плавно по кругу пошел на посадку. Потом пробежал по гладкому льду озера, где был устроен аэродром, и остановился.

— Прилетели, товарищи! — крикнул стрелок-радист. — Нечего ждать, выходите. Дальше все равно не повезем.

Партизаны, подобрав свои мешки, столпились у выхода. На озере их ожидала кучка людей. Где-то в темноте ржали лошади.

2

Аэродром устроили общими силами белорусские и латышские партизаны. В темные, безлунные ночи здесь было такое оживление, как в настоящем аэропорте. Большие транспортные самолеты привозили людей, оружие, боеприпасы, пищевые концентраты и медикаменты. В обратный рейс они брали тяжело раненных партизан, которым была необходима квалифицированная медицинская помощь.

В окрестностях аэродрома, среди лесов и болот Освейского района, в то время находилась главная база и штаб бригады латышских партизан. Самые крупные операции и открытые рейды латыши проводили вместе с белоруссами. Командиры часто совещались между собой и действовали согласованно, в нужный момент помогая друг другу людьми и боеприпасами. Это был настоящий советский район, партизанская земля, на которую ни один немец не мог ступить безнаказанно. Гитлеровским комендантам и крейсландвиртам нечего было и нос сюда совать. Небольшие войсковые соединения обходили этот опасный участок, на котором властвовали советский закон и порядок. Несколько раз немецкое командование направляло против партизан большие, хорошо оснащенные карательные экспедиции, которые под прикрытием танков, артиллерии и авиации пытались окружить и уничтожить партизан, но всякий раз отступали с большими потерями, оставляя на поле боя оружие и боеприпасы. Партизаны тут же пускали в ход эти трофеи против оккупантов. У партизан в каждом селе были свои глаза, которые наблюдали за малейшим продвижением противника. Сталкиваясь с превосходящими силами, отряды партизан рассыпались на мелкие группы и ускользали из окружения; в других случаях они принимали бой и, пользуясь своей большой маневренностью, заставляли немцев дорого платить за каждую авантюру. Гитлеровцы скоро убедились, что полком или дивизией тут ничего не сделать, а корпуса и армии теперь до зарезу нужны были фронту. Немцы зубами скрежетали, но вынуждены были терпеть в своем тылу существование целого партизанского района, откуда в любой момент можно было ждать самых неприятных сюрпризов.

У латышских партизан был здесь свой полевой госпиталь. О существовании Освейской базы стало известно и в Латвии. Разными дорогами шли сюда преследуемые и обреченные на гибель люди. Шли из Латгалии и Видземе, шли в одиночку и целыми семьями. Партизаны принимали их. Тех, кто в состоянии был держать в руках оружие, зачисляли в группы бойцов, остальные работали по хозяйству.

…Вместе с Рутой и Мариной прилетело несколько молодых командиров, врач, два офицера разведки, партийный работник, который должен был организовать политическую работу в партизанских частях. Штаб бригады распределил их по отдельным отрядам, и те, кому надо было направиться в Латвию, тронулись в путь, как только прибыли проводники. Надо было торопиться, пока не вскрылись реки.

Проводников прислал Паул Ванаг, командовавший партизанской частью в Латгалии. Мужчины по очереди помогали девушкам нести тяжелые рации. Снег уже таял, на болотах поверх льда собирались лужи, в полдень везде журчали буроватые ручейки. Ноги промокали. Днем в овчинных полушубках было жарко, зато ночью, в короткие часы сна, донимал холод.

Бывшую границу Латвии, где охранную службу нес «латышский» полицейский батальон, партизаны перешли ночью. Дальше они несколько раз натыкались на немецкие патрули, но им всегда удавалось избежать столкновения. Штаб бригады приказал без особой надобности в бой не вступать, чтобы не поднимать большого шума и как можно скорее прибыть на место: они ведь несли рации, а партизанам радиосвязь была всего нужнее.

Призрачно тихой показалась Руте Латгалия. Люди, которых они видели издали, ходили с опущенными головами, будто тяжесть всего мира лежала на их плечах. Однажды они прошли мимо дымящегося пожарища; рядом на голых ветвях липы были повешены молодой мужчина, женщина и дети — меньшой лет пяти, не больше. «Осуждены за помощь партизанам», — было написано на плакате, прикрепленном к груди мужчины.

В условленном месте их ждала новая смена проводников. Партизаны Ванага попрощались с группой и ушли на свою базу, а Саша Смирнов и Ян Аустринь повели новых партизан на базу своего полка. Идти так же быстро, как в начале пути, не пришлось: многие партизаны натерли ноги. Они разувались, обматывали ступни тряпками и так брели дальше по лужам и по грязи.

На девятые сутки группа достигла конечной цели. Влажный весенний ветер шумел в чаще дремучего леса, из синеватых предрассветных сумерек навстречу им шли свои. Партизаны сняли с плеч поклажу и облегченно вздохнули.

— Вот мы и дома…

3

Саша Смирнов пошел в штабную землянку доложить командиру полка о возвращении с задания. Ояр Сникер и сам только с час как вернулся с какой-то операции.

— Сколько человек привел? — спросил Ояр.

— Шесть человек. В том числе две девушки.

— Девушек на дороге, что ли, подобрал?

— Нет, товарищ командир, из Москвы они… Радистки. К твоему сведению, довольно бойкие девушки. Одна русская. Сейчас будешь принимать или после?

— Придется принять сейчас, чтобы людей не заставлять ждать. Пока я буду с ними беседовать, ты позаботься о размещении. Надо дать им хорошенько отдохнуть.

— А их как? — спросил Саша.

— Девушек? Девушек устроим у наших старушек; хватит там места еще двоим?

— Пока хватит.

— Тогда иди и скажи, чтобы они по одному шли сюда. Всем сразу здесь некуда деться.

Ояр снял со столика все лишнее — котелок с водой, чайную чашку и планшет с картой, а новенький, отнятый у немецкого офицера «вальтер» засунул в карман брюк.

Первым вошел Ян Вимба — мужчина лет тридцати пяти, с обветренным смуглым лицом и твердым, спокойным взглядом.

— Я назначен вашим заместителем по политчасти, — сказал Вимба, когда они представились друг другу. — Мне поручено создать партийную организацию в полку и вести работу по политическому воспитанию. В ЦК мне сказали, что до войны вы тоже были на партийной работе. Тем лучше, значит всегда поможете мне советом. Я ведь пока не знаю здесь ни одного человека.

— Ничего, освоитесь. Прямо счастье, что вас сюда прислали, а то мне подчас за всех работать приходится. А это трудновато. Где вы в последнее время служили?

— В латышской дивизии комиссаром батальона. Под Тугановым меня прошлым летом ранило в плечо. Латал свою рану в Кирове и там попался в руки штаба партизанского движения.

— Знатная добыча, — засмеялся Ояр. — Я очень рад, что так получилось, а мы с вами поймем друг друга.

— Не хватало только, чтобы два коммуниста не поняли друг друга, — улыбнулся и Вимба.

После Вимбы зашел капитан государственной безопасности Эзеринь, старый опытный чекист и участник гражданской войны. Его назначили начальником особого отдела полка.

— Могу сказать, что работа у вас будет, товарищ Эзеринь, — познакомившись с ним, сказал Ояр. — Надеюсь, что ни одному предателю не удастся пробраться в наши ряды. В последнее время к нам приходит много новых людей. Их надо проверять. Однажды был уже неприятный случай, пролез один негодяй, подосланный Араем. Мы, правда, скоро его разоблачили и повесили, но бед он успел наделать. Погибла одна хорошая девушка.

Затем Ояр поговорил с комсомольским организатором Валдисом Рейнфельдом, участником боев латышской дивизии под Москвой.

— А найдутся у вас ребята комсомольского возраста? — первым долгом спросил Рейнфельд. — Я пока таких что-то не видел.

— Не волнуйтесь, товарищ Рейнфельд, — улыбнулся Ояр. — Да я сам готов второй раз вступить в комсомол. А подходящие парни найдутся. Советую, например, познакомиться с Имантом Селисом — он уже комсомолец. Потом Эльмар Аунынь, ну и еще есть молодежь. Они ребята славные, золотые ребята.

Пришел лейтенант Мазозолинь, присланный для пополнения командного состава. Он тоже получил боевое крещение под Москвой как рядовой боец, потом учился на курсах и у Ловати стал командиром взвода. Ояр решил назначить его начальником штаба.

«Золотых людей мне прислали, — радовался он, когда ушел Мазозолинь. — Мы с ними так воевать будем, только держись. Теперь моих деревенских пареньков можно понемногу обучать строевой мудрости, и уставом подзаймемся, — чтобы в Ригу с честью войти».

Хорошее впечатление произвела на Ояра и Марина Волкова. Держалась она серьезно, на вопросы отвечала коротко и толково. Ояр было забеспокоился, узнав о приезде на базу девушек, но сейчас все его сомнения рассеялись. Пусть только кто-нибудь начнет надоедать ей со своими чувствами, — каждого сумеет поставить на место. Ну, а если кто проявит излишнюю настойчивость, можно перевести его подальше от базы. Ояр уже решил про себя оставить Марину в штабе полка, а другую радистку послать с Акментынем за Даугаву.

Марина вышла. Ояр подошел к полочке и стал рыться в брошюрках: Имант уже несколько раз просил почитать стихи Райниса. Надо найти, пока не забыл.

— Прошу садиться, — не оборачиваясь, сказал он, услышав скрип двери и шаги. — Болят, наверно, ноги после такого пути?

Ояр стоял в профиль к Руте. Он несколько месяцев не стригся, и волосы у него уже закручивались довольно своеобразными завитками, лицо было бронзово-красное от солнца, ветра и мороза, но голос… голос Ояра Сникера Рута узнала с первого звука. Она заморгала, губы у нее задрожали…

— Ояр!.. Жив?.. Ты не погиб?..

Ояр так стремительно обернулся, что ударился головой о потолок землянки. Прищурив глаза, будто силясь увидеть что-то в страшной дали, посмотрел он на Руту, и его бросило в жар.

— Рута… — с трудом проговорил он. — Ты? Рута?

Ничего более осмысленного он не мог сказать. Радость бушевала в нем еще где-то глубоко, он еще не осознал ее, не успел в нее поверить.

Он держал в своих руках руки Руты, то принимаясь трясти их, то гладить, а взгляд не в силах был оторваться от ее глаз, от ее лица.

…Марина ждала Руту полчаса, час. «Странно, что же это значит?»

Она сидела на пеньке и наблюдала за утренней жизнью лагеря, время от времени оглядываясь на дверь землянки. А когда там было рассказано все, что в таком взволнованном состоянии могут рассказать друг другу безгранично счастливые люди, — Рута сама вспомнила о Марине.

— Мне надо идти, Ояр, — вздохнула она. — Очень не хочется уходить, но ведь мы еще поговорим с тобой, правда?

— Я настоящий осел! Ты от усталости, наверно, с ног валишься, а я трещу, как трещотка. Прости меня, Рута, и давай спасать, что еще можно спасти.

Он надел полушубок и ушанку и сам пошел проводить девушек до женской землянки. Дорогой Марина вопросительно смотрела сбоку то на Руту, то на Ояра. С серьезными лицами, спокойно шагали они рядом, снег хрустел под ногами, и первые лучи солнца, проникавшие сюда сквозь ветви деревьев, били им в глаза.

«Разберись тут, — думала Марина. — Но, кажется, что-то есть».

У маленькой, стоящей в стороне землянки Ояр остановился, тихонько постучался в дверь и, когда изнутри раздались голоса, с хитрой улыбкой подмигнул девушкам.

— Мамаша Аунынь, откройте-ка нам. Я вам привел двух дочек. Любите и балуйте их, как родных.

Он посмотрел, как они вошли в землянку, кивнул им и пошел к себе. Что-то бушевало у него в груди. Ему хотелось сразу и запеть, да так, чтобы весь лес дрожал, и кувыркаться по нетронутому еще в лесу снегу, и потрясти за плечи идущего навстречу партизана, чтобы тот запросил пощады. Или отправиться сейчас со своими людьми в опасный рейд, в уездный город например, выгнать всех немцев на улицу: пусть попляшут под автоматами в честь приезда Руты. Иначе говоря, Ояр был счастлив.

Старушки, познакомившись с девушками, тут же заставили их улечься.

Они лежали рядом на узких нарах. Марина видела, что Руте вовсе не хочется спать, что она смотрит блестящими глазами в темноту и улыбается.

— Рутыня, скажи мне откровенно, это он?

Рута, не поднимая головы, кивнула ей.

— Тогда мне все понятно. Зачем же вы так торопились, я бы и еще подождала.

4

За две недели до этого Капейка и Акментынь ушли в глубокую разведку — первый через Видземе в сторону Риги, второй за Даугаву в Земгалию. В конце марта они вернулись со своими немногими спутниками. Ояр тотчас же созвал на совещание руководство полка — Эзериня, Вимбу, обоих вернувшихся и Мазозолиня, только что назначенного на должность начальника штаба. Ни одна штабная землянка не могла вместить шесть человек, поэтому совещание состоялось в лесу под открытым небом. Толстое, вывороченное бурей дерево заменило им стол, на нем они расстелили свои карты. Присев на пень и положив на колени планшет, лейтенант Мазозолинь химическим карандашом записывал в блокнот решения совещания.

— За Даугавой нет подходящего места, — рассказывал Акментынь. — Вы знаете, я не привереда, всегда доволен тем, что есть, но должен признаться, зацепиться там будет трудновато. Кроме Тауркалнского массива, больших лесов нет.

— Хочешь сказать, что нам надо отменить свое решение? — спросил Ояр.

— Нет, Ояр, погоди. Обосноваться в Земгалии надо обязательно, и мы это сделаем. Только вместо постоянной базы придется обойтись несколькими постоянными пунктами связи, — домов шесть подходящих я уже нашел. Позже их будет еще больше, не все же там немецкие прихвостни. Если решим, что моему батальону нужно перебраться туда, его придется разделить на несколько постоянных групп, которые все время будут находиться в движении, иначе нас из тамошнего мелкого кустарника живо выгонят в поле и прикончат.

— А насчет связи не бойся, — сказал Ояр. — Мы тут без тебя разбогатели. Выделю тебе и рацию и радиста, так что можем поддерживать связь ежедневно.

— Ну? Рация? — Глаза у Акментыня заблестели. — Где вы ее достали?

— Где достали? Да из Москвы прислали. Одна специально для тебя — по распоряжению центрального штаба.

— В центральном штабе едва ли кто знает какого-то Крита Акментыня из Лиепаи, — с сомнением покачал головой Акментынь.

— И как еще знают, — улыбнулся Ояр. — Всех знают, и по имени, и по отцу как зовут. Так что, брат, теперь никуда не денешься.

— Здорово! — присвистнул Эвальд Капейка. — Мы, так сказать, опять взяты на учет и за каждый свой шаг отвечаем перед партией и правительством.

— Перед партией и правительством мы всегда отвечали, — сказал Ояр. — Знают твое имя, не знают, а от них, как от своей совести, ничего не скроешь.

— Когда мой батальон должен двинуться в путь? — спросил Акментынь.

— Сперва выслушаем Капейку, потом договоримся. Рассказывай, Эвальд, какие виды на работу под Ригой.

— Виды хорошие. Природные условия гораздо выгоднее, чем в Земгалии, много лесов, болот, озер, это всем известно. Но все кишит немцами: там и тыловые части, и хозяйственные команды, и полевая жандармерия. Я ничего не имею против: будет кого сбивать с ног, далеко ходить не придется. Место для базы я наметил хорошее, можно доходить до самого видземского побережья. А для нас рация найдется?

— Вам пока не хватило — только две прислали.

— Ну, когда так, обойдемся эстафетой.

Они долго изучали карту и говорили о настроениях местного населения. Замполит полка Вимба предложил Акментыню и Капейке заранее подыскать себе заместителей по политчасти: им придется вести воспитательную работу не только среди партизан, но и среди населения. Самые тяжелые времена уже позади, даже обыватель поймет это, если ему открыть глаза. А когда он это поймет, тогда Геббельсу с его дурацкими сказками лучше и близко не соваться.

— Замполит — это, конечно, неплохо, — задумчиво сказал Акментынь. — Мне ведь и днем и ночью придется заботиться о другом: куда деваться каждый раз после операции. Когда же тут думать о воспитании масс? По правде говоря, мне и самому не мешало бы подучиться. Ни разу партийную школу я не посещал.

— Эх, сюда бы Силениека, — тряхнул головой Капейка.

— Ого, какие требования! — усмехнулся Вимба. — Силениек… такие работники не на каждом шагу встречаются.

Решили, что Акментынь и Капейка немедленно подготовят свои батальоны и дня через три отправятся на новые места. Каждому выделили около полутораста человек.

— Да, чуть не забыл, — спохватился Капейка, когда все уже начали расходиться. — Смотрите, что я достал в одном доме недалеко от Скривери.

Он вытащил из кармана газетный лист и протянул его Ояру. Тот стал читать сначала про себя, потом вполголоса, чтобы и другие слышали.

«За Латвию прекрасную и могучую…»

Дальше предлагалось всем латышским патриотам связаться с новым центром нелегального «сопротивления», который берет на себя ответственность за судьбу народа. Затем — несколько сердитых слов по адресу немцев, за которыми следовал целый поток злобной браки против большевиков.

— Смотрите, да у нас, оказывается, есть помощнички, — сказал Ояр, прочитав до конца первый номер никуровской газетки.

— Вот именно. Воду мутят, — сказал Вимба.

— Они же все-таки против немцев, — удивился Капейка.

— А еще того больше — против нас, — сказал Вимба.

Заговорил Эзеринь, который все время слушал молча:

— По отношению к ним нам надо выработать свою точку зрения. Игнорировать этот сигнал нельзя.

— Верно, верно, товарищ Эзеринь, — согласился Ояр. — Но прежде всего нам надо добиться полной ясности относительно целей, которые преследуют эти нелегальщики, и их удельного веса. Если они действительно готовы драться против немцев, мы ведь не можем сказать им: «Успокойтесь, не трогайте фрицев, потому что у нас на это монополия». Но скорее всего это демагогический лозунг, с помощью которого они хотят завоевать симпатии и доверие в глазах народа, чтобы восстановить его против нас… Тогда надо немедленно сорвать с этих господ маски и показать народу, какие гнусные рожи прячутся за ними. Вот вам и работа, товарищ Эзеринь.

— От работы я не отказываюсь, да здесь дело-то очевидное. Белыми нитками шито, — неторопливо сказал Эзеринь. — По всей вероятности, немецкий трюк. Провокация.

— Весьма похоже на правду, — сказал Ояр. — К себе мы их близко не подпустим, а нам нужно хорошенько прощупать их.

— А может быть, немцы хотят натравить нас друг на друга, чтобы мы подрались и забыли про борьбу с ними? — предположил Акментынь. — Пока мы будем тратить силы на междоусобную драку, фрицы преспокойно очистят клеть. Вот и разберись теперь, как с ними быть.

— Товарищ Сникер правильно сказал: сперва нам надо добиться полной ясности, — сказал Вимба. — Будь это доморощенная мудрость или продиктованный немцами план — все равно мы должны быть готовы к борьбе каждую секунду.


Через три дня Акментынь со своим батальоном отправился в Земгалию. Вопрос о том, кого из радисток пошлют вместе с ним, решали в последний день. Когда Акментынь спросил об этом у Ояра, тот как-то растерялся и не мог сразу ответить.

— А ты с ними говорил? — спросил Ояр.

— Нет, я думал, ты сам решишь.

— Это не так просто.

— Боже ты мой, а что тут сложного? — удивился Акментынь. — Как командир решит, так и будет. Ты хозяин.

Все это было верно, но Ояр очень хорошо понимал, что батальон Акментыня ожидают гораздо большие трудности и опасности, чем партизан, которые остаются на главной базе. Если он назначит Марину, каждый, кто хоть немного догадывается о его чувстве к Руте, скажет, что командир полка прежде всего думает о том, как бы получше устроить своих друзей. Но ведь он все-таки не сверхчеловек.

— Пусть кинут жребий, — решил, наконец, Ояр и вызвал обеих девушек. А когда они пришли, он сказал: — Одной из вас придется идти с товарищем Акментынем в Земгалию. Там работать труднее, чем здесь. Будет несправедливо решить этот вопрос приказом, тогда та, которую мы пошлем туда, может принять это как взыскание. Поэтому решили этот вопрос так: тяните жребий.

— И пусть решает глупый случай? — вспыхнула Марина. — Нет, разрешите нам с Рутой договориться самим. Пять минут, больше нам не надо, и результат будет ясен.

— Ну хорошо, договаривайтесь, — согласился Ояр.

Марина взяла Руту под руку и отвела в сторону.

— Молчи, не спорь и не говори ни слова, — быстро начала она. — Ты должна остаться на базе, я иду с Акментынем. Какое ты имеешь право отказываться от счастья, на которое уже было потеряла надежду? И пускай они не запугивают трудностями, не так уж там страшно.

— Марина… а если с тобой что-нибудь случится… — стала возражать Рута.

— А если с тобой? — перебила ее Марина. — Почему с тобой может случиться, а со мной нет? Не надо без нужды стремиться к мученичеству. Ты ведь знаешь, что мне все равно, где работать, а тебе — нет. Теперь помалкивай и разреши действовать мне.

Марина опять взяла подругу под руку, и они вернулись к командиру.

— Мы договорились. Я иду с товарищем Акментынем. Когда я должна быть готова?

— Часа через три, — ответил Акментынь.

Как это было ни себялюбиво, но Ояр был рад, что все так вышло.

Через три часа Марина ушла с батальоном Акментыня. Провожая подругу, Рута расцеловалась с ней и, стоя на узкой лесной тропинке, с щемящим чувством глядела вслед батальону. На глаза набежали слезы. Ей казалось, что она заставляет Марину расплачиваться за свое счастье.

5

Бо́льшую часть дня Рута проводила возле своей рации. Надо было ловить знакомые сигналы Москвы и штаба бригады; звучали они не всякий день, но их следовало ждать в любое время. С известными трудностями была связана и передача донесений Ояра руководству — два раза в день, в определенный час, Москва и Освея ждали от него известий. Принять и отправить шифрованную радиограмму дело само по себе несложное, только много времени уходило на расшифровку. Но сложность состояла в том, что каждую передачу надо было производить с нового пункта, иначе вражеские пеленгаторы могли обнаружить местоположение штаба полка. И Рута два раза в день уходила за много километров от базы, только для того, чтобы голос народных мстителей мог смело прозвучать в эфире несколько минут. Несколько раз немцы, нащупав волну ее рации, настраивали на нее свой передатчик и заводили кошачий концерт, пытаясь заглушить партизанскую станцию.

В эти походы Руту обычно сопровождали Имант Селис и Эльмар Аунынь. Пока Рута передавала, они зорко наблюдали за окрестностью.

Когда Имант увидел Руту в день ее появления на базе, он обрадовался ей, как родной. Рута плакала, слушая его рассказ о гибели Ингриды, о судьбе матери. И в Иманте эти разговоры с Рутой вновь разбередили тоску по сестре. Иногда он думал, что и Ингрида могла бы вот так же, как Рута, жить у партизан, работать у передатчика или ухаживать за ранеными… Может быть, и мать не мучилась бы тогда в Саласпилсе. О том, что она переведена в лагерь, — Имант узнал недавно, и с тех пор его не оставляла мысль о том, как ее освободить оттуда.

Заходя в землянку к женщинам, он всегда представлял среди них свою мать. Работала бы день и ночь — она ведь иначе не может. Всех бы обштопала и обстирала, а какие бы вкусные обеды готовила: партизаны только пальчики облизывали бы. И как бы ее все здесь полюбили!

Своими планами Имант делился только с самым закадычным другом.

— Как ты думаешь, Эльмар, можно убежать из Саласпилского лагеря?

— Из самого лагеря, пожалуй, невозможно — его очень строго охраняют. Но их ведь там в каменоломни на работу гоняют — оттуда еще можно.

— Вот ты скажи мне, если бы Анна была жива и ее бы увезли в Саласпилс, — что бы ты стал делать?

Эльмар побледнел, опустил глаза.

— Я бы освободил, я бы не посмотрел ни на что, пусть хоть там тысячная охрана будет.

— Один?

— Если бы никто не захотел помочь, пошел бы один.

— А что бы ты сделал?

— Я бы сначала целую неделю бродил вокруг лагеря, чтобы все разузнать. Потом бы убил кого-нибудь из охраны и переоделся в его мундир. А когда бы Анну погнали на работу, я бы шел в охране. Потом бы выбрал время, когда никто не видит, и вместе с ней — в лес, на нашу базу. Понятно, одного немца мало, пришлось бы убить не меньше дюжины. Вот я бы как сделал, Имант.

Имант с минуту помолчал, обдумывая слова Эльмара, потом спросил, глядя в сторону:

— Эльмар, ты мне друг?

— Разве ты не знаешь?

— Согласишься мне помочь в одном опасном деле, если я попрошу тебя?

— В любое время.

— Моя мать сейчас в Саласпилском лагере… Может, вдвоем мы ее и освободим?

— Об этом стоит подумать, — сказал Эльмар. — На меня ты можешь надеяться, я тебе помогу.

Теперь Имант только об этом и думал. У него каждый день возникало множество планов, как пробраться к Саласпилскому лагерю, как обмануть немцев и вырвать из их когтей мать. А когда в лагере стало известно, что Эвальд Капейка со своим батальоном на днях перебазируется на запад, ближе к Риге, он тотчас побежал к Эльмару и возобновил прежний разговор.

— Пойдем и мы с Капейкой, Эльмар. Они будут ближе всех к Риге. Оттуда легче попасть в Саласпилс и все разузнать. Может быть, и на самом деле что-нибудь удастся…

— Ну что ж, я не против, Имант, — не задумываясь, ответил Эльмар. — Тогда нам нужно поговорить с командиром полка. Без его разрешения не возьмут.

— А я и пойду к товарищу Сникеру. Значит, можно говорить и от твоего имени?

— Говори, я от своего слова не отрекусь.

— А если он скажет, что тебе нельзя бросить бабушку?

— Здесь же останется вся штабная группа. Бабушка не одна. Пусть он хоть на время пошлет. А потом, если удастся вызволить твою мать, я опять вернусь на базу.

— Хорошо, я ему так и скажу.

После обеда Имант несколько часов сидел возле землянки, ждал того момента, когда командир полка останется один. Как назло, такого момента не выдалось до самого вечера. Все время то один, то другой командир заходили к Ояру и задерживались у него по полчаса, а то и дольше. Последним вышел начальник штаба Мазозолинь, но в это время на тропинке показалась Рута, и Иманту стало ясно, что если она войдет первой, то сегодня попасть ему к Ояру не удастся: тот имел привычку очень долго разговаривать с Рутой.

Он побежал навстречу Руте и скороговоркой начал:

— Рута, о чем я тебя попрошу, разреши мне первому зайти к командиру, я его целый день жду…

— Да я ему несу радиограмму. Очень важные сведения.

— У меня тоже очень срочное дело… До завтра я никак не могу ждать. Вот увидишь, я долго не задержу, самое большее — три минуты. Ну, разреши, Рута, а то я не буду с тобой дружить.

— Из-за такой мелочи? — удивилась Рута. — Вот не ожидала от тебя, Имант. Дружбой так не шутят.

— Ну, прости, я ведь это так…

— Да я тоже не думаю, что ты такой ветрогон… Ну хорошо, иди, я подожду.

Ояр серьезно выслушал Иманта.

— Что с тобой поделаешь? Не хотелось отпускать, думал сделать тебя связным между штабом полка и базой Капейки… но причина у тебя веская. Это правильно, Имант, о матери надо думать, только имей в виду одно: дело это очень серьезное, одному тебе не под силу. Пойти в разведку к лагерю — это можно. Но один ничего не предпринимай. Можешь такого натворить, что потом и не поправишь. У тебя есть командир, ты со всем к нему и обращайся. А с Капейкой я сам потом поговорю о твоем плане. Если и вправду до дела дойдет, можно послать вам на подмогу людей.

— Спасибо, Ояр, спасибо, — повторял Имант. — Хотя ты и командир полка и большим орденом награжден, а все равно ничуть не зазнаешься. Можно идти? Там еще ждет радистка… Рута Залите. У нее важная радиограмма. Я ее насилу уговорил пустить меня вперед.

— Хорошо. Иди и скажи, чтобы сейчас же пришла.

— Иди скорее! — с порога закричал Имант Руте. — Командир ждет тебя. Да, большое спасибо, что уступила, мое дело улажено! — И он побежал разыскивать Эльмара.

Рута знала, как обрадует Ояра радиограмма. Из Москвы сообщали, что следующей ночью в условленном месте должны быть разложены сигнальные костры — самолет выбросит на парашютах продовольствие, оружие, боеприпасы. Особенно удачно было то, что сообщили об этом именно сегодня, пока Капейка со своим батальоном не ушел на новое место. Теперь можно будет наполнить их вещевые мешки патронами, взрывчаткой и концентратами.

Рута нетерпеливо следила за выражением лица Ояра, пока он читал радиограмму. Вот он улыбнулся, закивал головой.

— Хорошо, чертовски хорошо, Рута! Всегда нам помогают вовремя и шлют именно то, в чем мы больше всего нуждаемся.

Глава третья

1

Весной 1943 года Красная Армия перешла в наступление на Северо-Западном фронте и ликвидировала Демянский плацдарм, на который Гитлер в течение полутора лет возлагал большие надежды.

Когда латышские стрелки узнали, что соседний с ними боевой участок заняла дивизия, участвовавшая в разгроме армии Паулюса под Сталинградом, всем стало ясно, что дни Демянского плацдарма сочтены; не для того прибыли сюда сталинградцы, чтобы отдыхать на болотах у Старой Руссы.

Как-то вечером старший лейтенант Ян Пургайлис сидел у своих стрелков и, затягиваясь самокруткой, слушал их разговоры. В роте, кроме латышей, было несколько десятков русских, несколько украинцев, казахов и осетин. Рассказывали больше о своих семьях, о доме, о том, что делали «в гражданке», а Пургайлису казалось, будто сидят они не среди чахлого болотного кустарника, а на вершине высокой-высокой горы, с которой открывается вид на могучие просторы советской земли. Перед ними проходили необозримые пустыни, где растет лишь неприхотливый саксаул, и высокогорные сочные луга, где почтенные седые чабаны пасут тысячеголовые отары овец; рассказы сибиряка-охотника вызывали перед глазами картины дремучей тысячеверстной тайги, полной драгоценного пушного зверя, где величайшие в мире реки бегут к Ледовитому океану; они видели южнорусские равнины с волнующимися полями пшеницы; утопающие в яблоневом цвету сады Украины; грохот уральских кузниц эхом отзывался в ушах, а через несколько минут перед их глазами расстилались горные долины Кавказа, где на солнечных склонах зеленеют виноградники, где золотятся апельсины и лимоны. Каждый рассказывал о родных местах, о том, чего никогда не забудет человек, куда бы ни забросила его судьба. И все эти образы составляли одну большую картину — картину великой советской Родины.

Но сегодня сыны ее собрались здесь, на невеселом болоте. Они пришли и с гор, и из тайги, и с берегов Волги, чтобы помочь Яну Пургайлису вновь обрести свой дом. Никто из них не бывал в Латвии, но все они говорят о ней с такой теплотой, как будто родились там.

Тлеют красные огоньки солдатских трубочек, от них тянется кверху сизый махорочный дым; журчат ручьи, унося талые воды к Поле, и время от времени содрогается воздух от залпов артиллерии.

— Внимание! — негромко скомандовал один из стрелков, заметив в негустых весенних сумерках фигуру командира батальона.

Капитан Жубур издали махнул рукой, чтобы все продолжали сидеть, и остановил командира роты, который поспешил к нему с рапортом:

— Отставить, не нужно, товарищ Пургайлис. Что, отдыхаете?

— Так точно, товарищ капитан. Беседуем о прежней жизни. Могу предложить кружечку чая? Конечно, с сахаром, теперь ведь не то, что прошлой весной.

— Горячий чай — это хорошо, — согласился Жубур.

Стрелки освободили ему местечко. Жубур поставил на колено алюминиевую кружку с чаем, придерживая ее обеими руками, чтобы согреть пальцы.

— Ну как, не надоело сидеть в этом болоте?

— Какое не надоело, сыты по горло, товарищ капитан! — отозвался один стрелок, вынимая трубку изо рта. — На других фронтах воюют, каждый день освобождают новые города, а мы только читаем сообщения Совинформбюро да думаем: «Когда же и про нас там напишут?» Другие от товарища Сталина благодарность получают, а мы… эх, что говорить, сами знаете, товарищ капитан!

— Ничего, ничего, потерпите, — сказал Жубур. — Придет и ваша очередь. А что касается благодарности товарища Сталина, то это уж от нас самих зависит. Будем хорошо воевать, и нас не забудут в приказе.

— А что, разве к этому дело клонится? — по-вологодски, нараспев спросил какой-то сержант.

— Пожалуй, к тому, — ответил Жубур, и все сразу зашевелились, сдвинулись потеснее. Один стрелок так хлопнул соседа по плечу, что тот охнул: «Да погоди ты, я тебе не фриц!» Никто не спускал глаз с Жубура, ожидая, что он скажет дальше. — Пожалуй, к тому, — повторил он. — Во всяком случае нам с вами надо быть наготове, чтобы в любой момент перейти в наступление. Так что вот — пусть каждый проверит свое оружие.

— Недаром мне все кажется, что Латвией запахло, — подмигнул старшина роты Звирбул, крупный мужчина со светлыми густыми усами. — Если как следует поднажать, то и идти недалеко. Через две недели можно быть в Латгалии.

— Спешишь очень, товарищ Звирбул, — покачал головой Пургайлис. — Все-таки война — не прогулка.

— Это да, — соглашается Звирбул. — А все-таки, если поднажать, к севу смело домой попадем.

Ночью Пургайлиса вызвали к командиру батальона.

— В пять ноль ноль дивизия переходит в наступление, — сказал Жубур собравшимся командирам. — После артиллерийской подготовки в шесть ноль ноль наш батальон идет на штурм перекрестка дорог за высотой девяносто семь. Там мы закрепимся впредь до получения новой задачи. Товарищ Пургайлис, твоя рота должна закрепиться на самом перекрестке. Фланги будут удерживать первая и третья роты. Мой КП будет находиться в двухстах метрах к западу от перекрестка.

…Перед рассветом заговорили тысячи орудий и минометов. Через линию фронта на головы врага обрушились тысячи тонн металла, разрывая немецкие окопы, разрушая их дзоты[22], загоняя в землю объятых смертельным ужасом гитлеровцев. Ровно час продолжалась канонада. Затем в воздухе показались бомбардировщики — целые полки летели бомбить указанные им объекты и, выполнив задачу, спешили обратно за новым грузом бомб.

Когда наша артиллерия перенесла огонь на вторую линию немцев, поднялась в атаку пехота. Первыми двинулись сталинградцы — сразу всей дивизией, затем латыши. В нескольких местах надломилась линия обороны немцев, образовались прорывы.

Спустя час после начала нашего наступления старший лейтенант Пургайлис со второй ротой оседлал перекресток дорог. Ценность этого небольшого, величиной с гектар клочка земли сегодня нельзя было выразить никаким многозначным числом. Перекресток являлся теми воротами, в которые — останься они в руках врага — разбитая немецкая армия могла бы вывезти свою тяжелую военную технику. Сейчас батальон Жубура их захлопнул, и ключ от них находился в руках Пургайлиса. На ворота был направлен огонь немецкой артиллерии, танковые части пытались разрушить их свирепыми, отчаянными ударами. Но ворота не поддавались и не открывались. Пули противотанковых ружей одна за другой впивались в немецкие танки. Через болото неслись снаряды советской артиллерии и рассеивали стянутые для удара немецкие бронечасти. Через несколько часов в воздухе показались вражеские бомбардировщики и штурмовая авиация. Им удалось сделать лишь несколько заходов, как из облаков вынырнули краснозвездные истребители и установили в воздухе порядок — настоящий советский порядок, нарушить который не осмелился больше ни один немецкий самолет.

Тогда немцы бросили на перекресток свою пехоту, пытаясь оттеснить в сторону бойцов Пургайлиса.

— По вражеской пехоте — огонь! — снова и снова отдавал команду охрипшим голосом Пургайлис. — Целиться как следует! Автоматчикам стрелять короткими очередями!

Так подошел вечер, не принеся ни тишины, ни покоя. Грязные, с потными, измученными лицами стрелки напряженно вглядывались в полумрак, время от времени рассеиваемый вспышками ракет. До самого утра никто не смыкал глаз.

На следующее утро, за несколько часов до конца большого боя, когда немцы уже начали оттягивать свои силы на юго-запад, ближе к своей последней переправе через Ловать у села Рамушево, — в окопе рядом с Пургайлисом взорвалась мина. Взгляд ротного был направлен в сторону противника, который уползал по кустам и ложбинам к выкорчеванному снарядами лесу, и, когда осколок мины врезался ему в мозг, — он остался в том же положении, будто продолжая наблюдать за отступающими немцами. Стрелки не сразу увидели, что их ротный убит, — в такой напряженной позе прижимался он к насыпи окопа. Но когда старшина Звирбул дополз до командира и дотронулся до его плеча, Пургайлис не повернул головы.

Командование ротой принял командир первого взвода — лейтенант Трофимов.

Пургайлиса похоронили в братской могиле там же, у перекрестка дорог, вместе с другими павшими гвардейцами второй роты. С непокрытыми головами стояли вокруг могилы бойцы, давая убитым клятву не забыть и отомстить. Командир полка подполковник Соколов и Андрей Силениек пришли вместе с Жубуром проститься с Яном Пургайлисом и его товарищами, когда их опускали в землю. Трижды прозвучал винтовочный залп — прощальный салют.

Позже на этом месте поставили памятник. Имя гвардии старшего лейтенанта Яна Пургайлиса было написано первым на мемориальной доске.

За этот последний бой командование дивизии посмертно наградило его орденом Отечественной войны.

2

Через неделю после ликвидации Демянского плацдарма части дивизии расположились на короткий отдых. Однажды вечером к командиру батальона явился старшина Звирбул и передал ему некоторые личные вещи Яна Пургайлиса — записную книжку, письма жены, несколько фотографий — и орден Отечественной войны.

Трофимов уже просил Жубура послать к вдове Пургайлиса с вещами убитого кого-нибудь из роты — лучше всего Звирбула.

В маленьком блиндаже, построенном немцами, старшина не мог выпрямиться во весь рост и стоял, как-то ссутулив плечи.

— Садитесь, Звирбул, — сказал Жубур. — В дивизии вы, кажется, чуть ли не с первых дней ее существования?

— Так точно, товарищ капитан, — ответил, присаживаясь, Звирбул. — Меня зачислили во вторую роту еще до того, как вы прибыли к нам.

— Тогда понятно, почему решили послать вас. Вы — живая история роты.

— Товарищ капитан, не только поэтому… — Звирбул усмехнулся в усы и немного помялся. — Семья у меня тоже в тех краях. Не виделся с августа сорок первого года. У нас и подумали, что заодно могу навестить своих.

— Большая у вас семья?

— Трое — жена и двое детишек. Младший только-только начинал ходить. Теперь, наверно, говорун стал.

— Хорошо, Звирбул, я поговорю с командиром полка и с генералом, — сказал Жубур. — Надеюсь, что они согласятся. А жене Пургайлиса надо написать коллективное письмо от имени всей роты.

— Может, вы… тоже подпишете? — неуверенно спросил Звирбул.

— Я ей напишу отдельно. У меня есть кое-что сказать от себя. Значит, как только получу разрешение из штаба дивизии, сообщу в роту. А вы пока подготовьтесь к отъезду. Может быть, успеем выдать вам новое обмундирование — с погонами.

— Благодарю, товарищ капитан. Разрешите идти?

— Да. Покойной ночи, товарищ Звирбул.

Жубур пожал ему руку. В дверях Звирбул посторонился, пропуская в землянку Силениека и Соколова, козырнул им и вышел.

Командир полка посмотрел на столик, где лежали вещи Пургайлиса.

— Вещи убитого, да?

— Так точно. Старшего лейтенанта Пургайлиса…

— Вот уж кого жаль, — сказал Соколов. — Храбрый был командир, и с головой. Послать бы его поучиться в «Выстрел», он бы потом командовать батальоном стал. Подумай, товарищ Силениек, как у нас в дивизии люди за войну растут. Вначале он тебе кажется таким незаметным, не на что как будто обратить внимание… А в один прекрасный день вдруг обнаруживается, что он вырос из мундира, что он ему тесен, — я подразумеваю не материальный мундир, — и хочешь не хочешь, приходится искать ему дело побольше, чтобы дать простор способностям. А человек не останавливается, он тебе идет в гору, идет шаг за шагом. Давай ему взвод, роту, батальон, полк, — никто не скажет, где предел его способностям.

— Что ж тут удивительного, — сказал Силениек, — у нас везде так — и в армии и в любой области жизни. Сила советского строя. Того же Пургайлиса взять — до сорокового года был батраком и так бы им и остался, и никто бы не узнал, какие возможности в человеке…

— Мы к тебе, Жубур, опять по старому делу. Хочу еще раз прощупать, не согласишься ли перейти ко мне начальником штаба. Иначе самому придется работать за него.

— Да ведь у нас отличный начштаба, — сказал Жубур.

— В том-то и несчастье, что отличный… — сердито сказал Соколов и замолчал.

Жубур вопросительно посмотрел на Силениека.

— В штаб дивизии берут, — объяснил тот. — А генерал говорит, возьмите на его место кого-нибудь из командиров батальонов.

— Теперь понятно, — засмеялся Жубур. — Нет, из меня начальник штаба не выйдет. Не нравится мне возиться с бумагами. Мое место в роте, в батальоне — здесь я своими глазами вижу, что происходит на боевом участке. Разрешите уж мне до Латвии повоевать в батальоне.

— Говорил же я, что ничего не выйдет, — сказал Силениек.

— А если в порядке приказа? — Соколов, сощурившись, посмотрел на Жубура.

— В порядке приказа можно многое сделать, товарищ подполковник, — ответил Жубур. — Но тогда бы ты со мной так не разговаривал.

— И это правда, — согласился Соколов. — Надеялись уговорить добром. Думал, не откажет в трудную минуту старому боевому товарищу.

— Не сердись, Федор Демьянович, в трудную минуту никогда не откажу. Но ведь в данном случае речь идет лишь об удобствах. Тебе не хочется возиться с неизвестным человеком, поэтому ты и нажимаешь на меня.

— Черт возьми, до чего правильно читает он мои мысли! — рассмеялся Соколов. — Ну, хорошо, не желаешь — насильно навязывать не буду. Но если передумаешь, дай мне знать.

Жубур позвал вестового и велел принести чаю. За чаепитием беседа перешла на другие темы. После боев, когда на фронте устанавливается непривычная тишина, хочется поразмыслить над прошедшим, заглянуть в будущее.

— Не удивительно ли, — заговорил Соколов, — не удивительно ли, что солдат, который каждый день видит смерть своих товарищей, все равно продолжает спокойно глядеть ей в глаза, как будто не сознавая ее ужасного и трагического смысла. И ведь тут дело не только в дисциплине, в чувстве долга. Он бросается вперед, в самое пекло добровольно, это его собственное желание. Вспомните только, что происходит, когда вызываешь охотников на выполнение какого-нибудь опасного задания. Тебе требуются двое, а приходят двадцать. Да еще обижаются, кому откажешь, — целую неделю ходят насупившись. Следовательно, это не только сила приказа, это нечто большее. И это качество проявилось с первых дней войны: Гастелло… Талалихин…[23] комсомольцы, которые обвешивались ручными гранатами и бросались под танк… которые своей грудью прикрывали пулеметные амбразуры врага, сознательно жертвуя собой, чтобы товарищи могли победить. Вот сколько времени воюем, а я не перестаю удивляться нашим людям. Мы еще сами не всегда сознаем, какая это сила — советский строй, как он поднимает отдельного человека.

— Советский человек чувствует себя хозяином жизни, он в ней не раб, не наемник, — подхватил мысль Соколова Силениек. — Все, что есть на его земле, принадлежит ему. Он сам сознательно стал строить на ней самое благородное, самое прекрасное общество. Он построил уже много и убедился, что сделанное — хорошо, что его жизнь с каждым днем становится все краше и богаче. Он с каждым днем все быстрее приближается к своей цели — к коммунизму. Так кто же остановит его? Уж не разбойник ли с большой дороги — будь это Гитлер, будь кто угодно? И даже идя на смерть, советский человек уверен, что его цель будет достигнута, потому и не сомневается в ценности своей жертвы. И останемся ли мы с вами в живых, нет ли, народ все равно будет идти по этому пути. Нет, нетрудно умереть за это. За это стоит умереть. Представьте, какой же это будет человек — человек коммунистического общества…

Когда гости ушли, Жубур еще долго сидел задумавшись, под впечатлением этой беседы; потом стал писать Марте Пургайлис. Письмо вышло длиннее, чем он предполагал, и в нем было многое из того, о чем говорилось в этот вечер.

3

Марта Пургайлис уже четвертый день жила в подсобном хозяйстве детского дома и собиралась остаться там до воскресенья, но план этот пришлось изменить: Буцениеце прислала за ней одного из старших воспитанников.

— К вам гости из города приехали, — докладывал мальчик. — Им надо скорее обратно, и товарищ Буцениеце велела сказать, чтобы вы сейчас же ехали домой. А я пока здесь побуду, вы мне скажете, что делать нужно.

— Что за гости? — удивилась Марта. — Ты их видал?

— Как же, они тоже разговаривали со мной и просили, чтобы я поторопил. Одну я знаю — товарищ Рубенис, а другого в первый раз видел — из дивизии.

«Неужели Ян? — подумала Марта. — Что ж, ничего невозможного: иногда ведь дают отпуск, если человек хорошо воюет. И из дивизии то один, то другой побывают у своих; почему бы и Яну не приехать?» Сердце у нее забилось сильнее, щеки раскраснелись. Марта запрягла лошадь и уложила в телегу пустые мешки, в которых привезла семенной картофель, всю зиму хранившийся в подвале детского дома. На прощанье еще напомнила заведующему, крестьянину из-под Валки, чтобы к понедельнику подготовил парниковые рамы для рассады.

Езды было километров пятнадцать. Марта по этой дороге ездила раз сто, но сегодня она казалась ей удивительно длинной, да и лошадь еле перебирала ногами.

Больше года прожила она в детском доме. Вначале очень боялась, что не сумеет управлять большим хозяйством, а сейчас ничего, привыкла. Теперь у них уже шесть коров, пятьдесят кур, а в закутах хрюкают откормленные свиньи. Прошлой осенью Марта устроила небольшой парничок, — скоро дети получат свежий салат и редиску. Теперь она мечтает о грядках клубники, о маленьком пчельнике. И почему, не мечтать? Рабочих рук достаточно, понемногу все можно сделать. Дети, если их не заставлять работать сверх сил, делают свое дело с удовольствием, с гордостью.

«А что, если и правда Ян? — думала она, когда вдали показалась крыша детского дома. — Вот радость-то… Петерит, наверно, с рук не сходит у него. А может быть, Яну можно не спешить, погостить дня два? Шибче, шибче, лошадка, нас ведь ждут…»

Во дворе ее встретила Валайне, комсорг детского дома.

— Заходи, Марта, я сама распрягу лошадь, — сказала девушка каким-то странным голосом и стала возиться с хомутом. — Они у тебя в комнате.

Весь детский дом знал, какую весть привез Марте усатый военный с погонами старшины. Женщины уже наплакались, дети присмирели — плакать не хотелось, а улыбаться они тоже стеснялись, когда у взрослых были такие печальные лица.

Пристально вгляделась Айя в лицо Марты, когда та вошла в комнату: знает или нет? Но напряженное ожидание, светившееся в ее глазах, было так очевидно, что у Айи сжалось сердце.

Звирбул вскочил со стула и встал навытяжку.

— Добрый день, — поздоровалась Марта и принужденно улыбнулась, чтобы скрыть свое разочарование и не обидеть гостя. Незнакомый военный крепко пожал ей руку.

— Я из одной роты с вашим мужем, — старательно стал объяснять Звирбул. — У меня здесь в районе живет жена с детьми… Значит, когда начальство разрешило мне двухнедельный отпуск, товарищи попросили передать вам письма.

Он вынул из полевой сумки два письма. Марта взяла их — оба конверта были надписаны чужим почерком.

— Спасибо… — растерянно сказала она. — Давно вы в последний раз видали мужа?

— Порядочно… Вот когда ликвидировали Демянский плацдарм…

— А он… разве он не дал письма?

Звирбул покраснел и беспомощно оглянулся на Айю.

— Для тебя тут посылочка есть, — сказала Айя. — Вот она на столе.

На чистой скатерти лежал небольшой плоский сверточек, обшитый бязью.

— Я выйду пока, — сказал Звирбул, когда Марта взяла сверточек и начала распарывать его. — Я там с детишками побуду. Когда надо будет, позовите меня. Может быть, товарищ Пургайлис пожелает услышать, как мы там жили на фронте?

— Хорошо, товарищ Звирбул, — кивнула ему Айя. — Я вас потом позову.

Дверь скрипнула, в комнате стало тихо. Айя подошла к Марте и обняла ее за плечи.

…За полчаса она не проронила ни слова, только глядела на старые конверты, на документы, на орден Отечественной войны, который лежал перед ней. Она не рыдала, не всхлипывала, лишь по окаменевшему лицу бежали и бежали слезы. В мире и в ее собственном сердце мгновенно образовалась пустота, и она знала, что это останется навсегда, — ничто не заполнит эту пустоту. Пройдут годы, многое изменится, а пустота останется и никогда не позволит забыть о ней.

Больно. Как будто в сердце запал раскаленный уголь и прожигал его насквозь. Вся прежняя жизнь, все дни, прожитые с Яном, все их мечты о будущем вставали перед глазами Марты. Больно.

Она еще раз перечитала оба письма — от товарищей Яна и от капитана Жубура. Они писали, что были друзьями ее мужа и считают себя ее друзьями, просили всегда обращаться к ним, когда будет трудно. В письмах они рассказывали о последних минутах Яна Пургайлиса. Марте показалось, что она видит его в окопе, — живого, бесстрашного, полного сил.

Потом она заговорила:

— Пусть он войдет, Айя.

Айя позвала Звирбула. Сначала Марта слушала его, не задавая вопросов, только все время кивала головой. Но когда ему показалось, что все уже рассказано, — она начала расспрашивать сама. Как в тот день был одет Ян? Какая была погода? Что он в последний раз сказал своим товарищам? Где его похоронили? Сухое ли там место? Может ли Звирбул показать на карте, где оно находится?

Звирбул и Айя переночевали в детском доме. Ночью Марта написала ответ стрелкам второй роты и капитану Жубуру. Письма вышли длинные, но с кем еще могла она говорить о Яне, как не с ними?

Кончив писать, Марта подошла к кроватке Петерита. «Не вернется твой папа, сынок, никогда уж не придется тебе посидеть у него на коленях. Но про то тебе не надо знать. Я буду горевать за обоих».

Теперь, без свидетелей, можно было выплакать свою боль до конца.

Утром она вручила Звирбулу письма и еще раз на словах велела передать привет всем, всем товарищам Яна. Звирбул уехал к родным, а Айя провела в детском доме еще один день, стараясь все время быть вместе с Мартой.

Через неделю Марта получила из Кирова вызов на курсы.

4

В середине апреля Мара Павулан приехала в Москву с драматической труппой художественного ансамбля. Она ежедневно, а иногда и два раза в день выступала в больших госпиталях, в войсковых частях, в домах отдыха.

В этот приезд Мара каждый свободный вечер старалась пойти на спектакль в Художественный театр. Смотрела по нескольку раз одну и ту же пьесу и потом подолгу думала над каким-нибудь образом, поразившим ее, даже над отдельной мизансценой. Мара вспоминала свои любимые роли, и ей казалось, что она будет играть их теперь совсем по-другому. Она уже думала о том времени, когда вернется в Ригу, в свой театр, о новых постановках.

С директором театра Мара познакомилась еще до войны: он несколько месяцев помогал рижским актерам во время подготовки к декаде латышского искусства в Москве. Провести декаду помешала война, но установившиеся дружеские связи сохранились, поэтому с приездом в столицу Мара сразу вошла в среду актеров, художников, писателей, музыкантов. Часто после спектакля целой компанией отправлялись к кому-нибудь из них на квартиру и целую ночь за стаканом чая вели разговоры о театре, о проблемах творчества и особенно о том, что сильнее всего волновало людей, — о войне. Мара первое время стеснялась, сидела молча, — ей казалось, что она очень плохо говорит по-русски, но потом осмелела, стала вступать в споры и скоро почувствовала себя, как в родной семье.

В это время руководство латышского художественного ансамбля вело переговоры с дирекцией Художественного театра: речь шла о том, чтобы один из крупных артистов поработал с драматической труппой, помог ей в постановке какой-нибудь современной пьесы. Впоследствии это и было осуществлено: народный артист РСФСР Станицын помог латышским артистам поставить «Русские люди» Симонова.

Некоторые друзья Мары стали уговаривать ее переселиться в Москву и поучиться в театре режиссуре. Но как ни заманчиво было это предложение, у Мары хватило сил отказаться.

— После войны — да, сама буду умолять вас об этом. Приехать на несколько лет, поучиться — что может быть соблазнительнее? А сейчас не могу оставить ансамбль, там и так труппа не укомплектована.

Она не сказала, что с ее уходом труппа лишится самой талантливой артистки.

Перед возвращением в Иваново ансамбль выступил в доме отдыха латышских стрелков. Там Мара случайно встретилась со своим рижским директором — писателем Калеем. Они давно не виделись и обрадовались друг другу.

— Ну, как живете? Выглядите молодцом, — он с удовольствием оглядел ее. — Не надоело, значит, странствовать из города в город?

— Нет, не надоело и не надоест, товарищ Калей, — засмеялась Мара. — Всегда будет интересно. Расскажите вот, как вы живете. Ничуть не стареете.

— По-моему, я еще довольно молод, — отшутился Калей, — во всяком случае не смею соваться со своими пятьюдесятью годами в категорию стариков. Куда ты, скажут, молокосос.

Они вышли в сад, сели на скамью.

— Позвольте узнать, уважаемый автор, чем вы нас порадуете в ближайшее время? — спросила Мара.

— Будет что-нибудь новенькое, будет. Сложа руки не сижу. Между прочим, я как-то подсчитал, так сказать, в абсолютных цифрах, — оказывается, за время войны написал не меньше семидесяти печатных листов — это значит два толстых тома. Даже в лучшие годы столько не писал. Вот видите, еще доказательство того, что к старикам меня причислять рано. И еще вот что. Сейчас для меня совершенно ясно, что это чистейший предрассудок или профессиональное ханжество, — будто успешно подвизаться можно только в одном жанре. За время войны, меньше чем за два года, я писал и рассказы, и повести, и статьи по литературе и искусству, и одноактные пьесы, и даже написал большую драму. А там еще газетные статьи, очерки. Каждую неделю выступаю, по радио, пишу статьи для «Цини», для центральных газет, для Совинформбюро. Тем — неисчислимое множество. Перед глазами развертывается одно из самых великих событий, событие, которое определяет ход истории на целые века. Как может писатель молчать в такое время? Я живу недалеко от Кремля и часто гляжу в окно на его башни, на рубиновые звезды. И думаю: там живет Сталин, там он работает. Вы представляете, что это такое — труд Сталина? Как же можно бездействовать перед лицом этого труда? Да если у тебя есть хоть какой-нибудь талант, ты не имеешь права молчать, ты должен отдать его народу, эпохе. Иначе нет оправдания твоему существованию.

Он помолчал немного, провел рукой по лбу.

— Вспоминаю прежние времена. До сорокового года я ведь несколько лет проработал в газете штатным сотрудником. Мне платили жалованье, и за это я должен был каждую неделю давать по крайней мере одну статью. Через два месяца мне уже не о чем было писать. То есть про себя-то я знал, о чем бы мог писать, да редакции это не требовалось. Ну, а ходовые темы — разные там торжества, юбилеи, воспоминания и бесконечные гимны «патриархальной» кулацкой усадьбе… меня просто тошнило от них. Дошел до того — бегал по улицам Риги или садился на трамвай и кружил по кольцевой линии, в надежде увидеть что-нибудь интересное, о чем бы стоило написать. Так у меня ничего и не получалось — жизнь была бессмысленная, бессодержательная, пустая. Но писать об этом не разрешалось. Валяй-Берзинь следил за каждым словом, вышедшим из-под моего пера: не протаскивает ли этот Калей контрабанду? Сам не понимаю, как не задохнулся в той атмосфере.

— Да, это чувство было у нас у всех до сорокового года, а потом — как будто вырвались на свежий воздух, — сказала Мара.

— Когда кончится война, мне волей-неволей придется прожить еще лет пятьдесят, так много накопилось за это время творческих замыслов. На очереди два романа, комедия, несколько рассказов. О войне нужно написать, о нашем народе на войне — это такая тема… Вот вы, наверно, думаете — хвалится старый Калей. Нет, я не хвалюсь, это у меня жадность к работе, к жизни.

— Да, вы очень, очень правы. Нельзя стариться у нас, по крайней мере духовно стариться.

Они снова замолчали, задумались. Потом Калей спросил:

— Что сейчас Яундалдер делает? Давно я его не видел.

— Пьесу пишет. Жалко, мы не сможем поставить — исполнителей не хватает, но он не унывает, говорит — приеду в Ригу с гостинцем. Кукур сейчас в Москве, учится режиссуре. Ну, про него вы знаете, наверно. Вилцинь… Помните того молодого актера, которому вы дали роль тайком от Букулта?

— Ну, ну? Так что же с Вилцинем?

— Он пошел добровольцем в латышскую дивизию. Сейчас воюет и играет. Прошлым летом его ранило в плечо, но он через несколько месяцев опять вернулся на фронт. Приглашали его перейти к нам в ансамбль, да он говорит: дам ответ только в Риге.

— Молодец! Славный парень.

— Товарищ Калей, вы живете в Москве, вам больше известно… Что слышно про Латвию? Как там наши старые знакомые?

— Недавно просмотрел целую пачку номеров «Тевии» — партизаны прислали. Мерзкий листок, руки вымыть после него хочется. Так вот. Букулт ведет себя по-свински. Лижет руки у немцев, на брюхе ползает перед ними и изо всех сил ругает большевиков. В одном из своих радиовыступлений я его так по щекам отхлестал, что он, голубчик, целый месяц слова не вымолвил по радио. Подумайте только: начал брехать, будто большевики увезли меня насильно, и уже оплакивал как погибшего. Насильно! Ах ты, подлец этакий! Ну и задал я ему! Видно, старого Калея в Латвии добрым словом поминают… иначе почему же немцам не хочется признать, что я эвакуировался? Ну еще кто… Мелнудрис и Алкснис опять в родную стихию попали и взапуски выслуживаются перед немцами… ну, бог с ними, они на этом деле много лет специализировались.

К ним подошло несколько отдыхающих в Удельной стрелков. Они окружили известного писателя и стали просить, чтобы он рассказал о себе, о своих будущих книгах. Не желая мешать их беседе, Мара попрощалась и пошла к своим товарищам.

В Иванове Мару ждало письмо от Жубура, которое завез мимоходом какой-то усатый старшина, как сказали в дирекции ансамбля. До вечера Мара раз десять перечитывала дорогие строчки. Как просто и скромно писал он о себе… Больше всего Мара и любила эту скромность чистого, мужественного человека. На Жубура она уже смотрела глазами жены — и тревожась за него и в то же время гордясь тем, что эта тревога не заставит его свернуть с избранного пути. Он пойдет им до конца войны. Так же, как и с Вилцинем, как с тысячами других, которые носили сегодня серую шинель, — о другом с ним можно будет говорить только в Риге.

Глава четвертая

1

Ольге Прамниек давно пора было привыкнуть к публике, которую она изо дня в день обслуживала в офицерской столовой. Но этот рыжий крикливый майор с выпуклыми глазами каждый раз вызывал в ней дрожь ужаса и отвращения. Он всегда появлялся после всех, когда столовая уже начинала пустеть. Сев в угол, за большой пальмой, так что его не было видно из зала, он принимался стучать ножом по тарелке и, как бы проворно ни подходила к нему официантка, встречал ее шипеньем:

— Спите? Никак не можете очнуться от вековечного сна латышского мужика? Неизвестно, для чего вас здесь держат?

Громко он не говорил.

Когда Ольга ставила ему на стол кушанье, он каждый раз старался как-нибудь унизить ее. Если в зале был еще кто-нибудь из посетителей, он ограничивался непристойными замечаниями, но когда оставался один, то заранее можно было ждать, что он или ущипнет в бок, или схватит за руку и станет выкручивать пальцы. Это был явно патологический тип, но заведующему столовой лучше было не жаловаться: перед майором тот сгибался в три погибели.

Большинство посетителей исчезало через неделю, через месяц, и на их место появлялись новые, потому что столовая предназначалась для проезжих. Но этот — нет. Проходили недели, месяцы, а майор каждый день исправно посещал столовую. Наконец, Ольга решила потерпеть еще неделю и, если он не исчезнет, отказаться от работы и уехать в деревню. Но на другой же день после того, как она пришла к этой мысли, случилось непоправимое. Рыжий майор пришел, как обычно, когда столовая уже опустела. Подойдя за заказом, Ольга предусмотрительно остановилась на некотором расстоянии от столика, чтобы немец не достал до нее руками. Но он понял ее хитрость и показал пальцем на пол рядом со своим стулом:

— Стань сюда.

— Я здесь тоже услышу, господин майор.

— А я говорю, стань сюда, — зашипел майор. — С каких это пор туземцы возражают немецким офицерам?

Ольга приблизилась к нему на полшага.

— Сюда, — нетерпеливо показал он пальцем на пол. — Без возражений, ну?

Когда Ольга встала рядом с майором, он обеими руками схватил ее за плечи, больно впиваясь большими пальцами в грудь. Ольга вскрикнула и попыталась высвободиться, но он еще крепче держал ее и все время смотрел в глаза.

— Пустите, зачем вы!.. — крикнула она.

— Перестань ломаться, молчи, — быстро бормотал он. — Сколько берешь, мамзель, за ночь?

Ольга уперлась обеими руками в лицо майора и толкнула. Он сразу выпустил ее, неожиданное сопротивление оглушило его, как удар грома.

— Ты… ты… ты… — заикаясь, повторял он.

Ольга, не слушая его, повернулась и выбежала из зала. Она ничего не сказала своим подругам, которые от нечего делать болтали за дверью; она не пошла к начальству заявить о своем уходе, а взяла в гардеробной пальто, дала обыскать себя швейцару и вышла на улицу. Прочь, скорее прочь отсюда!

Ольга уже не думала о том, что губит себя, что ее выгонят из столовой, отошлют в управление труда с самым скверным отзывом. Только бы убежать. Скорее, пока майор не поднял на ноги весь персонал столовой. Только бы на улице не догнали… Домой… За полчаса она соберет в узелок вещи… переночует у знакомых, у Саусума, например… а завтра выберется из города. Управление труда? Ни за что! Пошлют на самую унизительную работу, угонят в Германию… Лучше уж в деревню простой батрачкой. И давно бы надо…

Пройдя несколько кварталов, Ольга села в трамваи. Пока она добиралась до квартиры, возбуждение сменилось глубокой апатией. Пошатываясь, вошла она в свою комнату, заперла дверь и, не сняв пальто, упала на кровать.

«Не спи, Ольга, тебе надо торопиться, надо скорее уходить отсюда… — говорила она себе. — Но куда? Кто меня примет? К кому обратиться за помощью? К Саусуму? Да, Саусум друг, но он ничего не может сделать, ему самому надо помогать. Если немцы узнают, что я обращалась к нему, его посадят в тюрьму».

Немного отдохнув, Ольга встала, сняла пальто и села у окна. Безвольно уронив на колени руки, она долго ждала, когда в прихожей раздадутся шаги.

Они не торопятся — знают, наверно, что ей некуда убежать. У нее еще есть время о многом подумать. Ольга представила себе бесправную жизнь своего народа. Муки… унижение за унижением… и ни малейшего проблеска света в этой кромешной тьме. Her, дальше терпеть нельзя. Но где выход, где спасение? Ольга не видела его — она не была ни такой мудрой, ни такой сильной, как народ. Силы у нее иссякли, ей казалось, что она барахтается среди безбрежного моря. Если бы увидеть вдали хоть туманные контуры берега — может быть, у нее воскресла бы сила воли. Она не видела ничего, и в этот час возле нее не было ни одного человека, некому было помочь ей.

Когда совсем смерклось, Ольга достала из шкафчика коробочку с лекарствами, вынула из нее маленький флакончик, вроде тех, в которых продают эссенцию, и стала отвинчивать колпачок.

В передней раздались шаги.

«Пришли… — подумала Ольга. — Теперь пусть… Я больше не боюсь».

Сунув флакончик в карман блузки, она пошла отворять дверь. Не спросив кто — отперла. Без пальто, в светлом весеннем костюме, в новой, франтовато сдвинутой на затылок шляпе — перед ней стоял Эрих Гартман.

— Добрый вечер, госпожа Ольга, — не переступая порога, начал он. — Вы позволите мне войти?

Несколько мгновений она молчала, напряженно думая. Потом решительно кивнула Гартману:

— Да, да, входите. Я одна, можете не стесняться.

Гартмана удивила эта готовность. Идя сюда, он почти не надеялся на такой прием. Зимой зашел как-то, но Ольга не впустила. А сейчас — сразу. «Наконец-то поняла, что упрямиться нет смысла, и потом весна…» — подумал он, входя в комнату. Не торопясь, повесил на вешалку шляпу, поправил перед зеркалом галстук, потом вопросительно посмотрел на Ольгу.

— Садитесь, господин Гартман, — сказала она. Пока он переходил от вешалки к зеркалу, от зеркала к старому креслицу, она исподлобья смотрела на него.

— А вы почему не садитесь? — прежде чем сесть, спросил Гартман.

— Я сейчас… Приведу себя немного в порядок. Я не знала, что вы придете сегодня.

«Ага, ждала, значит».

Гартман сразу повеселел.

— Последнее время я был очень занят и жил аскетом. Подготавливал сборник своих военных рассказов. А теперь вот позволил себе подумать о более приятных вещах.

Ольга вышла в кухню. Гартман, зная, что она его слышит, все время говорил. Он сыпал остротами и афоризмами, он старался быть поэтичным. Женщины любят это, так легче заставить их забыть грубость твоих намерений.

Через несколько минут Ольга вернулась в комнату. На плечи у нее был накинут большой шелковый платок. Она зябко куталась, пряча под него руки. Присела по другую сторону стола. Вдруг невпопад спросила:

— Чего вы от меня хотите, Гартман?

— Всю, всю вас… — быстро заговорил Гартман. — Я долго ждал. Вы это знаете.

— Да, я знаю. Больше вам не придется ждать.

Она встала и, обойдя стол, сзади подошла к Гартману. Уверенный, что Ольга хочет обнять его, Гартман засунул палец за воротничок, чтобы немного ослабить его. В этот момент на него обрушился удар тяжелого медного подсвечника — прямо в висок. Он негромко вскрикнул, повалился на пол, Ольга ударила еще раз. Гартман был мертв. Тогда она поставила подсвечник на подоконник, села на кровать и вынула из кармана блузки флакончик.

2

Как ни старались замять историю с убийством Гартмана, о нем скоро стало известно в городе. Гуго Зандарт расспрашивал о подробностях то одного, то другого, а больше всего донимал Эдит, будучи уверен, что она все знает.

— В общем ничего особенного, обыкновенная уголовная хроника, — сказала она. — Гартман был интересный мужчина, Ольга в него влюбилась… А потом Гартману надоело, он решил покончить с этой связью. Вероятно, в тот самый вечер и объявил ей это. Может быть, сказал слишком резко, она оскорбилась, пришла в ярость. Подсвечник стоял на окне. А потом испугалась и приняла яд. Особенно-то разговаривать об этом не стоит, — предупредила его Эдит. — Если о них не вспоминать, в обществе скоро забудут.

— Я понимаю, — сказал Зандарт и обещал молчать.

Но он ничего не понимал и, как только Эдит ушла, осмотрел зал: кому первому объявить сенсационную новость?

Из настоящей публики никого еще не было. Зандарт увидел только одного знакомого — прогоревшего журналиста Саусума. Оправдавшись перед собой старинной поговоркой, что черт с голоду и мух ест, Зандарт подошел к нему и без приглашения сел за столик.

— Слыхали, господин Саусум?

Саусум помешивал ложечкой буроватую жидкость, которую по привычке называли еще кофе. Недовольный тем, что ему помешали думать, он нелюбезно посмотрел на Зандарта и буркнул:

— Ничего я не слышал.

— Ольга Прамниек убила писателя Гартмана, а потом отравилась. На романтической почве… Только, ради бога, никому не рассказывайте, это большой секрет.

Всю флегму Саусума как рукой сняло. Он с болезненной гримасой закрыл глаза, ложечка выпала из его пальцев.

— Ольга? Гартман? Да что у них общего?

— Наверное, что-нибудь было, такие вещи ни с того ни случаются.

— Бессмыслица какая… Один в лагере, другая в могиле. Для чего все это?..

Не было смысла задерживаться у этого столика. Зандарт шел навстречу солидному клиенту, который только что вошел в зал и взглядом искал свое привычное место у окна.

— Господин Мелнудрис, вы уже слышали? Странные дела творятся…

Немного погодя он теми же словами встретил режиссера Букулта, писателя Алксниса, актрису Зивтынь, поэтессу Айну Перле и прочих уважаемых лиц, для которых кафе Зандарта было вторым домом.

Каждый воспринимал новость по-разному: один — как очередной скандал, другой — как свежий анекдот, а некоторые даже не удивлялись. A-а! Ну хорошо, а еще что новенького?

Только Саусум весь вечер сидел, как пришибленный. Лица Прамниека и Ольги стояли перед его глазами. Маленькая белокурая женщина, добрый гений Эдгара Прамниека. Что он станет без нее делать, кто его согреет и поддержит, когда он, больной, истерзанный, вернется к жизни? Да и вернется ли? Для чего все эти мучения, это бездушное надругательство над человеком? И почему все так спокойно проходят мимо этих ужасов, будто не видя их?

«Каждый думает прежде всего о себе… Дрожит, боится, даже мысленно не осмеливается называть вещи своими именами. Какое-то всеобщее одичание. Да и сам ты такой, Саусум. И зло продолжается, гора преступлений растет, заслоняя солнце. Зло торжествует, потому что некому его обуздать. Ну хорошо, вот ты честный человек, ты возмущаешься, но почему ты остаешься пассивным, когда враг угрожает существованию народа? — А что может сделать один человек? Силе должна противостоять сила, — старался оправдать себя Саусум, но голос совести отвечал: — Неверно! Ты вовсе не искал друзей. Если бы искал, то нашел бы. Бороться надо, Саусум, думать о спасении народа. Если не станешь помогать народу, погибнешь сам».

Все тяжелее становилось ему есть хлеб из рук врага. Он пробовал работать по своему старому рецепту — не касаясь политики. Он извлекал из пыли предания рижской старины, писал о давно умерших деятелях прошлого столетия; ходил по большим садоводствам и потом в полутораста строках распространялся об уходе за цветами; интервьюировал отставных театральных знаменитостей и заваливал редакцию всякого рода воспоминаниями. Некоторое время можно было продержаться и на этом. Но редактор газеты все чаще и чаще рекомендовал ему свои темы: «Господин Саусум, почему бы вам не съездить в казармы, что у церкви Креста, не посмотреть, как живут наши легионеры? Дайте нам очерк об успехах латышского полицейского батальона на Волховском фронте. Генерал Бангерский согласился дать нашему сотруднику интервью — не хотите ли взять это на себя?»

Один раз удалось вывернуться, другой раз опоздать на прием, но изворачиваться без конца было не под силу даже Саусуму, со всей его опытностью по этой части. Все чаще прижимали его к стене и заставляли высказывать свое отношение к гитлеровскому режиму. До сих пор еще ни в одной статье Саусума не упоминалось имя Адольфа Гитлера, но долго ли это будет продолжаться? Пока какой-нибудь соглядатай не пороется в его статьях и не обратит внимание шефа прессы… Затем — или пой славословия тирольскому ефрейтору, или тебе дорога в управление труда, а оттуда на каторгу в Германию… Взгляд Саусума, словно в поисках поддержки, скользил по рядам столиков. Какие самодовольные и в то же время испуганно-подобострастные лица! Самодовольные — если поблизости есть какое-нибудь мелкое, еще более серое, униженное существо. Испуганно-подобострастные — если в зале появится кто-нибудь имеющий связи с оккупационными властями или кто носит коричневый мундир члена нацистской партии. Вот Букулт и с ним маленькая актриска, о которой когда-то болтали, что она любовница Никура… В театре оба сейчас большим весом пользуются. Еще бы, в 1941 году выдали политической полиции столько прогрессивных артистов и художников. Сейчас она живет с этим шутом гороховым, которого даже немцы не принимают всерьез, — кутит с ним, доносит на товарищей и с благодарностью поклевывает крошки с его стола.

Вон Айна Перле. Когда-то ей удавались стишки про любовь и природу. Иногда Саусум даже печатал их в своей газете. Теперь она пишет стихи о Восточном фронте, о котором знает столько же, сколько о жизни на Марсе. Вон Мелнудрис, любимец Никура и постоянный лауреат Культурного фонда. Вон Алкснис — теперь он пишет о легионерах, еженедельно публикует статьи об «арийской семье», «о единой судьбе латышей и немцев».

«Клубок червей! — и они еще объявляют себя представителями латышской интеллигенции, выразителями ее дум. Они осмеливаются говорить от моего имени, от имени тысяч интеллигентов, которые ходят с застывшими лицами, пряча в себе ненависть и презрение к поработителям! Они продают честь народа за тридцать сребреников. Зато мы показываем кулак в кармане. А если кто не в состоянии скрыть свои чувства, того убивают или прячут за двойную ограду из колючей проволоки. У кого не хватает сил и веры в победу справедливости, тот находит веревку или пузырек с ядом. В результате — нуль».

Снова вспомнил он про Ольгу Прамниек и чуть не застонал.

В этот момент к его столику подошел Алкснис.

— Предаетесь меланхолии, господин Саусум? Смотрите, меланхолия опасная болезнь. Надо активнее участвовать в событиях эпохи, тогда не будет скучно.

Он продолжал стоять возле Саусума, тщетно дожидаясь приглашения сесть. Впрочем, Саусум всегда был рассеянным, не стоило обращать внимания на его мрачную физиономию.

— Говорят, Никур опять в Риге, — продолжал Алкснис. — Это знаменательный факт, как вы думаете, господин Саусум?

Саусум пожал плечами:

— О чем тут думать?.. Не знаю, что ему здесь надо.

— Я тоже не знаю, но что-то должно почувствоваться, — сказал Алкснис. — Никур не из тех, кто впадает в меланхолию.

Не то намек, не то насмешка…

Саусум поглядел вслед Алкснису и покачал головой. «Подальше от таких. Но где же люди, настоящие люди? Где они — смельчаки и упорствующие? Как их найти? Да и примут ли они меня? — думал Саусум. — Сам-то я кто?»

Выйдя из кафе, он долго бродил по улицам, не зная, куда девать себя. Нигде его не ждали. Он был одинок, мал и беспомощен. Как щепка, которую бросает с волны на волну.

3

В середине лета произошло чудо: Эдгара Прамниека выпустили из Саласпилского концентрационного лагеря. Кое-кто выходил и раньше — те, за кого поручались солидные, известные оккупационным властям лица или те, кого даже в гестапо не считали опасными. Нашлось несколько неустойчивых человечишек, которые когда-то выступали за советскую власть, но теперь не выдержали испытания и, спасая шкуру, превратились в немецких агентов. Прамниека тоже хотели завербовать, но он разыграл дурачка, не понимающего, чего от него хотят, и до тех пор бубнил о своих картинах и рисунках, пока представителю Ланге не надоело его слушать. В конце концов с него взяли подписку, что он не станет заниматься политикой, с большевиками и евреями никаких связей иметь не будет, а если что узнает про них, тотчас сообщит гестапо. Стыдно было Прамниеку, но уж очень заманчива была свобода — хоть и весьма проблематичная, — чтобы от нее отказаться.

«Все равно ничего сообщать им не буду, — думал он. — Главное — свобода, перспектива творческого труда. Друзья меня поймут».

Страшно похудевший, оборванный, шел он по улицам Риги, на все оглядывался с непривычки. Он направился прямо в Задвинье, к Ольге. Последнее письмо от нее Прамниек получил месяца за два до освобождения. Она, как всегда, писала, что здорова, что живется ей сравнительно неплохо, пусть Эдгар за нее не беспокоится, и высказала твердую уверенность, что его скоро освободят, потому что в лагерь он попал по недоразумению. «Если бы ты знал, как я тебя жду, Эдгар! — писала она. — Твой мольберт, палитра и краски тоже ждут не дождутся. Я знаю, что твой талант не погибнет ни в каких условиях и ты еще порадуешь народ прекрасными, правдивыми картинами…»

«Олюк, мой верный, любящий друг, — растроганно думал он, приближаясь к дому. — Настанет хоть один светлый день в нашей жизни. Как-нибудь переживем с тобой это мрачное время. Я буду работать за нас обоих, а ты поможешь мне дождаться восхода солнца».

Столько всего испытал он за последние два года, что, кажется, ничто не могло его поразить, но удар, который он принял через полчаса, мгновенно сломил его. Рассказала обо всем жена дворника, в простоте своей не догадываясь, какую муку причиняет этому незнакомому мужчине.

Прамниек сел на лестнице и заплакал. Все его тело содрогалось от всхлипываний. Радость свободы, надежды на будущее, желание работать и вера в конечное торжество правды — все рухнуло в одну минуту. Никогда, — даже в саласпилской яме, он не чувствовав себя таким одиноким, никогда жизнь не казалась ему такой страшной. «Зачем я живу, стоит ли дальше жить? — мелькала в усталом мозгу одна и та же мысль. — Для чего меня выпустили, знали ведь, что я здесь найду. Олюк, почему не дотерпела, не дождалась меня?»

Выплакавшись, он спросил у дворничихи:

— Можете вы сказать, где ее похоронили?

— Не знаю, милый человек, — женщина соболезнующе покачала головой. — Приехали на грузовике и увезли. Может, в морг, может, на кладбище, кто их знает.

Ольгины вещи тоже были увезены, а в квартирку уже въехал новый жилец. Отдохнув несколько минут, Прамниек вышел на улицу. Он шел, не зная куда, он даже не подумал о том, что до вечера надо найти приют, иначе заберут. Голодный, но забыв о голоде, медленно, как калека, тащился он по тротуару. Прошел все Задвинье и вышел к Понтонному мосту. В лицо подуло свежим ветром. Прамниек некоторое время тупо смотрел на волны реки, пока не очнулся от толчка.

— Чего так долго глядишь? — весело крикнул какой-то шутник, принявший Прамниека за бродягу. — Жить, что ли, надоело? Тогда прыгай в Даугаву, на это разрешения не требуется.

«Нет, пока еще нет, — подумал Прамниек. — Это никогда не поздно».

Он перешел мост, долго пробирался меж развалин Старого города и пошел к центру. Дойдя до знакомого пятиэтажного дома, Прамниек остановился, с сомнением поглядел на окна четвертого этажа, потом вошел в подъезд и поднялся наверх.

Его впустил сам Саусум. Он ничуть не удивился внезапному появлению Прамниека. Как больного, осторожно поддерживая под руку, повел в кабинет и усадил в кресло. Ничего не говоря, достал трубку, вынул из ящика стола завернутую в бумагу щепотку табаку и положил на стол. Потом вышел в коридор и что-то сказал матери. Вернувшись, Саусум сел за стол, напротив.

— Ты уже был дома?

Прамниек кивнул головой.

— Знаешь?

Прамниек еще раз кивнул головой и отвернулся. Взгляд Саусума казался ему назойливым, бесцеремонным. «Что разглядываешь, — думал он, — не видишь разве, как больно?»

— Где они похоронили Ольгу?

— Отдали в анатомичку, — ответил Саусум. — Когда я узнал, было уже поздно помешать этому. Да и вряд ли разрешили бы похоронить на кладбище.

Прамниек набил трубку и закурил, но после первой же затяжки раскашлялся; попробовал еще раз, и опять ничего не получилось.

— Отвык я от таких вещей, Саусум. Забыл уже все свои прежние привычки. Наверно, в лесу и то чувствовал бы себя свободнее… Не пойму, что сталось с людьми, — все мне кажутся странными, чужими.

— Даже и я?

— Даже и ты. Накануне выхода из Саласпилского лагеря мне удалось поговорить с одной женщиной. Ее зовут Анна Селис. Она пожелала мне на прощанье, чтобы я не потерял ясности взгляда, не запутался. В тот момент я не понял, что она хотела этим сказать. Теперь, кажется, начинаю понимать.

— Что ты начинаешь понимать?

— Пока я сидел в лагере, мне казалось ясным, что я буду делать на свободе. Теперь я больше ничего не хочу… мне не за что браться. Чувствую только, что мне больно, и единственное мое желание — освободиться от этой боли. Кажется, больше ничего не могу. Во мне не осталось радости жизни, Саусум. Раньше это показалось бы мне ужасным, а теперь это естественно.

— Понимаю твое состояние. Тебе надо немного прийти в себя, привыкнуть к этой пустоте.

— Но ведь Ольги-то нет и никогда не будет.

— Это правда. Но ты живешь, я живу… живет народ.

— Оставь. Народу до меня нет никакого дела.

— Нам с тобой есть дело до того, что происходит с народом. Мы не можем отвернуться, закрыть глаза, уткнуться лицом в подушку. Мы не имеем права жить только для себя и своего горя. Приходится на старости лет сознаваться, что были до сих пор дураками.

— Что же еще остается нам в такое время?

— Драться, Прамниек…

— Увеличивать число жертв? Будто мало их было?

— Если даже мы не будем сопротивляться, все равно станем жертвами.

— Мое оружие — моя кисть, краски, карандаш. Но разве я могу сейчас показывать действительность? На другой же день меня убьют. Потом, может быть… По крайней мере так я думал в лагере. — Он криво усмехнулся.

— Если мы не будем бороться, нас перебьют, передушат в тюрьмах, рассеют по германским трудовым лагерям, и мы останемся рабами до конца жизни. Знаешь ты, сколько десятков тысяч Заукель угнал на каторгу? Каждый день угоняют нашу молодежь, отнимают у народа молодое поколение.

Они выпили чаю без сахара, съели скудный обед и проговорили до позднего вечера. Саусуму хотелось скорее встряхнуть Прамниека, вывести его из душевного оцепенения. Но когда тот спросил, есть ли у него товарищи и в чьих рядах он будет бороться, — Саусум растерялся.

— Нам еще надо найти пути к подполью, — сказал он. — Только делать это надо очень осторожно. Однажды я чуть не попал в самое осиное гнездо. Видишь, Прамниек, у них здесь есть националистическая подпольная организация… выпускает воззвания, группирует вокруг себя недовольных. Я чуть не связался с нею, но вовремя узнал, что главарем там Альфред Никур, и давай бог ноги… Где Никур — там провокация, это ясно, как дважды два — четыре. С ними нам не по пути.

— Так с кем же?

— С теми, кто слушает Москву, и нам надо найти их.

Саусум дал Прамниеку кое-что из своего платья и оставил жить у себя, хотя в редакции могли весьма косо посмотреть на это. Через некоторое время Прамниек устроился помощником декоратора в одном театрике.

Глава пятая

1

В середине мая Ояр Сникер поручил Яну Аустриню направиться в родные места и установить связь с одной небольшой партизанской группой, которая недавно начала свои операции в Малиенских лесах. С помощью Курмита из Саутыней Аустриню удалось встретиться с командиром этой группы, лейтенантом Мироновым, бежавшим из немецкого плена. У Миронова было двенадцать человек и две винтовки; значительных действий такой отряд предпринять не мог. Выяснив, в чем нуждается группа, Аустринь условился встретиться с Мироновым через неделю, на полпути между полковой базой и лагерем группы.

— Оружие и боеприпасы мы дадим, но действовать вам придется в этом же районе, — сказал Аустринь на прощанье. — Командование полка очень заинтересовано в том, чтобы партизаны держали в своих руках как можно больше районов. Это хорошо, что вы обосновались здесь, иначе нам пришлось бы прислать сюда свой отряд.

Последнее он сказал от себя, потому что Ояр ничего подобного ему не говорил. Вообще Аустринь был неплохой парень, но любил иногда прихвастнуть: приятно ведь, когда тебя слушают. Особой рассудительностью он не отличался, и Ояр часто напоминал ему, что надо сперва подумать, а потом действовать. Когда замполит полка Вимба заговорил с ним о политучебе, Аустринь прямо загрустил: ему куда легче было пойти на опасную операцию, чем сесть за книгу.

— На кой черт я буду ломать свою старую башку над профессорскими премудростями? — рассуждал он. — Агитатор из меня все равно не выйдет, а стрелять и взрывать я умею, — дай бог Вимбе угнаться за мной. Если бы я плохо дрался, тогда другое дело, тогда надо выдвигаться как-нибудь иначе. А чем они меня попрекнут?

По правде говоря, старой башке было не больше двадцати восьми лет, и лишние знания ей далеко не повредили бы, но Аустринь был слишком ленив. До войны он служил в Риге рядовым милиционером; честно, как полагается настоящему мужчине, начал воевать, не позорил ни себя, ни своих товарищей и надеялся так же честно дождаться дня победы. Один раз его уже наградили, может быть до конца войны правительство еще раз обратит на него внимание, — против этого Ян Аустринь ничего не мог возразить. Только бы с учебой не очень приставали. Пусть учатся, кто помоложе, — Имант, Эльмар Аунынь, Саша Смирнов…

В обратный путь он двинулся в самом хорошем расположении духа. Задание выполнено, теперь у них будет полное представление о группе Миронова. Ояр опять отзовется о нем, как об одном из самых способных разведчиков. Теперь самое разумное — это поскорее добраться до базы и порадовать командира ценными сведениями. Но Аустриню очень хотелось повидать одну знакомую девушку и немного погреться в лучах ее изумления. Всегда, бывало, накормит, когда он, голодный и усталый, завернет в ее дом. Однажды в скверную осеннюю ночь он даже переночевал там, и, пока отдыхал, Эмма Тетер высушила и заштопала ему носки, пришила недостающие пуговицы и всю ночь не спала, оберегая его, как родного брата.

Не завернуть ли к Тетерам и на этот раз? Придется, правда, сделать небольшой крюк — километров в двенадцать, зато потом, когда по-человечески выспишься и отдохнешь, легче будет наверстать упущенное. И чем ближе подходил Ян Аустринь к домику Тетера, что стоял на опушке леса, тем больше доводов находил он в свое оправдание.

«Ояру об этом говорить не буду, — рассуждал он, заранее радуясь встрече с доброй, ласковой девушкой. — Опять начнет ругаться и из комара сделает слона. А на Эмме, пожалуй, стоит жениться, — не сейчас, понятно, а когда кончится война. Она ведь не кулацкая дочка, почему бы ей не выйти за меня замуж?»

Когда Аустринь стал подходить к домику, залаяла собака, но тут же замолкла — наверно, кто-нибудь цыкнул на нее. Разведчик остановился у опушки и некоторое время оглядывал местность, насколько это вообще было возможно в густых сумерках. Потом он услышал легкие шаги, и его взгляд сразу различил человеческую фигуру. Эмма!

Они не виделись больше трех месяцев, и это свидание обоим доставило много радости. Конечно, Аустринь и на этот раз мог остаться на ночь у Тетеров и как следует отдохнуть несколько часов, зарывшись в солому на сеновале.

В три часа утра домишко окружил отряд немецких жандармов и местных шуцманов. Аустринь спал глубоким, здоровым сном, когда на него навалилось трое верзил. Не успел он выхватить из-под изголовья пистолет, как руки его были связаны. Аустриня сволокли по лестнице вниз и повели в дом. Эмма Тетер и ее родители, тесно сбившись, стояли в углу кухни, тоже со связанными руками.

«Вот и пришел твой конец, старина…» — подумал про себя Аустринь и с жалкой улыбкой взглянул на своих товарищей по несчастью.

2

— Вы знаете этого человека? Кто он? Как его зовут? — спрашивал через переводчика молодой обер-лейтенант, ведший допрос.

Старики Тетеры и в самом деле не знали Аустриня, и допытываться у них было бесполезно, а Эмма, положившись на сообразительность Яна, отрицала, что когда-либо видела его: думала, он сам объяснит, каким образом очутился на сеновале.

Обер-лейтенант велел увести хозяев и начал допрашивать Аустриня. Он задавал вопрос за вопросом, давая понять в то же время, что это чистая формальность.

— Нам все известно, нам надо только уточнить некоторые частности. Отпираться и лгать нет смысла. Если вы будете откровенны, я гарантирую вам пощаду. В противном случае вас повесят нынешней ночью. Из какой партизанской банды? Как зовут? С какими заданиями явились сюда? Отвечайте быстрее, пока у меня не иссякло терпение.

Аустринь никогда не рассчитывал попасться живым в руки немцев, поэтому был застигнут врасплох. Он не заготовил на этот случай ни одной легенды, ни одной сказки.

«Если не будет иного выхода, последнюю пулю себе…» — так представлял он свое поведение в момент возможной катастрофы. Борьба, геройское сопротивление до последнего момента — и честная смерть.

Борьбы не было. Он ничего не мог сделать ни с собой, ни с врагами. А они что захотят, то с ним и сделают. Одним словом — конец. А если конец, ничто уже не может ухудшить его положение.

— Да, я партизан и знаю, что меня ожидает, — твердо сказал Аустринь, когда обер-лейтенант кончил задавать вопросы. — Поэтому всякие разговоры излишни.

— Вовсе ты не знаешь, что тебя ждет, что тебя не ждет, — сказал, ухмыльнувшись, обер-лейтенант. — Ты только подогреваешь, настраиваешь себя. А тебе следовало бы подумать еще кое о чем. Скажи, ты хочешь жить или нет? Возможность спасти жизнь у тебя еще имеется. Мы могли пристрелить тебя на дороге, когда ты шел сюда, но мы этого не сделали, потому что ты нам нужен живой. Но знай: жизнь ты можешь купить только той ценой, которую назначим мы. Никаких разговоров я не допущу. Да или нет — и дело сделано. Свобода — или веревка. Этот час может быть для тебя последним, но он может стать и началом новой жизни. Если ты выберешь первое, то не думай, что мы дадим тебе умереть так быстро и легко, как тебе хочется. Нет, мальчуган! Мы тебя уничтожим постепенно. Взгляни на этих ребят. Если они возьмутся за человека, у него кости трещат, глаза на лоб вылезают. Тебя изобьют и превратят в сплошной кровоподтек, из тебя будут вытягивать кишку за кишкой, а если ты и тогда не заговоришь — тебе выколют глаза, тебе отрежут язык и в таком виде сунут в петлю. Не очень это легко, а?

У Аустриня на лбу выступил пот. С детства он не переносил боли. Только потому и не ходил к зубному врачу, когда начинал болеть гнилой зуб, только потому не дал привить противотифозную вакцину. Он не мог не признать, что смерть — факт неизбежный, но то должна быть скорая смерть, без мучительного вступления. Сжать зубы и умереть! И больше ничего. К этому он был готов. Но то, что рисовал перед ним этот обер-лейтенант, не вязалось с представлением Аустриня о смерти героя. Что это не пустая угроза, он понимал: разве мало пришлось ему видеть замученных гитлеровцами людей — страшно изуродованных, с искаженными мукой лицами? То же самое сделают и с ним, в этом можно не сомневаться.

И ему стало вдруг невыносимо жарко, все его тело обливалось потом.

— Я это знаю, — медленно произнес он.

— Но мы можем этого не делать, — не обращая на него внимания, продолжал обер-лейтенант. — Если от тебя будет польза, мы отпустим тебя через час и даже вернем тебе оружие. Выбирай в течение минуты, что хочешь: смерть в ужасных мучениях или жизнь и впридачу свободу?

«Почему они меня еще не бьют? — думал Аустринь. — Наверно, только играют, как кошка с мышью. Если заметят, что я поверил, сразу станут измываться, начнут бить. Чем они будут меня бить?»

Обер-лейтенант ждал ровно минуту.

— Что ты выбрал — первое или второе?

— Лучше второе, — промямлил Аустринь и опустил глаза. Хотя перед ним были только враги, ему стало стыдно даже их.

— Я это знал, — засмеялся обер-лейтенант. — Каждый разумный человек обязательно выбирает жизнь, если ему предоставляется такая возможность.

«Неправда, неправда! — кричало в груди Аустриня. — Люди умнее, лучше меня, — выбирают первое и умирают. Они сильнее меня. Как хорошо, что Эмма не слышит…»

— Теперь ты нам все расскажешь, — уже другим, повелительным тоном заговорил обер-лейтенант. — Малейшая ложь может тебя погубить. Говори.

Запинаясь, сам не понимая, что делает, Аустринь начал рассказывать. Раз начав, он уже не мог ни остановиться, ни отступить назад. Как сорвавшаяся с крыши черепица, падал он вниз и не волен был остановиться в этом падении. И теперь он лежал в грязи, превращенный в груду осколков.

Он рассказал все, что знал, — говорить меньше ему не позволили. О силах партизан, о вооружении, о дислокации, о Курмите из Саутыней. Рассказал про Миронова, про батальоны Акментыня и Капейки, которые ушли с главной базы на другие места, — куда, он еще не знал. Только одно скрыл Аустринь: что Эмма Тетер знает его и что он раньше бывал здесь. Но это меньше всего интересовало обер-лейтенанта.

Наконец, ему предложили подписаться под протоколом допроса, где были записаны все его показания. Теперь он и по существу и формально стал предателем. — Теперь он уже и пикнуть не посмел, когда немец предложил подписать еще один документ, который превращал его в шпиона и германского агента. Как во сне подписал Аустринь свое имя, как в кошмаре продал свою душу врагу и с этого момента перестал принадлежать самому себе. Он сохранил свое тело для дальнейшего существования, но Ян Аустринь умер. Неизвестный, подлый негодяй присвоил его имя и личность, теперь он будет жить и действовать вместо Яна Аустриня.

После этого его стали инструктировать, как выполнять задания. Он немедленно вернется на базу полка и будет там жить как ни в чем не бывало. Он добудет сведения о базах Акментыня и Капейки, о том, где находится Паул Ванаг со своим батальоном. Он узнает, с кем держит Ояр Сникер связь в Риге. Обо всем слышанном и виденном надо при первой возможности сообщать особому связисту, который будет находиться недалеко от базы полка.

— А самое главное — это шифр партизанских радиопередач, — сказал обер-лейтенант. — Если ты его достанешь и доставишь нам, мы позволим тебе уйти от партизан и выбрать любое занятие.

Убедившись, что Аустринь все понял, немец велел вернуть ему отобранный раньше револьвер со всеми патронами и сказал, что теперь он может идти.

— Удивляешься, что мы тебя так легко отпускаем? — спросил он. — Ведь ты можешь признаться своим товарищам, рассказать, как все произошло, и наплевать на обещание, которое сейчас дал. Наверно, уже подумал об этом?

— Нет… господин обер-лейтенант… — пробормотал Аустринь. — Я думаю о том, что мне надо делать.

— Ну, хорошо. Но имей в виду, что ты сжег за собою все мосты. Обратного пути к большевикам для тебя нет. Хочешь не хочешь, теперь тебе до конца жизни придется быть с нами. Не веришь? Тогда выйди и посмотри.

Аустринь вместе с немцами вышел во двор.

— Посмотри туда, за угол дома, — показал рукой обер-лейтенант.

Аустринь дошел до угла дома. Под большой березой, на самом нижнем толстом суку висели три человека. Эмма Тетер была повешена между своими родителями.

— Эти люди значатся на твоем счету, — сказал обер-лейтенант. — И еще будут. Попробуй теперь оправдаться в глазах партизан. Понимаешь теперь, что обратно тебе нет пути?

Да, Аустринь это понял. Но он понял еще одно: если он может как-то смыть свой позор, то только кровью — кровью врагов и своею кровью.

Дальше все пошло не так, как предлагал обер-лейтенант и его помощники. Аустринь быстро обернулся, выхватил из кармана возвращенный ему револьвер и выстрелил в голову обер-лейтенанту. Один из шуцманов схватился за автомат, но не успел, — Аустринь застрелил и его и еще одного, который оказался перед дулом его револьвера. Следующей пулей он прострелил себе голову.

…Через день в Саутыни нагрянула карательная экспедиция — два взвода пехоты под командой унтерштурмфюрера СС. Эсэсовцы приказали окружить усадьбу, расставили посты вокруг хозяйственных построек и согнали во двор всех людей, после чего начали обыск. Ничего подозрительного не нашли, но для них это не имело значения. Видно было, что немцы очень торопятся. Покончив с обыском, они стали допрашивать Курмита.

— Ты помогаешь партизанам. Ты доставляешь им сведения и продовольствие. Расскажи все, что ты знаешь о них. Где находится Миронов со своими бандитами? С кем из большевиков ты еще встречаешься?

Курмит отрицал все обвинения и держался спокойно. Его долго били, жестоко пытали, но крестьянин вынес все. Видя, что от него ничего не добиться, эсэсовцы принялись на его глазах истязать жену, детей и старуху мать. Курмит стиснул зубы и глядел в сторону, чтобы не видеть их мучений, но он не мог не слышать их стоны. В голове помутилось от них, но даже в эти минуты его не оставляла одна мысль: старший сын, четырнадцатилетний Юрис, ушел в лес, понес продовольствие Миронову, — хоть бы он подольше задержался там, не спешил домой… хоть бы ему остаться в живых. В том, что его самого и всю его семью ждет смерть, Курмит не сомневался.

Когда ему приказали встать на табуретку, чтобы накинуть на шею петлю, он все еще смотрел в сторону леса и мысленно предупреждал своего сынишку: «Не ходи домой, Юрис, останься в лесу… Отнеси товарищам весть о несчастье… Ох, не приходи, сыночек…»

Остальных эсэсовцы пристрелили посреди двора. Затем подожгли все постройки, ограбив сначала дом и клеть.

Ближние и дальние соседи наблюдали за пожаром. Зарево было видно далеко-далеко; увидел его и Юрис Курмит, возвращавшийся с базы Миронова. Он остановился у опушки леса и со страхом наблюдал, как горит его родной дом. Ветер далеко разносил искры и хлопья пепла — через поля, к озеру. Когда от построек остались только груды развалин и закопченные остовы печей, немцы сели в грузовики и уехали, — может быть, в город — донести о кровавой расправе начальству; может быть, в другую усадьбу, которую ожидала участь Саутыней.

Прячась по канавам и межам, Юрис добрался до огорода, а оттуда дополз до двора. Он увидел повешенного на клене отца. В луже крови лежали мать, сестренка и маленький братишка, поверх, ничком, упала бабушка — ее белые волосы стали серо-черными от пепла и сажи. Лошадь и коров немцы увели, петух с курами спрятались во ржи. Только серый кот, грязный, с опаленной шерстью, мяуча бегал по двору; всюду еще что-то тлело, всюду было горячо.

Юрис пополз обратно к лесу. Там он поднялся на ноги и бегом пустился в чащу, к Миронову и его товарищам.

3

После ухода Аустриня прошла неделя, а он все не возвращался на базу. Тогда Ояр послал по его следу Сашу Смирнова и еще одного партизана, из новичков. Не дожидаясь их возвращения, усилили охрану базы и выставили посты на всех дорогах, на которых могли появиться немцы. Без батальонов Капейки и Акментыня в распоряжении Ояра осталось менее двухсот человек. Но оружие было у каждого, боеприпасов хватало, а самой большой гордостью Ояра были три ручных пулемета, которые им еще весной сбросили с самолета.

Через три дня вернулся Саша Смирнов со своим товарищем. Он привел с собой Юриса Курмита и одного партизана из группы лейтенанта Миронова. Узнав, что произошло в усадьбе Саутыни, Ояр больше не сомневался, что с Аустринем случилась беда.

— Пора менять базу, — сказал он Вимбе и Эзериню. — Если Аустринь попал к немцам в лапы, они постараются выпытать у него нужные сведения.

— Ну, навряд ли, — сомневался Эзеринь. — Аустринь парень надежный. Не верю, чтобы они многого от него добились.

— Да и я не верю, — ответил Ояр. — Но безопасности ради будем действовать так, как будто он им все рассказал. Всегда надо быть начеку, чтобы враг никогда не застиг нас врасплох, как бы хитро и быстро он ни действовал. На этом месте оставаться больше нельзя. Ночью мы перевезем на новую резервную базу все наше хозяйство. Женщины, дети и старики пусть сейчас же собираются в путь. Хорошо, если бы товарищ Вимба взял на себя руководство этой операцией.

— А ты сам? — Вимба недовольно посмотрел на Ояра.

— Я догоню вас. Спрячу имущество, которое нельзя взять с собой, и на прощанье устрою небольшой скандал в полицейском участке.

— А Аустринь не знал о резервной базе? — спросил Эзеринь.

— Знал только, что где-то существует резервная база, но место известно только четверым — Вимбе, Мазозолиню, тебе и мне, — сказал Ояр.

С наступлением сумерек тронулись в путь человек сорок, в том числе мать Анны Лидаки, бабушка Эльмара Ауныня, Юрис Курмит и все жившие на базе родственники партизан. Ояр не терял времени и спрятал в хорошо замаскированных ямах все громоздкое имущество. Руте он велел передать шифровку Паулу Ванагу и Акментыню, в которой сообщил, что вследствие изменившихся обстоятельств штаб полка переходит на другое место.

В два часа ночи, когда было назначено выступление с базы, прибежал, запыхавшись, начальник штаба Мазозолинь.

— Товарищ Сникер, только что вернулись разведчики! Неприятные вести… немцы стягивают войска вокруг леса.

— Много их? — спросил Ояр, улыбаясь одними уголками губ.

— На пути нашего отхода будет примерно около полуторы роты. Две роты приближаются по дороге с юга, а еще одна располагается вдоль леса, у нас в тылу. Ей придано несколько минометов и — если разведчики не ошибаются — несколько полевых орудий.

— Ишь, как серьезно, — продолжал улыбаться Ояр. Иначе он не мог — Рута все время смотрела на него. Прижавшись к большой сосне, возле своей рации, она стояла немного в стороне и с серьезным, напряженным лицом слушала этот разговор. — Даже орудия… что ты скажешь! Наверно, собираются воевать. Придется доставить им это удовольствие.

Он развернул карту и посмотрел на нее при свете фонарика.

— Итак, фрицы замечены только с трех сторон. На западе полторы роты, две роты с юга, а на севере целое войско с артиллерией и минометами. А на востоке ничего не заметили?

— Разведчики с той стороны еще не вернулись, товарищ Сникер. Может… проверить?

— Пошли еще одну группу. Пусть Рейнфельд примет командование.

— Есть, товарищ командир.

Мазозолинь скрылся в темноте, но через несколько минут вернулся снова.

— Не стоит посылать. Только что пришли разведчики. Вдоль восточной окраины леса развернулась цепь эсэсовцев, человек в двести.

— Тогда ясно, каков их замысел, — с видимым удовлетворением сказал Ояр. — Насколько можно судить по расположению сил, первоначальный удар они хотят нанести с севера. Эти обезьяны воображают, что им удастся напугать нас минами и снарядами. Надеются, что мы после первого удара ринемся сломя голову в противоположную сторону — прямо на их главные силы, где эти две роты пехоты. Тогда они нас слопают без соли. А мы сделаем не так. Одна группа, человек двадцать, с одним ручным пулеметом подкрадется как можно ближе к западному краю леса и нащупает щель на стыке флангов западной и южной групп противника. Не может быть, чтобы фрицы полностью замкнули кольцо окружения, где-то должны быть проходы. Тебе, Мазозолинь, надо будет взять на себя командование этой группой. Остальные — то есть мы все — направляемся сейчас к северному краю леса. Там есть одна незаметная тропка. Мы перейдем по ней через болото мимо правого фланга северной группы немцев, проскользнем к ним в тыл и будем ждать там начала этой музыки. Через час ты со своими ребятами откроешь огонь: наддай им жару по обоим флангам — по правому западной группы и левому южной, а сами после этого поскорее уходите оттуда, прямо на запад. Кто из нас раньше подойдет к старой водяной мельнице, тот будет ждать остальных. Ясно?

— Ясно, — тихо отозвался Мазозолинь. — Теперь мне понятно, что произойдет, если нам удастся этот маневр.

— Удастся, Мазозолинь, если ты успеешь открыть огонь затемно.

— Сделаю все, чтобы успеть.

— Саша, — позвал Ояр Смирнова. — Сейчас же сними все посты и вместе с ними иди за мной. Ты знаешь тропу на болоте?

— Знаю, Ояр. Догоню тебя через полчаса.

— Ну, действуйте, друзья, — сказал Ояр. Только теперь он в первый раз за все совещание обратился к Руте. — Пора трогаться, Рута. Дай-ка я немного понесу твою рацию.

— Ничего, Ояр, я не устала. Тебе ведь приходится думать за всех нас.

Не обращая внимания на ее возражения, он взял рацию. Отряд выступил. Бесшумно, без единого слова, партизаны шли за своим командиром. До начала тропы было немногим больше полукилометра, но пока они ее достигли, прошло с полчаса, потому что Ояр часто останавливался и прислушивался к ночной тишине. Хрустнувшая ветка, упавшая с дерева шишка заставляли отряд замирать на месте. Оружие держали наготове. Добравшись до тропы, Ояр выслал вперед трех партизан — разведать противоположный берег болота. Двое остались там, а третий вернулся и доложил, что путь свободен. За час до рассвета Ояр Сникер вывел своих партизан из окружения и расположил их в поросшей кустами ложбине, метрах В трехстах от тыла северной группы немцев.

— Почему ты не вступил в бой? — шепотом спросила Рута, присев рядом с Ояром. — Тебе кажется, что их много? Дорого будет стоить?

— Нет необходимости, Рута. Надо беречь боезапас, пригодится для другого раза.

— И ты позволишь им уйти?

— Потерпи еще немножко, скоро тебе все станет понятно.

Они еще не кончили разговора, как примерно в километре или больше от них, с юго-западного края леса, раздались треск винтовок, дробь автоматных очередей и таканье пулеметов Мазозолиня. Через минуту в лесу разгорелся настоящий бой. Оживление началось и здесь, у северного края. Немцы стреляли из минометов, из обоих полевых орудий. Мины и снаряды падали в середину леса, туда, где еще недавно располагался штаб полка.

— Видишь, Рута, что бы с нами было, если бы мы не убрались оттуда вовремя, — сказал Ояр. — А теперь все это добро падает на пустое место. Немцы думают, что на базе сейчас паника, что мы, полуголые, бежим к югу, и у тех, что засели по ту сторону леса, от нетерпения дрожат руки. Они не могут дождаться того момента, когда мы выскочим из лесу прямо под их пули.

— А справа? Кто там стреляет?

— Немцы шерстят друг дружку. Мазозолинь столкнул их лбами, и теперь они до тех пор не успокоятся, пока не перестреляют друг друга или пока не рассветет. Ага, и эти не выдержали!

Думая, наверно, что пришло время перейти в атаку, эсэсовцы из северной группы бросились в лес, все время стреляя на ходу из автоматов. Сначала изредка, потом все чаще начали постреливать и с восточной стороны; наконец, заговорили автоматы и пулеметы, которые тщетно ждали появления партизан у южной окраины леса.

— Теперь пойдем! — скомандовал своим партизанам Ояр. — Здесь нам больше делать нечего. Пусть эти собаки с божьей помощью дерутся до утра.

У старой мельницы они дождались собранных Сашей Смирновым партизан, находившихся на постах охранения, но самому Саше не суждено было доложить командиру полка о выполнении задания. Задержавшись во время поисков одного из постов, он попал под огонь северной группы немцев, когда она бросилась в атаку. Товарищи вынесли его тело из леса и похоронили в кустах недалеко от мельницы. Он был единственной жертвой в этом ночном бою. Мазозолинь со своими двадцатью партизанами пришел следующей ночью на новую базу. Один был ранен в плечо, другому пуля срезала пол-уха. Зато немцам пришлось зарыть в землю несколько сот своих. На краю леса, в том месте, где произошел ночной бой, появилось целое кладбище с рядами белых березовых крестов и одним большим крестом в голове строя. Об этом событии ни одним словом не упоминалось в сводках гитлеровского штаба, ни одна газета не посвятила ему ни одной строчки, зато латышам о нем скоро стало известно.

4

Ояр Сникер и Роберт Кирсис давно собирались встретиться, но до сих пор им это не удавалось. Выпросив отпуск, якобы для того чтобы съездить в деревню и встретить там Янов день, Кирсис, наконец, выбрался из Риги и с помощью Ансиса Курмита достиг базы Капейки. Капейка дал ему в провожатые Иманта Селиса, который уже успел побывать у командира полка на новой базе. По дороге Имант рассказал Кирсису все новости, какие знал сам, — об исчезновении Яна Аустриня, о гибели Курмита из Саутыней, о большом наступлении на партизанскую базу.

— Ничего не поделаешь, друг, — сказал Кирсис. — У нас одни опасности кругом, и все равно надо жить и работать. Если мы будем бояться опасностей, — немцы не будут бояться нас и наступят нам на голову. — Потом с улыбкой посмотрел на Иманта. — Ты чему-нибудь учишься или только воюешь?

— И воюю и учусь, «Дядя». Занимаюсь русским языком, повторяю алгебру, физику, геометрию. Думаю сразу после войны поступить в мореходное училище.

— Это хорошо, Имант, не надо терять времени. А что еще делаешь?

То, что такой серьезный, известный человек, который руководит всей подпольной работой в Риге, так просто говорит с ним о всех делах, подбодрило Иманта.

— «Дядя», я, знаете, что хочу сделать… Я хочу освободить свою мать из Саласпилса, — сказал он тихо. — Поэтому командир полка и послал меня в батальон Капейки. Отсюда ближе до Саласпилса.

— Дело-то очень трудное, Имант.

— Я знаю. Мы с Эльмаром Аунынем теперь все разведаем. Я уже знаю, что мать работает в лагере прачкой. Это плохо. Если бы работала не в самом лагере, мы бы ее обязательно освободили. Но как ее вытащить оттуда? Очень сильно охраняют…

— Вооружись терпением. Пожалуй, я могу немного пособить тебе. Попробую передать твоей матери, чтобы она постаралась попасть на другую работу. Я знаю, что многие заключенные работают по добыче торфа и на огородах.

— Хорошо, если бы и ее послали на торф.

— Хорошего в этом мало, Имант. Там очень тяжелая работа.

— Зато оттуда легче убежать.

За день они прошли все сорок километров пути от батальона Капейки до новой базы полка. Рано утром, когда чаща начала просыпаться, в укромной лощинке, куда солнце заглядывало только в полдень, встретились Роберт Кирсис и Ояр Сникер. Пытливо посмотрели они друг на друга, потом Кирсис улыбнулся, шагнул к Ояру и протянул руку:

— Здравствуй, хозяин зеленого леса! Вот ты какой!..

— Здорово, товарищ «Дядя», — улыбнулся и Ояр. — Наконец-таки встретились.

— Пришел провести с друзьями праздник Лиго.

— Вот только угостить тебя нечем. Ни сыра, ни пива нет. Известно ведь, как нам живется.

— Доброе слово дороже всякого угощения.

— Однако кружка пива у нас найдется, а на закуску ломоть зацветшего ржаного хлеба, — неделю тому назад в одном доме испекли.

— Не трудно? — спросил Кирсис. Он любовно посмотрел на Ояра и перевел взгляд на чащу. Среди зелени там и сям стояли простые шалаши из еловых ветвей, почти незаметные для непривычного глаза; только развешанное белье или таган на потухшем костре свидетельствовали о присутствии человека, но людей Кирсис нигде не видел. Он представил себе, из каких лишений и опасностей складывалась эта жизнь, и ему захотелось в одном объятии крепко прижать к груди и Ояра и всех его невидимых товарищей и сказать: «Дорогие мои, хорошие друзья, народ никогда не забудет вас. Сколько же надо сил, чтобы годами выносить то, что выносите вы».

Но он не привык говорить о своих чувствах, поэтому ничего не сказал, только похлопал по руке Ояра, и они пошли по узенькой тропинке в самую чашу. Свежие смолистые запахи хвойного леса, множество негромких звуков обступили их со всех сторон; откуда-то слева пробивались первые лучи солнца, освещая зеленые конусы елей и плоские шапки сосен.

В одном месте, где между стволами образовалась маленькая прогалина, сели на сухой, пожелтевший мох.

— Здесь можно и поговорить, — сказал Ояр. — Никто нас не потревожит, кругом мои ребята.

— Что же я никого не вижу из твоих ребят? Где они все? — спросил Кирсис.

— Ты их не увидишь. На то они и партизаны.

— Да, в лесу тоже необходима осторожность. А ведь как будто все свои люди.

— Свои-то свои, да не со всеми мы росли и не про всех известно, какая причина привела их в лес. Что касается осторожности — это вовсе не характерная черта для моих людей. Ты бы поглядел на них, когда Арай со своими псами второй раз попытался взять нас. В первый раз ему не удалось — мы вовремя перебазировались. А тут дело было так. Вообрази — кустарник, команда Арая со всех сторон залегла цепью. Знают, что в кустах партизаны, но входить боятся, хотят запугать нас шумом. Галдят, орут: «Сколько таких партизан идет на фунт? Давай их сюда!» — «Подойдите ближе! — отвечают мои ребята. — Чего стесняетесь?» Ну, двинулись. Для храбрости шумят, перекликаются, шагают так, что только ветки трещат. А когда подошли совсем близко, мои ребята встали и запели «Песню латышских стрелков». Хочешь верь — хочешь нет, но стреляли они только в самом начале, пока араевцы шли вперед. А когда те показали спины, мои с песней побежали за ними и перебили больше двадцати подлецов. Такая у партизан ненависть, что во время боя забывают всякую осторожность, и мне потом каждый раз приходится их пробирать. Особенно трудно с молодыми. Ты меня прости, пожалуйста, что я все про свое да про свое. Ты ведь не для того пришел, чтобы узнать, как мое здоровье?

— Нет, Ояр, и не для того, чтобы отпраздновать день Лиго. Нам надо сообща пораскинуть мозгами и придумать, как лучше использовать все наши силы. Националисты зашевелились.

— Знаю. Мы достали первые три номера их газетки и сразу решили, что это дело рук немцев. Очень уж усердно приглашают латышей вступать в легион и идти против большевиков.

— А тебе известно, кто возглавляет эту провокаторскую организацию? — спросил Кирсис.

— Да наверное кто-нибудь из «единоплеменников».

— Альфред Никур.

— Никур? Ну, тогда все понятно. Больше и говорить нечего.

— Никур — проститутка. Он готов продаться любому, кто больше пообещает. И пусть бы он продавал себя, но он хочет торговать честью народа. Понятно, у народа есть и разум и гордость, и этого не могут отнять никакие проходимцы, но сбить кое-кого с толку они могут. Мне кажется, вся эта авантюра нацелена далеко вперед.

— Расколоть народ и хоть некоторую часть направить по ложному пути.

— И это тоже. Но главное, чего они хотят, — так мне кажется по крайней мере, — это заранее организовать новое, враждебное советской власти, подполье, которое они думают оставить в Латвии, когда самим придется уходить. Понимаешь, Ояр, они уже учитывают эту возможность! И вот для того, чтобы ослабить нас, чтобы подставить советской власти ногу, чтобы после своего поражения помешать нашему движению вперед, — они собираются, так сказать, заложить под нас мину замедленного действия.

— А нам надо эту мину вовремя найти и обезвредить.

— Правильно. По этому вопросу мы выпустим специальный номер газеты и листовки. Нельзя ждать, когда они сами снимут маски, — мы это сделаем сейчас. Нашим разведчикам надо пробраться в их организацию и узнать имена всех главарей, чтобы разоблачить их перед народом. А самим придется стать еще бдительнее, потому что они будут засылать к нам своих агентов. Возможно, они придут к нам под личиной преследуемых и дезертиров из легиона и попытаются подорвать наши силы изнутри, потому что открытые нападения не дают результатов — в этом они давно убедились. Придется рассчитывать и на то, что их вооруженные группы станут терроризировать мирное население, грабить и убивать всех, кто покажется им ненадежным, а эти преступления припишут нам, Ояр. Они постараются отнять у нас любовь и доверие народа. Видишь, какие трудности нас ждут? Со всем этим надо справиться.

— Справимся, я думаю.

Потом они позвали Вимбу и Эзериня и вчетвером обсудили вопросы тактики и задачи ближайшего времени. Трудностей стало больше, но зато возросли и силы борцов и возможности борьбы. Было чему порадоваться и чем гордиться. Мелкие партизанские группы превратились в значительные соединения, к которым не смели приближаться никакие команды Арая. В Риге уже действовали не отдельные одиночки-подпольщики, а большая нелегальная организация, которую не могли уничтожить немцы. А больше всего Кирсис гордился своей группой комсомольцев, которая только недавно развернула по-настоящему свою работу.

На другой день Кирсис ушел обратно в город. До базы Капейки его опять проводил Имант Селис, а дальше проводники были не нужны. Не хотелось Кирсису уходить от свежести зеленых лесов — но не всем же оставаться здесь и бороться с врагами в открытом бою.

5

Летом у Капейки уже были три отдельные партизанские группы, и каждая из них действовала в своем районе. Одна группа продвинулась к самой Риге и причиняла большие неприятности шуцманам и мелким подразделениям немецких войск, когда те показывались на дорогах. Другая группа обосновалась в районе Кегума. У нее были совершенно особые задания: она никогда не нападала на полицейские части и комендатуры и не спускала под откос эшелоны; терпеливо сидел в своем углу маленький отряд партизан и занимался разведкой. Они знали, сколько поездов и автомашин отправляется каждый день на восток, знали, какие воинские части передвинулись в том или другом направлении, в каких местах немцы строят укрепления. Полученная недавно рация ежедневно передавала шифрованные радиограммы в Москву, а центральный штаб партизанского движения передавал эти сведения по назначению. Но это была только одна сторона деятельности группы. Вторая была намного сложнее, но увлекала исполнителей своим значением: им было поручено заранее подумать о сохранении Кегумской гидростанции. При отступлении немцы непременно попытаются взорвать станцию и оставить столицу Латвии и ее промышленность без электроэнергии.

И они всё разведали: как охраняется станция, сколько рабочих обслуживают ее, кто они такие. Им удалось устроить туда своих людей, установить тесную связь с рабочими и кое с кем из администрации. Таким образом, они знали все, что там происходит. Они надеялись предотвратить катастрофу в тот день, когда будет решаться судьба гидростанции.

Третья группа Капейки подошла почти к самому видземскому побережью и постоянно напоминала жителям, что немецкие оккупанты отнюдь не хозяева в Латвии. Если сегодня что-то случалось в одной волости, завтра в другой, а на третий день немцы получали неприятные сюрпризы сразу в двух уездах, сам собою напрашивался вывод, что партизанское движение охватило всю Латвию.

Эвальд Капейка возле своей главной базы шума никогда не подымал. Район этот слыл самым спокойным и тихим уголком в Латвии. Поезда здесь не сходили с рельсов, автомашины не взрывались, не горели склады военного имущества. Но если у немцев скоплялось в этом месте много техники и военного имущества, то скоро над ними появлялись советские бомбардировщики дальнего действия, и от всего этого добра оставалось почти одно воспоминание.

Конечно, это не значило, что Эвальд Капейка мирно сидел в штабе батальона и только отдавал приказания. Прожив неделю на базе, он начинал хандрить, скучать и, не вытерпев, бросал ее на попечение замполита, а сам уходил с одной из своих групп на выполнение очередной операции. После этого можно было опять отдохнуть, связаться со штабом бригады и, основываясь на сообщениях разведчиков, составлять план новой операции.

В начале августа Капейка совершил нападение на немецкую базу военного снаряжения в приморском районе, недалеко от узкоколейной железной дороги. На этот раз он взял с собой часть штабной охраны и всю третью группу, которую, по привычке, называл ротой, хотя в ней было не больше пятидесяти, человек. Разведка была произведена тщательно, поэтому операция прошла образцово, с отличными результатами. Партизанам удалось без шума снять пост немецкой охраны и проникнуть на базу. Когда гитлеровцы их заметили, два центральных, самых больших склада боеприпасов были уже подготовлены к взрыву. Ручными гранатами и огнем автоматов партизаны отогнали подразделение охранников базы и вовремя перебрались через железнодорожную насыпь. Раздался первый взрыв, такой сильный, что воздушной волной срывало с сосен ветки. Затем, второй, третий, четвертый. Взрывы продолжались всю ночь, до самого утра зарево громадного пожара было видно далеко вокруг.

Отходя, партизаны наткнулись на моторизованную часть, которая спешила к месту катастрофы. Благоразумнее всего было бы пропустить ее мимо — слишком очевидно было превосходство сил противника. Но Капейка не удержался.

— Насыплем им разом, а потом прочь со всех копыт! — дал он свою обычную команду.

Через несколько секунд прозвучал дружный залп. Несколько мотоциклов и две автомашины с солдатами въехали в канаву. Раздались проклятия, крики. В колонне началось замешательство, но немцы быстро сообразили, в чем дело, и вслед партизанам засвистели пули. Забухал миномет, немного спустя — второй. Посылаемые наугад мины беспорядочно падали в лесу, обтесывая осколками стволы сосен. Капейка со своими людьми быстро уходил от дороги. Они отошли уже на полкилометра, когда какая-то шальная мина упала в нескольких шагах от Капейки. Он не успел ни броситься на землю, ни спрятаться за дерево. Мелькнул огонь, раздался грохот; Эвальд Капейка только выругался и потерял сознание.

Товарищи окружили командира. Осколок попал в левую ногу выше колена: кость была раздроблена, кровь лилась ручьем из большой раны. Партизаны кое-как перевязали ногу, чтобы остановить кровотечение, потом подняли Капейку и понесли на руках.

Выйдя из леса, они остановились. Впереди смутно виднелись постройки большой крестьянской усадьбы.

— Как теперь быть-то? — сказал один из партизан. — Надо решить, что делать с командиром. До базы мы его не донесем. Если в течение часа не оказать ему хирургической помощи, он у нас помрет.

— Где же ты возьмешь хирурга? — сердито отозвался другой.

— Если захотеть, достать можно, — ответил первый. — Я родом из этих мест. Здесь поблизости есть хороший врач. До его дома не больше двух километров.

— Не понесем же мы его к врачу. Это все равно, что доставить в полицейское отделение и передать на растерзание шуцманам.

— Зачем нести! Мы сходим к врачу и приведем его к раненому.

— Интересно, как это он будет делать операцию в темном лесу?

— Без света, конечно, не возьмется. Все-таки подумаем, что нам сделать.

— Погоди, а это что за усадьба вон там виднеется?

— Это — Большие Тяути, должно быть.

— А хозяина знаешь? Что он?

— Хозяин так себе, не очень… Но если показать пистолет, пожалуй возражать не станет, — трусоватый.

Они посовещались и решили, что трое сейчас же пойдут за врачом. Если по доброй воле не согласится, приведут насильно. Тем временем остальные обработают хозяина усадьбы и приготовят, что можно, для операции.

Сумасшедшая, безумная ночь и еще более безумное везение. Хозяин усадьбы Большие Тяути, Симан Ерум, живо понял, к чему клонится разговор, и предложил партизанам комнату в своем доме.

— Только уж вы, пожалуйста, сделайте так, чтобы к утру в доме чистенько было. Если найдут что — пропала моя голова. Не знаете разве этих извергов? Вы как думаете, не остались на дороге капли крови?

— Да не расстраивайся ты, хозяин, — успокаивали его партизаны. — Время летнее, кто там разглядит в пыли какие-то капли крови.

— А все-таки, все-таки… Вам-то ничего, вы пришли и ушли, а мне из усадьбы уйти некуда.

Умен и хитер Симан Ерум. В передовицы «Тевии» он мало верил. Время от времени даже отваживался настраивать приемник на волну Москвы и слушал, что говорят оттуда. Нравится не нравится, а ясно, что Красная Армия подходит все ближе и в Латвии снова будет советская власть. Особых грехов он за это время не натворил, — вот разве что взял в хозяйство трех военнопленных. Так что ж из этого? Кормил он их по-человечески и не загонял на работе… Здесь им было лучше, чем в лагере военнопленных, там люди, как мухи, мерли от голода и непосильной работы. А если еще удастся угодить в чем-нибудь партизанам — понятно, так, чтобы не пронюхали немцы, — тогда и горя мало, тогда можно со спокойной совестью ждать советскую власть.

Вот почему Симан Ерум был так радушен с партизанами.

В комнате, предназначенной для операции, хозяйка накрыла стол чистой скатертью, постелила на кровать чистую простыню. В кухне на плите кипятили воду. Наконец, привели врача. Никаких вопросов он не задавал и ничуть не упрямился, а сразу уложил в саквояж хирургические инструменты и пошел с партизанами. Вряд ли он не догадался, в чем тут дело. Войдя в дом Ерума, он сразу начал всеми командовать, и все без возражений выполняли его распоряжения.

В ту ночь Эвальд Капейка лишился левой ноги. Иного выхода не было — пришлось ампутировать.

— Можно теперь унести его? — спросили врача партизаны, когда он наложил повязку и командир, измученный операцией, снова впал в беспамятство.

— Вы с ума сошли! Куда вы его потащите? — рассердился врач. — Не трогать никоим образом в течение нескольких дней.

— Нескольких дней? — Лицо у Симана Ерума так и вытянулось.

— А вы что же думаете — после такого ранения! — возмутился врач.

— Все равно оставить его здесь мы не можем, — объяснили врачу партизаны. — Если немцы найдут — и ему и хозяину конец!

— Вот и я про то же, — оживленно подхватил Ерум. — И мне и моей семье. Я и без того ужас как рискую.

— Больной остается на месте, — заявил врач. — Иначе не стоило и оперировать. А если боитесь немцев, надо его спрятать так, чтобы они не нашли. Ведь у вас, Ерум, определенно должна быть недалеко от дома какая-нибудь яма для картофеля или хлеба. Не может быть, чтобы вы весь урожай отваливали немцам.

— По совести говоря, как же без этого… — ухмыльнулся Ерум.

— Ну вот. Перенесем его туда, пока не рассвело, а следующей ночью я приду проведать его.

Прежде чем перенести Капейку в хлебохранилище, вырытое метров за двадцать от дома в густом кустарнике, ему устроили там постель. Врач сам спустился в яму и помог уложить раненого. Приказав, чтобы при нем постоянно находился человек, он ушел домой. После его ухода партизаны переглянулись.

— Кому из нас сторожить командира?

Желающих нашлось много, но всем делать здесь было нечего. В конце концов выбор пал на Эльмара Ауныня. Ему дали автомат, достаточное количество патронов, и он остался в темной, сырой яме вместе со своим командиром.

Бо́льшая часть партизан вернулась на свои базы, а четверо залегли в ближайшем лесу, чтобы наблюдать оттуда за усадьбой Симана Ерума и в случае чего прийти на помощь Эльмару и Капейке.

«Ох, боженька, что-то теперь будет, что-то будет… — мысленно стонал Ерум. — Только бы миновала беда… Такой риск, такая опасность!..»

Тревожные дни наступили для Больших Тяутей.

Глава шестая

1

Лето 1943 года для Марты Пургайлис прошло незаметно. На курсах партийного и советского актива в Кирове был самый разнообразный состав слушателей, и их пришлось разбить на несколько групп, соответственно уровню их знаний. Марта попала в третью группу. Но у нее была ясная голова, а занималась она день и ночь и скоро выдвинулась в число отличников. После окончания курсов ее оставили работать в Кирове инструктором отдела гособеспечения семей военнослужащих.

В октябре Марту Пургайлис вызвали в Москву. Центральный Комитет Коммунистической партии Латвии и Совет Народных Комиссаров начали комплектовать в это время оперативные группы работников для всех уездов. Марту зачислили в оперативную группу одного из курземских уездов в качестве заместителя председателя уездного исполкома. Она даже оробела, узнав об этом.

— Слишком большая это для меня работа. Хорошо бы хоть с волостью справиться, а тут целый уезд. У меня и опыта никакого нет… А сколько ведь всего знать надо!

— Вначале нам всем придется так работать, — ответил сотрудник отдела кадров. — Где же набрать опытных? Одни в армии, другие в партизанах, а некоторые погибли. Придется, видно, учиться в процессе работы. Главное, чтобы было желание честно, не жалея сил, работать на благо советского народа, — и это у вас есть. А опыт, знания со временем придут.

— Мне своих сил не жалко, куда же их и девать еще… Но если только я по незнанию ошибусь, вы ведь меня не исключите из партии? Буду надеяться, что старшие товарищи не откажут в совете.

После этого ей дали отпуск на десять дней. Марта съездила в детский дом к Петериту, — хотелось побыть с ребенком перед долгой разлукой, чтобы не отвык, да и сшить кое-что надо было.

— Теперь я опять уеду, сынок, буду помогать папе, чтобы нам скорее попасть домой, — сказала она мальчику на прощанье. — А потом ты приедешь ко мне, и мы будем жить вместе. Я буду работать, ты — учиться читать и писать, а там начнешь ходить в школу.

— И папа тоже будет работать?

— Конечно, — голос Марты дрогнул. — Все будут работать, Петерит, и всем будет хорошо.

— Я тоже буду работать?

— Конечно, будешь, только сначала подрасти. Таким маленьким трудно работать.

Петерит проводил ее до подводы и долго махал ручонкой, а когда подвода скрылась за поворотом, ребенок внезапно понял, что ему долго придется ждать это родное существо, которое ласкало нежнее всех людей. Губки его дрогнули, но он сдержался, потому что рядом стояли другие дети и с любопытством смотрели на него. Стыдно плакать. А мама вернется…

В Москве Марта прожила только с неделю, потом оперативную группу, в которую ее зачислили, направили на прифронтовую базу латышских партизан. База находилась рядом с большим аэродромом, с которого каждую ночь поднималось в воздух несколько транспортных самолетов, направлявшихся через фронт к белорусским, латышским и литовским партизанам. Днем и ночью здесь ревели моторы самолетов, грузовики подвозили боеприпасы, оружие и продукты, санитарные машины увозили раненых, которых доставляли сюда из вражеского тыла.

Лес… ряды землянок с железными трубами… свежий воздух, бодрый суровый быт. Утром они вставали в определенный час, по-военному. Прибирались, завтракали и шли заниматься. Каждый член оперативной группы старался заранее подготовиться к предстоящей работе и, насколько позволяло время, заполнить пробелы в своих знаниях. Каждый старался предусмотреть, с чего ему придется начать после возвращения в Латвию, и вырабатывал подробный план. Ясно было одно, что придут они на голое место: никакого порядка, никаких учреждений — земля без хозяина. И чем скорее хозяин — советская власть — установит порядок, тем скорее возродится там жизнь. В первый же день надо будет учесть все хозяйственные объекты в каждой освобожденной волости, наметить хотя бы временного председателя волостного исполкома, назначить ответственных лиц в магазины, промышленные предприятия и брошенные усадьбы, чтобы нечестные люди не растаскивали народное достояние. Тут же надо начать беседы с жителями, разъяснить им всю правду о том, что происходило на свете за эти годы, и рассеять мглу, в которой они жили до прихода Красной Армии.

По вечерам члены оперативной группы обсуждали свои планы, критиковали и дополняли их. Время от времени из Москвы приезжал кто-нибудь из членов правительства или работников Центрального Комитета Коммунистической партии Латвии и инструктировал их по отдельным вопросам советской и партийной работы. Некоторые товарищи побывали уже в освобожденных районах Белоруссии и Украины и рассказывали, с какими трудностями столкнулись там в первое время после изгнания немецких оккупантов. Конечно, после этого все оперативные планы были переделаны заново, потому что, составляя их, часто забывали о самых простых вещах. Пришлось подумать о том, что не везде будут одинаковые условия работы.

В разрушенном городе, оставшемся без света, без воды, придется начинать с одного; в городе, который неприятель не успел разрушить, — с другого. Если освобождение Латвии произойдет зимой или ранней весной — надо будет позаботиться о весеннем севе, о лесных работах; а если это случится во второй половине лета — надо поскорее убрать урожай и обеспечить население продовольствием.

Марта занималась с увлечением, она жила мыслями о завтрашнем дне и чем больше думала, тем нетерпеливее ждала его наступления. Скорее бы приложить руки к делу. И как она будет работать! Работа будет ее жизнью, ее счастьем. Может быть, когда-нибудь и скажут люди, что Марта Пургайлис оказалась достойной своего мужа.

Шумит лес, осенние ветры проносятся над лагерем, день и ночь в воздухе гудят моторы самолетов. Дни и ночи мечтает человек. Он хочет превратить свою мечту в действительность.

2

В середине ноября на прифронтовую базу приехали Айя Рубенис и еще несколько работников комсомола. Двое из них должны были перелететь через фронт и присоединиться к партизанским частям, остальные влились в оперативную группу.

Марта Пургайлис слышала, что латышская дивизия была недавно переброшена в район Великих Лук, но самой ей как-то не пришло в голову, что теперь можно побывать у товарищей Яна. Когда Айя сказала, что едет в Великие Луки и, может быть, попадет в дивизию, Марта вздохнула.

— Вот как хорошо, повидаешься с ними. Если бы мне хоть на один день разрешили…

— Кто же тебе запрещает?

— Не знаю, можно ли…

— Если ты серьезно хочешь, поезжай тогда со мной. Я поговорю с руководителем оперативной группы, чтобы тебя отпустили на десять дней. Если потребуется, выпишем командировочное удостоверение. В самом деле, почему не воспользоваться такой возможностью?

За каких-нибудь полчаса Айя все устроила. У каждого члена оперативной группы в дивизии были друзья или родственники, все они писали письма, и каждый просил, чтобы его письмо передали лично.

Утром Айя с Мартой уехали. До Торопца они доехали на аэродромовском грузовике. За городом, где дорога поворачивала на Великие Луки, их подсадили на ехавший порожняком газик. Проехав так километров сорок, они несколько часов прождали на развилке дорог. В конце концов регулировщик помог им попасть на машину, идущую до Великих Лук.

Впервые Айя и Марта своими глазами увидели, что оставляют за собой фашисты. Во всем городе осталось только несколько целых домов, но и их стены были иссечены пулями и осколками снарядов. Всюду развалины, развалины… Город долгое время находился на линии фронта, на его улицах происходили бои, и каждый дом, каждая пядь земли свидетельствовали об этом. Трудно было представить, где здесь могли жить люди, но, когда взгляд немного привыкал к этому хаосу, становилась заметной и жизнь. В самом большом, наполовину разрушенном здании, стены которого стали рябыми от следов пуль и осколков снарядов, разместился госпиталь эстонского корпуса. Где-то в развалинах ютились военная комендатура, пересыльный пункт, столовая; дощечки с надписями показывали, что вот под этой грудой кирпичей живут люди. Возле станции везде были обгоревшие вагоны, везде валялся металлический лом, скрученные жгутом железные балки, изуродованные автомашины.

«Вот она, война, что делает, — думала Марта. — Сколько людей строили этот город, заботились о нем, а теперь они не смогут даже найти улицу, на которой родились и выросли. Неужели и в Латвии так?»

Тот же вопрос был в глазах Айи.

— Успеем ли мы за всю свою жизнь восстановить все снова? — заговорила Марта.

— Успеем, Марта. Должны успеть.

— Сколько лишнего труда… Где бы людям новое строить, а тут изволь все сначала. Да разве враг может когда-нибудь расплатиться за все эти преступления?

Странно им было видеть людей, деловито снующих среди этой разрухи. Неужели и к этому можно привыкнуть? Бодро бежали лошади, таща полные подводы валенок, мешков с продовольствием, ящиков с патронами. На мостовой, чирикая, прыгали воробьи, из подвала выглядывала пестрая отощавшая кошка.

Вдруг обе женщины услышали рядом латышскую речь. Это были обозники дивизии — везли на фронт продовольствие. Айя заговорила с ними, и оказалось, что они хорошо знают ее мужа, старшего лейтенанта Юриса Рубениса.

— Он ведь нашим начальником был, пока не перешел к разведчикам, — рассказывал молодой словоохотливый сержант.

— А как мне его найти?

— В штабе полка знают. Поговорите с нашим лейтенантом, вон он, верхом который.

Начальник обоза, лейтенант Бейнарович, был пожилой человек, с сединой в висках и усах, — один из тех, кого не могли удержать в тылу никакие военкоматы. Если его по состоянию здоровья не пускали в строй, то работать в хозяйственной роте запретить уж никто не мог. Прежде чем начать разговор с незнакомыми женщинами, он вежливо, но настойчиво попросил показать документы и только тогда стал доступнее.

— Садитесь на повозку, мы вас довезем, — сказал он. — Иначе еще забредете к немцам. Здесь обстановка такая, что самому ловкому разведчику немудрено заблудиться. Ни селения, ни деревца, сплошь голое, ровное место.

Когда Айя и Марта устроились на повозке, он добавил, добродушно улыбаясь:

— Значит, у товарища Рубениса будет сегодня праздник.

— А вы знаете старшего лейтенанта Спаре? — спросила Айя.

— Как же, парторг третьей роты. Очень толковый мужчина.

— Это мой брат.

— Вот как? Значит, куда ни повернись, везде родня? Ну тогда вы у нас будете как дома. А у попутчицы вашей тоже кто-нибудь из родственников в дивизии?

— Ее муж, командир роты Пургайлис, весной был убит у Демянска.

Лейтенант пристально посмотрел на Марту и перестал задавать вопросы. Обоз переехал по мосту через Ловать и очутился на пустынной равнине. Здесь не на чем было остановиться взгляду. Изредка лишь попадался кустарничек, и ни одного селения, ни одного дома.

Немного погодя они свернули вправо по проселочной дороге. Лейтенант на минутку подъехал к повозке, на которой сидели Айя и Марта, и показал рукой налево.

— А вот по этой дороге — вы бы прямехонько к немцам.

— А далеко еще до фронта? — спросила Марта.

— Не очень. Хороший ходок дойдет за час.

Будто в подтверждение его слов вдали прогрохотало несколько артиллерийских выстрелов. Марта долго смотрела в ту сторону, откуда долетали эти звуки, и ее сердце охватило благоговейное, торжественное чувство. «Вот где они, милые, бьются… — думала она. — За победу бьются…» — и она мысленно поклонилась этим людям.

Смеркалось, когда обоз прибыл на место.

3

Это нельзя было назвать ни землянкой, ни вообще каким-нибудь словом, обозначающим человеческое жилье. Не лачуга, не шалаш, не пещера, а нечто объединяющее признаки и лачуги, и шалаша, и пещеры. До прихода латышских стрелков здесь был обыкновенный окоп. Когда командир второй роты Ян Лиетынь объявил, что здесь они разместятся для продолжительной стоянки, самые опытные ротные квартирьеры в расстройстве чувств стали чесать за ухом, а старшина Звирбул сплюнул и сказал: «Гм…»

Повод для расстройства чувств был достаточно веский: как размещаться, когда поблизости нет ни дерева, ни приличного куста — одни голые бугры, слишком незначительные, чтобы можно было зарыться в землю по их склонам? Надвигалась зима; до переднего края несколько километров; если немец заметит, что здесь, под открытым небом, расположились войска, от снарядов и мин спасения не будет.

Старшине Звирбулу оставалось только сплюнуть еще раз и пошевелить мозгами. Если бы старый командир роты был жив, старшина получил бы хороший совет, — Пургайлис никогда не плошал в подобных обстоятельствах. Звирбул целый час обходил место, предназначенное для стоянки, и усы у него топорщились, как у кота, который видит тревожный сон. Наконец, придумал.

— Здесь и будем жить, — сказал он, показывая на окоп. — Стены готовы, нужна только крыша, а о постели пусть каждый сам думает. Мебельных магазинов поблизости не видать. Принимайтесь за работу, ребята, нечего стоять и глядеть.

Окоп разделили на несколько участков. Дно расчистили и расширили, потом в каждом конце такого участка устроили возвышение из самых разнообразных материалов — из хвороста, сучьев, тростинка и прошлогодней травы. Получилось нечто вроде нар, на которые могли улечься два человека. Окоп прикрыли палаткой, набросали сверху всякого хлама, и крыша была готова. Изобретательные стрелки смастерили из листов старой жести маленькие печурки и дымоходы, потому что зимой человеку нужно тепло, где бы он ни жил. Оставалось только позаботиться о топливе.

— Неплохо бы очутиться сейчас у Старой Руссы, — говорили стрелки. Унылые болота, которые они когда-то так проклинали, сегодня казались им почти милыми: как-никак, там всегда можно было разжиться приличным топливом и кое-чем из стройматериалов.

Они обыскали на несколько километров все окрестности и, как ни пусто было кругом, каждый раз приносили что-нибудь такое, что могло гореть, если поднести огонь.

Бревна для штабных землянок возили из леса за сорок километров. Медсанбат и некоторые части разместились в палатках. По другую сторону линии фронта можно было разглядеть селения — там были немцы. Юрис Рубенис насчитал больше двадцати деревень.

— Надо поживей отогнать фрицев на несколько километров к западу, — мечтал он. — Только чтобы они не успели поджечь ни одного дома, — нам каждая хибарка дорога.

Никто не знал, когда начнется наступление, — о таких вещах всегда узнавали только накануне. А ждали его с нетерпением. Так и чувствовались в воздухе запахи Латвии. Близость родных мест манила и тревожила, и часто можно было видеть людей, подолгу и напряженно глядевших на запад.

Марта Пургайлис сидела в окопе у самой печурки и слушала рассказы стрелков о бывшем командире роты. Она хотела знать все, каждую мелочь. Как изголодавшаяся, ходила она из одной землянки в другую и подбирала каждую кроху воспоминаний. Рассказчики видели Яна в разной обстановке, и каждый видел его немного иным, чем другие, но хотя его рисовали сотнями штрихов десятки разных людей, из всех этих штрихов в представлении Марты складывался цельный образ Яна. Никто не вспоминал его с досадой, никто никогда не завидовал, что он из сержантов стал старшим лейтенантом, а теперь наверняка стал бы капитаном, если бы не эта мина…

Печурка капризничала, после каждого порыва ветра вымахивало изрядный клуб дыма.

— А помните, как мы в сорок втором году праздновали Янов день? В нашей роте было двенадцать Янов и четыре Ивана. Пургайлис, как самый старший Ян, получил самый большой венок и запевал песни Лиго.

— У нас в тот раз была своя коза, дойная. Приблудилась, когда переправлялись через Ловать, — нас на вторую линию отводили. Звирбул решил во что бы то ни стало приготовить к празднику сыр, но так у него ничего и не вышло. Не знал, верно, как обращаться с козьим молоком.

— А это вы помните, как мы переночевали на минном поле, когда из Вышнего Волочка возвращались на фронт? В сорок первом там была линия фронта, и немцы заминировали все кусты и рощи. Товарищ Пургайлис первым заметил утром две мины. Он приказал нам остаться на местах, а потом вся рота по одному вышла из леса. Саперы собрали там штук двадцать мин. Я до сих пор удивляюсь, как это в ту ночь никому не оторвало голову или ногу. На редкость счастливый случай.

— А как у Воскресенского поймали шпиона, попа. Немцы его оставили с передатчиком. Вначале никто не мог понять, откуда фрицы так точно знают, в каком доме или леске разместился штаб. Бомбы сбрасывали прицельно — один самолет за другим. Товарищ Пургайлис в то время заведовал хозяйством роты и вот однажды заглянул в какой-то сарайчик, нельзя ли там разместить что-нибудь из имущества? А поп как раз в это время «работал». Товарищ Пургайлис вытащил его за бороду и повел в особый отдел. Так всю дорогу и вел, как лошадь под уздцы.

Марта невольно улыбнулась, представив себе эту картину.

Много рассказов слышала она в этот день, и каждый нашел свое место в тайниках ее памяти.

Потом стрелки передали Марте кое-какие вещи Яна, которое не успели послать ей весной. Был там самодельный нож с алюминиевым черенком, простая ложка с выцарапанными на стебле инициалами «Я. П.», стальная каска, которую Ян надевал во время боев. Но самую большую радость доставили Марте две фотографии, их ей дал командир батальона, майор Жубур. На одной Пургайлис был снят с Жубуром и командирами рот Аугустом Закисом и Имаком. Их сейчас в дивизии не было — Имак лежал в госпитале после тяжелого ранения, а капитан Закис уехал учиться на курсы «Выстрел». Второй снимок был сделан без ведома Яна: раздетый до пояса, он брился возле ели. Как великую драгоценность спрятала их Марта.

Везде, где появлялась эта тихая, миловидная женщина, ее сопровождали сочувственные взгляды стрелков. Все бросались помочь ей, услужить чем-нибудь, но ей нужно было одно — побыть немного среди них, походить по следам Яна Пургайлиса. Следы эти она находила в каждом месте, хотя он никогда не бродил по этим тропинкам. Следы остались в людских сердцах. Ни ветер, ни дождь, ни вьюга не могли уничтожить их.

4

Когда Айя и Юрис пришли в третью роту к Петеру Спаре, там только что кончился политчас. Стрелки окружили парторга и засыпали его вопросами.

Уже несколько раз Аустра сигнализировала ему, что позади кто-то есть, но, увлеченный беседой, Петер не понял ее мимики и оглянулся лишь после того, как ответил на последний вопрос.

Только теперь он заметил новые лица и смутился. Радостный и недовольный в то же время, он отпустил стрелков и направился к Айе и Юрису.

— Ты как сюда попала, Айя? И что это за манера приходить в гости без предупреждения? А если бы я куда-нибудь уехал?

— Мои разведчики живо бы нашли тебя, — ответил Юрис. Он весь сиял, наблюдая, как Петер, пытаясь скрыть свои чувства, здоровается с сестрой. «Как ни старайся строить сердитое лицо, а парень ты ласковый, — думал он. — И как не быть ласковым с такой сестренкой, как моя Айя…»

— Куда мне вас девать, друзья? — сказал Петер. — В поле мы замерзнем, а дома у меня только дым да песок.

Они стояли в узкой лощинке между двумя буграми; падали рыхлые крупные снежинки, но земля еще не вся побелела. Несколько мгновений взгляд Петера искал кого-то среди уходящих стрелков. «И почему Аустра поспешила исчезнуть? — подумал он. — Айю ведь она давно знает. Вот глупенькая…»

Айя видела, куда он смотрит, но промолчала. Петер повел их в свое жилье, которое оказалось просто-напросто норой, вырытой в склоне бугра. Вход был занавешен брезентом, и ветер свободно проникал внутрь, разгоняя дым и напоминая людям, что ноябрь не слишком приветливый месяц.

— Почему не приехала к нам летом? — спросил Петер. — Поглядела бы, как мы жили у Рамушева. У каждого командира был свой домик; целое селение выстроили в лесу.

— Ты скажи, как твое здоровье?

— Хорошо. Кости, правда, иногда поламывает после всех этих болот, ну, это мы вылечим в Кемери. Скорее бы только попасть туда.

— Надо написать Ояру, чтобы прислал оттуда грязи, — сказал Юрис.

— Ояру? — Петер оглянулся на Юриса. — Разве от него есть какие известия?

— On теперь целым партизанским полком командует, — сказала Айя.

— Вот за это известие тебе большое спасибо, — сказал Петер. — Я ведь с сорок второго года ничего о нем не знаю, с тех пор как Силениек про него рассказывал. Ни за кого так не беспокоюсь, как за него. Что это за человек! Некоторые его не понимали, считали просто озорником, потому что он любил подшутить, особенно над теми, кто не чувствует юмора. Поэтому, наверно, и в личной жизни ему не везло. Значит, цел, все в порядке? Командует полком… За это можно сто граммов выпить, только, жалко, у меня не водится.

— А ты поговори с разведчиками. — Юрис прищурил один глаз и вытащил из кармана шинели бутылку коньяку. — У разведчиков иногда водится. Я как знал, что сегодня у тебя будет настроение. Теперь можешь смело выпить, — пока Элла не видит.

Айя укоризненно посмотрела на Юриса. Петер притворился, будто не слышал последних слов.

Они выпили за успехи Ояра.

— Теперь и Рута там, — сказала Айя. — С Ояром. Прошлой зимой училась на курсах радистов, а весной улетела помогать Ояру.

— А как же Чунда? — удивился Петер.

— С Чундой у нее все кончено.

— Ну и правильно, — добавил Юрис. — Эх, попался бы он мне в руки, я бы его погонял: раньше ты хорошо работал языком — покажи теперь, каковы твои дела.

— Так бы и взял в свою роту? — поморщился Петер. — Не понимаю, как могла Рута выбрать этого болтуна. Просто загадка.

— Рута не знала, оценила его по внешности, — сказала Айя. — Давайте поговорим лучше о чем-нибудь другом. Как ты думаешь, Петер, где мы в следующий раз встретимся?

— Где же еще, как не в Латвии, Айюк.

Они долго говорили о родине, вспоминали родителей, гадали, что будут делать, вернувшись домой.

— Опять придется все начинать сначала, — рассуждал Петер. — Но на этот раз будет труднее. Нехватка в людях, много разорено, разрушено.

— Все равно справимся! — Юрис стукнул кулаком о край нар. — Советскую Латвию мы построим!

Перед уходом Айя вынула из кармана подарки — шерстяной шарф собственной вязки, пару носков, пестрые варежки и две пары женских чулок.

— Это тебе, а это отдай Аустре. И не забудь передать от меня привет.

— Почему ты сама ей не отдала? — немного смущенно сказал Петер.

— Ты же ее не пригласил. Разве она могла прийти без приглашения? Думала, что мы к тебе одному пришли.

— Пожалуй, я и в самом деле неправильно поступил… — пробормотал Петер. — Если хочешь, сейчас позову.

— Нет, Петер, теперь это получится нехорошо. Запомни, что и у нас, женщин, есть своя гордость. Мы не любим, когда для нас что-нибудь делают из жалости.

Петер проводил их до дороги. Пристыженный, попрощался он с сестрой и вернулся в роту.

«Неужели это так нехорошо, что я разрешил Аустре уйти? — спрашивал он себя. — Ей и самой было бы неудобно… Не знала бы, о чем говорить с Айей. Или это мне только кажется? Они сами знают, что надо делать».

Он разыскал Аустру и неловко протянул ей маленький сверток.

— Это тебе… от Айи. Велела передать сердечный привет.

Опустив глаза, Аустра почти против воли приняла сверток.

— Спасибо… товарищ старший лейтенант. — Гордо тряхнула головой и поспешила в свою нору.

Растерявшись еще больше, Петер Спаре ушел к себе. «Айя все-таки права. А как теперь это исправить?»

Оставшись вдвоем, Айя и Юрис вспомнили об одном и том же.

— Зачем ты упрекнула Петера, что он забыл пригласить Аустру? — спросил Юрис. — Это так бросилось в глаза.

— А зачем ты вспомнил Эллу? Это уж такая нечуткость. Ведь на свете есть еще Аустра Закис.

— Нарочно сделал. Если человек не понимает, что жизнь требует исправления старой ошибки, хочется его подтолкнуть, ткнуть носом: «Вот твой завтрашний день, парень. Но, гляди, не упусти его сегодня!»

— Вот и мне тоже, — сказала Айя. — Хочется, чтобы он это скорее понял.

— Боюсь только, что сами они не додумаются.

Они хитро улыбнулись друг другу и прибавили шагу, чтобы до темноты вернуться в разведроту, иначе здесь действительно можно было заблудиться.

Недалеко от штаба полка им встретился подполковник Андрей Силениек.

— Добрый вечер, дорогие дети, — шутя приветствовал он их.

Айя долго не выпускала его руку и бессознательно погладила ее несколько раз. Она вдруг почувствовала нежную жалость к этому большому, сильному человеку, который занял такое важное место в ее жизни, в жизни Юриса, Петера, Жубура, в жизни многих людей. У всех у них было свое личное счастье, свои личные радости, а Андрей все отдавал общему делу, ничего не оставлял для одного себя. Поэтому Айе и стало так грустно.

Глава седьмая

1

Эвальд Капейка смотрел вверх на доски, прикрывающие яму. При свете свечи его исхудалое лицо казалось изжелта-прозрачным.

«Так. Вот оно как, — думал он. — Не сидеть мне больше за рулем. Вернется с войны Силениек, будет искать старого шофера, а придется ему взять другого».

— Эльмар, — прошептал он. — Что бы ты сделал на моем месте?

Эльмар Аунынь сидел рядом с Капейкой и ненавязчиво наблюдал за ним. Подвинувшись поближе к больному, он отвечал таким же тихим шепотом:

— На вашем месте я бы постарался уснуть. Врач сказал, что сон помогает ране скорее заживать.

Капейка мрачно улыбнулся.

— Как ты думаешь, если я буду спать беспросыпно целый год — вырастет у меня новая нога?

— Зачем об этом так много думать, — без улыбки сказал Эльмар. — И не так уж страшно, как вам кажется. Сделают самый лучший протез…

— Резиновую ногу? — Грудь Эвальда Капейки задрожала от горького, беззвучного смеха. — Когда надоест ходить, можно дать детям поиграть. А на мой вопрос ты так и не ответил. Какую бы ты выбрал специальность, если бы остался с одной ногой?

— У вас же есть специальность, товарищ Капейка, — напомнил Эльмар. — Вы хорошо знаете автодело — можете заведовать большим гаражом, мастерской. Будете работать в государственном учреждении. Мало ли возможностей. И зачем вам обязательно думать об этом? Сегодня надо отдохнуть, потому что будущей ночью отправимся в путь. Врач в последний раз осмотрит вас и даст лекарство… В лесу вам будет покойнее. Ну, попробуйте уснуть.

— Чего ты беспокоишься, Эльмар? Никогда я не любил подолгу спать. У нас, шоферов, жизнь такая — и дремлешь и едешь…

Целую неделю провели они в яме у Симана Ерума. Капейке казалось, что его живым опустили в могилу, и недоразумение заключается в том, что он почему-то не умер, — тогда товарищи могли бы засыпать яму и утоптать ногами, а Симану Еруму не пришлось бы опасаться за свою судьбу. Теперь он не спит по ночам, все ему кажется, что вокруг дома шныряют немцы. Однажды они в самом деле пришли, спросили у хозяина, не видел ли он поблизости незнакомых людей в ту памятную ночь, но Симан Ерум сделал младенчески-невинное лицо и уверил, что незнакомых людей не видел.

Прошлой ночью врач сказал, что раненого можно перенести в другое место. Эльмар Аунынь тотчас же повидался со своими товарищами, и они обещали достать подводу.

Первые три дня Капейка не знал, что у него ампутирована нога. На четвертую ночь врач завел разговор о достижениях современной техники протезного дела, рассказал про известных ему инвалидов, у которых не было ни рук, ни ног, но которые все же в состоянии были исполнять довольно сложную работу. Нет, в наше время инвалидность больше не делает человека беспомощным. Особенно, когда у него обе руки на месте.

— Вам тоже не следует вешать голову. Сделаем протез, и тогда можете хоть танцевать.

Поняв, что с ним случилось, Капейка целый день молчал. Значит, он уже не такой, как все люди, и больше никогда не станет таким. Калека, инвалид, молодой человек на правах старика. В трамвае даже женщины уступают место, на улицах мужчины дают дорогу… Больше ему не бегать. Никогда не воевать. Батальоном будет командовать другой человек, с двумя ногами. Жалость, сочувствие — дар общественной вежливости — хочешь ли, нет ли, а придется принимать.

Это были горькие мысли. Никак не удавалось ему привыкнуть к новому положению. Шутить совсем не хотелось. Но Капейка не был нытиком, он дал этой горечи перебродить, не выливая ее на тех немногих людей с которыми в это время приходилось общаться. Они-то чем виноваты? Виновники расхаживали по дорогам Латвии, по улицам городов со свастикой на рукаве. «Хайль Гитлер!» — орали они и недоверчиво оглядывались, чувствуя везде ненависть и тайную угрозу. Они свою долю получат. Жалко только, что Эвальд Капейка уже ничего не может сделать, — и это тогда, когда ему особенно хочется воевать.

Если бы еще не эта сырая, душная яма, где пахнет плесенью, если бы вокруг были добрые друзья и разговаривали с ним обо всем, что взбредет на ум, не лезла бы в голову всякая дрянь. Яма остается ямой — тесная, темная нора, где мыслям нет простора для полета.

Вечером пришел врач. Еще раз осмотрел ногу, вернее то, что осталось от ноги, обработал и очень тщательно перевязал рану, потом вручил Эльмару перевязочный материал и лекарства и проинструктировал, как ухаживать за раненым.

— Терпение и покой — это самое главное, — сказал он Капейке. — Все протекает нормально. Вам больше ничто не угрожает. Хорошо бы показаться через неделю врачу.

— Благодарю вас, — Капейка пожал врачу руку. — Если нам придется встретиться при иных обстоятельствах, постараюсь доказать свою благодарность не на одних словах.

— Что ж благодарить, я только исполнил долг врача.

— Скажите хоть, как вас зовут.

— Доктор Руса.

— Я на всю жизнь запомню, товарищ Руса. А если вы когда услышите про Эвальда Капейку — то знайте, что он во всякое время готов вам служить.

Врач ушел. Через некоторое время в яму спустился Симан Ерум.

— Товарищи ваши прибыли. С подводой… — зашептал он. — Я им рассказал, по какой дороге лучше ехать, чтобы не наткнуться на немцев и шуцманов. Жена дала домотканное одеяло… теплее будет. Пришел проститься и узнать, не нужно ли еще чего.

— Спасибо, хозяин, ничего больше не требуется.

Нам надо спешить, чтобы к утру добраться. И вам меньше хлопот.

— Не говорите, — согласился Ерум. — Думаете, я сплю по ночам? Ни-ни. Полежу немного — бегу поглядеть, нет ли чего такого. У меня сосед нехороший очень человек, всячески подлаживается к немцам. Если бы он заметил — тут же в полицию и натравил бы их на меня. А я все что мог делал, только бы вам угодить.

Жизнь ставил на карту, всем имуществом рисковал.

Если бы немцы пронюхали — крышка!.. И усадьбе и хозяину.

— Я не забуду, сколько вы мне добра сделали, — подтвердил Капейка.

— Чем мог… Вы, часом, не знаете в Риге Карла Жубура?

— Знаю такого. До войны работал в том же районе, где и я.

— Родственник мой. Если придется встретить, расскажите, как вам у меня жилось. Пусть не думает, что Симан Ерум своим не помогает. Стараюсь сделать все, что от меня зависит. Когда времена изменятся, замолвите там за меня доброе словечко.

— А зачем вам это, — удивился Капейка, — если вы всегда таким будете, незачем за вас и просить.

— Конечно, конечно… Однако всякое может случиться. Бывает, что завистники оклевещут. Вот тогда ft можно сослаться на человека, который тебя с хорошей стороны знает. А вы, наверно, большим человеком будете.

Он стоял на страже, пока партизаны вытаскивали Капейку из ямы, не ушел и тогда, когда раненый был уже отнесен на подводу к опушке леса. Быстро уничтожив все следы пребывания здесь людей, Симан Ерум облегченно вздохнул и почувствовал, что ему до смерти хочется спать. Эту ночь он мог спокойно отдыхать. Успокоился он и в другом отношении.

«Ну и хорошо, что так случилось, — умиротворенно думал он. — Если бы партизаны принесли раненого к соседям, заслуга досталась бы им. А теперь ее топором не вырубишь. Я рисковал своей головой, я боролся… А ты что сделал, а тебя за что хвалить большевикам, соседушка? Ничего не сделал. Так и не удивляйся, когда перед Симаном Ерумом люди будут шапки ломать».

Он засмеялся и потянулся.

2

Через два дня после возвращения Капейки на базу батальона прибыл Ояр Сникер с врачом партизанского полка. Осмотрев раненого, молодой хирург Бондарчук признал, что Капейку лечили правильно, что опасность миновала, но пока рана не заживет окончательно, больной нуждается в полном покое.

— Надо его эвакуировать в тыл, — сказал Бондарчук Ояру, выйдя из палатки, в которой лежал Капейка. — Там ему помогут оправиться и от душевной травмы, а она гораздо опаснее, чем физиологические последствия операции.

— Придется вызвать самолет, — сказал Ояр. — Дня через три доставим раненого на аэродром. Сопровождающий нужен?

— Не мешало бы послать с ним человека, к которому он привык.

— Ладно, товарищ Бондарчук, подберем такого человека.

Потом он вошел в палатку.

— Видишь, как нам пришлось встретиться, Ояр… — сказал Капейка, пожимая ему руку, — совсем по-другому, чем я думал. Надеялся к зиме вернуться с докладом: уничтожено столько-то гитлеровцев, взорвано столько-то мостов, пущено под откос — столько-то поездов… Эх, все лопнуло, как мыльный пузырь!

— Ничего не лопнуло, Эвальд, — сказал Ояр, присаживаясь рядом с постелью Капейки. — До зимы еще далеко, а ты и сегодня можешь доложить о многих хороших делах. Взрыв немецких складов с боеприпасами услышали далеко. Пожалуй, он заставил вздрогнуть кое-кого даже в Риге. Я вот тоже услышал и поспешил сюда, чтобы узнать, не твоих ли это рук дело. Оказывается, не ошибся. Чисто сработано, Эвальд. Отчаянный ты парень.

— Теперь уж нет.

— Почему так?

— Чего спрашивать, будто сам не знаешь.

— Нога? Конечно, плохо, что так получилось, по голова у тебя еще цела, а это самое главное.

— Самое главное, что я сам виноват. Кой черт надоумил меня связаться с этой моторизованной колонной?

— Не черт, а твой боевой характер, Эвальд. Трус и эгоист пропустил бы колонну, а ты совсем другого сорта человек. Такие парни никогда не уступают дорогу врагу. Ты что думаешь, я бы иначе поступил?

— Это верно, — нехотя улыбнулся Капейка. — Ну, фрицам моя нога довольно дорого обошлась. Двадцать убитых и нескольким машинам нужен капитальный ремонт.

— Это еще не все. Каждый партизан из твоего батальона взялся уничтожить за тебя не меньше двух фрицев. Посчитай, сколько это получится.

— Ну? — В глазах у Капейки что-то блеснуло. — Каждый по два? Столько и нога не стоит.

— Стоит, потому что это нога героя. А знаешь ты, сколько сейчас стоит гитлеровец? И не какой попало, а, например, комендант города?

— Ну, сколько же стоит такой жук?

— Ровно столько, сколько стоит одна свинья.

— Интересно. А что, приходилось разве покупать?

— Точно. Паул Ванаг недавно в Латгалии купил за свинью коменданта уездного города. Нужны были бланки с печатью, и комендант согласился помочь, если получит борова. Ну, после этого мы решили и впредь пользоваться его услугами. Что куплено — остается навсегда в нашем распоряжении. Он, правда, хотел увильнуть и притворился, будто с нами никаких дел не имел. Но мы его приперли к стенке, теперь он аккуратненько сообщает, когда какой эшелон направляется на фронт. Остается только позаботиться, чтобы в определенном месте под рельсами оказалось достаточно взрывчатки. Всех их можно купить, Эвальд, — некоторых за килограмм сала или масла. Довольно противно прибегать к таким махинациям, но иногда для пользы дела приходится.

Эвальд Капейка развеселился в первый раз после ранения.

— Господина хауптмана со всеми погонами и орденами… Целого коменданта за борова!.. Интересно, сколько же тогда стоит настоящий гебитскомиссар? Если дать корову и кадку масла впридачу — пойдет дело, верно? По правде говоря, за свинью больше свиньи и не дашь. Вот-те и их патриотизм!..

— Какой у грабителей патриотизм, Эвальд! Полный желудок и полный карман — вот мечта бандита. Когда-то они мечтали проглотить Советский Союз…

— А теперь и борову рады!

Ояр рассказал еще несколько забавных случаев из жизни своих партизан и совсем рассмешил Капейку, а потом перешел на серьезные темы.

— Наш Аустринь, наверно, погиб. Как ушел налаживать связь с новой группой, так и не вернулся. Курмита из Саутыней повесили, всю семью расстреляли, а усадьбу сожгли.

— Эх, я бы их, проклятых… — Капейка хотел сесть, но ничего не вышло. Это снова заставило его вспомнить о своей беспомощности. Тяжело дыша, он ударил кулаком по постели. — Курмита из Саутыней повесили! За это целую сотню их, подлецов, уничтожить — и то мало!

— Они сами это сделали, — и Ояр рассказал, как два батальона СС с минометами и орудиями напали на базу полка и как Мазозолинь натравил их друг на друга. — Несколько сот гитлеровцев похоронили после этого боя. А чтобы скрыть свой позор, штаб карательной экспедиции, наверно, доложил начальству, что со стороны партизан дралось несколько полков. Так они заставят Гитлера поседеть раньше времени.

Капейка опять повеселел.

«С тобой, друг, все в порядке, — думал Ояр. — Если ты можешь смеяться, у тебя хватит жизнеспособности на долгие годы, и ты еще много хорошего сделаешь».

Потом он приступил к основному.

— Теперь ты полетишь в Москву и закончишь лечение в каком-нибудь институте. Проделай это по возможности скорее, чтобы нам в одно время попасть в Ригу, когда Дрехслер с компанией будет удирать в фатерланд. Как выздоровеешь, шли телеграмму, мы тебя встретим с музыкой.

— Отчего не полететь, — довольно мирно согласился Капейка. — Здесь мне в настоящий момент делать нечего. Целый полк нянек потребуется для одного человека, а кому же тогда воевать?

— Тебе самому там лучше будет. А если услышишь, что латышские партизаны опять удумали славный номер, знай, что и ты был при этом, что это и твоя работа. Мы все кладем в общий котел, а потом делим поровну. А твою долю будем считать до конца войны.

— Хороший ты мужик, Ояр. Жалко вот, не могу больше тебе помогать. Ну, из-за меня хлюпать носами не надо, я сдавать не собираюсь. Вначале, верно, нехорошо на душе было, но теперь все в порядке. Мы еще поживем, Ояр… Кто как, но все-таки поживем, а это много значит. Верно?

…Через несколько дней транспортный самолет приземлился на маленьком лесном аэродроме. Он привез партизанам груз оружия, медикаментов и несколько человек.

Когда серебряная птица поднялась среди ночи в воздух, Эвальд Капейка начал свой первый полет. Сопровождать его послали одного парня из Риги, самого большого шутника в батальоне.

3

Генерал-комиссар Дрехслер в тот день был крайне груб и раздражителен — никому не давал рта раскрыть. Глядя на его сдвинутые брови, Данкер думал, что подобные заседания не имеют смысла: все время говорит один, а остальные должны молчать.

Как куклы, сидели в мягких креслах генерал-директор внутренних дел Данкер, инспектор легиона Бангерский (командиром легиона немцы так его и не сделали), генерал-директор просвещения профессор Приман и руководитель «профессиональных организаций» Роде. Каждую минуту кто-нибудь из них вскакивал, когда Дрехслер обращался непосредственно к нему.

— Да, господин генерал-комиссар!

— Так точно, господин доктор.

Вот и все их участие в заседании.

«Как хорошо, что посторонние не видят, как он с нами обращается, — думал профессор Приман, ежеминутно просовывая палец за воротничок, душивший его бычачью шею. — Разговаривает, как с первокурсниками… Совсем не владеет собой…»

Приман даже завидовал тем, кто видел генерал-комиссара только на публичных заседаниях. Там он и вежлив и улыбается — там он воплощенное добродушие. «По всей вероятности, Лозе или Розенберг намылили ему голову, а он на нас отыгрывается».

Так думал Приман, но лицо его выражало кротость, а взгляд следил за каждым движением Дрехслера.

«Что он, будто белены объелся? — сердился про себя Бангерский. — Мы, что ли, придумали Тегеранскую конференцию? Если они решают, не испрашивая соизволения у Гитлера, мы тут ни при чем. Нам тоже не нравятся эти решения, а что поделаешь? Руганью положение не исправишь, нужна сила… А если силы не хватает, тогда помалкивай».

Так они сидели, слушая Дрехслера, и молчали, пока генерал-комиссар не обращался к кому-нибудь из них с вопросом.

— Какое бесстыдство! — кричал Дрехслер. — Утверждать, что Латвия, Эстония и Литва являются советскими республиками!.. И на том лишь основании, что в сороковом году эти народны по своей тупости проголосовали за вступление в Советский Союз! Вообще, какое они имеют право голосовать, если у Великогермании имеются интересы в этой провинции! Фюрер никогда не признает подобных актов, если они противоречат его интересам, а с этим каждый обязан считаться. Советские республики! Что это за советские республики, если в них сегодня находится немецкая армия и установлен немецкий порядок? Добровольно мы отсюда не уйдем, а силой выгнать… пусть только попробуют. Пусть они попробуют, господа…

Вдруг он умолк, лицо его стало задумчивым и печальным. Не говоря ни слова, генерал-комиссар быстро удалился в свою туалетную — в третий раз за совещание. Присутствующие сделали безразличные лица, потому что обстановка обязывала к деликатности. «У генерал-комиссара желудок не в порядке, — думал каждый про себя. — Хорошо, что туалетная рядом».

Ах, эта туалетная комната — гордость генерал-комиссарского кабинета! Другой такой во всей Риге не найти. Воздвигая Дворец финансов, Экие, как истый слуга Бахуса, позаботился о некоторых удобствах. Ванная с душем, всюду никель и фарфор… У Лозе во Дворце юстиции таких удобств нет.

Причиной несчастья послужили слишком жирные маринованные угри, съеденные генерал-комиссаром в несколько неумеренном количестве. «Не надо было есть так много, — подумал он после того, как в желудке начались неприятные процессы. — Угорь вовсе не интересуется, в чей желудок попал, он везде оказывает свое разрушительное действие».

Возвратись в кабинет, Дрехслер как ни в чем не бывало повторил прерванную тираду:

— Да, пусть попробуют. Нам не страшно. Декларации Тегеранской конференции мы противопоставим единодушный протест латышей. Сегодня в двенадцать часов в Риге, на Домской площади, должен прозвучать голос латышей, а вы, господа, позаботьтесь о том, чтобы этот голос протеста прозвучал достаточно громко. Ни один немец не будет говорить на митинге. Мы будем стоять в стороне и наблюдать за проявлением чувств латышского народа. Что вы сделали, чтобы привлечь побольше участников на этот исторический митинг?

Он умолк и вопросительно посмотрел на «представителей» латышской общественности. Те подбадривали взглядами друг друга. Данкер откашлялся и, поднявшись, обратился к генерал-комиссару:

— Разрешите?

— Пожалуйста, генерал…

— Генерал-дирекция внутренних дел предприняла необходимые меры, чтобы собрать на митинг хотя бы тридцать тысяч. Наши сотрудники оповестили все учреждения, домоуправления, школы, промышленные заведения. При содействии господина Роде о митинге сообщено на все фабрики и заводы, и их администрации предписано вести наблюдение за своевременной явкой рабочих на Домскую площадь. В десять часов — то есть через несколько минут — площадь начнет заполняться. Уже действуют все громкоговорители. Полиция охраняет трибуну, а наши сотрудники компактными группами разместятся в разных концах площади и постараются, чтобы в соответствующих местах речи звучали аплодисменты и возгласы одобрения. Смею уверить, господин генерал-комиссар, что митинг должен получиться внушительным, эхо его будет услышано во всем мире. Если у вас имеются какие-либо указания, готов их выполнить.

Дрехслер махнул рукой, чтобы Данкер сел, потом повернулся к Роде.

— Господин Роде, в сущности главную роль сегодня играете вы. Вам как представителю общественных организаций и руководителю профессиональных союзов придется говорить от имени рабочих и служащих… Так сказать, представлять голос народа. Вы понимаете, какая на вас возлагается миссия?

— Текст речи согласован с вашим шефом пропаганды, господин доктор, — ответил Роде. — Надеюсь, он познакомил вас с последними изменениями и добавлениями.

— Речь я прочел, — сказал Дрехслер. — Получилось довольно хорошо. Только старайтесь говорить с чувством и страстью о декларации Тегеранской конференции. В вашем голосе должны звучать негодование и священный гнев. Ваш пафос должен взволновать слушателей, когда вы будете говорить о роли Великогермании в освобождении латышского народа от большевиков, о том, как потрудился Адольф Гитлер на благо латышей. Официальные должностные лица сегодня отойдут в тень и будут говорить ровно столько, чтобы народ не подумал, будто мы мыслим иначе.

— Я сознаю все значение своей ответственности, господин доктор, — подтвердил Роде.

— Удостоит ли митинг своим присутствием господин генерал-комиссар? — осведомился Приман. — Было бы весьма желательно.

— Ничуть не желательно, господин Приман. Митинг ведь начнется сам собой. Если я там появлюсь, злые языки скажут, что это инсценировка. Нет, я буду сидеть в своем кабинете и следить по радио за ходом митинга. Мысленно я буду с вами, а физически буду находиться в нескольких шагах от места действия. После того как участники митинга примут резолюцию, вы вместе с представителями общественности и рабочих явитесь ко мне и будете просить, чтобы я передал Адольфу Гитлеру волю латышского народа. Можете быть уверены, что фюрер Великогермании сегодня же вечером прочтет резолюцию митинга и даст должные указания министерствам пропаганды и иностранных дел. Вот тогда послушаем, какую песню запоют большевики и их приверженцы.

Где-то совсем близко раздался мощный взрыв. Задребезжали стекла, стены Дворца финансов вздрогнули. Дрехслер и остальные господа инстинктивно втянули головы в плечи, со страхом глядя на окна. С улицы доносился звон выбитых стекол, градом сыпались на мостовую камни и обломки дерева, подброшенные вверх взрывом, слышались крики, тревожные свистки полиции и треск мотоциклов.

Дрехслер вскочил с кресла, и лицо его опять приняло то задумчивое выражение, которое приглашенные уже несколько раз наблюдали в это утро. Теперь это выражение сопровождалось какой-то трагической гримасой. Генерал-комиссар сердито нажал кнопку звонка.

В кабинет вошел адъютант.

— Немедленно выясните, что это за взрыв, — сказал Дрехслер. — Пусть Штиглиц позвонит мне. Вы, господа, можете идти. Готовьтесь к митингу.

Через несколько минут адъютант снова появился в кабинете Дрехслера.

— Господин доктор, — взволнованно сказал он. — Взрыв произошел на Домской площади. Возле трибуны взорвалась мина. Есть человеческие жертвы. Преступник еще не задержан. Что прикажете предпринять?

— Разыскать преступника! — крикнул Дрехслер. — Пусть Ланге и Штиглиц не показываются мне на глаза, пока не изловят его!

Бледные, испуганные, стояли в приемной участники совещания. Они вытирали пот и взволнованно шептались:

— Еще немного, и мы бы взлетели на воздух… Если бы мина взорвалась на два часа позже.

— Может быть, там еще есть мины… взорвутся позже?

— Вероятно, весьма вероятно.

— Люди бегут с площади. Ни полиция, ни солдаты не в состоянии их остановить. Как мы соберем теперь эти тридцать тысяч?

4

Над городом уже сгущались сумерки. Без огней, назойливо позванивая, мчался из центра на окраину трамвай. Роберт Кирсис мог сесть на какой-нибудь остановке, но он нарочно пропустил несколько трамваев и медленно шагал по направлению к Воздушному мосту. У него еще было время, он хотел задержаться, пока совсем стемнеет. Если прийти рано, не будет еще Курмита и Иманта, а лучше, когда такие свидания проходят быстрее.

У Кирсиса не было с собой ничего запрещенного, поэтому он так спокойно шагал по улице Свободы и равнодушно смотрел на встречных. Но его зоркий изощренный глаз сразу же заметил нечто необычное. Поверхностный наблюдатель, пожалуй, ничего не увидел бы: люди как всегда шли своей дорогой, как всегда разговаривали вполголоса, по временам оглядываясь, не подслушивает ли кто сзади. Но для Роберта Кирсиса многое означали и веселый блеск глаз, и улыбки на лицах латышей, и напряженные физиономии немцев. Дольше и внимательнее смотрел вслед каждому прохожему полицейский. У всех перекрестков, под арками ворот, в темных подъездах, прижавшись к стенам, стояли люди в штатском и незаметно осматривали каждого проходящего мимо человека. Город кишел шпиками, которых Ланге выпустил на улицы после взрыва на Домской площади. Слух о нем уже облетел всю Латвию. В Риге только и разговору было, что о сорванном митинге. С большим трудом немцам удалось согнать на площадь несколько сот человек и заставить их выслушать речи ораторов, но митинг протекал в нервной обстановке, в ожидании нового взрыва. Напрасно «Тевия» и радио соловьем разливались по поводу «грандиозного протеста и единодушного решения участников митинга», — никого они не могли заставить забыть о взрыве. Вот почему Кирсис видел веселый блеск в глазах прохожих, вот почему в подворотнях и темных подъездах маячило столько шпионов. «Теперь они все вверх дном перевернут, — думал Кирсис. — Тридцать тысяч рейхсмарок тому, кто укажет преступников. Это не мелочь, гестапо не зря так сорит деньгами. Но ничего! Хоть и придется на время притихнуть — взрыв того стоит. Гитлеровцам не удалась одна из самых крупных провокаций, их подняли на смех, а неудачи их множат моральные силы народа. Молодец Судмалис, и молодой Банкович — славный парень!»

Кирсис знал, кто положил мину в урну для мусора рядом с трибуной. Это были его ребята, члены рижской комсомольской организации. С тех пор как ею стал руководить Судмалис, оккупанты каждый день получают неприятные сюрпризы. Полиция не успеет счистить со стен домов одни надписи, как появляются новые. Нелегальные листовки попадают на все фабрики и в учреждения, их находят и на улицах и в ящиках для писем. По утрам их подают к завтраку Ланге и Екельну, и каждый раз они изрядно портят им аппетит.

Не доходя до Воздушного моста, Кирсис остановился и подождал трамвая. Он посмотрел на старый домик напротив и вздохнул. Неделю тому назад здесь умерла жена старого Павулана. Недавно отвезли на кладбище Мартына Спаре, — не дождался старик сына с дочерью. Старики Залиты лежат в тифу, а это верная смерть… Сейчас многие умирают, кто с голоду, кто от болезней. Чаще всего гибнут рабочие, — не выдерживают на голодном пайке.

«Многие ли из нас выдержат до дня освобождения? — пронеслась в мозгу горькая мысль. — Нет, все не умрут, какие бы бедствия ни пришлось испытывать народу. Ведь и ждать теперь недолго осталось… Может, и ты, Роберт? Кто его знает, и не это главное. Главное, что останется народ, что здоровым и несокрушимым останется дух латышского рабочего, — будет кому строить Советскую Латвию».

…Кирсис сошел с трамвая у церкви Креста. Он пересек шоссе Свободы и окольным путем подошел к новому двухэтажному дому. Здесь должна была состояться встреча с Курмитом и Имантом. Уже несколько месяцев Кирсис не заходил к Курмиту в Чиекуркали, а встречался с ним на улице, возле кино или где-нибудь на далекой окраине. Некоторыми конспиративными квартирами пользовались только в крайних случаях, когда нужно было принять связного из провинции или встретиться с товарищами из подполья.

В этой квартире жил один библиотекарь. Через него было довольно удобно держать связь с товарищами: в дни выдачи можно было смело прийти в библиотеку и вместе с возвращаемой книгой передать записочку. Точно таким же способом получали от библиотекаря нужные сведения.

Кирсис пришел на эту квартиру в первый раз. Курмит с Имантом уже ждали его. Хозяин квартиры вышел в кухню и наблюдал в окно за дорогой, еще не ставшей улицей, потому что многие соседние участки были не застроены.

— Какие новости принес? — сразу спросил у Иманта Кирсис.

— Новости плохие, «Дядя». Несколько дней назад наши ребята поймали одного шуцмана. При допросе он рассказал, как взяли в плен Аустриня. Аустринь на обратном пути с задания завернул к своим знакомым. Немцам удалось его там схватить, пока он спал. Ну, после этого допрашивали, страшно грозили и обещали отпустить живым, если он все расскажет. Аустринь разболтал, где мы разместились, какие у нас силы… И про Курмита из Саутыней он рассказал.

— Значит, они могли напасть на наш след, — сказал Кирсис и покачал головой.

— Ояр думает, это не так страшно, потому что Аустринь, кроме Курмита, никого не знал. Шуцман сказал, что Аустриню велели вернуться на базу полка и разузнать про всю сеть связи от леса до Риги. Немцы вернули ему пистолет, вывели из дому и показали, что они сделали с хозяевами. Пока допрашивали Аустриня, остальные жандармы повесили их. Когда Аустринь увидел это, он ужасно разволновался и выхватил из кармана пистолет. Первым застрелил офицера, потом еще несколько немцев, а потом и сам застрелился.

— Хоть в последний момент совесть заговорила… — сказал Кирсис. — Несчастный трус! Как будто после этого легче умереть. Теперь даже пожалеть его нельзя, а тогда… тогда бы он стал героем. Велика прибыль — убитый офицер и несколько жандармов, когда столько наших погибло! А что еще Ояр велел сообщить?

— Он думает, что теперь надо быть еще осторожнее. Не посылать в лес непроверенных людей. Ояр подозревает, что в вашей организации есть шпион. Может быть, он еще не добрался до центра, а примазался к какой-нибудь группе и дознается, где руководство. Ояр сказал, что вам, «Дядя», нужно на некоторое время переселиться в лес, пока уляжется тревога после взрыва на Домской площади. Может быть, вы пойдете со мной?

— Нет, Имант, на этот раз — нет. Ояр верно рассуждает: нам надо усилить бдительность, сам я должен уйти в глубокое подполье, но не сегодня. Кое-что еще надо уладить. Вот сделаю все, тогда приду к вам. Так и скажи Ояру. Может быть, через неделю приду или чуть попозже, но долго не задержусь.

— Мне кажется, тебе надо послушаться Ояра, — сказал Курмит. — Душно очень становится… Малейший пустяк может погубить. Не откладывай в долгий ящик, «Дядя». Иди, пока можно.

— Понимаю, друг, что пора мне на время исчезнуть со сцены, но не могу оставить организацию в таком положении. По крайней мере связь нужно перестроить, вынести за город. Работа ведь не должна останавливаться.

— Разреши это сделать мне, — не отставал Курмит. — Я оповещу товарищей, отменю ненужные явки.

— Немного позже, Курмит. Если уж я больше двух лет умел маневрировать, как-нибудь удержусь и эти несколько дней.

Так он и решил. Свиданье продолжалось не больше получаса. Они поодиночке вышли из домика и повернули каждый в свою сторону. Курмит — в Чиекуркали, Кирсис — к ближайшей трамвайной остановке, а Имант — на дорогу Сунтажи-Мадона. Он по ней ходил много раз, поэтому знал, как незаметно миновать немецкие контрольные посты.

«Жаль, что „Дядя“ не пошел со мной, — думал Имант, бесшумно шагая в темноте по шоссе, — дорога бы показалась короче. Но он ведь лучше знает, что нужно».

5

Роберт Кирсис был прав: нельзя было так просто уйти в подполье и бросить организацию на произвол судьбы, не подумав о дальнейшей работе, о связях. Было много мелких нитей, которые держал в руках он один. Если бы он внезапно исчез, не предупредив товарищей, они остались бы, в лучшем случае, без руководства, в худшем случае — могли попасть в лапы гестапо. Надо было предупредить хотя бы ближайших друзей, чтобы они не ходили по старым конспиративным тропинкам, которые могли теперь стать опасными ловушками, не приближались к дому Кирсиса. Главное же, несколько членов организации, за которыми охотились полиция и гестапо, прятались по конспиративным квартирам, ожидая, когда будут изготовлены для них документы. Один был шофер грузовой машины, который прошлой зимой помог вывезти в лес оружие из немецкого склада. Кто-то из служащих гаража выдал его полиции, и спасся он только благодаря счастливой случайности. Другой совершил отчаянно смелую диверсию на фабрике и тоже чуть не попался. Обоим нужно было приготовить паспорта на чужое имя и помочь с выездом в какой-нибудь другой город, а это мог сделать только Кирсис.

Наконец, совершенно невозможно было оставить маленькую типографию на прежнем месте: вокруг уже рыскали ищейки гестапо. Важнейшие нити связи надо было передать в руки Курмиту, чтобы он мог руководить работой.

Всем этим Роберт Кирсис занялся после встречи с Имантом и Курмитом. В течение двух дней он раздобыл паспорта и переправил в безопасные места находящихся под угрозой ареста товарищей. Успел перенести типографию из одного района в другой, успел сообщить Курмиту некоторые явки и организовать главный пункт связи за городом. По правде говоря, теперь можно было бы и скрыться, но Кирсис находил все новые и новые дела, которые следовало уладить. На четвертый вечер, возвращаясь домой, он вовремя заметил западню, в последний момент избежал ареста. Но теперь стало ясно, что полиция разыскивает именно его — Роберта Кирсиса, — и ни на квартиру, ни на работу больше показываться нельзя. С этого дня ему нужно было другое убежище и другое имя, потому что за служащим управления коммунальных предприятий Робертом Кирсисом охотилось гестапо. Оставался еще один вопрос: охотятся ли за ним как за подозрительной личностью и возможным подпольщиком, или там уже известно, что эта личность и есть «Дядя» — руководитель большевистского подполья. Но и в том и в другом случае он должен немедленно скрыться.

Еще два последних шага — две маленьких прогулки под самым носом у немцев — и все в порядке. Надо получить документ и подать последний прощальный сигнал Курмиту: я ухожу, действуй теперь ты.

Документ — паспорт на имя Антона Румшевица — он получил на следующее утро в одной переплетной мастерской. С этим паспортом он мог спокойно отправиться в Мадонский уезд, где ему якобы принадлежал небольшой хутор недалеко от Лубанского озера. Из переплетной он вышел черным ходом и очутился на другой улице. Он решил провести день где-нибудь на окраине, а когда на «Вайроге» кончится дневная смена, дождаться Курмита и, проходя мимо, шепнуть ему, что тот остается один.

Но из этого ничего не вышло. Днем уже, идя по одной окраинной улочке, Роберт Кирсис понял, что он окружен и ни один его шаг не останется незамеченным. Два шпика шли впереди и останавливались на каждом перекрестке, позволяя ему выбрать направление. Еще двое шли немного сзади по другой стороне улицы, а иногда появлялся и пятый шпик.

Неопытный человек так бы и не обратил внимания на этих занятых по виду людей, но Кирсис сразу понял, к чему идет дело.

«Опознан. За мной следят. Если не схватили сейчас, то только потому, что хотят узнать, с кем я встречусь. Думают, приведу их к своим товарищам, и тогда вместе с ними арестуют… Ничего не выйдет, остолопы! Подметки протрете, а ничего не добьетесь».

И он начал водить их по городу. Заметив на тротуаре одного шпика, о котором недавно были предупреждены все члены организации, Кирсис воспользовался этим случаем, чтобы проверить метод работы своих преследователей. Он поздоровался со шпиком и протянул ему руку, потом, сделав вид, что обознался, пробормотал извинение и пошел дальше. Пройдя несколько шагов, остановился у столба с афишами и незаметно оглянулся назад. Незадачливый шпик уже был схвачен, и двое неизвестно откуда вынырнувших полицейских вели его кратчайшим путем в соседний полицейский участок.

«Ясно. На „Вайрог“ идти нельзя. С Курмитом даже мимоходом не удастся заговорить, его тут же схватят. Последний сигнал надо дать другим способом. Но как?»

Времени на размышления у него было достаточно. Медленно, как на прогулке, шагал Кирсис по центральным улицам, где подпольщики не имеют обыкновения встречаться. Он подолгу рассматривал рекламы возле каждого кино, будто не мог решиться, какой фильм посмотреть. Подолгу изучал афиши, на которых стояли незнакомые имена немецких певцов. Так он очутился в районе бульваров, и этот путь привел его к чистильщику сапог. Они не узнали друг друга и даже не поздоровались. Чистильщик — мужчина средних лет — сейчас же схватился за щетки и банки с мазью, подвернул Кирсису брюки и стер грязь с ботинок.

— Скажи Ансису, что «Дядя» ушел, — шепнул Кирсис.

— Понятно, — ответил тихо чистильщик, даже не посмотрев на Кирсиса.

Через несколько минут Кирсис заплатил ему по таксе и ушел. На его место сел другой клиент, и чистильщик с той же ловкостью принялся за дело.

Кирсис продолжал ходить по городу. Ему было ясно, что только счастливый случай может спасти его от ареста. Он почти схвачен — в тот момент, когда агенты гестапо найдут это необходимым, его арестуют хоть посреди улицы. Пока еще они надеются что-нибудь выведать. Нельзя лишать их этой надежды, надо оттягивать развязку до вечера. Кирсис купил в киоске газету и, сев на скамейку бульвара, долго читал ее. И пять молодых людей вынуждены были все это время мерзнуть на других скамейках, на некотором расстоянии от Кирсиса, — только один сел прямо напротив, по другую сторону аллеи, и так же, как Кирсис, утомлял свое зрение, всматриваясь в газетные строчки.

«Настал твой конец, Роберт, — думал Кирсис. — От этих не уйдешь. Единственная возможность вырваться из их когтей — это броситься под трамвай или пойти на Понтонный мост и на глазах у этих хлюстов броситься в Даугаву. Но ты этого не сделаешь, нет. Это уже будет капитуляцией. Надо бороться до последней возможности. Может быть, они вовсе не так много знают про тебя. Может быть, бросят в тюрьму или Саласпилский лагерь, будут держать как ненадежного вместе с такими, против кого нет никаких улик. Не исключена возможность, что тебя не опознают, и через некоторое время ты… Если из ста возможностей только одна в твою пользу, и то не стоит бросаться под трамвай или прыгать в Даугаву. Надо бороться до конца».

Дальше сидеть на скамейке не имело смысла. Кирсис посмотрел на часы, разочарованно покачал головой и встал. Через четверть часа он вошел в большую парикмахерскую и стал терпеливо ждать своей очереди. Один из преследователей вошел вслед за ним и тоже стал ждать.

— Побрить или постричь? — спросил парикмахер, когда Кирсис сел в кресло.

— И то и другое. Уберите, как жениха к свадьбе.

— Есть такое дело, — сказал парикмахер.

Через сорок минут, выбритый и остриженный, надушенный и напомаженный, Кирсис вышел из парикмахерской. «Если возьмут сегодня, пусть берут в человеческом виде. В тюрьме успеет отрасти большая борода».

Дальнейший план Кирсиса был таков: сесть на трамвай, идущий в Межа-парк, и ехать до самого конца. У Зоологического сада сойти и проверить, хватит ли храбрости у преследователей войти за ним в лес. Шпики Фридрихсона обычно боялись заходить в чащу. Если и эти такие — остается один шанс на спасение.

Когда Кирсис сошел с трамвая в Межа-парке, было уже темно. Он не сразу пошел к опушке, а некоторое время шагал по Лесному проспекту в сторону Саркандаугавы. В тот момент, когда он хотел перейти улицу и исчезнуть в лесу, два типа опередили его и загородили дорогу.

— Постойте, мы должны проверить ваши документы.

В следующий момент сзади двое схватили Кирсиса за руки и вывернули их, чтобы он не мог сопротивляться.

— Что это значит? — удивленно спросил Кирсис.

— Вы арестованы.

6

В ту же ночь его стали допрашивать. Дело это начальник политической полиции Ланге поручил хауптштурмфюреру Освальду Ланке. Ему помогали проверенный помощник оберштурмфюрер Кристап Понте и еще один сотрудник помельче, чьи обязанности ограничивались несколькими простейшими операциями, которыми не могли заниматься Ланка и Понте, так как это требовало физических усилий.

Первый допрос…

Роберту Кирсису не было известно, знают ли его противники, кто он в действительности — Антон Румшевиц, Роберт Кирсис или сам «Дядя», — но ему во что бы то ни стало надо было это узнать. Если немцы не знают, кто он, тогда стоит придумывать правдоподобные легенды и пуститься в разговоры. Если же они знают, что арестованный — сам «Дядя» и его настоящее имя Роберт Кирсис, то ничего уже спасти нельзя, и тогда самое правильное — полное молчание. Иначе каждое лишнее слово только продлит ему мучения, потому что противники могут подумать, что за первым словом последует второе и третье, и постараются добиться от него как можно больше. «Если будешь молчать, будешь терпеть один, — думал Кирсис, — а если начнешь говорить, пострадают и товарищи. Что можно говорить и чего нельзя, что пригодится немцам, а что — нет, ты не знаешь. Самый невинный факт может оказаться роковым, если он является единственным недостающим звеном в цепи фактов. И чем меньше ты будешь говорить, тем больше выболтают противники. Только будь готов к тому, что они в любой момент попробуют удивить тебя самой неожиданной выходкой. Каждый вопрос, каждое произносимое ими слово надо выслушивать с полным хладнокровием».

С такими мыслями, готовый на самые страшные муки, предстал перед допрашивающими Роберт Кирсис. В качестве деревенского жителя Антона Румшевица, который нечаянно и не по своей вине попал в беду, он всем своим видом выражал полный недоумения вопрос: как я попал сюда? Он сел на стул, когда ему предложили сделать это, и простодушно посмотрел на Ланку.

— Господин, никак я не пойму, что же это такое… Мне нынче вечером надо сесть в поезд и ехать домой, а теперь, видать, придется еще одну ночь провести в Риге.

— Видать, придется, — ответил Ланка, передразнивая его простонародный выговор. — Я вижу, вы очень торопитесь, вот и мы тоже поторопимся скорее выяснить это недоразумение.

Он с нажимом произнес последнее слово и язвительно улыбнулся. Вдруг выражение его лица изменилось, и он сухо спросил:

— Как вас звать? Имя, фамилия, отчество…

— Румшевиц, Антон, сын Микеля, — спокойно ответил Кирсис. Их взгляды встретились — один наивно-вопросительный, другой — напряженный от еле сдерживаемой злобы и насмешки.

— Румшевиц? — удивился Ланка. — И давно?

— Как давно? — удивился в ответ Кирсис. — Имя человек получает, когда родится, и носит его всю жизнь.

— Не валяй дурака, Роберт! — вдруг раздался за его спиной чей-то голос. Но он был готов и к этой ловушке и, даже не обернувшись, продолжал смотреть на Ланку.

— Вспомни, как мы вместе проверяли электрические счетчики… — продолжал тот же голос.

— Почему вы ему не отвечаете? — спросил Ланка.

— Разве это он со мной? — Кирсис, казалось, совсем растерялся.

— Конечно, с вами, господин Роберт Кирсис, — ответил Ланка. — И почему вы не хотите с ним поздороваться? Должен же «Дядя» узнать одного из многих своих племянников.

— У меня нет никаких племянников, — сказал Кирсис и стал спокойнее. Теперь ему было ясно, что его противники знают все. Вместе с тем он узнал, что его ожидает… Больше не оставалось никаких иллюзий. Единственное, что еще интересовало его, это — кто предатель, кто узнал, что он «Дядя», и сообщил об этом гестапо.

Медленно он повернул голову, посмотрел сбоку на Понте. Этого человека он видел впервые. Так же медленно отвернулся от него и снова стал смотреть на Ланку. Кирсис молчал. Ждал, чтобы тот заговорил первым.

— Ну что? — улыбнулся Ланка. — Кончим с этой игрой? Или начнем опять сначала? Как вас звать?

— Антон, сын Микеля Румшевица. Родился в тысяча девятьсот…

— К черту эти сказки! — заорал Ланка и вскочил со стула. — Или вы идиот, или нас принимаете за идиотов. Вы ведь видите, что мы все знаем, от начала до конца. Не только ваше имя и фамилию, но всю вашу биографию до самых мельчайших подробностей. Если хотите, мы можем вам сказать, когда вы начали действовать под именем «Дядя», когда стали руководить подпольной организацией и что вы делали вчера, позавчера, месяц и год тому назад. Мы знаем все. Ничего нового рассказать вы не можете, но нам надо оформить протокол допроса. Не тяните напрасно. Мне хочется спать.

— Не понимаю, за кого вы меня принимаете, — сказал Кирсис. — Здесь какое-то недоразумение. И кто это наговорил вам таких глупостей, будто я совсем не Румшевиц? Еще что вы желаете узнать?

— О вашей работе — все, — ответил Ланка. — Кто ваши ближайшие соумышленники? Кто основал вашу организацию? Кто будет ею руководить после вашего ареста? Кто взорвал трибуну на Домской площади? Рассказывайте все, что знаете, и не изображайте дурачка.

— Я ничего не знаю. Вы меня и правда дурачком сделаете. Организация… трибуна… соумышленники… как тут разобраться?

Он знал, что запирательство делу не поможет, но надеялся, что допрашивающие в запальчивости откроют какую-нибудь карту — начнут говорить сами и невольно покажут, насколько они осведомлены. Только из-за одного этого следует продолжать игру. Может быть, у них вырвется какое-нибудь слово, которое поможет ему определить, кто же предатель. Даже в тюрьме не мешает это знать, — а там найдется и способ, как подать весточку товарищам и предупредить о негодяе.

— Вам все-таки придется поумнеть, — продолжал Ланка. — Коротко и ясно: или вы будете говорить, или мы поможем вам развязать язык.

— Ничего я не знаю.

— Ну, хорошо… Если вам так хочется… — Ланка кивнул головой.

Тяжелый удар сбил Кирсиса с ног. Его били плетью, топтали ногами, обрабатывали кулаками. Затем приказали подняться и отвечать на вопросы, но Кирсис только мотал головой.

— Не понимаю, чего вам от меня надо… Что вы со мной делаете? Я простой человек, приехал из деревни, а вы…

Моральный поединок продолжался. Кирсиса снова били, его забрасывали вопросами, но дело вперед не подвигалось. Наконец, разъяренному Ланке надоело это, и он приказал увести арестованного в камеру. Кирсис чувствовал нестерпимую боль во всем теле, двигался он с большим трудом, но теперь ему было ясно, что его враги больше ничего не знают о прочих членах организации. Иначе они бы назвали хоть одного из тех, кто уже сидел в тюрьме, или из тех, кого они могли арестовать вместе с ним. «Копаются, нащупывают, а сами определенного ничего не знают, кроме того, что я „Дядя“. Но теперь больше не надо отрицать это. Да, я Роберт Кирсис, и я „Дядя“. Все неприятности, которые немцы испытали в Риге, — моя работа, я все это беру на себя, и оставьте меня в покое, идите к черту! Склад оружия очистил я, трибуну взорвал я… все, все сделал я — Роберт Кирсис. Вот я стою перед вами. Что вы можете со мной сделать? Пытать, убить? Пожалуйста, вот я, мне не страшно! А еще что? И это все? Да, это действительно все, но я плюю на это. Тело вы можете убить, но душе коммуниста вы ничего сделать не можете. Она сильнее всех пыток, сильнее вашей ненависти и кровожадности. Моего имени вы будете бояться даже тогда, когда меня больше не будет. И вы проиграете борьбу, а победителем буду я — сын великой коммунистической партии. Ибо моя партия бессмертна, а вместе с нею и я, Роберт Кирсис из Риги».

Так думал он всю ночь напролет. И так сказал он на следующем допросе, в котором участвовал сам Ланге. Услышав эти слова, его противники побледнели от злобы и хотели снова пытать его, но он удержал их властным жестом, в котором была такая сила внушения, что они на некоторое время поддались ей.

— Если хотите еще узнать от меня что-то, то слушайте. Слушайте внимательно, ибо это последние слова, которые я скажу.

И все слушали — сначала с любопытством, заметно заинтересованные, а затем краснея за свое бессилие.

— Каждому из вас приходилось бывать в театре, — начал Кирсис. — И каждый, наверно, заметил, что одну пьесу можно с интересом смотреть до самого конца, а другая вызывает скуку с самого начала. Отчего это? Оттого, что есть хорошие и плохие пьесы. О хороших я говорить не буду, а про плохие можно сказать, что это те пьесы, в начале которых зритель сразу догадывается, чем кончится последнее действие. Зрителем вот такой скверной постановки вы сделали и меня. Еще когда вы задали мне первый вопрос, я уже знал, чем кончится вся эта игра. Результат может быть только один — моя смерть. Так какого черта я буду смотреть на эту игру до конца да еще исполнять какую-то навязанную мне роль? Чтобы удовлетворить ваше любопытство? И не подумаю. Поэтому я заявляю: Роберт Кирсис, коммунист до мозга костей, в дальнейшем не желает вести с вами никаких разговоров. Разыгрывайте вашу подлую инсценировку до конца без моего участия. С этого момента я не скажу больше ни слова и не отвечу ни на один вопрос. Вот и все, что я хотел вам сказать, гитлеровские мерзавцы. Точка.

Теперь они могли делать с ним, что хотели, — Роберт Кирсис не сказал больше ни слова. Стиснув зубы, теряя по временам сознание от чудовищной боли, он мужественно, без стона терпел пытку. Как настоящий сын своей партии, мужественно взошел он в темную, ненастную ночь на эшафот, поставленный посреди тюремного двора, и в корпусах многие товарищи слышали его гордый, полный любви и веры возглас:

— Слава партии! Слава советскому народу!

Так умер Роберт Кирсис — борец и герой, сильный простой человек. Весть о его смерти облетела всю Латвию. И всюду, где люди узнавали об этом, они на мгновенье оставляли свои дела, вызывая в памяти благородный, озаренный вечной славой образ Кирсиса.

А в Риге продолжалась начатая Робертом Кирсисом и на время прерванная работа. Продолжалась великая борьба. Все новые и новые удары напоминали захватчикам, что не бывать им хозяевами Латвии.

После ареста «Дяди» жена Курмита уехала в Видземе и нанялась батрачкой в большую кулацкую усадьбу, а сам он оставил работу на «Вайроге» и окончательно ушел в подполье.

Глава восьмая

1

Стрекоча, перелетела через поле сорока — вороватая, жадная птица; почуяв издали запах крови, не могла усидеть в роще и спешила на запад, в сторону фронта. Тень птицы скользила по белому блестящему насту.

Солнце медленно спускалось к горизонту. Долгим казался этот день Аугусту Закису, как улитка ползло время. Каждые полчаса поглядывал он на часы и досадливо щурился на холодное зимнее солнце: «Когда ты, наконец, закатишься, старая дева? Кокетничаешь, прихорашиваешься, а согреть не можешь…»

Неделю назад он вернулся с курсов «Выстрел», и его сразу назначили командиром батальона. Он отказался от двухнедельного отпуска, который полагался ему после окончания курсов, и поспешил обратно в дивизию, к своим товарищам. Здесь он чувствовал себя как дома и ждал только, когда ему снова разрешат повести в бой своих людей.

Товарищи до сих пор избегали упоминать при нем имя Лидии. Даже Аустра. Она видела, что не прошло, не забылось его великое горе. Только он спрятал его от других. «Нехорошо, что он стал такой серьезный», — думала она, с тревогой наблюдая упрямое, жесткое выражение, появившееся на лице брата за последний год.

После нескольких месяцев пребывания в резерве фронта части латышской дивизии снова двинулись к переднему краю. Закипела работа в штабах. Командиры отправились на рекогносцировку местности.

— Скоро должно начаться, — решили между собой гвардейцы. — Теперь это последний нажим, а там и Латвия! Если нанесем хороший удар, то к весне будем дома.

Аугуст Закис не успел еще как следует принять батальон, как подполковник Соколов созвал в штаб полка всех командиров и развернул перед ними подробную карту их участка.

— А ну-ка, подумаем, товарищи, как лучше справиться с этим делом.

Перед дивизией была поставлена сложная, но интересная задача. В оперативный план была вложена свежая творческая мысль, хотя она до многих дошла только позже, когда по всему фронту стало известно о рейде подполковника Рейнберга.

Неприятель не должен был заметить, в каком направлении происходит перегруппировка наших сил, поэтому перемещение на исходные позиции происходило ночью. В темноте, по занесенным снегом дорогам ускоренным маршем спешили гвардейцы на север. Здесь уже не было больших лесных массивов, одни мелкие рощицы, и с наступлением рассвета в них должны были разместиться несколько пехотных полков. Батальон Аугуста Закиса достиг своей рощи до восхода солнца. Сжавшись, как сельди в бочке, стрелки просидели там весь день и, хотя было довольно холодно, костров не разводили, чтобы не выдать врагу своего присутствия.

Все было построено на внезапности, неожиданности… и кое на чем ином. Но об этом знали только немногие старшие командиры. Надо было сделать все, чтобы замысел удался, а если он удастся, об этом будут долго говорить свои и долго будут помнить немцы.

Вот почему Аугусту Закису в тот день казалось, что время ползет как улитка. Но долгие часы напряженного ожидания — это тоже была борьба. Яростная битва — без единого выстрела, без единого возгласа — началась еще вчера, когда они в сумерках оставили свое прежнее расположение.

Обедал Аугуст вместе с Аустрой и Петером Спаре, так как от штаба его батальона до третьей роты батальона Жубура было не больше двухсот шагов. Молча они открыли консервные банки и выковыривали ножами кусочки мерзлого мяса.

— Завтра мы будем еще на один шаг ближе к Латвии, — сказала Аустра.

«И еще на шаг дальше от Лидии…» — подумал Аугуст и невольно посмотрел на северо-восток, как будто там, за озерами и болотами, увидел ту, с которой никогда не расставался в мыслях. Меж елей завывал ветер, осыпая наземь снежную пыль. Везде звучали приглушенные людские голоса. Аугуст Закис долго глядел на сестру, на Петера, на стрелков. «Будем ли мы в другой раз сидеть так вместе? Может быть, это последний вечер… а потом останутся одни воспоминания».

О том же подумал он, когда к ним подошел Андрей Силениек. Виски у него запорошило снегом, и он казался седым.

— Скучно ждать?

— Так точно, товарищ гвардии подполковник, — ответил, вставая, Аугуст.

— Теперь вы покажете, так ли хорошо обучают на этих курсах, как все уверяют, — пошутил Силениек. — Командир полка говорит, что это будет самый настоящий выпускной экзамен.

— Понимаю. Постараюсь выдержать.

— Ты выдержишь. В тебе никто не сомневается. Главное — всем надо выдержать.

Побыв немного в батальоне и поговорив со стрелками, Андрей Силениек ушел в штаб полка, который расположился в другой роще.

«Счастливый человек, — подумал Аугуст Закис, провожая его взглядом. — Все его любят».

Солнце садилось, на западном крае неба все полыхало, как в жерле гигантской печи.

— Быть метели, — говорили бойцы.

2

Фронт в этом месте сохранял стабильность целых девять месяцев. Отдельные стычки, действия разведчиков, прощупывание противника небольшими местного характера ударами — больше ничего за это время здесь не происходило. Отсюда линия фронта, извиваясь, тянулась на северо-восток, вплоть до городка Холм на Ловати, образуя на карте широкий длинный язык. Каждый укол в его основание обязательно заставил бы немцев втянуть этот язык; возможно, именно поэтому командование выбрало это место для удара Гвардейской латышской дивизии.

Проведя все лето в беспрерывной боевой подготовке и серьезной тренировке, стрелки впервые после долгого перерыва в ночь на 13 января 1944 года вступили в бой.

Незадолго до полуночи батальон Аугуста Закиса занял исходные позиции. Было известно, что в наступлении будут участвовать все полки дивизии: решающего успеха надо было достигнуть в этом первом ночном бою, до рассвета. Внезапность, быстрота и натиск, непрерывное движение на запад — через железнодорожную линию и большак Новосокольники — Новоржев, до вереницы высот, до уцелевших сел и синих лесов, манивших взгляды стрелков.

Наступление началось сразу после полуночи. Сквозь проделанные саперами проходы в проволочных заграждениях и минных полях гвардейцы ринулись вперед. Короткий яростный бой — и снова быстрый бросок вглубь обороны противника. Движение вперед было настолько стремительным, что немцы не успели даже связаться со своими штабами, — вся связь была нарушена, и в линии фронта образовался глубокий прорыв. Некоторые наши части уже были недалеко от железнодорожной линии.

Командный пункт полка находился в небольшой роще — в трехстах метрах от переднего края. То была маленькая землянка, вырытая на восточном склоне пригорка. Саперы устроили ее накануне на скорую руку. Вход был завешен палаткой. Потолочный настил был так тонок, что предохранял самое большее от осколков мин.

В тесном помещении, слабо освещенном карманным фонариком, сидели командир полка Соколов, Андрей Силениек и телефонист. Начальник штаба находился в другой землянке. Все были в полушубках и ушанках. В короткие промежутки, когда замолкал телефонный аппарат, телефонист, пожилой сержант с худым, словно закопченным лицом, хлопал руками по бокам и грел дыханием пальцы.

То Соколов, то Силениек брали трубку и говорили с командирами батальонов.

— Что, жарко? — кричал в трубку Соколов. — Не думайте, что вам одним. Проверьте фланги, чтобы не оторваться от соседей. Ваш правый сосед уже приближается к железнодорожной насыпи. Ни в коем случае не отставайте от него. Через пятнадцать минут доложите обстановку.

Положив трубку, Соколов обернулся к Силениеку. Лицо у него было серьезное, даже хмурое, но по беспокойному блеску его глаз Андрей видел, что командир полка доволен тем, что происходит там, снаружи.

— Второй батальон, кажется, уже осуществил прорыв первой линии неприятеля, — сказал Соколов. — Молодец этот капитан Закис. Только все еще горячится. Но сегодня мы не имеем права путать…

— Закис не напутает.

— Я тоже так думаю, но сегодня ночью одной надежды недостаточно. Должна быть полная уверенность. Сейчас надо ввести в прорыв батальон Жубура и развить достигнутый успех. Андрей Петрович, придется мне сходить туда, надо самому посмотреть, как они управляются. Если позвонит генерал, доложи ему обстановку и скажи, что я…

— Почему ты? Ведь тебе сейчас нельзя выпускать из рук управление боем. В батальоны пойду я. Задача настолько ясна, что даже я ничего не напутаю.

У них не было ни времени, ни расположения вести вежливые препирательства. Дело ведь было не в том, чтобы выказать перед другим свое мужество — они достаточно хорошо знали друг друга, да Соколов и сам понимал, что целесообразнее пойти к месту прорыва Силениеку. Обоим батальонам было нужно скорее моральное подкрепление, а кто мог подбодрить людей лучше Андрея?

— Хорошо, — сказал Соколов. — Ты так ты. Если произойдет что-нибудь непредвиденное, — сообщи.

Они кивнули друг другу, что означало одновременно и согласие и прощание. После этого Соколов снова схватился за телефонную трубку, а Андрей вылез из землянки.

Холодный ветер ударил ему в лицо. В просветах между облаками мерцали звезды; таким странным казалось их мирное безмятежное сиянье, когда внизу все кипело и грохотало. Метрах в ста к северу от командного пункта что-то полыхнуло, и осколки, разрывая воздух, со свистом пронеслись в темноте. Силениек инстинктивно пригнулся и, когда глаза его снова привыкли к темноте, зашагал быстрыми, широкими шагами по проторенной связистами тропе. Дорогу он знал хорошо — надо было только держаться вдоль линии связи.

На полдороге он встретил бойца, проверявшего линию. Узнав Силениека, тот приостановился и, давая дорогу, шагнул с тропинки в снег.

— Ну, как там?

— Обойдутся, товарищ гвардии подполковник, — вполголоса ответил боец. — Было жарко, а сейчас фрицы как-то притихли. Наверно, опешили, не знают, с какой стороны ждать нового удара. Товарищ гвардии подполковник…

— Что такое?

— Если вы к капитану Закису, то вон от того куста надо будет немножко проползти. С железнодорожной насыпи иногда обстреливают пулеметами. Мне вот ушанку изодрало.

— Ладно, друг, — сказал Андрей и пошел дальше. Боец еще немного посмотрел ему вслед и, только когда Силениек, дойдя до кустарника, пригнулся и, касаясь пальцами снега, перебежал открытое место, он вернулся на тропу и продолжал свой путь.

«Все-таки не пополз, — подумал боец и улыбнулся. — Не хочется перед немцем… А нам за это достается. Эх, все мы на одну колодку!»

Капитана Закиса Андрей нашел в воронке, оставшейся еще от прежних боев; осенью ее до половины залило водой, которая теперь превратилась в сплошной лед. Опустившись на одно колено, Аугуст во всю мочь кричал в телефонную трубку:

— Так точно, уже подвинулись и разворачиваемся. Мое хозяйство приняло двести метров влево. Ясно… Ясно… не отстанем. Нет, еще не прибыл. — Заметив Силениека, он быстро добавил: — Простите, только что пришел. Разрешите выполнять?

Когда Аугуст кончил говорить по телефону, Силениек присел рядом с ним на корточки.

— Первый этап, товарищ гвардии подполковник, прошел удачно. Прорыв шириной метров в триста. В глубину тоже не меньше. Жубур со своими уже занял вправо от меня пустой участок. В следующую атаку надо бы перевалить через железную дорогу. Можем начать хоть сейчас. Взгляните, товарищ гвардии подполковник, — вон те темные бугры… Это железобетонные укрепления. Немцы, по всей вероятности, слишком на них понадеялись, но мы их заставили замолчать в несколько минут. Поэтому впереди так пусто. Видимо, растерялись.

— Настроение бойцов как?

— Великолепное, товарищ гвардии подполковник. Когда перевалим через железную дорогу, тогда увидите, что здесь начнется. Несколько рот обоих батальонов будут продолжать фронтальную атаку, а Жубур со своими остальными ротами и я со своими начнем обходный маневр — он на север, а я на юг. Все фрицы, которые не успеют удрать, останутся в окружении. Для полка откроется свободный путь до самых высот за шоссе. Командир полка сможет перенести свой командный пункт к железнодорожной насыпи.

Андрея заставила улыбнуться эта пылкая уверенность и живость тактического воображения, далеко опережавшего события.

— Задумано хорошо, Аугуст. Но сначала постараемся достичь железной дороги.

Неподалеку от воронки разом упало с дюжину мин. Силениек вместе с Аугустом — то ползком, то пригнувшись и бегом — обошли все роты второго батальона. Не доходя до места стыка обоих батальонов, Андрей увидел Петера Спаре.

— Опять воюем, Петер?

— Воюем, Андрей, — негромко отозвался Петер. — Скажи, зачем ты лезешь в такие места? Или думаешь, мы собираемся только себе приписать эту победу?

— Победу, Петер, хочется видеть своими глазами.

Аугуст Закис за несколько минут до этого послал связного сказать Жубуру, что Силениек здесь, и Жубур уже поджидал их у стыка батальонов.

— Ну, так чего еще ждешь? — спросил Силениек.

Жубур махнул рукой в сторону железнодорожной насыпи. В воздухе одновременно зажглись три ракеты, и поле перед насыпью осветилось неестественным красноватым светом.

— Вон под тем мостиком немцы устроили железобетонное укрепление, — сказал Жубур. — Я послал одно отделение под командой сержанта, чтобы их там уняли. Сейчас дадут сигнал. Тогда можно будет атаковать в полный рост. Думаю, так мы сбережем и время, да и людей.

— Да, людей… О людях, Жубур, постоянно надо думать, — сказал Силениек, всматриваясь в мостик.

— Товарищ подполковник, разрешите идти, — сказал Аугуст. — Когда батальон пойдет в атаку, мне надо быть со своими ребятами.

— Да, друг, ступай. — Силениек кивнул головой.

Низко пригибаясь, Аугуст Закис побежал к своему участку.

В том месте, где был мостик, раздались один за другим несколько взрывов ручных гранат. Затем там все утихло и погрузилось в тьму. Где-то метрах в двухстах правее падали мины, а над насыпью опять зажглись ракеты. Теперь при свете их можно было видеть сотни белых фигур; зажав в руках винтовки и автоматы, они перебегали поле. Вначале их ничто не задерживало. Минометы двух наступающих батальонов сконцентрировали огонь на самой насыпи и на прилегающей к ней полосе по ту сторону ее. Когда атакующие подошли к насыпи, заговорило несколько немецких автоматов и винтовок.

— Довольно жидкие у них здесь силы, — сказал Жубур.

— Не ждали, что с этой стороны ударят.

Они сидели, согнувшись, в канаве, где был устроен командный пункт Жубура, и при свете ракет наблюдали за ходом боя.

Телефонист подал Жубуру трубку:

— Командир полка.

— Дай я поговорю… — Андрей придвинулся ближе к аппарату. — Нева первый? Нева второй слушает. Все в порядке. Бой идет за самую насыпь. Сопротивление не ахти какое… Нет, не надо. Если не справимся, сам попрошу огонька. Через четверть часа сможешь перенести свой командный пункт сюда. Если хочешь, пошлю к тебе связного. Как только насыпь будет в наших руках, сообщим.

Передав трубку телефонисту, Силениек сказал Жубуру:

— Старик предлагает помочь артиллерией. Я думаю, пока не стоит. Пусть подождут, когда начнут немецкие батареи…

— Да, так вернее, — согласился Жубур.

Шум боя доносился уже с той стороны насыпи.

— Кажется, мне пора, Андрей, подвинуться вперед. Там, под мостиком, будет отличный командный пункт для старика.

— Действуй, Жубур, ты здесь хозяин. Я пойду погляжу, что делается за насыпью.

— Тогда уж разреши проводить.

— Хорошо, пойдем.

Отдав своему начальнику штаба распоряжение о перемещении командного пункта, Жубур вместе с Силениеком направился через поле к насыпи. Дорогой им стали попадаться раненые, возле которых суетились санитары.

— В какой еще санбат? — спорил один сержант с санитаром. — Перевязывай скорее, чтобы кровь не шла. Мне скорей надо к своему взводу бежать, а то что ребята подумают…

— Пусть думают, что хотят, а ты больше не вояка, — сердился санитар. — Шутка ли, ладонь.

— Ну, не ной, не ной, бог подаст, лучше перевязывай проворней, — огрызнулся сержант.

Они обменялись еще несколькими едкими замечаниями. Силениек прислушивался к этому своеобразному спору и улыбался про себя: «Попробуй победить их!..»

— Ложись, Андрей! — услышал он тревожный крик Жубура. В следующую минуту в воздухе что-то заревело, совсем рядом раздался взрыв, и ужасный удар свалил наземь Силениека. Он почувствовал боль в верхней части живота. Она заполнила все тело, больше ничего не было, кроме этой боли, а потом все заслонила глубокая черная тьма. Взрывы продолжались. То ближе, то дальше в воздух взбрасывало комья мерзлой земли, и они снова градом падали на землю. Белое поле на глазах стало пестрым.

С большим запозданием немецкая артиллерия стала посылать с высот снаряд за снарядом, не подозревая, что бой уже перекинулся на запад от железнодорожной линии.

Когда Силениек очнулся, первое, что он почувствовал, была невыносимая тяжесть и слабость во всем теле: ему показалось, что на него навалилась каменная глыба и прижимает его к земле. Он дышал часто, неглубоко, и каждый вздох отзывался такой острой мучительной болью в груди и животе, что кружилась голова.

Постепенно глаза его различили в темноте маленький люк, через который в подвальное помещение проникал снаружи прохладный воздух и слабый сероватый свет. Помещение было тесное; на земляном полу, застланном плащ-палаткой, лежали под шинелями шесть человек. Двое стояли у примитивной лесенки и разговаривали.

— Скоро будет подвода, — сказала девушка, наверно санинструктор. — Но подполковника нельзя эвакуировать.

— Нельзя, — повторил мужчина. По голосу и по очертаниям фигуры Силениек узнал полкового врача Лукьянова. — Нет смысла мучить его. Больше часа едва ли проживет.

Лукьянов обернулся в сторону Силениека и встретил взгляд необычайно блестящих глаз раненого.

— Вы проснулись, — удивленно заговорил врач и подошел к Силениеку. — Это хороший признак. В вашем положении…

— Где я? Как там? — шептал Силениек. Ему казалось странным, что голос его совсем не звучит. — Шоссе… занято?

Лукьянов оглянулся на санинструктора, точно звал ее на помощь.

— Наши продвигаются, товарищ подполковник, — ответила девушка. — Немцы отходят к высотам. Эту деревню, где мы сейчас, тоже нынешней ночью освободили.

— Хорошо… Победа… наши идут вперед. Взяли… мои документы?

— Н-нет, товарищ гвардии подполковник, — пробормотал врач. — Это когда эвакуируют, берут.

— Конечно… Не надо эвакуировать. Я хочу умереть здесь.

Снаружи раздались людские голоса и ржанье лошадей.

— Сказали, что в третьих развалинах по правой стороне, — крикнул кто-то. — Должно быть, здесь.

Пятерых раненых вынесли из погреба и отправили в тыл. Шестой уже умер, его оставили здесь. Из открытого люка дуло, ветер время от времени швырял в подвал горсть рыхлого снега. Готовая угаснуть звезда глядела в глаза Силениека. Он смотрел на звезду и думал:

«Жаль… и не того, что это смерть, а что так мало успел за свою жизнь. Без тебя придут в Латвию… много будет работы. Товарищи сделают… Какое спокойное было море в ту ночь… Тепло, душно… даже не все птицы замолкли. Нет, за прожитое не стыдно. Была красота… была великая борьба и мечтанья… И ты работал, чтобы мечты сбылись… Но на севере нет ничего прекраснее распускающейся березы… Хорошо, что стреляют… наши. Почему так жарко? Наверно, печь затопили? Это ты, Жубур? Почему ты не идешь? Мостик взорвали…»

Звезда погасла, предрассветное небо глядело в подвал. Тишина. Навсегда утихла жгучая боль в груди Андрея Силениека. Сын великой партии окончил свой мужественный труд.

3

В этом бою Гвардейской латышской дивизии впервые довелось иметь дело с немецкими железобетонными укреплениями. За девять месяцев гитлеровцы построили фортификационную систему длительной обороны, используя для этого естественные преимущества местности, в расчете на то, что в этом районе рано или поздно придется выдерживать удары Красной Армии.

Район боев, где действовали наши части, напоминал дно огромного котла; немцы находились на высотах, по краям его, откуда легко можно было обозревать всю котловину и держать ее под артиллерийским и минометным огнем.

Но естественные преимущества местности не сыграли большой роли, потому что наступление началось ночью и до утра уже были достигнуты решающие успехи. Наши части прорвались до насыпи железнодорожной линии Новосокольники — Дно и весь день продолжали бой за шоссе Новосокольники — Бежаницы, которое тянулось западнее железной дороги.

В девять часов утра наши части, которые еще вели бой у железнодорожной линии, внезапно услышали перестрелку в тылу врага. Бойцы переглядывались в недоумении, командиры смотрели на карты, но не могли найти объяснения этому, — ведь сами они находились в авангарде наступления, на самом острие короткого клина. Только несколько старших командиров знали, что это означает, и делали все, чтобы линия боев скорее докатилась до шоссе у села Маноково, где весь день продолжалась перестрелка. К вечеру это задание было выполнено, наши части продвинулись к шоссе, и теперь всем стало ясно, что это был за бой в тылу врага.

Жубуру и Петеру Спаре рассказал об этом старший лейтенант Юрис Рубенис, который со своими разведчиками участвовал в рейде подполковника Рейнберга в Маноково. Они встретились после соединения главных сил с лыжниками Рейнберга, вместе на скорую руку поели, и за ужином Юрис воспроизвел перед друзьями картину этой отчаянной операции.

— Под командой подполковника Рейнберга было два батальона лыжников — один из нашей дивизии, другой из панфиловцев, — рассказывал он, с трудом разгрызая замерзший хлеб. — Сам Рейнберг не раз хаживал на первую линию, чтобы подробно изучить местность. Кое-что помогли ему выяснить мои разведчики. Прошлой ночью, когда соединение лыжников сосредоточилось на исходном рубеже, Рейнберг подробно проинструктировал их. Все было построено на скрытности действий и продуманном психологическом расчете. Очень я обрадовался, когда узнал, что в рейде должна участвовать и полурота разведчиков; ну, принял над ней командование и отбыл в распоряжение Рейнберга. Сердце чуяло, что надо ждать чего-нибудь интересного. А в таком случае Юрке Рубенису грешно оставаться на берегу.

В первом штурме мы не участвовали, линию немецкой обороны прорвал со своими ребятами Кириллов. Нам только осталось войти в прорыв и, пользуясь паникой немцев, незаметно, без боя просочиться в их тыл.

Это мы сделали около четырех часов утра. Немцы поливали нас артиллерийским и минометным огнем, но мы отделались только двумя ранеными. Двигались местами ползком, местами короткими перебежками. Вдруг — черт его знает, откуда он взялся! — с левой стороны застрекотал немецкий пулемет. По всей вероятности, какой-нибудь трясучка, из тех, что имеют привычку стрелять в темноту для храбрости. Стреляли и другие — трассирующими пулями. Тут мы сообразили, что пули проносятся довольно высоко, примерно на метр от земли. Ну, взяли метров пятьдесят вправо и проползли под пулями. Ползли мы так метров триста. Теперь немцы остались позади. Встали на лыжи и дальше уже двигались более быстрыми темпами. Но это ползанье под пулеметным огнем, наверно, не было учтено в плане, и мы опоздали больше чем на полчаса. Еще бы несколько таких задержек, и все могло лопнуть. Приходилось действовать с большим риском, ведь до Манокова было, считая от исходных позиций, чуть не двенадцать километров.

В половине шестого Рейнберг повернул колонну прямо на запад. Чтобы не взбудоражить немцев, он запретил рвать их линии связи. Как перервешь ее, сразу связист идет соединять обрыв, — изволь тогда, справляйся с каждым без шума… Зверя без нужды дразнить не стоило. И наши и панфиловцы изловчились перебраться через восемь немецких проводов и даже не зацепили.

Вышли к железнодорожной линии. С насыпи хорошо было видно шоссе. Движение по нему — машины, подводы, патрули. А утро уже близко. По плану предполагалось так: перейти железную дорогу и на лыжах пробежать до Манокова по свободной полосе между шоссе и железнодорожной насыпью. Если бы в нашем распоряжении было больше времени да если бы солнцу дать сонных капель, чтобы поспало лишний часок, — тогда все было бы в порядке. Шли бы спокойно на лыжах и без всяких приключений подкрались бы еще ближе к селу. А тут вот-вот рассветет.

Здесь наш Рейнберг призадумался, как быть. Слишком уж важная боевая задача: нашему соединению, после того как оно углубилось в расположение немцев, надо было с тыла подойти к Манокову и занять его, потому что позже, фронтальной атакой, брать его было бы тяжело: местность-то какая!

«Здесь что-то надо предпринять», — ворчит подполковник; ворчит и почесывает свою рыжую голову. Очень он походил тогда на медведя. Большой, широкоплечий, в черном полушубке. Но и умен же и сообразителен был этот медведь. Подзывает он командиров и — приказ:

«Лыжи снять и оставить за железнодорожной насыпью, после чего обоим батальонам выйти на шоссе. Там построиться в колонну по трое. Маскировочные халаты у немцев почти такие же, в темноте они не разберутся, кто идет навстречу — свои или чужие. Только надо соблюдать полное молчание. Понятно? Если встретятся немцы, должны принять нас за своих. По местам, ребята! Форсированным маршем на Маноково».

Через несколько минут оба батальона вышли на дорогу, и тогда начался этот переход по шоссе. Немного спустя на шоссе показываются четыре грузовые машины. Нам навстречу. Мы честь-честью даем им дорогу — одно отделение налево, другое направо, одно налево, другое направо, — так что шоферам не пришлось даже сигналить. Как только последняя машина въехала в колонну, мы открыли огонь, и все они остались на месте.

До Манокова осталось не больше километра, а светло так, что прямо зло берет. Мы почти бегом бежим. Вдруг — навстречу легковая машина. Мы даем дорогу. Шофер тормозит, хочет нас о чем-то спросить. Но у нас на разговор времени не осталось, поэтому поворачиваем автоматы и довольно вежливо просим пассажиров вылезти из машины. Руки вверх, — из машины выкатывается какой-то офицер. Что же вы думаете — сам комендант Манокова. Когда начальник гарнизона в Манокове услышал на шоссе выстрелы, то послал его проверить, что случилось. На скорую руку допросили. Он понял, что с нами тянуть опасно, и рассказал все, что знал: какие части стоят в селе, численность гарнизона, как и где устроены огневые точки и так далее.

Около девяти часов мы находились примерно метрах в четырехстах от села. Можно было заметить на расстоянии, что в Манокове начался маленький переполох, — видимо, немцы встревожились, почему комендант не возвращается. Запрягают лошадей, шоферы запускают моторы, солдаты нагружают повозки.

Прямо с марша Рейнберг развернул колонну в цепь и повел в атаку. Ребята бегом бросились вперед к селу. Тут на краю села заговорил какой-то дзот. Первая цепь залегла в снег.

«Заставить замолчать дзот!» — приказывает Рейнберг бронебойщикам. Момент был решающий: если бы мы приостановились на несколько минут, немцы успели бы развернуться к бою и заставили бы нас дорого заплатить за каждый дом. Возможно, им удалось бы вызвать подкрепления и заставить нас драться на открытом месте.

Рейнберг это понял. Нельзя было терять ни секунды. Вели немцы заставят всех наших залечь в снег, они нам больше не дадут встать, и начнется бой за каждую пядь земли. Черт его знает, чем бы тогда все это кончилось.

И вот, не обращая внимания на жестокий огонь, подполковник поднимается во весь свой громадный рост. Кругом белое поле, все в белых балахонах, а на нем черный романовский полушубок, — лучшей цели и не придумаешь. На все поле слышно было, как он крикнул:

— Бойцы, за мной! Вперед! Ура!

Ах, Петер, вот бы тебе посмотреть, что после этого началось! Дзот уже заставили замолчать наши бронебойщики. Как ураган понеслись к селу латыши и панфиловцы. Немцы бегут, а их короткими очередями автоматы сметают. Как догонят кого, бьют прикладами. Немцы удирают. Мы тут разбились на маленькие группки и начали очищать дом за домом. Гранату в окно, автоматную очередь в дверь. «Хенде хох!» — известно, как это делается. Одного верзилу собственноручно вытащил из печи.

В десять Маноково было очищено от немцев. Мы оседлали шоссе и начали считать трофеи. А трофеи, говорят, немалые…

Да… А вот подполковника жалко, очень жалко. Мне кажется, что в его гибели виноват этот черный полушубок. И зачем он надел его? Но зато настоящий герой был. Придумать такую сумасшедшую операцию!

Потом что было? Потом было разное: немецкие «фердинанды», окружение и полуокружение, и так до самого вечера. Но Манокова мы больше из рук не выпускали, и по шоссе мимо нас уже не прошел ни один немец… Ни взад ни вперед. Ужасно им хотелось вернуть Маноково, мы все их планы дальнейшей обороны нарушили, — так говорят знающие люди. Вот только теперь стало ясно, что означает этот рейд Рейнберга. Если бы не он, мы бы сейчас, может быть, дрались еще у железнодорожной насыпи. А за смерть Рейнберга фрицам долго придется расплачиваться. Стрелки им этого не простят.

…Указом Президиума Верховного Совета СССР гвардии подполковнику Яну Рейнбергу посмертно было присвоено звание Героя Советского Союза. На высотке, близ шоссе, осталась могила героя, и земля в этом месте густо усеяна осколками мин и гранат. Глядя на них, кажется, что даже мышь не могла бы уцелеть в том месте, где победной лавиной пронеслись советские гвардейцы.

4

Дни и ночи… Под январским ветром, средь вечного грохота, в непрестанном движении, напрягая все свои душевные и физические силы, по снежным полям, по замерзшим болотам и рекам, через оскверненные врагом села, где оставшиеся в живых люди еще не осмеливались выйти на свет, — шли вперед советские воины. В рядах войск 2-го Прибалтийского фронта, вместе со своими соседями — русскими, казахами, украинцами — в яростных боях прокладывали путь на запад латышские гвардейцы.

Несколько суток батальон капитана Закиса находился в авангарде, как стальное сверло врезаясь в занятую неприятелем территорию, отвоевывая ее пядь за пядью, превращая снова в советскую землю. Четверть часа чуткой дремы где-нибудь на краю канавы — и снова в бой, снова тревожная мысль гонит сон и усталость. Новый командир батальона всегда был там, где должно было что-то решаться. Он не улыбался и не вздрагивал, когда вблизи падали снаряд или мина. Когда его вызывал командир полка, он никогда не говорил: «Нужно пополнение». Сверло врезалось все глубже, разбрасывая во все стороны стружку.

Вперед! Слышите, как, подобно распарываемому шву, рвется линия обороны противника, как появляются трещины в этой стене из огня и металла, которую мы разрушаем? От Черного моря до Финского залива фашистский фронт трещит и гнется перед Красной Армией, над Европой вздымается бледное, искаженное ужасом лицо — фашизм уже видит свою грядущую судьбу. А на Кремлевской башне бьют часы, и каждый удар приближает нас к торжеству великой победы. Слушайте, товарищи, там бьется сердце советской земли!

Вперед! После отдыха и учебы мы снова за работой! До сих пор мы не имели дела с железобетонными дотами и гнездами — теперь мы их увидали. Но они не могли нас задержать. Вперед!

И дни сменялись ночами. Ничто не стояло на месте.

И наступил еще один вечер. Маленькая деревня, вспаханные снарядами поля и рядом поросшая лесом высота. Здесь Аугуст Закис получил приказ остаться на месте, во втором эшелоне дивизии. Другой полк со своими батальонами сменил их и продолжал наступление. Стрелки кололи дрова, носили воду, готовили горячий ужин. Из вещевых мешков доставали безопасные и опасные бритвы, соскребывали со щек отросшую щетину, смывали с себя грязь. Спокойнее и глубже вбирали легкие воздух. Отдых…

В тот вечер они прочли оперативную сводку за 16 января:

«Севернее Новосокольники наши войска в результате трехдневных наступательных боев прорвали оборону противника шириною по фронту 15 километров и в глубину до 8 километров и заняли более 40 населенных пунктов, в том числе крупные населенные пункты Щенайлово, Полутина, Черное, Сопки, Волгино, Маноково, Михалкино, Чирки, Ровни, Заболотье и железнодорожную станцию Насва. Таким образом, наши войска перерезали железную дорогу Новосокольники — Дно».

…На столе горела коптилка. Аугуст Закис прочел еще раз сводку, останавливаясь на названиях знакомых населенных пунктов, через которые шел его батальон. Казалось, эта сводка оповещала весь мир о том, что сделал он, гвардии капитан Закис, со своими тремя стрелковыми ротами. Точно так же могли в этот вечер думать десятки других командиров батальонов, полков и дивизий и каждый отдельный боец армии — обо всех было рассказано в этой сводке.

Перед глазами Аугуста Закиса вереницей проходили лица героев, о которых говорили сегодня по всему фронту.

Вот Михаил Серов, сын русского народа, парторг роты в Гвардейской латышской дивизии. В решающий момент, когда рота наткнулась на проволочные заграждения, он бросился на них, стал мостом для своих товарищей и обессмертил себя этим подвигом.

Вот комсомолец, гвардии сержант Ионов. Он открыл дорогу советским танкам, своей грудью закрыл дуло противотанкового орудия; в последний момент своей жизни он бросил ручную гранату в неприятельский дзот и уничтожил орудийную прислугу.

Вот комсомолец Иван Смирнов, который повторил геройский поступок Серова: бросившись на проволочные заграждения, он расчистил своим боевым товарищам путь к победе.

Вот гвардии сержант пулеметчик Роланд Расинь, который на фланге прорыва один со своим пулеметом не дал немецкой роте обойти наших наступающих гвардейцев; он уложил больше тридцати немцев, а когда вышли все патроны, уничтожал врага ручными гранатами. Когда же кончились и гранаты, смертельно раненный советский юноша выхватил нож и заколол своего последнего противника.

Вот они — отдельные герои, сияющие звезды на небе Великой Отечественной войны.

Аугуст Закис глядел на огонь в печи и думал Он не искал смерти, и умирать ему не хотелось, но если бы, понадобилось сделать то, что сделали эти люди, он, не раздумывая, поступил бы так же.

Аугуст не слышал, как в комнату вошел сержант, и очнулся только тогда, когда тот заговорил:

— Товарищ гвардии капитан, у нас тут чуть не вышли неприятности.

— Ну? — Аугуст вопросительно посмотрел на парня. — На мину наткнулся кто-нибудь?

— Нет, товарищ гвардии капитан. Жители деревни испугались. Некоторые побежали в соседнюю часть просить помощи.

— Чего же они так испугались?

— Услышали, что мы говорим по-латышски. Оказывается, здесь несколько недель тому назад побывал карательный батальон СС, который состоял из латышей. Говорят, настоящие звери. Расстреливали и вешали мирных жителей, жгли дома, а часть жителей угнали в концентрационный лагерь за то, что они помогали партизанам. Наши ребята обозлились, говорят: надо всех до последнего негодяя переловить. А эти крестьяне до сих пор успокоиться не могут. Они думают, что мы тоже такие, только переоделись в красноармейское обмундирование… Близко не подходят.

— Передай мой приказ начальнику штаба. Пусть ротные парторги проведут собрания с жителями. Я тоже приду.

В тот вечер Аугуст рассказывал колхозникам о том, какая разница между негодяями из эсэсовского карательного батальона, которые хоть и говорят по-латышски, но не имеют права называться латышами, и советскими гвардейцами-латышами, которые вместе со всей Красной Армией борются за освобождение советской земли от ига немецких оккупантов.

— Мы рассчитаемся с извергами и за вас и за весь латышский народ, — сказал он. — Мы их разыщем, куда бы они ни спрятались в день расплаты. Мы смоем это пятно позора с латышского народа и восстановим справедливость, мы — ваши товарищи и братья!

После собрания дело пошло по-другому. Колхозники старались сделать все, чтобы освободители деревни чувствовали себя как дома. За высотами еще гремел бой, а в деревне дымились баньки. Не жалея последнего, колхозники несли стрелкам молоко, яйца, лепешки и настойчиво просили принять гостинцы.

…Когда дивизию перевели на другой участок, старые друзья и боевые товарищи пришли проститься с могилой Андрея Силениека. Андрея похоронили на вершине холма. Над могилой высился простой деревянный обелиск с красной пятиконечной звездой наверху. На обелиске стояло:

               Гвардии подполковник Андрей Силениек

        13 января 1944 года пал смертью храбрых в бою

                    за Советскую Родину.

Глава девятая

1

В начале февраля 1944 года семью Джека Бунте постигло несчастье: прохворав много лет сахарной болезнью, умерла его теща. Последние месяцы она лежала в лечебнице, и Фания через день ходила навещать ее. Она тащила из дому все, что можно было обменять на продукты, и Джек не без основания опасался, что после тещи не останется никакого наследства, — все съест ее болезнь. Поэтому известие о смерти капризной и требовательной старухи доставило ему радость, но он не был настолько опрометчив, чтобы выражать эту радость открыто. Наоборот, в присутствии Фании и Индулиса Атауги Джек ходил с печальным лицом и время от времени вздыхал.

«Тевия» поместила извещение о смерти домовладелицы Атауги, место для могилы купили на самом лучшем, «избранном», участке Лесного кладбища, и 5 февраля черные лошади, запряженные в черный катафалк, повезли старуху на кладбище. Провожающих было немного: прежние друзья и знакомые за годы войны разбрелись кто куда, а новых не заводили. За гробом шагал Индулис Атауга в офицерском мундире войск СС и с траурной лентой на рукаве. Он вел под руку сестру; с другой стороны ее поддерживал муж, и так они должны были идти два или три километра от лечебницы до кладбища. Индулису было скучно, неудобно, он старался не замечать любопытных взглядов прохожих и уже начал чертыхаться про себя по поводу того, что похоронная процессия движется слишком медленно. Если к семи часам не удастся освободиться, может расстроиться интересное свидание. Дело в том, что один из друзей Индулиса, унтерштурмфюрер Дадзис, который был сейчас на фронте у Острова, просил его передать жене посылку. Посылку он передал, и молодая скучающая по мужу женщина не стала возражать, когда он попросил позволения навестить ее еще раз — именно сегодня, в семь часов вечера. Дадзис все равно ничего не узнает, да и сам он едва ли проводит время на фронте в постах и молитвах.

На кладбище Фания наплакалась вволю, как подобает в таких случаях, а когда гроб опустили в землю, Бунте пришлось крепко держать за руку жену, чтобы она не подходила слишком близко к могиле.

Обратно они ехали на машине: один из начальников Индулиса любезно предоставил в его распоряжение пятиместный «опель-капитан». Поминального обеда не было, но Фания все-таки пригласила брата выпить чашку черного кофе с домашним печеньем.

Индулису было неловко отказываться: ладно, раз такой особенный день! Безо всякой охоты он поднимался за Фанией и Джеком по лестнице и с полчаса посидел с ними за столом. Дзидра сразу заинтересовалась дядиным мундиром: блестящие пуговицы, погоны, значки… Она взобралась к нему на колени, ощупывала каждую пуговицу и поминутно спрашивала: «Дядя, это что? Где ты это взял? Мне тоже хочется…»

Фании было неприятно, что ребенок так лезет к Индулису. Кто его знает, где он сегодня был, с какими людьми встречался… Еще, чего доброго, болен какой-нибудь скверной болезнью.

Чтобы не сидеть молча, стали говорить о том, как украсить могилу матери. Самым компетентным в этом вопросе оказался Джек. Он сразу оживился, в первый раз за весь день.

— Могилу надо залить цементом или шлакобетоном, тогда она десятки лет продержится. Сверху землю можно не заливать, чтобы посеять травку. А вокруг — поставить каменную ограду. Тогда уж на целую вечность. Я знаю одного каменщика, недорого возьмет.

— Да, да, — согласился Индулис. — Надо так отделать, чтобы сохранилась на все времена. Даже если не останется родных и некому будет убирать.

— И крест надо поставить, — напомнила Фания. — Дзидра, иди сюда, ты не даешь дяде попить кофе.

— Нет, нет! — затрясла головой девочка и еще крепче вцепилась в мундир Индулиса. — Мне тоже хочется такую пуговку.

— И крест можно поставить, — сказал Джек. — Хороший мастер может вделать в ограду. С разными там пальмовыми ветками. Фани… можно одну рюмочку? За мамину память?..

— Ну, хорошо.

Джек достал из буфета бутылку и рюмки, и мужчины стали пить коньяк. Теперь можно было взять с братниных колен Дзидру. Фания облегченно вздохнула и незаметно вытерла платком личико и руки девочки.

Выпив несколько рюмок, Индулис немного оттаял и сбросил неудобную скорлупу официальности. Ему захотелось попугать сестру и Бунте.

— Читали вы сегодняшний номер «Вестника распоряжений»? — будто невзначай спросил он.

— Что там нового? — спросил Бунте. — Какие-нибудь новые правила или взыскания?

— На, прочти. — Индулис достал из кармана сложенную газету.

Бунте развернул газету и стал читать. Фания заглянула через его плечо.

— «Отчизна взывает… — забормотал Бунте. — В час роковых событий самоуправление латвийской земли снова призывает к оружию новые контингенты. Значительная часть призванных должна вступить в ряды защитников отчизны и поспешить к восточным границам Латвии, находящимся под угрозой. Близко трубит труба войны… решающие дни в истории латышского народа…» Это кто же написал? А, сам Данкер. Что это означает?

— Прочти дальше, тогда поймешь, — улыбнулся Индулис.

В глазах Бунте появилось беспокойство. Медленно прочел он распоряжение о призыве всех мужчин, родившихся за период с 1906 по 1914 год, в латышский легион. Распоряжение было подписано генерал-инспектором легиона генералом Бангерским.

— Мобилизация… Значит, не хочешь, а воюй? Да ведь они проповедовали, что будут брать только добровольцев.

— От этого мы отказались еще в конце ноября, когда стало ясно, что из этого добровольчества ничего не выйдет. Ну вот, Джек, твой год тоже включен. Пусть Фания скорее приготовит рюкзак. Отказался, когда я тебя звал к себе в команду, а теперь придется служить в легионе. У меня тебе было бы легче.

— Да, мой год тоже призывается, — констатировал без всякой радости и гордости Бунте. — Что же они с нами станут делать?

— Что делать? Обучат на скорую руку и пошлют всевать.

— Разве в этом есть необходимость? — встрепенулась Фания.

— Когда Красная Армия стоит у самых границ Латвии, вероятно есть необходимость, — ответил Индулис. — Весной начнутся бои непосредственно за Латвию. Если вам безразлично, кто будет управлять страной, тогда можно рассуждать, а для меня это дело ясное. Это начало последнего акта.

— Не мы же начали войну, — возразила Фания. — Почему мы должны воевать и отвечать за чужие грехи?

— Ты хочешь сказать — за мои грехи?

— Еще могут забраковать, — бодро сказал Бунте. — Я ведь не особенно здоровый.

— Тогда придется или рыть окопы, или ехать на работу в Германию. Теперь мы никому не дадим бездельничать. Мало ли что другие грешили — отвечать всем придется. Так-то. — Индулис встал из-за стола и начал прощаться. — Не обессудьте, милые родственники, но к семи я дол жен быть в одном месте по служебному делу.

Никто его и не удерживал. Индулис Атауга прямо от скромного поминального стола направился на Гертрудинскую улицу, к жене унтерштурмфюрера Дадзиса.

— Вот история, будь она проклята! — причитал Бунте после ухода шурина. — Почему? За какие грехи я должен проливать за них свою кровь? Пусть Индулис со своей бандой сами отвечают за свои дела. С какой стати мирному гражданину спасать их?

— Их никто уж не спасет, — сказала Фания. — Ясно, что ни в какой легион ты не пойдешь.

— А куда деваться, Фания? Слышала, что он сказал? Рыть окопы или на работу в Германию.

— Пускай сами и роют. — Фания понизила голос. — Неужели во всем доме не найдется такого укромного уголка, чтобы спрятаться человеку?

— А как же — мне тогда никуда нельзя будет показываться…

— Тебе приятнее умереть на фронте за Гитлера?

— Пусть он идет к дьяволу со всей своей компанией! А как ты объяснишь, когда начнут спрашивать про меня?

— Это позволь мне знать.

Бунте с восхищением посмотрел на Фанию. Они совсем позабыли о том, что час назад стояли у могилы мамаши; жизнь требовала забот о настоящем, а не о прошлом. Они улыбнулись, и Фании это не показалось предосудительным.

— Ужас до чего ты у меня умная, — сказал Джек Бунте.

2

Летом 1941 года, когда Индулис Атауга вступил в зондеркоманду Арая, он, конечно, не думал, что через полтора года этот шаг может показаться ему неосмотрительным и неверным; но даже если бы он знал и тогда, что к концу 1942 года гитлеровские армии постигнет ужасная катастрофа где-то у Волги и Дона, то едва ли поступил бы иначе, потому что все его воспитание, все его взгляды неизбежно подводили к этому пути. Свою жизненную мудрость он почерпнул из программы «перконкрустовцев», которая была не чем иным, как латышским вариантом фашистской программы Муссолини и Гитлера. «Раса господ», «нордическая кровь», «право на преступление» — да среднему корпоранту, который мечтал лишь о том, чтобы занять в жизни место побольше и повыше, иной философии и не требовалось. Не испытывая никаких сомнений, вступил он в зондеркоманду, которую ни в какие времена нельзя было бы назвать иначе, как бандой убийц, и стал идеальным участником этой банды — идеальным в понимании Арая, Екельна и Гиммлера. Индулис Атауга старался выдвинуться, и это ему удавалось довольно легко, так как зондеркоманда и была той средой, в которой могли развернуться все его задатки.

После сталинградской катастрофы он кое-что понял. Понял, что его хозяевам, а вместе с ними и ему придется расплачиваться за все свои дела. К этому времени он настолько запятнал себя, что выхода для него уже не могло и быть. Ему оставался один путь: вместе с гитлеровской шайкой идти до самого конца. А потом? Потом хоть потоп, хоть конец мира! Единственное, что еще могло как-то утешить его при такой перспективе, это если бы немецким оккупантам удалось запачкать как можно больше людей. Индулису Атауге хотелось, чтобы в Латвии не осталось ни одного чистого человека. Пусть не один он отвечает! И когда Данкер с Бангерским начали организовывать латышский легион, он потирал руки от удовольствия: нашего полку прибывает.

Когда в ноябре объявили мобилизацию, он прямо ликовал, потому что даже самым ловким людям нельзя было отвертеться от каиновой печати, которой немцы хотели заклеймить каждого латыша. Особенно же обрадовало его последнее распоряжение о дополнительном призыве в латышский легион. «Теперь и ты, Фания, не увильнешь — твой муженек наденет мундир. Одна у всех у нас дорога, но в компании все-таки веселей».

В то же время, пока еще можно было, он хватал все доступные ему удовольствия.

С этой именно целью и был затеян сегодняшний визит к жене унтерштурмфюрера Эрика Дадзиса. Может быть, Эрик Дадзис уже протянул ноги и никогда больше не увидит Ригу, а может быть, он еще вернется и проживет дольше, чем оберштурмфюрер войск СС Атауга, но какое это имело сейчас значение?

Аусма Дадзис была в квартире одна. Сев на диван рядом с гостем, она спросила:

— Расскажите, господин Атауга, как вы жили на фронте?

Индулис на настоящем фронте никогда не был, но, не сморгнув глазом, в течение получаса рисовал ей батальные картины, в которых центральной фигурой был он сам. Когда это ему надоело, он спросил:

— А как вы живете, пока мы воюем?

Она сделала капризную гримаску и вздохнула.

— Скучаем и тревожимся. Что же нам еще остается?

— А зачем? Жизнь проходит; что упустишь сегодня, не наверстаешь завтра.

— Что же поделать?

— Надо брать от жизни…

— Что, например?

«Ах ты, шельма, девочку из себя строит! Я, как учитель, должен все ей объяснять?»

— Например? Например, любить. Влюбляться, позволять другим любить себя. Это все равно, что мечтать. Разве это дурно — мечтать?

— Я не знаю.

— А я хорошо знаю, что мечтать имеет право каждый, потому что это не зависит от нашей воли. То же и с любовью. Человек встречает человека, оба загораются, и начинается пожар.

— И оба сгорают? — Аусма Дадзис засмеялась.

— Зачем? Только горят и светятся, как две яркие лампы. Одна греет и освещает другую, и обеим тепло.

— А потом?

— Они горят, пока не разрядится аккумулятор. После этого его снова надо заряжать.

— И надо встретить другого человека, снова загореться?

— Конечно. Иначе жизнь становится темной, холодной и скучной.

— Вы уже много раз так загорались?

— Я не знаю, что в этой области много, что мало. А вы?

— Мне еще надо научиться мечтать…

— Хорошо, я помогу вам научиться.

Научил. Выполнил свое обещание в тот же вечер. Утром, когда Индулис Атауга собрался уходить, Аусма Дадзис шутливо погрозила ему пальцем:

— Попробуй только сказать Эрику!

— Почему ты думаешь, что я буду рассказывать?

— Мужчины любят хвастаться своими победами.

— Как знать, кто из нас победитель? — лукаво улыбнулся Атауга. — Что же будет дальше? Можно мне прийти сегодня вечером? Через несколько дней я должен уехать из Риги.

— Сегодня нет. Но если ты не придешь завтра вечером, тогда не приходи совсем.

— Почему так решительно?

— Просто так. Хочу, чтобы ты меня немного слушался. Иначе не стоит.

— Я буду очень послушен, Ата.

Быстро выскользнул он на лестницу, чтобы никто не заметил, из какой квартиры он вышел. В сущности никакой надобности в этом не было, но так было интереснее, это придавало всему приключению отпечаток таинственности.

Придя домой, Индулис Атауга узнал от дворника, что вчера его искал какой-то чиновник. Уходя, он оставил номер телефона и велел обязательно позвонить.

Индулис набрал нужный номер и, когда ему ответили, назвал свое имя.

— Господин Атауга? Будьте так любезны, сегодня не позже четырех часов обязательно явитесь на улицу Тербатас, номер… к доценту Гринталю. Для чего — вам скажут. По распоряжению начальства. Всего хорошего, господин Атауга.

Индулис побрился и пошел на улицу Тербатас.

3

Доцент Гринталь — высокий, средних лет мужчина с горбатым носом и гладко выбритым черепом — поправил роговые очки и в упор посмотрел на вошедшего.

— Господин Атауга? Если не ошибаюсь, вы когда-то были моим студентом.

— Да, господин доцент. Я слушал у вас курс статистики. Кроме того… мы ведь члены одной корпорации. В последнее время я имел честь быть олдерменом корпорации.

— Припоминаю, припоминаю…

Гринталь крепко пожал руку Индулиса и пригласил в кабинет. Он сам закрыл дверь, потом сел за круглый столик и предложил Индулису папиросу. Они закурили и, прежде чем перейти к главной теме, обменялись ничего не значащими фразами о погоде, здоровье и жизни вообще.

— Мы живем в необычайно сложное время, — сказал Гринталь, — среднему человеку трудно ориентироваться, он не знает, что делать сегодня и что ему готовит завтра.

— Это верно, — согласился Индулис. — Но средние люди историю не делают. Они только движутся с ее потоком. Для них всегда остается тайной, кто и как приводит в действие механизм великих событий.

— Вам после сорокового года пришлось, кажется, очень жарко? — задал вдруг вопрос доцент. — Мне кое-что рассказывали.

— Да, разное случалось. Пожил и в лесу, затем… в армии. Никто не скажет, что я стоял в стороне, был наблюдателем.

— Это потому, что вы не принадлежите к разряду средних людей. То же самое Я сказал бы и о себе, если бы это не показалось хвастовством. В начале войны я чуть было не погиб. Вы помните ночь на двадцать второе июня сорок первого года — накануне войны? Что за волшебная ночь — тихая, полная ожидания. Я объезжал на Взморье дачи наших друзей… у которых надо было прятать парашютистов. Объехал Приедайне и собирался проверить Лиелупе, Булдури и Дзинтари. В ту ночь большевики проводили учебное затемнение, а я забыл выключить фары. У моста через Лиелупе ко мне придрались. Я немного погорячился и послал их к черту. Тогда они разбили у моей машины фары и подошли проверить документы. И тут выяснилось, что я налетел на известного большевистского деятеля Силениека. Он, кажется, даже был членом их Центрального Комитета. Так вот он меня и узнал. Хорошо, еще не арестовал и не отправил в милицию, — тогда бы я не сидел здесь сегодня. После этого я целую неделю прятался у одного своего друга и только первого июля осмелился выйти на улицу. С тех пор я научился владеть собой. Терпение, выдержка в игре решают многое. Есть ли у вас эти качества, господин Атауга? Умеете ли вы притворяться?

— Это я доказал в сороковом и сорок первом годах.

— Гм… А можете ли вы не говорить правду даже лучшим друзьям, со стороны которых вам ничто не грозит? Держаться так, чтобы люди думали про вас одно, а на деле было бы совсем иное?

— Все зависит от того, какова цель такой игры. Если это на пользу нашему делу, почему бы и нет? Я не ребенок.

— Знаю. — Гринталь отечески улыбнулся. — Арай в свою команду детей и не принимал.

Наступила пауза.

«Куда он клонит? — думал Индулис. — Что за конспирация?»

«Этот подойдет», — думал доцент Гринталь.

Лицо его стало серьезным, он понизил голос.

— Разговор этот останется между нами, независимо от того, каков будет его результат. Я разговариваю с ведома соответствующих учреждений Остланда, армейского командования и латышских национальных организаций, так что ни вам, ни мне не надо пугаться. Только в обществе не должны об этом знать. Положение на фронте изменилось к худшему. Если бы наступление Красной Армии на территории Прибалтики было изолированным явлением, немецкая армия без всяких сомнений отбила бы его и нам достало бы времени подумать о судьбах нашего дела в другой раз. Но большевики нажимают по всей линии фронта; нажим прямо фантастический. Гитлер больше не имеет возможности маневрировать резервами, перебрасывать силы с одного фронта на другой. Поэтому… откровенно говоря, нам надо рассчитывать на то, что немецкая армия будет вынуждена летом оставить нашу территорию и воевать на своей земле. Верховное командование заинтересовано в том, чтобы на оставленной территории, в тылу Красной Армии, большевики не могли ни одного дня работать спокойно, чтобы им не удалось восстановить разрушенное и быстро повысить жизненный уровень населения. В тылу Красной Армии необходимо создать постоянный очаг беспорядков. Это с одной стороны. С другой стороны, мы можем рассчитывать и на то, что в конце войны Гитлеру удастся столкнуть лбами Советский Союз с Англией и Соединенными Штатами Америки. В этом случае мы тоже понадобимся англичанам, с которыми — вам это можно сказать — у нас снова наладились связи. Пока они будут драться, мы в нужный момент подымем на ноги своих айзсаргов, бывших полицейских — словом, всех, кто в этой войне открыто стал на сторону немцев, — и захватим власть в Латвии. Стихийно это произойти не может, поэтому к предстоящей борьбе мы начнем готовиться сегодня. Возможно, что нашим кадрам некоторое время придется оставаться в подполье, а отдельные боевые группы будут орудовать самостоятельно. Но для того чтобы все действовали в одном направлении и по первому знаку свыше слились воедино — надо заранее подготовить эти кадры и вовремя указать каждому район его деятельности и характер его действий. Вы меня хорошо поняли, господин Атауга?

— Кажется, понял… — Индулис кивнул газовой. — Мысль великая и глубокая.

— Вы согласны помочь нам реализовать ее?

— С величайшей готовностью. Каковы будут мои обязанности?

— Вы сейчас же поедете в Скривери. Там мы организовали специальные курсы, на которых будем обучать командиров для будущих нелегальных групп, диверсантов и организаторов. Там соберутся самые способные и полезные люди из всех округов. Их будут обучать первоклассные специалисты — они найдутся и у нас самих, а некоторых пришлют из немецкой разведки. Окончившие эти курсы разъедутся по своим округам и скомплектуют из испытанных людей боевые единицы, а командование немецкой армии даст оружие и боеприпасы. Покидая Латвию, немцы во многих местах оставят тайные склады военного имущества, радиостанции, медикаменты и все необходимое для продолжительной борьбы.

— Солидно, солидно задумано, — возбужденно повторял Индулис. — Повторение плана Никура, только в более широком масштабе.

— Наш план гораздо конкретнее, и он открывает определенные перспективы, чего нельзя сказать о плане Никура. Между прочим, он тоже присоединился к нам, но официально возглавлять организацию будет генерал Курель.

— Не слишком ли стар?

— Работать будем мы — молодые, но фирме нужна вывеска.

Они, как по команде, засмеялись.

— Хорошо. А что я буду делать на курсах? — спросил Индулис Атауга. — Учиться?

— Сначала будете учиться. Насколько мне известно, вам хотят поручить подпольную группу в одном из районов Видземе — вы будете чем-то вроде командира полка. Поэтому вам не помешает в течение нескольких месяцев познакомиться с методами штабной работы, тактикой и всеми премудростями разведывательной службы. Этому вас будут обучать немецкие штабисты. Но так как у вас уже есть богатая практика, в дальнейшем вы будете обучать командиров батальонов, рот и взводов, вместе с которыми вам впоследствии придется воевать.

— Ясно, господин доцент.

— Итак, вы согласны?

— Да, конечно. Мне, правда, приятнее было бы уйти из Латвии вместе с немецкой армией.

— Еще бы, это безопаснее. Но мы с вами не принадлежим к людям средней руки. Мы должны взять на себя все труды и весь риск.

— Когда я должен явиться в Скривери?

— Чем скорее, тем лучше.

— Я еще должен разделаться со службой. Что мне сказать своему начальству?

— Ничего. Вам об этом не надо заботиться. Все формальности уладят мои сотрудники. Завтра после двенадцати придете ко мне за документами.

Так Индулис Атауга стал одним из членов «Ягдфербанда». По существу это была организация немецких диверсантов, шпионов и террористов, которую для благообразия снабдили националистической вывеской.

Индулис на скорую руку устроил свои личные дела, провел еще одну ночь у Аусмы Дадзис и уехал в Скривери. Там он нашел много знакомых и по «зеленой гостинице» Миксита и из той компании, с которой он орудовал по «мокрым» делам. Командир роты айзсаргов Зиемель привел с собой Макса Лиепниека, которого тоже нашли вполне годным.

Они начали готовиться.

4

Элла Спаре не могла решиться, на какую дорогу ей свернуть — на ту ли, которая вела мимо занесенного сугробом поля к хибарке Закиса и представляла собой узкую пешеходную тропу, или на ту, что вела к усадьбе Лиепниеки. В Лиепниеки идти удобнее, и с тамошними хозяевами Элла чувствовала себя проще, но сейчас ей там нечего было делать. Макс недавно уехал в какую-то школу, старик опять примется рассуждать об этой войне, а в последнее время ей эти разговоры как нож острый. Немецкая армия отступает. Отступает армия Бруно Копица… Элле казалось, что войну ведут два человека. Каждый из них вошел в ее жизнь, и каждый требует, чтобы она безраздельно принадлежала ему — и Петер Спаре, чье имя она до сих пор носит, и жандармский капитан Бруно Копиц… Может быть, первый уже мертв (вот бы хорошо!), но ведь он не одинок, у него товарищи, сотни, тысячи товарищей, они продолжают воевать вместо него, и они хотят победить, чтобы потребовать с Эллы ответа за все, что она натворила в эти годы. Она не хочет отвечать перед ними — это тяжело, стыдно, унизительно, поэтому она всеми силами желает победы Копицу. Но разве это зависит от ее желания? Разве бедный Бруно в состоянии что-нибудь изменить или на что-нибудь повлиять? С ним самим начальство обходится, как с вещью — его поднимают, передвигают, ставят куда им вздумается. Может быть, это и правильно, но каждая такая перемена отрывает их друг от друга, разъединяет их — как клин, как забор, как река. Прошлой весной Копица уже совсем было отправили на фронт, но он вовремя успел заболеть гриппом и избавился от этой опасности. Второй раз за него замолвил словечко влиятельный друг. В третий раз ничто не помогло.

Три дня назад Бруно пришел проститься. Он успокаивал и ободрял Эллу, обещал писать письма и при первой возможности приехать. Но сейчас ей совсем не он нужен. Нужно, чтобы он победил, чтобы ей не пришлось отвечать… Пусть не пишет, не приезжает, пусть только воюет, не позволит возвратиться Петеру Спаре. Крейсландвирт Фридрих Рейнхард — мужчина еще интереснее, чем Копиц, хоть и занимается только сбором хлеба, масла и свиней… И отцу с матерью от него будет больше пользы, чем от Копица. Место все равно пустым не останется. Но разве теперь это поможет? Да и в состоянии ли они теперь что-нибудь поделать с Петером и его товарищами? И вдруг он появится — грязный, запыленный, усталый после долгого пути… Что тогда будет?

Вот почему она так долго стояла на дороге и все поглядывала на хибарку Закиса. Они там, наверно, знают… Ведь они заодно с Петером.

Элла с прошлой осени ни разу не встречалась ни с кем из Закисов. Как же теперь идти без дела? О чем с ними говорить? Подумают, подъезжает, а ей только хочется узнать…

Под февральским солнцем снег блестит, слепит глаза, точно кусает этим блеском. Огромными метлами темнеют голые кусты на берегу. Голодная ворона разгребает лапами кучу навоза на поле Лиепниеков — поклюет-поклюет и остановится с печальным и глубокомысленным видом. За пригорком, в хибарке Закиса, скрипнула дверь — сейчас кто-нибудь выйдет и увидит, как она здесь стоит. Нет, так нельзя.

Элла свернула по узкой тропинке к Закисам.

— Добрый день, добрый день, барышня…

Закис, по обыкновению, усмехнулся в усы, а у жены сразу нашлось неотложное дело в самом темном углу кухни. Пока она там передвигала и переворачивала утварь, будто разыскивая что-то, все молчали. Янцис, — ему уже было двенадцать лет, — принес гостье табуретку.

— Спасибо, Янцис, — пролепетала Элла. — Ты что, в школу больше не ходишь?

— Как же ему ходить в школу? — быстро повернувшись, ответила Закиене. — Ближнюю школу заняли немцы; босиком, что ли, бегать мальчишке через всю волость?

— Так не учится?

— Ну да, не учится, — отрубила Закиене. — Нагонит потом, когда придут… — Она замолчала на полуслове, заметив предостерегающий жест мужа. — Вот так-то. Пусть хоть зиму посидит дома. Довольно он за лиепниековой скотиной побегал.

— Значит, вы думаете, что скоро вернутся… наши? — заикнулась Элла.

Закиене опять отвернулась, чтобы гостья не видела, как она сердито сжала губы. «Наши! Вот еще своя нашлась!..»

— А вы как думаете? — вопросом на вопрос ответил Закис. — Вы газету получаете, вам и радио удается послушать, — вам больше известно.

— Разве из этих газет что-нибудь узнаешь, — сказала Элла. — Пишут одно, а люди говорят совсем другое. Не знаешь, кому больше верить.

— В том-то все и горе, что теперь остается верить только своему сердцу, — ответил Закис. — Каждый верит тому, чего ему больше хочется.

— Наверно, все же придут? — Элла все направляла разговор на затронутую ею тему. — Говорят, совсем близко от Латвии.

— Поживем — увидим, — ловко уклонился от прямого ответа Закис.

Закиене одного за другим отвела детей в комнату и села у плиты. В котелке варилась картошка.

«Тяжело им живется, — подумала Элла. Ей стало даже стыдно: не могла принести детям гостинцев — хоть бы яблочек. — Закис все лето проработал у Лиепниеков, гоняли-гоняли его по разным повинностям, а самому оставили земли только на огородик. И чем они живут? Как еще эти малыши на ногах держатся? Если бы моей Расме пришлось так жить…»

— Вы, наверно, обо мне очень нехорошо думаете… — заговорила Элла. — Из-за того, что к нам иногда немцы приходят… А что мы можем поделать? У них вся власть в руках. Разве нам это приятно?

Закис вспомнил туманный летний вечер, копну сена и двух человек возле нее. Он вздохнул.

— Не наше это дело. Каждый сам управляется со своей совестью. Если она чиста, тогда все равно, что другие думают. А если что-нибудь не так, то весь свет не поможет, хотя бы одно хорошее говорили.

Закиене хмуро глядела на огонь и по временам поправляла хворост.

Элла почувствовала ее отчужденность. «Осуждает… Даже разговаривать не хочет». А ей хотелось, чтобы ей задавали вопросы, — тогда бы она рассказывала, и рассказывала до тех пор, пока не убедила бы их, что ничего плохого не сделала. Их обязательно надо переубедить, хотя это лишь маленькие, забитые, полуголодные людишки, которых никто не боится. А Элла боялась: их скупые, уклончивые ответы сильнее самых суровых слов выражали осуждение: ты — недостойная, мы не хотим с такой разговаривать…

Если бы хоть сказали что-нибудь, пристыдили, изругали — и то бы легче. Тогда можно спорить, защищаться, — вдруг бы смягчились, простили ее. Но они молчат, они дождаться не могут, когда уйдет непрошенная гостья. Может быть, они ее боятся, думают, что она пришла шпионить за ними и потом все передаст немцам? Элла покраснела от стыда. Здесь и правда делать ей нечего.

Она встала.

— Я только так зашла, мимоходом. Хотелось узнать, все ли здоровы.

— Большое спасибо; что навестили, — сказал Закис, отворяя дверь. Дальше провожать он не пошел.

Опустив глаза, Элла шла по узкой дорожке вдоль поля. Горечь переполняла ее грудь, накапливалась, как дым в овине, превращалась в злобу. «Почему я не мужчина? Наплевала бы на то, что эти люди обо мне думают. Ушла бы в легион и стала воевать. Почему столько мужчин не делает этого… скрываются, прячутся? Чего хотят от меня эти люди? Почему они не дают мне покоя?»

Она забыла, что ее никто еще не трогал.

Сконфуженно и озабоченно вздыхали старики Лиепини: «Скорее всего, немцы не удержатся. Нет, видно, той силы, что вначале. Но откуда она берется у большевиков?» Втихомолку обдумывали они будущее дочери. «Если Красная Армия придет сюда — пожалуй, и неловко получится, очень уж долго она с этим Копицем… Что поделаешь, сама заварила кашу, сама и расхлебывай. Может, Петер не придет, — тогда все будет гораздо проще. Хорошо бы не пришел. Столько порядочных людей убито за войну, почему он должен остаться в живых?»

Продолжалась серая, смутная жизнь. И если на лице Закиса с приближением весны все чаще показывалась улыбка, все веселее блестели его глаза, то в усадьбе Лиепини все чаще слышались вздохи. Только Элла не вздыхала. Подобно многим людям, которые, слишком далеко зайдя по неправильному пути, не видят возврата к прошлому, она отдалась мутной волне, которая несла ее все дальше и дальше, прочь от родного берега. Может быть, она выбросит ее на другой далекий берег, — и пусть он будет не так мил, как покинутый, только бы там можно было жить.

За целый месяц от Копица не пришло ни одного письма. Тогда Элла Спаре стала благосклоннее улыбаться крейсландвирту, и обрадованный Фридрих Рейнхард стал кружить подле нее. И с крейсландвиртом можно жить, хоть он и не офицер и имеет дело только с хлебом, маслом и свиньями.

Мутная волна уносила ее все дальше.

Глава десятая

1

Марина Волкова уже с полчаса трудилась над расшифровкой последней радиограммы. Шифр был известен, ошибки она не могла допустить, — когда окончила прием, проверила текст, но что-то странное было в этой радиограмме.

Может быть, Акментынь поймет, — подумала девушка. — Вероятно, у него есть дополнительный шифр. «Прекратить действия… немедленно направиться в Елгаву… ждет командир бригады. Место встречи Католическая улица, номер…»

«Почему прекратить действия? Почему направиться в Елгаву? Странный приказ».

Она переписала радиограмму, сожгла черновик и пошла к Акментыню. Лагерь находился в большой роще, вокруг которой тянулась поросшая кустами равнина. Их батальон нигде не задерживался на продолжительное время. Целый год прошел в непрерывном движении и маневрировании, в постоянных стычках. Просто удивительно, что Акментынь ухитрялся здесь держаться. Если бы крестьяне не помогали, не сообщали о приближении отрядов шуцманов и эсэсовцев, партизан давно бы разогнали и выловили по одному. Но Акментынь сумел установить дружеские отношения с окрестными жителями.

«Славный, простой парень. Немного неловкий и застенчивый, но с орлиной душой».

— Шила в мешке не утаишь, — смеялся он каждый раз, когда разведчики доносили о приближении новой карательной экспедиции к месту их непродолжительной стоянки. Достаточно было им зашевелиться, и немцы наступали им на каблуки, рыскали по их следам, как стая голодных волков. То была почти открытая война. Трижды окружали их немцы, но каждый раз оставались в дураках, потому что Криш Акментынь всегда находил какую-нибудь лазейку — реденький кустарник, почти незаметную на однообразной равнине ложбинку, в которую можно было ускользнуть. Мелкие отряды карателей партизаны вообще не принимали в расчет и позволяли им до поры до времени бродить по следам батальона.

— Теперь у нас надежный арьергард, — посмеивались бойцы. Но это не могло продолжаться до бесконечности. Достигнув удобного района, Акментынь молниеносно разворачивал батальон к бою и так разделывал обнаглевших следопытов, что у них живо пропадала охота преследовать хозяев лесов и кустарников. Если сражаться было невыгодно, он внезапно поворачивал батальон в другую сторону и быстрым переходом отрывался от преследователей. Но надолго ли? Первая операция, первое нападение на какое-нибудь осиное гнездо — и сразу обнаруживался новый район действий партизанской части, и не проходило суток, как снова появлялась стая шакалов. Скверный район для партизанской войны. Недаром Акментынь приказал кое-кому из своих людей, главным образом местным, легализоваться и жить у себя дома. В случае нужды у них можно было приютиться, а это значило не меньше, чем помощь оружием.

— Эх, Земгалия, пшеничная Земгалия, почему ты так бедна лесами? — часто вздыхал Криш Акментынь. — Разве не знала, что нам придется здесь воевать? Как же тебе помогать, когда ты сама не хочешь нам помочь? Был бы хоть кустарник погуще или болото какое-нибудь.

«Славный парень. Немного портят его усы, но сейчас, наверно, так надо. Но в тот день, когда партизаны выйдут из лесов и кустарников, — тогда парикмахеру хватит работы. Если сам не догадается, я ему напомню. А если и тогда не сделает, возьму ножницы и отрежу один ус. Куда в таком виде денешься? А вдруг рассердится. Нет, так решительно действовать нельзя».

Пора березового сока шла к концу. Везде, где только можно, лезла из земли молодая травка, уже распускались деревья, и в природе стал преобладать зеленый цвет. Теперь можно сбросить старую дырявую обувь и ходить босиком. Совсем другая походка.

В роще расщебетались птицы. Нежилась в лучах майского солнца свежевспаханная земля, а воздух был такой густой, словно парное молоко, — вдохнешь поглубже — и голова закружится.

«Славный парень этот Криш Акментынь… Какое у него непривычное имя — Криш…»

Акментынь сидел на траве в кучке партизан, они общими усилиями чинили трофейный автомат.

— Сплошной эрзац, — сердился Акментынь. — Чуть посильнее ударишь фрица по голове, и разом что-нибудь испортится. А легче бить тоже нельзя — тогда фрицу ничего не сделается. Что там у тебя, Марина?

— Мне нужно кое-что показать тебе, — и издали помахала бумажкой. — Только что приняла. Но я не все понимаю. Может быть, ты сам…

— Разбирайтесь без меня, — сказал Акментынь, отдавая автомат. — Радиограмма? От кого?

— Как будто из штаба бригады.

— Как будто?

— Прочти сам, тогда увидишь.

Они отошли немного в сторону. Сначала Акментынь быстро пробежал глазами строчки, потом сморщил лоб и второй раз уже внимательно прочел каждое слово.

— Что такое? Разве мы ликвидируемся? Какая их там в штабе муха укусила? Только что началось раздолье, думали, что настоящая жизнь пришла, а они посылают на пенсию. «Прекратить действия… немедленно направиться в Елгаву…» А это уж совсем ерунда. Марина, а ты чего-нибудь не наврала? Может, шифры перепутала?

— Но тогда вообще получилась бы полная бессмыслица. Шифр правильный.

— Тогда радиограмма неправильная. Нет, нет, ни в какую Елгаву я не пойду. Ты вот что: сейчас же свяжись со штабом бригады и запроси, посылали они такую радиограмму или нет. Только поскорее, Марина. У Ванага в Латгалии однажды случилась такая история. Парень чуть в беду не попал. Оказалось, немцы достали наш код и стали заманивать в западню.

— Хорошо, товарищ Акментынь, я свяжусь со штабом бригады.

— Живей, живей, белочка…

Когда Марина ушла, Акментынь снова взялся за автомат, и за полчаса неисправность была устранена. Недаром он из Лиепаи. «Эх, когда же ты, старик, покачаешься опять на морских волнах? Может, этим летом, а может — никогда…»

Когда Ояр рассказал ему о несчастье с Эвальдом Капейкой, Акментыню показалось, что ногу отняли у него самого. Теперь Эвальд ходит по Москве на костылях, а его ребята дерутся, как черти. Все сейчас дерутся. Ванаг гуляет в Латгалии, как хозяин по своему дому. Весной с Освейской базы всех женщин, детей и стариков переправили в тыл, — предполагают, что в том районе скоро развернутся бои. Зато теперь руки развязаны, можно драться не оглядываясь.

Ояр всю зиму и весну работал не покладая рук: то командовал операциями с базы полка, то переходил из батальона в батальон и сам участвовал почти во всех отчаянных предприятиях. «Только одно никуда не годится: везде он водит с собой эту радистку. Ребята болтают, будто это не от него зависит. Девица с характером, Ояр не может ей отказать… Смешно, — думал Акментынь. — Почему не может отказать? Кто же тогда командир? Пусть бы со мной кто-нибудь попробовал так разговаривать. Например, Марина. Гм… Собственно, как бы это получилось? Нет, погоди, Акментынь, собственно, как это получается? Разве у тебя не то же самое? В каком походе ты был один… без нее? Но она не навязывается, это я сам. Гм… Может, в том-то вся и штука, что ты делаешь то, что она хочет, и ей ничего не надо говорить. Как они эти вещи тонко устраивают, мы даже ничего не замечаем. Гм… Интересно…»

Два часа спустя он снова разговаривал с Мариной. Ей удалось связаться со штабом бригады. Оказалось, что сегодня оттуда ни одной радиограммы не давали.

«Это провокация. Действуйте по ранее полученным указаниям. Меняем код».

— Оказывается, у нас обоих хорошие носы, — сказал Акментынь. — Сразу почуяли что-то неладное.

— Но как немцы заполучили наш код? — удивилась Марина.

— Может быть, выдал кто-нибудь или сами расшифровали. В разведке ведь специалисты сидят. Им достаточно поймать кончик нити, и сразу тебе весь клубок размотают.

Он и сам все время пытался поймать конец какого-то запутанного клубка. Искал в глазах Марины, в каждом ее слове, в улыбке. Но он был плохой шифровальщик и ничего не мог обнаружить. Тогда он применил один простой способ.

— Марина, нам придется разбиться на две группы и каждой действовать порознь, — сказал как можно серьезней Акментынь. — В здешних лесах слишком тесно. Такая толпа всем в глаза бросится.

— Это верно, — согласилась Марина. — Мы со штабом и частью людей могли бы действовать оперативнее, нам совсем не надо так много народу.

«Мы со штабом… ах ты, хитрунья!» — обрадовался Акментынь.

— Тебе со штабом придется остаться в этом районе, а я с другой группой направлюсь в соседний уезд, погонять там комендантов и крейсландвиртов, — сказал он.

Марина прикусила губу и стала нервно теребить веточку молоденькой березки.

— Как же это? Командир должен оставаться со штабом. Кому же я буду показывать секретные радиограммы, которые приходят на твое имя?

— Передавай замполиту или начальнику штаба.

— По инструкции я этого делать не могу. Тогда уж лучше ликвидировать радиосвязь и отпустить меня обратно в полк. Связь потеряет всякий смысл. Мне придется складывать радиограммы в кучу, а отвечать сама я не могу. Я не имею права хранить их. Они могут попасть в руки врагу. Нет, товарищ Акментынь, из этого ничего не выйдет. Сам подумай…

— Гм, да… ты, видно, права. От штаба я уйти могу, а от тебя — никогда. Теперь для меня это ясно.

— Разве не правда? — Марина заметно оживилась и перестала теребить веточку березки, — ведь деревце ни в чем не провинилось.

«Вот оно как с нами получается, — думал Акментынь, поглаживая свои густые усы. — Думаешь, ни от кого не зависишь, а на деле…»

Около полуночи наблюдатели донесли, что к роще приближается немецкая войсковая часть. Выделив арьергард для прикрытия отхода, Акментынь поднял своих людей и двинулся к другому перелеску, километров за восемь от старого места. Дорогой одна группа партизан разгромила полевую комендатуру.

2

И снова пришел в движение весь огромный фронт. От Баренцова моря до Черного — в Карелии, у Ленинграда, в Белоруссии и на Украине — Красная Армия громила, раскалывала на части и гнала с советской земли гитлеровские войска. Каждый день приносил новые радостные вести с полей битвы, почти каждый вечер мир облетали слова сталинских приказов, возвещая человечеству о новых победах советского оружия, об освобожденных городах. Москва салютовала победителям, превращая ночь в день.

18 июня войска Ленинградского фронта прорвали третью линию обороны финнов — линию Маннергейма — и заняли город Бьеркэ у Финского залива.

20 июня алое советское знамя поднялось над Выборгом.

26 июня Москва салютовала освободителям Витебска.

29 июня враг был изгнан из столицы Карело-Финской ССР Петрозаводска и из Кондопоги.

2 июля была освобождена Вилейка, 4 июля — Полоцк, 8 июля — Барановичи.

3 июля белорусский народ вновь обрел свою столицу — Минск.

10 июля войска 1-го Белорусского фронта форсировали реку Шара на участке протяжением 60 километров и заняли Слоним. В этот же день были освобождены уездные города Советской Литвы — Новые Свенцяны и Утена. В своем стремительном движении советские войска перерезали шоссе Даугавпилс — Каунас.

12 июля войска 2-го Прибалтийского фронта перешли в наступление из района северо-западнее и западнее Новосокольников, прорвали оборону немцев и за два дня продвинулись на 35 километров, расширив прорыв до 150 километров по фронту. В ходе наступления войска фронта заняли большой железнодорожный узел и важный пункт обороны немцев — город Идрицу и более 1000 населенных пунктов.

13 июля войска 3-го Белорусского фронта освободили столицу Советской Литвы — Вильнюс.

14 июля были освобождены Волковыск и Пинск.

16 июля — Гродно.

17 июля — Себеж, Освея, Свислочь.

И тогда…

…В конце весны латышская дивизия выросла в корпус. Командир гвардейской дивизии генерал Бранткалн был назначен командиром нового корпуса и сразу получил приказ направиться со своими частями на запад, — на этот раз к границам Латвии.

Наступила великая долгожданная пора. То, о чем три года мечтал латышский воин, — исполнилось! Через день, через несколько часов начинается сражение на земле Латвии.

Ты слышишь нас, дорогая Родина? Твои сыны стоят у порога! Они не одни, — вместе с ними пришли друзья и братья со всех концов советской земли, они несут в своих сильных руках, как самое драгоценное сокровище, твою свободу и счастье!

Много светлых минут пережито за эти три года, много отпраздновано побед, но никогда сердце латышского стрелка не трепетало таким торжественным чувством, как в эту ночь. Это был тот же священный трепет, который охватил сынов Украины, когда они увидели перед собой воды Днепра, то же глубочайшее душевное волнение, которое испытал белорусе, когда он ступил на свою многострадальную землю, или ленинградец, когда над городом Ленина расцвели яркие созвездия салюта победы, возвещая конец блокады. Этих чувств человек не забывает до последнего своего вздоха;

Войска шли темными освейскими лесами до старой границы близ Шкауне. Позади, в глубокой низине, остался недавний партизанский район с мраком и тишиной первобытных лесов, а перед глазами открылась латгальская возвышенность с ее своеобразными крестьянскими дворами, лугами и мелкими полосками пашен.

17 июля в 4. 15 утра латышские гвардейцы ступили на землю Советской Латвии. Только что кончилась теплая июльская ночь, брызнули первые солнечные лучи, как золотые копья.

Что тут произошло — не описать словами.

Петер Спаре глядел на запад, — там, на пригорке, сверкало на солнце белое здание костела. В загоне паслась лошадь, где-то пели петухи, только не слышно было лая собак. Тихая, немая, еще дремала впереди униженная Латвия, не зная, что пришло время пробудиться для новой жизни.

«Вот и опять дома, — думал Петер. — Вернулся все-таки. Ждет ли тебя кто-нибудь на этой земле? И есть ли кому пролить за тебя слезу любви и горя, если бы ты не вернулся?»

Стрелки обнимались, подбрасывали в воздух пилотки, целовали землю и поздравляли друг друга, как в большой праздник. Стихийно возникли митинги. Над крышей ближнего дома взвилось и затрепетало на утреннем ветру алое знамя, и жители — сначала боязливо, потом все смелее и доверчивее — начали выходить из домов. Они изумленно прислушивались к речи стрелков.

— По-латышски говорят! Красноармейцы, а латыши… Даже офицеры!

Они все еще не верили, все еще чего-то боялись. На лицах застыло выражение забитости. Картины вчерашних ужасов еще стояли перед их глазами. Так вышедшего из темноты человека ослепляет солнечный свет.

Некоторые стрелки встретились с родными, и радость встречи сливалась с чувством горя. «Твоей матери уже нет… Немцы убили твоего брата… Сестра неизвестно где, угнали в Германию, и бог знает, увидишь ли ты ее…»

Но сейчас нет времени горевать, наступил час расплаты. Вперед, советские гвардейцы! На Ригу! На Берлин! Враг еще не добит.

Петер Спаре, гвардии капитан и командир третьей роты, снова становится в голове колонны, и стрелки идут дальше.

На Дагду… На Вишки… через пустоши Латгалии к синим лесам и просторам Видземе. Со снайперской винтовкой за спиной шагает гвардии старший сержант Аустра Закис, и ее каштановые волосы буйной волной выбиваются из-под пилотки.

Пылит дорога, грохочет канонада, в воздухе гудят самолеты. Советская Армия наступает.

3

Что чувствует человек, который три года подряд жил среди постоянных опасностей, в постоянном окружении, который, подобно преследуемому зверю, укрывался в лесах и сам преследовал своих преследователей; что чувствует он, прожив столько времени, как на острове, в тот день, когда впервые слышит за лесом поступь приближающейся армии-освободительницы, слышит артиллерийскую канонаду? Его охватывает нетерпение, он уже рвется к друзьям, он готов сейчас же выйти из чащи навстречу великой армии и слиться с нею — снова стать полноправным, свободным и неприкосновенным советским человеком. Выйти на шоссе и ходить на виду у всех людей: вот я, красный партизан и народный мститель, — кто мне сегодня может угрожать?

Все это чувствовали — Ояр Сникер, Рута, Имант Селис, Акментынь, Марина… все те, кто в это время воевал в немецком тылу, — и прислушивались к приближающимся шагам Красной Армии. Целые годы они терпеливо жили «на острове», а теперь им не хватало сил подождать еще несколько дней, которые их отделяли от долгожданного мига. Паул Ванаг со своими людьми уже соединился с Красной Армией, лейтенант Миронов со своей группой уже сменил невзрачное одеяние партизана на мундир советского офицера. Волнение охватило почти все партизанские отряды. Только Акментынь еще энергично действовал в Земгалии, а бывший батальон Капейки был по-прежнему повернут против Риги. Руководство дало приказ партизанам: оставаться в своих районах до последнего момента и не позволять немцам производить разрушения.

— Терпение и спокойствие, — десятки раз повторял своим партизанам Ояр. — Мы еще не все сделали.

А у самого радость бушевала в груди, когда он слушал сообщения Совинформбюро.

23 июля войска 3-го Прибалтийского фронта освободили Псков. В тот же день войска 2-го Прибалтийского фронта выгнали противника из Лудзы и Карсавы и перерезали шоссе Резекне — Даугавпилс.

27 июля освободили Резекне и Даугавпилс; 28 июля фронт продвинулся еще дальше на запад мимо Прейлей и Вилан.

30 июля полки генерала армии Баграмяна выбили немцев из Бауски и заняли станцию Глуда, а днем позже Москва салютовала освободителям Елгавы. Еще день — и наши в Тукуме, а авангард 1-го Прибалтийского фронта прорвался до берега Рижского залива, отрезая все пути отступления Балтийской группе немецкой армии. Паника в Риге!

7 августа — Лубана, 9 августа — Ляудона, 13 августа — Мадона!

Теперь Ояр Сникер сказал:

— Мы выполнили указание правительства. Дольше здесь оставаться нет смысла. Сослужим еще раз нашей Родине партизанскую службу.

Никто не знал так хорошо каждую лесную тропинку, как они. Разбившись на несколько групп, партизаны Ояра блокировали все второстепенные дороги и не позволяли отступающим немецким войскам сворачивать с главных шоссе. Когда команды немецких факельщиков пытались поджечь или взорвать важную постройку, достаточно было только дать несколько автоматных очередей или бросить ручную гранату, и они без оглядки кидались прочь. Таким образом удалось спасти от разрушения десятки школ, народных домов, мельниц и молочных заводов.

Но у Ояра был план куда лучше. Он подробно объяснил его своему начальнику штаба Мазозолиню, и тот вместе с капитаном Эзеринем и небольшой группой партизан вышел навстречу войскам Красной Армии. Надо было провести через фронт по тайным лесным тропинкам какую-нибудь регулярную войсковую часть — сколько уж командование найдет нужным выделить для этой операции, — а затем общими силами нанести немецким частям удар с тыла в самую уязвимую точку. Если это удастся, то в немецких полках должно возникнуть замешательство, даже паника, — будет создано впечатление окружения, а со времени Сталинграда немцы стали чрезвычайно чувствительны к таким вещам. Они попытаются форсировать отступление, но в том районе для тяжелой техники был только один путь отступления — через небольшую речку, по единственному мосту возле Упескрога.

Этот самый мост Ояр давно облюбовал. Здесь он хотел дать последний, самый большой бой. Только бы Мазозолинь с Эзеринем успели…

Ночью они миновали густой, запущенный лес и заняли позиции по обе стороны моста. Главные силы — около двухсот человек — укрылись на западном берегу реки, а полсотни партизан под командой Ояра Сникера расположились на восточном берегу в небольшой, но густой роще. Охрану моста они ликвидировали без большого шума…

— С этого момента не пропускать через мост ни одного немца! — прозвучал приказ командира. — Мы закупорили бутылку.

Через десять минут уже им пришлось пустить в ход оружие. По шоссе быстро приближалась со своими орудиями немецкая артиллерийская часть. Немцы очень спешили. Здоровенные кони были все в мыле, а ездовые, не переставая, нахлестывали их. Подпустив немцев метров на двадцать, партизаны открыли перекрестный огонь по прислуге первого орудия.

Впечатление было потрясающее. Несколько верховых упали с лошадей, раненые лошади бились на пыльной дороге. Началась паника. Немцы попытались повернуть орудия, но образовалась толчея, и за облаками пыли ничего нельзя было различить.

— Русские! Мы окружены! Назад! — кричали гитлеровцы.

Партизаны пустили в дело пулеметы, и крупная цель принимала каждую пулю. Когда утихла суматоха и пыль улеглась, оказалось, что вся дорога усеяна трупами. Вдоль и поперек ее, в канавах — везде были брошенные орудия. Только несколько упряжек перебрались через канаву и бешеной рысью мчались поперек поля, в сторону от дороги.

После этого подошла пехота, но быстро откатилась назад, заметив, что путь прегражден. Чтобы создать впечатление, будто против немцев стоят крупные силы, Ояр расположил по обеим сторонам дороги на протяжении километра по одному автоматчику через каждые сто метров.

Восемь часов они удерживали подходы к мосту, и ни одна машина противника, ни одно орудие или танк не прошли по нему. Все они остались на берегу или завязли в болоте.

К вечеру прибыли Эзеринь с Мазозолинем, а с ними целый батальон легких танков. Ближе и ближе подступал с востока грохот боя. Немецкие части отчаянно рвались из тисков окружения, но уже было поздно. Заметив советские танки, немцы метались во все стороны, а более сообразительные подымали руки и сдавались в плен. Еще несколько жарких часов, и с восточной стороны показались советские войска. Партизаны вышли им навстречу и выстроились. Ояр Сникер сдал важный стратегический мост в полной сохранности командованию Красной Армии. Ни на минуту не задерживаясь, по мосту нескончаемым потоком двинулись танки, орудия, тягачи, грузовики и пехота, не давая противнику опомниться и перестроиться для обороны.

…Итак, работа окончена. Партизаны стирали белье, варили сытный армейский обед и отдыхали. Не сразу привыкли они к новому положению, к тому, что больше не надо оглядываться на людей, что можно ставить палатки хоть возле дороги.

После того как Ояр повидался с руководящими работниками республики и узнал, что сталось с другими партизанскими отрядами, партизанскую молодежь призывного возраста направили в латышский корпус. Женщины и пожилые мужчины разошлись по своим дворам, а у кого дома не были еще освобождены, те остались работать в восточных уездах Латвии. Каждому находилось место, никто не был лишним.

Как-то Ояр с Рутой отправились навестить латышских стрелков. Дивизия вела бой, и разыскать всех друзей не удалось. Поговорили только с Петером Спаре.

— Вот ты какой стал, — улыбался Петер Спаре, вглядываясь в загорелое, будто высушенное солнцем лицо Ояра. — Воскрес из мертвых!

— А сам? Бывший каторжанин, потом директор завода, тишайший парень, — теперь лихой гвардии капитан и командир роты. Скоро на груди места не хватит для орденов. Старый Спаре не узнает, скажет: идите своей дорогой, молодой человек, мы ждем сына. Жена — та сразу к фотографу потащит.

Пока они шутили, стараясь скрыть под мужской грубоватостью чувство нежности, Рута вдоволь наговорилась с Аустрой. Она узнала о гибели Лидии и Силениека, и у обеих на глазах показались слезы. Аугуст сейчас майор, думает остаться в армии после войны. Жубур уже подполковник, его назначили начальником штаба полка. Айя в Даугавпилсе, работает в ЦК комсомола.

— Кто это? — спросила Аустра, показав глазами на Ояра. — Твой начальник?

— Бывший командир нашего партизанского полка, — ответила Рута и слегка покраснела. — Помнишь, мы говорили… Он, оказывается, не погиб.

«Значит, это и есть он, — подумала Аустра и уже более пристально посмотрела на Ояра. — Ничего. С этим можно смело пойти в самую дальнюю дорогу. Так же, как с…»

— Да, скоро совсем будем дома, — сказала она.

4

Мара Павулан сошла с поезда на станции Резекне. Вид разрушенного города, который она знала и до войны, произвел на нее удручающее впечатление. Взорванные дома с провалившимися крышами скорбной вереницей тянулись через весь центр, они напоминали огромных искалеченных животных с переломленным хребтом. Горы развалин, мрачные пожарища, закопченные стены с черными провалами вместо окон и везде — битый кирпич, исковерканное дерево и металл.

Из Резекне она поехала на грузовике в Даугавпилс. Дорогой было все то же — взорванные пути, сожженные станционные постройки, разрушенные мосты. Не были пощажены и крестьянские дворы. Ветер носил по полям хлопья остывшего пепла. Но человек работал. Строил новые мосты, засыпал ямы на шоссе, возил из лесу бревна для новых построек. На полях стояли копны хлеба, везде звенели косы.

В Даугавпилс Мара приехала под вечер и, едва устроившись в общежитии художественного ансамбля, пошла на берег Даугавы. Снова развалины, целые кварталы развалин! Мосты через Даугаву были взорваны, но тысячи рабочих уже строили новый железнодорожный мост. Тихо и устало текла родная река, будто нехотя несла она свои воды к устью, которое еще было в руках врага. По низкому понтонному мосту шли военные машины. На станции маневрировали паровозы, и гудки их казались голосом жизни среди развалин.

Вечером в кинотеатре «Эден» был концерт. Мара вспомнила довоенные гастроли в великолепном Народном доме. Новой сцене даугавпилсского театра завидовали тогда даже рижские театры. Сейчас приходилось довольствоваться плохонькой эстрадой в длинном, похожем на сарай помещении. Одно крыло Народного дома было взорвано, а остальная часть здания сохранилась только благодаря счастливой случайности: из его подвалов саперы извлекли большое количество взрывчатки.

После концерта к Маре Павулан подошла Марта Пургайлис — в военной шинели, подобранная, свежая.

— Опять все в кучу собираемся? Давно в Даугавпилсе, товарищ Павулан?

— Первый день, Марта. Полна впечатлений, как улей — пчелами. Все жужжит и гудит, не могу в себя прийти.

— Я скоро уезжаю отсюда, — рассказала Марта. — Несколько недель проработала в Илукстском уезде — помогала восстанавливать в нескольких волостях советскую власть. Сейчас меня хотят направить в Тукум.

— Трудно, да?

— Начинать все трудно, но я, по правде говоря, думала, труднее будет. Сейчас главное — найти подходящих людей. А эти подходящие люди большей частью на фронте. И запаздывать нельзя. Уборочная… Скоро надо начинать молотьбу, пора и о севе озимых думать.

Мара видела, что Марте уже трудно говорить о чем-нибудь другом, — так ее увлекала будущая работа.

— Что, Петерит с вами?

— Нет, куда же его сейчас. Приедет с детским домом, но это не скоро еще. Хорошо, если успеют перевезти до холодов.

— Не забывайте меня, Марта, — сказала Мара на прощанье. — Когда Рига освободится, будете, наверно, приезжать по делам. Обязательно навестите… Я вам и адрес дам, да и в театре можно узнать… Никогда я не забуду, как мы с вами встретились.

— И я не забуду, Мара. — Марта в первый раз назвала ее так. — Время-то какое было.

Марта ушла к своей оперативной группе, а Мара в общежитие.

— Тебя гость ждет, — сказала ей в коридоре артистка ансамбля и соседка по комнате. — Уже с полчаса сидит. Заходи, я там свечу зажгла.

Когда Мара открыла дверь в тесную комнатку, где помещались только две железные койки, столик и два стула, навстречу ей поднялся Жубур.

— Не дадут тебе и обжиться как следует на новом месте, сейчас же являются непрошенные гости. Что, хорошее у меня чутье?

— Милый, ты сам хороший! — Мара уткнулась лицом ему в грудь. — Как ты меня нашел? Я ведь только сегодня приехала.

— Я тоже только сегодня, а завтра утром уже надо быть в полку. Встретил Айю, она сказала, как тебя найти.

— Да я сама не видела Айю.

— Не забудь, что она жена разведчика.

— И ты из-за меня приехал сюда?

— Нет, родная, еще не настали те времена, когда начальник штаба полка может отлучаться из части по семейным обстоятельствам.

— Если бы и настали, ты бы не приехал. Тебе просто пришлось нечаянно натолкнуться на меня.

— Посчастливилось, Мара. Сегодня мне вообще неслыханно везет. Все свои дела устроил в каких-нибудь полчаса. Я набрал всяких материалов к предстоящему дивизионному празднику, и мне еще пообещали прислать правительственную делегацию.

— Может быть, и мне подать заявку?

— Приглашаю от имени полка.

— Благодарю вас, товарищ подполковник, вы так любезны. А теперь станем опять серьезными, — сказала Мара, садясь на кровать против Жубура. — Скажи мне, но только честно: ты меня еще хоть чуточку… любишь?

…На улице накрапывает дождик. Жубур отворяет дверцу маленькой трофейной машины. Стоя на крыльце, Мара сквозь темноту чувствует его улыбку. Заработал мотор, машина трогается с места.

Мара долго не уходит с крыльца, смотрит вдаль.

«Неужели настанет такой день, когда нам больше не надо будет прощаться?»

5

В тот самый вечер, когда полки Красной Армии начали бои за Резекне и Даугавпилс, в Саласпилском концентрационном лагере поднялась суматоха. Всех женщин, которые еще там остались, согнали в четвертый барак. Никто не знал, что это значит, выпустят ли их на свободу, ушлют ли в Германию, или посадят на грузовик и повезут в лес, как это было со многими заключенными.

Первый транспорт с женщинами отправили в Германию в апреле. Время от времени целыми партиями отвозили на расстрел больных и неработоспособных.

Рейниса Приеде не услали с первыми партиями мужчин, потому что комендант лагеря Краузе обратил внимание на то, как он ловко моет его любимую немецкую овчарку — породистого Рольфа. Такого полезного человека отсылать не стоило. И вот благодаря этому Приеде выполнял в лагере разную работу и раз в неделю мыл Рольфа. Когда в Саласпилсе появились так называемые «красногрудые» — то есть легионеры, которые дезертировали с восточного фронта и затем попали в лапы немцам, — у Приеде появился опасный конкурент в лице одного лесника. Раньше у него самого водились собаки, и он знал, как с ними обращаться. Теперь Рейнису Приеде дали отставку и с первой же партией отправили из лагеря. Анна Селис больше его не видела.

Легионеры — «красногрудыми» их прозвали потому, что на груди у них был нашит красный полумесяц, — несли в лагере вспомогательную службу: охраняли остальных заключенных, наблюдали за рабочими группами. Но и тех и других держали за двойной изгородью из колючей проволоки, и никто не мог сказать, какая судьба ожидает их всех.

— Держись, пока можешь, а там где-нибудь в лесу ликвидируют и нас, — рассуждали между собой легионеры.

Вести извне проникали в лагерь самыми разнообразными путями. Заключенные были довольно хорошо осведомлены о многих событиях и даже узнавали кое-что о родных. Так, Анна Селис еще осенью 1943 года узнала, что Имант находится у партизан.

«Крепись, сынок, — мысленно подбадривала она его. — Теперь тебе одному за всю семью приходится бороться. Узнаю ли я тебя, если нам суждено еще свидеться? Наверное, перерос свою мать на целую голову, милый мой мальчик. А мать твоя совсем высохла и старенькая стала — безо времени состарилась. Не узнаешь ты ее, Имант…»

И она и другие заключенные знали о приближении Красной Армии. Но вместе с радостью в сердцах росла и тревога: дадут ли дождаться?

Ночью все думали только об одном: что принесет завтра? Но наступало утро, и ничего не случалось. Может быть, еще не прибыли вагоны? Может быть, в лесу, еще не вырыт большой ров? Никто ничего не говорил.

Прошло еще несколько дней. Однажды вечером всех женщин выгнали из барака. Матерей оттаскивали от детей и выталкивали во двор. Надрывающие сердце крики и плач слышны были далеко за пределами лагеря, они не давали спать администрации. Краузе долго ворочался в постели, но, наконец, не выдержал и вызвал своего помощника Видуша.

— Заткните рты этим потаскухам! Что они мычат, как коровы!

— Это у которых отнимают детей, — объяснил Видуш. — Плачут дети, орут матери. Силой здесь ничего не поделаешь. Когда у женщины отнимают ребенка, она ничего не боится.

— Тогда оставьте их до утра. Всю окрестность на ноги подымут, еще подумают, что мы их приканчиваем. Пусть еще одну ночь проведут со своими щенятами.

В пять часов во двор въехали грузовые машины, и женщинам приказали взбираться в кузова. В каждую машину сажали по тридцать пять человек. То, чего палачи не сделали ночью, они довели до конца сейчас. Грубые руки снова вырывали у женщин детей. Над лагерем снова стоял сплошной плач. Снова нервничал комендант Краузе. Впрочем, в то утро у него были другие заботы: он отправлял в Германию своего чистокровного Рольфа; неизвестно еще, как ему потом придется эвакуироваться самому.

Когда машины тронулись, Анна Селис подумала: «В какую сторону повернут, когда выедут из ворот? Если направо, значит — конец, если налево…»

Она не знала, что их ждет налево.

Передняя машина, чихая отработанным газом, медленно выехала за ворота. На миг остановилась, будто охваченная теми же сомнениями и неизвестностью, которые мучили Анну Селис. Потом мотор фыркнул, машина подпрыгнула так, что женщины попадали от толчка друг на друга, и повернула влево.

«Еще нет», — подумала Анна. Но она и сама не знала, к лучшему это или к худшему.

Машины быстро катили по гладкому асфальту мимо лагеря. Многим матерям плач их детей слышался до самой Риги и еще дальше. Он звучал в их ушах долгие месяцы подряд.

Анна смотрела на старые деревья, на бараки, на двойную изгородь из колючей проволоки, за которой она провела два года. Было бы счастьем, если бы можно было забыть все это, как забывают кошмарный сон в момент пробуждения.

Через полчаса колонна машин въезжала в Ригу. Редкий пешеход наблюдал в то утро эту мрачную картину. У таможенного двора караван остановился, заключенным приказали слезать. Дальше их погнали пешком — по Экспортной улице в порт.

Весь день они простояли на берегу, под жарким августовским солнцем, и вооруженная охрана, как изгородь из колючей проволоки, окружала эту густую толпу оборванных людей, которые ждали решения своей участи. В порту гремели подъемные краны, грохотали лебедки, и грузовые машины нескончаемым потоком везли сюда из города награбленные в Латвии богатства. Фабрично-заводское оборудование, станки, электромоторы, мебель, груды одежды, промышленные изделия, бочонки со сливочным маслом — здесь было все, и все пожирали голодные трюмы пароходов. Грабитель старался вовремя укрыть награбленное в надежном месте, а заодно прихватить с собой и толпу рабов.

В шесть часов вечера заключенных женщин загнали в межпалубное пространство большого серого парохода. Идя по сходням, Анна Селис услышала собачий лай: чистокровный Рольф стоял рядом с матросом, который держал его на поводке. Узнав по запаху прибывших, пес ощетинился и стал рваться с поводка.

Матросы закрыли люки, и женщины остались в темном, тесном и душном помещении. За железной стеной вскоре монотонно заработали машины.

Пароход отчалил. Для Анны Селис начался новый, полный неизвестности путь через море — в чужую, ненавистную страну.

Глава одиннадцатая

1

Товарищи, приехавшие в Даугавпилс с донесениями о проделанной в Елгавском и Тукумском уездах работе, привезли Ояру письмо от Акментыня.

«Итак, я благополучно покончил с цыганской жизнью, — писал он. — Местных распустил по домам, а молодые ушли в армию. И сам я и товарищи из штаба остались без работы, и теперь я раздумываю, куда податься. У меня такая мысль, Ояр, что нашу работу рано считать законченной; ведь еще не освобождена Курземе, а дундагские и кулдигские леса ждут не дождутся таких дружков, как мы с тобой. Как ты на этот счет? Не пробраться ли нам с тобой в этот курземский муравейник и немного разворошить его, чтобы немцам веселей было? Рация и радистка находятся еще у меня. При желании мы еще можем хорошо послужить Красной Армии. Мне лично очень улыбается работа возле Лиепаи. Ты ведь тоже наполовину лиепаец. Возможно, что будет по пути. Будь так добр, сообщи мне, как в центре смотрят на такие вещи. Я могу приехать к тебе для переговоров, но лучше, если ты сам приедешь и посмотришь на месте, что можно сделать. Меня легко найти через Тукумский исполком.

С партизанским приветом

Криш Акментынь».

Письмо пришло в самый подходящий момент: накануне республиканский партизанский штаб обратился к Ояру с предложением пробраться в Курземе, организовать борьбу в тылу и информировать по радио командование обо всем, что происходит за линией фронта.

«Какой умница этот Акментынь, — подумал Ояр. — Сам догадался, что делать. Конечно, милый Криш, мы с тобой еще не один день повоюем и расстанемся с нашим оружием не раньше того момента, когда из Латвии прогонят последнего немца».

Вечером он провел короткое совещание с товарищами, которые еще остались с ним. Эзеринь перешел на службу в Наркомвнудел, Вимба работал секретарем уездного комитета партии в Латгалии; начальник штаба Мазозолинь вернулся в Гвардейскую латышскую дивизию, а комсорга Рейнфельда послали руководить комсомольской организацией в уезде. Айя имела виды и на Руту, но ее не так-то легко было взять: еще продолжалась радиосвязь с дальними группами партизан, нельзя же было каждый день менять шифровальщика. Так и получилось, что у Ояра осталось еще пять-шесть человек.

Имант Селис вернулся к Ояру вскоре после того, как узнал про эвакуацию Саласпилского лагеря.

— Может быть, мать в Курземе увезли, — сказал он Эльмару Ауныню. — Там бы мы ее нашли. Ты мне поможешь?

— Чего же спрашивать? Был ведь у нас уговор держаться вместе до самого конца войны.

— И после войны. То есть если живы останемся, — добавил Имант.

Предложение Ояра пришлось им как нельзя более кстати. Партизаны с вечера уложили в грузовик имущество, чтобы выехать утром пораньше.

— У меня к тебе просьба, Ояр, — сказала, подходя к нему, Рута. — Здесь есть одна моя знакомая, ей надо в Тукум на работу. Ты не разрешишь ей поехать с нами на машине?

— Кто она такая?

— Это Марта Пургайлис. Ее муж воевал в дивизии, убит весной сорок третьего года под Демянском Она коммунистка.

— Хорошо, Рута, пусть едет. Места хватит. Только не надо много разговаривать про наши дела.

Ранним сереньким утром партизанский «зис» переехал по мосту Даугаву и повернул в сторону Литвы. Ехать ближайшим путем через Екабпилсский уезд на Бауску и Мейтене они не могли, так как часть дороги была еще в руках немцев. Сделав большой круг по северным уездам Литвы, они проехали вдоль линии фронта, затем повернули на северо-запад и в два часа дня были в Тукуме.

В исполкоме Ояр узнал, где найти Акментыня, и направился прямо к нему. Марте Пургайлис предложили на другой же день выехать в одну из волостей и налаживать там работу волисполкома.

— У нас уже дожидаются товарищи из Вентспилса и Талей, — сказал заместитель председателя. — Но мы каждому новому человеку рады — столько кругом работы. Что, приятно посмотреть на уцелевший город?

— Еще бы не приятно, — ответила Марта. — Немцы, наверно, не успели?

Заместитель улыбнулся.

— Без штанов удирали, когда танки Баграмяна ворвались в город. По правде говоря, не больше батальона было, но фрицам и этого достаточно оказалось — сразу дали тягу. Значит, завтра, товарищ Пургайлис. Придите в девять часов, поможем вам добраться до волости. А сейчас загляните в общий отдел, там вам выдадут талоны в столовую.

На окраине городка, где дорога поворачивает в сторону Энгуре, в небольшом домике произошло свидание старых боевых товарищей. Рута с Мариной убежали в сад и, сев под тяжелыми от плодов ветвями яблонь, наговорились за целый год. Многое они рассказали друг другу, но многое осталось не сказанным, и это надо было угадать. Они перебирали воспоминания о партизанской жизни в лесу, и обе признались, что хорошо бы повоевать еще. Марина чувствовала, что появление Ояра сулит важные перемены: Акментынь и раньше на что-то намекал. Бог знает, какие планы они «высиживают».

А те действительно в это время «высиживали» планы, уткнувшись носами в карту.

— Перейти фронт, это пустяки, — сказал Акментынь. — Вспомни наш старый маршрут, когда мы выходили из Курземе. Им можно воспользоваться и на этот раз. Вопрос только в том, где зацепиться. Идти на дундагские леса незачем. Чего мы не видали в этой глуши? Мы ведь не скрываться идем, чтобы как-нибудь спастись, пока немцев не прогнали, а дело делать. А это возможно только там, где самое большое движение — в самом муравейнике.

— Верно, Криш, — согласился Ояр. — Дундага не подходит. Но мне кажется, мы напрасно мудрим.

— Как — мудрим? — удивился Акментынь.

— В Айзпутском уезде действует группа Савельева. У меня с нею связь. Сначала доберемся до нее и там посмотрим, с чего начать.

— Гм, пожалуй что так. Очень выгодное местоположение. До Лиепаи раз плюнуть, до Кулдиги тоже рукой подать. Мы, как еж, засядем между ними и будем колоть иглами во все стороны.

— Ну, не правда разве? — улыбнулся Ояр. — А какой будет здоровенный еж!

— Тогда нечего и рассуждать. Завтра двинемся.

— Почему завтра, кто нам мешает сделать это сегодня вечером?

— Видишь ли, у меня тут одно дельце. — Акментынь немножко смутился. — Марине обещал… ну, радистке нашей, море показать. И самому чертовски хочется посмотреть, что с ним, родным, стало после таких бурь. Я ведь, знаешь, на море вырос. После трех лет разок бы поплавать в соленой воде. Съездим в Кемери, Ояр.

— Ну, съездим, если уж тебе так хочется, — пожал плечами Ояр.

Предложение Акментыня всем очень понравилось. Наскоро пообедав сытным овощным супом и вишнями с молоком, они поехали в Кемери. Солнце еще стояло высоко, когда машина остановилась у здания гостиницы.

— Цела! Цела! — ликовала Рута. — Вот хорошо! Когда кончится война, будем здесь лечить ревматизмы, которые нажили, сидя в болотах.

Они поднялись на башню. Кругом тянулись леса, и легкая прозрачная дымка, как синеватая вуаль, стлалась над ними. А вдали, за зеленым массивом, открывалась чистая гладь залива. Все было тихо, только редкие орудийные выстрелы и автоматные очереди со стороны Риги напоминали о том, что эту узкую полоску земли с двух сторон обступили вражеские войска.

— Не надо высовываться! — предупредил их сторож гостиницы. — Могут заметить немецкие наблюдатели, тогда жди подарочка. Вчера несколько снарядов совсем близко упало.

— Эльмар, ты раньше когда-нибудь видел море? — спросил Имант.

— В первый раз. Вот, думаю, хорошо, что мы сюда приехали. Красиво!

— Когда я стану моряком, тогда удастся посмотреть на берег с моря, — сказал Имант.

Больше всех радовалась Марина.

— Теперь я понимаю, почему Акментынь так тосковал по нему, — сказала она Руте. — Какая прелесть это море, — безбрежное, свободное… Красиво у тебя на родине, Рута. Мне нравится. Я бы здесь с удовольствием…

Она замолкла и долго-долго смотрела после этого вдаль. Солнце уже садилось, вода у горизонта пламенела, как расплавленное золото.

Искупаться им не удалось: с обеих сторон за пляжем следили неприятельские снайперы, а он был виден как на ладони.

Они походили еще по парку, попробовали целебную воду из источника и отправились обратно в Тукум. Ояр не жалел, что согласился на эту поездку: не беда, если люди отдохнут немного перед трудной, опасной работой. «Фронт можно перейти и завтра ночью», — подумал он, когда показался раскинувшийся на холме город, уже окутываемый вечерними сумерками.

Шофера с машиной отпустили в тот же вечер в Даугавпилс, потому что в дальнейший путь надо было отправляться пешком.

Тихий, теплый вечер Из сада пахло нагретыми за день яблоками и цветами. Где-то раздавалась песня. И когда город уже уснул, на окраине, в уединенном домике, долго еще горела лампа за затемненными окнами, и почти до самого утра проговорили старые товарищи.

2

Утром они встали попозже — надо было выспаться хорошенько перед уходом из города; кто знает, удастся ли поспать следующей ночью и в каком уголке леса ждет их подушка из мха.

В десять часов утра Акментынь пошел в уком за газетами. Остальные в это время переоделись в поношенную крестьянскую или рабочую одежду. Пробовали, как ловчее прятать под ней автоматы и ручные гранаты, чтобы случайные прохожие не догадались, кто они такие. Рацию решили взять только одну — и с ней было достаточно хлопот: эта штучка не влезала ни в одну грибную кошелку.

Акментынь вернулся обратно быстрее, чем его ожидали.

— Ну, заваруха! — еще издали крикнул он Ояру, который с видом незанятого человека прохаживался по саду. — Нам надо моментально уходить отсюда. В городе немцы.

— Немцы? — Ояр не хотел верить своим ушам. — Пленные?

— Какие пленные — моторизованная часть. Вон, слышишь, стреляют. У них и танки есть.

Из центра города действительно стали доноситься орудийные выстрелы.

— А, черт, прорыв… — Ояр покачал головой. Мысленно он уже взвешивал ситуацию. Хорошо, что остановились на окраине, — до леса всего несколько минут ходу Немцы, очевидно, ворвались в город по главным дорогам и в первую очередь поспешат блокировать центр. — Да, надо уходить. Нехорошо, если они найдут нас здесь Не знаешь, успел уйти уездный актив?

— Большинство ушло, но кое-кто, кажется, остался. Слишком неожиданно это вышло, не успели всех оповестить Эй, ребята, девушки!

Подробных объяснений никто не спрашивал. Все схватили свои вещи и, одеваясь на ходу, быстро пошли к лесу. Ояр проверил, все ли на месте, и указал направление.

Двое партизан Акментыня вышли вперед и разведали путь. В ста метрах за ними шли остальные — все время вдоль опушки, параллельно дороге. Благополучно пройдя несколько километров, партизаны заметили впереди женщину. В расстегнутой шинели, с небольшим вещевым мешком за спиной — она быстро шагала по дороге.

— Батюшки, да ведь это Марта! — ахнула Рута. — Она, наверно, еще ничего не знает, Ояр… ее надо предупредить.

— Сейчас. — Ояр сунул в рот два пальца и свистнул.

Марта услышала свист и повернула голову.

— Идите сюда! — негромко крикнул Ояр и помахал рукой.

Марта так и не поняла, кто ее окликает, и недоумевающе глядела на опушку леса, на видневшихся из-за деревьев людей.

— Не узнает нас, потому что мы переоделись, — сказала Рута. — Подожди, я сбегаю за ней.

Не дождавшись ответа, она выбежала на дорогу к Марте.

— Идем скорее в лес… Здесь в любую минуту могут показаться немцы.

— Немцы? — Марта вздрогнула.

— Да, да. Они уже в Тукуме. Мы едва успели уйти. Ой, они уже здесь! Видишь? Скорее надо уходить.

Вдали на дороге уже виднелось облако пыли. Мотоциклы, танкетки, несколько грузовиков с солдатами…

Они побежали в лес. Отойдя немного вглубь, партизаны легли на землю и из-за деревьев наблюдали, как по дороге мимо них проносилась колонна.

— Спешат к побережью, — сказал Акментынь. — Хотят перерезать все дороги. Эх, жалко, стрелять нельзя. Кусок слишком велик — подавимся.

— Ты о драке лучше забудь, — серьезно сказал Ояр. — Могут окружить лес и вычесать нас, как гребешком.

Он обернулся к Марте:

— Вы куда направлялись-то?

— В Берзмуйжу. Уездный исполком послал на работу в волисполком. Там, кажется, еще и председателя нет.

— Неужели вы ничего не знали?

— Откуда же? Утром я еще разговаривала с заместителем председателя. Они думали отправить меня в Берзмуйжу на подводе, а мне не хотелось ждать. Сказала, что дойду пешком. Путь не очень дальний.

— Ваше счастье, что не стали ждать, — сказал Ояр. — Вместо лошади дождались бы немецких танков и «фердинандов».

— А самое большое счастье — это то, что мы тебя увидели, — подхватила Рута. — Ты посмотри на себя.

— Шинель вам надо сейчас же снять и спрятать в кустах, — посоветовал Ояр.

— Да, это можно, погода еще теплая, — согласилась Марта. Вынув из кармана носовой платок и завернутый в газету ломоть хлеба, она сняла шинель, свернула ее и стала оглядываться, ища удобное место.

— Давайте сюда, я вам ее спрячу, — сказал Акментынь.

Они оставили близ дороги двух наблюдателей, а сами ушли поглубже в лес. Там, под старой елью, Ояр Сникер провел совещание.

— С одной стороны, наша задача теперь облегчается, — сказал он. — Линию фронта переходить не надо. Хоть и не вовремя, но мы уже очутились в немецком тылу; остается только воспользоваться этим обстоятельством и готовиться к постоянному житью в лесу.

— Но ведь не здесь же? — удивилась Рута.

— И здесь неплохо, если бы не было места получше.

— А где получше? — спросила Рута.

— У Савельева. Помнишь, ты сама расшифровывала его радиограммы. Мы направляемся к нему… Подойди сюда, Криш. Маршрут надо всем знать наизусть. Не может разве случиться, что нам придется разбиться на мелкие группки? Предположим, в каком-нибудь месте рассеют нас немцы или шуцманы, а мы друг друга терять не должны.

— Маршрут ясен, — сказал Акментынь. — По какому пути в сорок первом году выходили из Курземе, по тому надо идти и обратно.

— Нам еще надо выбраться на этот путь, — сказал Ояр. — Мы собирались перейти фронт к северо-западу от Тукума, а где мы сейчас? Хочешь не хочешь — придется сделать крюк, пока не выйдем на Кулдигское шоссе.

— Крюк, это что… — пробормотал Акментынь.

Марта наблюдала за ними и удивлялась тому, как спокойно эти люди обсуждали создавшееся положение, — как будто вражеское окружение было для них самым привычным, обыкновенным делом. Когда она сама об этом думала, ее дрожь брала, хотя никто не мог назвать ее трусихой.

Когда партизаны кончили совещаться, Марта попросила совета, как ей быть:

— В уездном исполкоме думают, что я сегодня буду в Берзмуйже. Они на меня надеются… думают, я начну работать.

Ей ответил Ояр:

— В исполкоме, — если им удалось выбраться из Тукума, — слишком хорошо понимают, что ни в какую Берзмуйжу вы попасть не могли. А когда попадете — это зависит от обстановки на фронте. Не беспокойтесь, вас никто ни в чем упрекать не станет.

— А может быть, Берзмуйжа еще в наших руках? — попробовала спорить Марта. — Тогда мне надо быть там.

Ответ на ее сомнения дал некоторое время спустя вернувшийся с донесением наблюдатель.

— Товарищ командир, со стороны побережья только что проехали по дороге три самоходных орудия, — доложил он Ояру. — Похоже, «фердинанды».

— Вот вам и Берзмуйжа, — сказал Ояр Марте. — Уже «фердинанды» идут оттуда, а вы еще хотите одна отвоевать ее. Нельзя отрицать, задора в вас много. Такие люди пригодятся в нашем отряде.

— Что же мне теперь делать? — Марта, видимо, немного растерялась.

— Побудете пока с нами, — ответил Ояр. — А там поглядим, может быть удастся переправить вас обратно…

Так Марта Пургайлис временно стала членом партизанского отряда. Рута и Марина поделились с ней своей одежонкой. Переодевшись, Марта уже ничем не отличалась от любой крестьянки.

3

Открытые места они переходили ночью, а когда попадали в лес, то шли и днем. Отдохнут несколько часов, забравшись подальше в чащу кустарника или в старую картофельную яму, и опять идут дальше — через всю Курземе на запад.

О еде особенно заботиться не приходилось: на полях было достаточно свежих овощей — картофеля, гороха, — и не было большого греха, если изголодавшиеся люди иногда срывали несколько яблок или лакомились морковью курземцев. В лесах хватало и ягод и грибов, а в одном месте, вдали от дороги и крестьянских дворов, Кришу Акментыню посчастливилось подстрелить самца-козулю.

На четвертый день они достигли одного из тех памятных мест, где летом 1941 года Ояр и Акментынь останавливались на ночлег. И именно здесь надо было случиться несчастью: Марта Пургайлис вывихнула ногу. Общими усилиями Акментыня, Руты и Марины ногу удалось вправить, но опухоль и боль не проходили.

— Наверно, неправильно повернули сухожилие, оно и не может стать на место, — с авторитетным видом рассуждал Акментынь. — Это все пройдет, если дня три полежать, не ходить.

— Тогда вам всем придется делать остановку, а я этого не желаю, — сказала Марта.

— Что ж теперь делать? — взволнованно заговорила Рута. — Нельзя ведь бросить тебя одну в лесу.

Ояр согласился оставить с Мартой несколько партизан.

— После они нас догонят. Место сбора им известно.

— Не надо, товарищ Сникер, — сказала Марта. — Вы идите своей дорогой, а я не малый ребенок. Немного отдохну и через несколько дней пойду за вами. Что мне сделается? В Курземе сейчас полно видземцев. Я тоже могу сказать, что убежала сюда, когда Красная Армия стала подходить к нашей волости.

— А документы?

— Скажу, что потеряла или обокрали. Я найду, что сказать.

— Сначала разведаем, чем пахнет в окрестностях, не очень ли душно? — сказал Акментынь. — Половина видземских кулаков убежала в Курземе, да еще сколько народу немцы насильно пригнали. Ояр, тебе не кажется знакомой вон та усадьба?

— Как будто…

— Помнишь, что со мной однажды случилось? Зашел я во двор попросить чего-нибудь поесть, а там полно немцев. Счастье, что такой сообразительный хозяин попался. Повернул дело так, будто я его батрак, набросился на меня с руганью и сразу погнал в хлев навоз выбрасывать.

— Это я помню, — оживился Ояр. — Я бы не прочь повидать того крестьянина.

— Ничего нет проще. — Акментынь по привычке погладил усы, хотя они в этом не нуждались. — Это и есть та усадьба.

— Неизвестно только, там ли еще хозяин.

— Вот это я и хочу выяснить. Для нее, — он многозначительно кивнул в сторону Марты, — это будет прямо спасением.

— Только, пожалуйста, поосторожнее, — сказал Ояр. — Как бы опять не наскочил на немцев.

— Договорились. — Акментынь скрылся за деревьями. Сначала он сделал порядочный крюк лесом, чтобы в соседних усадьбах не видели, откуда он появился, затем вышел на дорогу и метров триста — четыреста прошагал обратно.

Спокойно, как обыкновенный прохожий, которому захотелось попить, Акментынь вошел в ворота усадьбы. Он пропал почти на полчаса; Ояр уже стал за него беспокоиться, когда в воротах снова показался Акментынь и рядом с ним еще один человек. Они что-то говорили друг другу, потом Акментынь снова зашагал по дороге и тем же манером вернулся в лес.

— Есть такое дело, — молодцевато доложил он. — Сразу узнал, разбойник, даже напоминать не пришлось. Обрадовался, что я жив-здоров и разгуливаю по белу свету. Дома у него сейчас никого из чужих нет, но неизвестно, долго ли удастся отделываться от постояльцев: волостной староста все время нажимает, чтобы принял на постой нескольких кулаков из Видземе. Да, пока в Тукуме немцы, находятся еще такие дураки, что едут сюда с самого севера Латвии. Многих сами немцы пригоняют.

— Ты покороче, — перебил его Ояр. — Договорился о чем-нибудь?

— А как же! Мы, чуть стемнеет, доставим товарища Пургайлис в усадьбу, а там спрячут на повети, в свежем сене. Обещали ухаживать, сколько понадобится.

— Большое вам спасибо, товарищ Акментынь, — сказала Марта. — Теперь все хорошо будет. Через несколько дней я пойду вдогонку за вами.

— Только не спеши, Марта, — предупредила Рута. — Если придешь и через неделю и через две, мы все равно тебя встретим там, где условились.

А встретиться они условились между Кулдигой и Айзпуте, у километрового столба посреди леса — там же, где Ояр должен был ждать Савельева.

Когда стемнело, Марта Пургайлис попрощалась с партизанами. Акментынь с Эльмаром Аунынем взяли ее под руки и почти донесли до дома. На повети, доверху наполненной сеном, хозяин устроил довольно удобное укромное убежище, куда можно было незаметно пролезать под самой стрехой.

…Спустя четыре дня у километрового столба на шоссе Айзпуте — Кулдига Ояра встретили партизаны капитана Савельева и повели на свою базу. Там произошла еще одна, совсем уже неожиданная встреча: комиссаром партизанской части оказался старый друг Акментыня — кузнец с «Красного металлурга» Жан Звиргзда.

— Жив еще, старый черт? — загоготал боцман и долго-долго хлопал по спине кузнеца. — Лиепайцы так легко не пропадают, верно ведь?

— С чего бы им пропадать, Криш? Мы ведь не спим, а дела делаем.

— И хорошие дела! — поддакнул Ояр. Он тоже рад был встрече с Звиргздой: вместе ведь выходили из Лиепаи в июле сорок первого. — За Даугавой слышно, когда работаете.

— В самом деле? — У капитана Савельева заблестели глаза. — Так, значит, все-таки слышно? — повторил он. — Делаем, что можем.

За три года подполья он научился бегло говорить по-латышски, а его учитель Звиргзда в свою очередь усовершенствовался в русском языке.

Прибывших партизан разместили по землянкам и угостили чем бог послал. Ояр Сникер и Акментынь всю ночь просидели с Савельевым и Звиргздой. Хозяева рассказывали о своей деятельности в годы оккупации.

— Сначала приходилось работать от случая к случаю, — рассказывал Савельев. — Проделаешь какой-нибудь серьезный номер, переполошишь весь уезд — и сразу зарываешься, как крот, в землю, пока все уляжется. — Зимы здесь мягкие, но когда выпал снег, пришлось замолкнуть, подождать черной землицы. На операции далеко уходили — за восемьдесят, за сто километров. Позже, когда народу прибавилось, появилось больше связей и больше возможностей маневрировать, стали смелее, или, как про нас говорят немцы, — нахальнее. Заходили даже в города попугать комендантов. Всего уничтожили тысячи полторы фрицев и их приспешников. Не обошлось, конечно, и без карательных экспедиций, но все они были организованы из рук вон плохо. Вот базу, верно, пришлось несколько раз менять. Эта у нас четвертая. Может, здесь и дождемся конца войны.

— Ох, как хочется побывать разок в Лиепае, — вздохнул Звиргзда. — Ремесло забывается. Заново придется учиться, как молот держать; а кто меня, такого старика, возьмется учить? Другие там побывали, а мне нельзя показываться, — слишком хорошо знают.

— Тогда тебе ничего неизвестно про мою старушку?

— Кое-что я узнал. Еще жива, держится…

— Так еще держится? — Акментынь заметно разволновался. — Наверно, давно меня оплакивает. Эх, надо бы добраться до Лиепаи… Хоть одним глазком взглянуть, как там теперь живется. Не знаешь, цела там моя шаланда?

— Откуда мне знать, — буркнул Звиргзда. — Но если идти в Лиепаю, то пойдем оба, чтобы не вышло, как с Натансоном.

— Да, а что с Натансоном? — спросил Ояр. — Ты же его собирался спрятать у своих родных.

— Прятал. Но этот непоседа решил увести из города свою молодую жену и через несколько недель ушел обратно в Лиепаю. Как ушел, так и не возвратился. Потом уж я узнал, что его вместе с другими евреями убили. Ведь эти изверги там ужас что делали. Кругом все дюны полны трупами. Так что еще мало мы им мстили. Что там полторы тысячи, когда они наших десятками тысяч убивали?

— Учти, что их на фронте истребляют в довольно значительных количествах, — сказал Акментынь. — Своими глазами видел в Земгалии. Все поля покрыты гитлеровской падалью.

— На фронте — само собой, а у нас свои обязанности, — сказал Савельев. — Иначе, чем оправдать пребывание капитана Красной Армии в немецком тылу? — Только борьбой, постоянной войной с врагом. Эх, жаль, что за эту войну мне так и не пришлось поработать со своей батареей. У наших, слыхал я, сейчас чудесное вооружение — как ни у кого. Здесь ведь толком ничего и не узнаешь.

— О, про наше вооружение можно многое рассказать, товарищ Савельев, — сказал Ояр. — Больше всего на свете немцы боятся советской артиллерии.

— То-то, а я артиллерист, — вздохнул Савельев.

— Ну, тебя они боятся и без артиллерии, — засмеялся Звиргзда. — Прошлым летом один озорник пустил слух по Кулдиге, будто Савельев с тремя сотнями партизан вошел в город и попрятал их по домам. Все немецкие власти с комендантом во главе в ту ночь удрали из города и ночевали где-то в кустах, пока из Лиепаи не прибыло пополнение для гарнизона. Пугаться-то они умеют!

Незаметно проговорили до утра. Теперь, когда у них было две рации и несколько опытных командиров, савельевское партизанское соединение можно было разбить на несколько групп и расширить радиус действия. Условились, что Акментынь со своей группой сделает несколько рейдов в направлении Лиепаи, Звиргзда с Савельевым останутся в прежнем районе, а Ояр попытается установить связи с несколькими мелкими партизанскими группами, которые действовали в северной части Курземе.

Утром на базу пришли племянники Звиргзды — Жан и Рита — и рассказали, что в их доме разместился штаб немецкого полка, а их самих заставили перейти в баню, так что дяде надо быть осторожнее, если он вздумает навестить их.

— Что поделаешь! — сказал кузнец. — В Курземе с каждым днем становится все теснее, скоро порядочным людям некуда будет деться… Это не беда, крестник, что у вас в доме штаб. Ты присматривайся к ним, может что и узнаешь, а нам это пригодится. Если станут обижать — ты вовремя дай мне знать.

— Теперь мы с Ритой будем приходить сюда чаще, — сказал Жан. Парню исполнилось семнадцать лет, и в его сложении стало уже проявляться нечто от дядиной монументальности; глядя на него, можно было сказать, что пройдет несколько лет, и парень станет что твой дуб.

Партизаны помогли Жану и Рите набрать полные корзины ягод — на случай если немцы заинтересуются, зачем они ходили в лес. Затем гости вернулись домой, а на партизанской базе стали готовиться к очередным рейдам.

4

Марта Пургайлис уже три дня жила на повети. Нога у нее перестала болеть, опухоль спала, можно было и отправляться в путь. На третий день вечером, когда хозяйка усадьбы Лейниеки принесла ей поесть, Марта сказала:

— Большое вам спасибо за помощь, нога у меня совсем поправилась. Пора и уходить, а то вам от меня одно беспокойство да лишние опасения.

— А куда ты пойдешь, милая? — спросила хозяйка, преждевременно состарившаяся от тяжелой работы женщина. — Есть у тебя в наших краях родственники какие-нибудь?

— Родственников нет, есть только знакомые, которые меня к вам привели.

— Ешь, ешь, милая, — угощала Лейниеце, а сама что-то про себя обдумывала. До того, правда, еще не дошло, чтобы они не управлялись со своими пятьюдесятью пурвиетами — считая луга и выгоны; опять же эта женщина и не родственница и не свойственница… А все же отпускать не хочется. Такая славная женщина и совсем еще молоденькая… Ведь вся Курземе кишмя-кишит немцами и разным сбродом. Может, и ждать-то недолго осталось, когда их прогонят. Так неужто же в Лейниеках не найдется, где спрятать от немцев и полиции доброго человека? А то, что Марта была одной из тех, кто скрывается от немцев, Лейниеце понимала сама. — Видишь ты, — снова начала она, додумав свою мысль. — Мы с мужем про тебя утром разговаривали. Ты, конечно, делай, как тебе лучше, но только мы бы отсоветовали тебе уходить отсюда. Если будешь сидеть на одном месте, меньше и внимания будут на тебя обращать. Писарь в волостном правлении доводится мужу родственником, кузыном вроде или еще чем-то… Может, еще удастся и прописать тебя как жительницу усадьбы. Выдадут какое-нибудь временное удостоверение, волостной печатью припечатают. Будешь жить безо всякой опаски. А если думаешь, что в тягость нам будешь, так это можно устроить, чтобы каждому хорошо было. Ты мне поможешь со скотинкой управиться… немного ее и осталось-то; эта немецкая орава не нажрется досыта, все подавай и подавай им… Ну, известно, разве в хозяйстве когда работа переводится? Все что-нибудь надо сделать. Ты крестьянскую работу знаешь?

— Еще бы не знать.

— Гляди как хорошо. Тогда пускай старик с писарем поговорит.

— Вы только дайте мне еще подумать до завтра, — сказала Марта.

— Подумай, подумай, я не тороплю.

Взвесив все доводы, Марта была вынуждена признать, что предложение Лейниеце вовсе не так безрассудно, как ей показалось сначала. Если удастся прописаться и получить на руки какую-нибудь справку, то можно понемногу помогать и своим попутчикам-партизанам. Что она сейчас явится к ним с пустыми руками, без оружия? Будет больше одним человеком, которого надо охранять и кормить. А здесь — если установить связь — она будет доставать для них продовольствие и сведения, иной раз даже устроит на ночлег.

Утром Марта сказала хозяйке, что согласна остаться.

Лейниек поехал в волостное правление и поговорил с писарем наедине. Тот вначале колебался.

— Если узнают, большие неприятности будут. У немцев в таких случаях расправа короткая.

— Ты сделай так, чтобы не узнали.

— Ведь не что-нибудь — подделывать документы придется.

— Ну и что же такого? Для хорошего дела можно не то что неправильную фамилию нацарапать, можно даже голову оторвать, если она у кого не на месте. Тебе об этом жалеть не придется. Давай пиши, кузын…

И «кузын», побледнев от волнения, взялся за перо. Таким образом Азарта Пургайлис на некоторое время стала Бертой Лудынь, дочерью землевладельца из одной северовидземской волости; вышеуказанная Берта Лудынь отступила вместе с немецкой армией, когда стали подходить советские войска, и в настоящее время является работницей у Лейниеков.

Теперь Марта перешла с повети в маленькую каморку. Каждый раз, когда в усадьбу заходил незнакомый человек, она старалась не показываться ему на глаза Картофель она копала всегда на дальнем конце борозды, а когда в усадьбу к Лейниекам приехала молотилка, хозяйка услала Марту пасти скотину.

Так прошло несколько недель. Однажды ночью заглянул Эльмар Аунынь, которого прислали узнать, что с Мартой. Узнав, как она устроилась, парень сказал, что все в порядке и ей лучше продержаться здесь, пока немцы не уйдут из Курземе.

— У нас иногда будут в этих краях дела. Ояр сказал, чтобы я поговорил с самим Лейниеком — нельзя ли здесь устроить пункт связи. Но я пока об этом говорить не буду. Ты нам поможешь, если нужда припрет?

— Конечно, и спрашивать не надо.

Эльмар ушел. А утром хозяин сказал Марте:

— Ты бы ему дала чего-нибудь поесть на дорогу.

— Да я не знала, можно ли, — ответила Марта и невольно покраснела: «Какой глазастый, все замечает».

Весь этот день Марта копала в поле картофель. Солнце уже садилось, когда она увидела, что во двор к Лейниекам въезжают три огромных воза с имуществом и людьми, — наверное, опять видземцы. Дождавшись сумерек, Марта вернулась в усадьбу, но в дом не зашла, не пошла и двором, так как посреди него, возле своих возов, стояли двое толстых мужчин — один высокого роста и плечистый, с большой бородавкой на щеке, другой поменьше и покруглее. Даже сумерки не помешали Марте узнать старого Вилде и волостного писаря Каупиня.

От неожиданности у нее ноги подкосились: вот если они ее увидят!

Лучше всего было бы уйти из дому, спрятаться в лесу хоть до утра: утром видно будет, что они предпримут, — останутся в Лейниеках на продолжительное время или поедут дальше. Но Марта быстро овладела собой К тому же она больше трех лет не была дома, и теперь ей захотелось узнать, даже от своих врагов, что там произошло за это время. Марта обошла кругом фруктовый сад и дом и вошла во двор с другой стороны. Приезжие не видели, как она юркнула в хлев, возле которого стояли их возы… Мешки с зерном, большие кованые сундуки с одеждой и разным добром. Под телегой котел для варки пищи и клетка с курами… Четыре коровы уже были загнаны в загородку.

— Вот чудной человек… — услышала Марта голос старого Вилде. — Как на чужих смотрит.

— Если самим не заговорить, не догадается и в дом на ночь позвать, — добавил Каупинь. — Слышали, господин Вилде, что он женщинам сказал? «Зайдите на минутку погреться». Подумайте только — на минутку…

— Когда сам дойдет до такого положения, тогда поймет, каково это — бросить насиженное гнездо да ехать на край света голову спасать, — ворчал Вилде. — Им, курземцам, не на что жаловаться. Им и во все времена меньше доставалось, чем нам. Какая это справедливость!

Они замолчали: через двор шел Лейниек. Он подошел к приезжим и начал разговор:

— Издалека, что ль, шабры?

— Шестой день в дороге, дорогой соседушка, — жалобным голосом ответил Вилде. — Коровы все копыта посбивали, насилу идут.

— И самим не легче, — поддакнул Каупинь. — Ноги натерли, а от всего этого расстройства голова совсем одурела. А что поделаешь — такова, видно, судьба. Надо спасать жизнь.

— Или так страшно было? — спросил Лейниек.

— Говорю вам, ужас! — выкрикнул Вилде. — Знали бы вы, что творят сейчас большевики в Латгалии и Видземе… Выкалывают глаза, отрезают языки, на огне живьем жарят.

— Женщинам животы распарывают! — добавил Каупинь. — Ни взрослых, ни детей не щадят. Кто не из их породы — всех изводят.

— Всего и не рассказать, — вздохнул Вилде. — Надо своими глазами видеть. Вначале я сам тоже не верил, думал, люди привирают, а когда увидел — не приведи господи! Поджигают дома, последнюю тряпку отбирают. Кто остается в живых, того — в Сибирь.

— В Даугавпилсе повесили всех учителей и врачей, — сказал Каупинь. — В Мадона всех торговцев согнали в деревянный сарай и сожгли.

— А как же вы уцелели? — спросил Лейниек.

— Вовремя уехали, — объяснил Вилде. — Большевики были еще за сто километров, а мы уже лошадей запрягали У меня дома остался старый батрак. Велел, чтобы за всем присматривал, — его-то, может, не тронут: голытьба Бог его только знает, как бы старик не начал транжирить. Тогда ничего не соберешь.

— А как же вы могли видеть своими глазами такие ужасы, если уехали вовремя? — ехидно спросил Лейниек.

— Не мы, так другие видели, — сказал Каупинь. — Об этом в газетах писали, с фотографиями, все, как было.

— Все чистая правда, — подтвердил Вилде. — Дойдет до вас, сами увидите.

— Вы думаете, они и сюда придут? Тогда вам не стоило уезжать из дому. Все равно догонят.

— Хоть денек лишний пожить, — сказал Вилде.

— А если иного выхода не останется, попробуем морским путем в Швецию, — сказал Каупинь. — Вот и хотим доехать до самого побережья. Дело верное. Вы тоже подумайте заблаговременно.

Из дальнейшего их разговора с хозяином Марта узнала, что Герман Вилде служит офицером в латышском легионе, что больше всего Вилде боится возвращения бывшего своего батрака.

— Я ведь помогал и вылавливать и ликвидировать этих красных, — бесстыдно объяснял он. — Они теперь меня возненавидят, как лютого пса. И у господина Каупиня положение не лучше. Он тоже постарался, чтобы на свете поменьше было красных. Какой благодарности нам ждать?

Марта ночевала на прежнем месте, на повети. Утром Вилде и Каупинь запрягли лошадей, привязали коров и, усадив на возы жен, уехали со двора Лейниеков — к побережью Когда, подводы скрылись за поворотом и улеглась пыль на дороге, Марта вышла во двор.

— Знакомые ночевали? — спросила она после у Лейниека.

— Какие знакомые! Послал бог каких-то шалых, — усмехнулся Лейниек. — Сами перепугались до смерти и других хотят напугать.

— А по-вашему, с чего они так? — Марта посмотрела на хозяина.

— Знает кошка, чье мясо съела, — ответил Лейниек и начал возиться со сбруей. Пора было пахать под зябь.

Глава двенадцатая

1

— Как мне теперь быть? — спросила Элла Спаре родителей, когда стало известно, что Красная Армия заняла Крустпилс и Елгаву. О положении на фронте у них было самое смутное представление, так как немцы в своих сообщениях объявляли лишь то, что все равно ни для кого не было тайной.

— Что нам тебе сказать? — пробормотал старый Лиепинь, без всякой надобности возясь с трубкой. — Ты сама не малый ребенок, взрослый человек. Самой лучше знать, как быть.

— Посоветуйся с Фридрихом, — сказала мать. — Он человек серьезный, хороший совет даст.

— Фридрих говорит, чтобы я с ним ехала… — еле слышно сказала Элла. — Все немцы уже отправили свои семьи, пока есть путь через Тукум. А как же с Расмой — в такую тяжелую дорогу…

— Расма останется у нас, — ответила мать. — Неужели они такие безумные, что малых детей будут трогать?

— Меня, может быть, тоже не тронут, — вздохнула Элла. — Самой неудобно. Ведь поймите… если Петер жив, как я ему объясню? Станет ли еще он слушать, что я скажу? Подумает, что я так… ради баловства. Вы сами знаете, как все было. Копиц был такой хороший… Рейнхард еще лучше. Мне хотелось, чтобы и вам было хорошо.

— Ты это, дочка, оставь, — нетерпеливо махнул рукой старый Лиепинь. — Мы тебя не принуждали и не отговаривали. Если бы сама не захотела, ничего и не было бы.

— Выходит, я ради баловства? — Голос Эллы задрожал. — Почему же вы сразу не сказали, что так нельзя?

— Кто же знал, что так будет, — энергично вмешалась в разговор Лиепиниене. — Разве кто думал, что красные вернутся? Мне показалось, что это навсегда. Иначе разве бы мы тебе позволили невеститься за этих немцев? По всему выходило, что надо жить по-новому, зачем же тебе сидеть, как барсук в норе?

— Заварила кашу — теперь расхлебывай, — философски заметил Лиепинь.

— Не беспокойся, отец, тебе за меня расхлебывать не придется, — вскинулась Элла. — Но только я не забуду, как ты получал льготы по налогам. Тогда ты не говорил, что Копиц плох, а Рейнхард ничего хорошего для нас не делает. Тогда ты другое пел. Нет, это я навсегда запомню.

— Доченька милая, не принимай ты к сердцу пустые речи, — примирительно сказала мать. — Старик иной раз и сам не соображает, что говорит. Апостол какой нашелся! — внезапно набросилась она на мужа. — Судья какой! Кого ты трогаешь, старый шут! Свою родную дочь, вот кого ты грызешь. А сам виноват больше всех. Да, да, лучше не спорь. И ты виноват и я виновата, что дальше своего носа не видела. Все виноваты. Поэтому нечего молоть языком и корчить из себя святого… Лучше подумаем, как помочь Элле, как собрать ее в дорогу.

— Я разве что говорю… — Старый Лиепинь отступил.

Вечером приехал крейсландвирт Фридрих Рейнхард. Старики дипломатично исчезли с горизонта, чтобы «молодые» поговорили без свидетелей.

— Ну? Решила, что делать? — спросил Рейнхард.

— Здесь оставаться мне нельзя.

— Точно так же и я говорил. Тогда начинай собираться. Я уезжаю завтра утром — приказ начальства. За тобой заеду, только чтобы была готова. Не беспокойся, Элла, в Кенигсберге у меня хорошая квартира. Моя мать — славная старушка. Плохо, что малышку нельзя взять. Но мы заведем еще. Ха-ха-ха!

Рано утром во двор усадьбы въехала малолитражная машина, и рядом с чемоданами и мешками крейсландвирта уложили узлы Эллы Спаре.

Элла расцеловалась с родителями, в последний раз подержала на коленях и погладила по головке Расму, потом втиснулась в машину рядом с Рейнхардом — и началось путешествие в Германию. Если бы не было так светло, Элле было бы легче уезжать из родительского дома. А сейчас она стыдилась поднять глаза, смотреть по сторонам. Ей казалось, что каждый человек глядит вслед с укором и стыдит ее. Даже сама земля шепчет вслед:

— Позор… позор…

Когда машина въехала на пригорок, Элла не утерпела и бросила быстрый вороватый взгляд на хибарку Закиса. Там стояла кучка людей — взрослые и дети. Самый высокий — мужчина с большими усами — протянул руку в сторону дороги и показал на машину.

Элла отвернулась.

— Гляди, старуха, вон немецкая невеста уезжает, — сказал Закис своей жене.

— Бог с нею, Индрик, — ответила Закиене. — Какое нам до нее дело.

— Все-таки… Воздух чище будет.

…В тот же день в отцовскую усадьбу приехал Макс Лиепниек. Он недавно кончил курсы «Ягдфербанда» в Скривери и с разрешения начальства прибыл в район своей деятельности, приготовиться к предстоящим диверсиям.

— Вы еще на одном месте топчетесь? — закричал он, застав усадьбу отца в состоянии полного покоя. — Ни один здравомыслящий человек сейчас не раздумывает. Где лошади, отец? Телеги в исправности? Скорей подальше отсюда, пока тукумские ворота не захлопнулись!

После этого в усадьбе Лиепниеки началась суматоха, как в Юрьев день. Самое ценное — тюки материи, платье, серебро — было уже уложено в большие сундуки. Лошади подъезжали к дверям клети, мужчины выносили и укладывали на возы мешки с мукой и крупой, копченые окорока. Когда возы были нагружены, на один посадили Лиепниеце, на другой — хозяйскую дочь Розалию; к телегам привязали коров, по три к каждой, — и только тогда хозяин позвал прощаться своего дядю, старого Юкума, и его жену Лиену.

— Приглядывайте тут, чтобы ничего не растащили, — сказал Лиепниек. — Ты, Юкум, остаешься на правах доверенного. На это время все, что здесь остается, — твоя собственность. Оберегай и храни пуще глаз, пока не вернется хозяин. Большевикам ничего не отдавай. Я с тебя спрошу.

Старый Юкум шамкал беззубым ртом:

— С богом, с богом, путь добрый!

Лошади тронулись. Высокие, как башни, пышные возы, покачиваясь, выехали на шоссе. На первом возу некоторое время правил Макс. Пусть соседи раззвонят на всю округу, что молодой Лиепниек удрал в Курземе!

Но когда миновали столб, указывающий границу волости, Макс передал вожжи сестре и стал прощаться с родителями.

— Дуйте без остановки до самого моря, — сказал он. — В Дундагской волости вас встретят мои друзья. А обо мне вы скоро услышите разные новости.

Он сел на велосипед и поспешил к своей банде, которая ждала его в небольшом леске, километров на пять дальше усадьбы Лиепниеки.

По указанию немецких властей, они должны были кое-что предпринять в своей волости, где знали каждого человека. Хорошо разве будет, если большевики найдут целехонькими мельницы и народные дома, если люди, которые ждали их три года, выйдут с цветами встречать Красную Армию? Приказ полевого коменданта был краток и ясен: ничего не оставлять в целости. «Кто не с нами — тех уничтожать».

— Ну, попался, Закис… — шептал Макс Лиепниек, ведя группу эсэсовцев к хибарке Закиса. — Прежде времени радуешься Красной Армии. Не видать тебе ее, как ушей своих. Только старших стоит пристрелить… младших можно побросать в огонь.

Половина эсэсовцев была из немцев, половина — головорезы Макса Лиепниека, из которых ему поручили организовать целый батальон террористов.

Подойдя к хибарке Закиса, эсэсовцы окружили ее. Макс Лиепниек прикладом автомата постучался в дверь.

— Выйдите на минутку, господин Закис!

Внутри стояла тишина… Лиепниек еще раз постучался в дверь и уже нетерпеливо крикнул;

— Выходи, черт тебя возьми! Все равно вытащим!

Тогда два эсэсовца, с автоматами наизготовку, осторожно отворили дверь, вошли в кухню, в комнату. Макс Лиепниек и другие, оставшиеся снаружи, услышали возглас внезапного разочарования:

— Здесь никого нет! Все удрали!

— Вывернулся, косой!.. — прошипел Макс. — Понял, что его ждет. Ну, ничего… все равно попадешься.

За несколько часов до этого Закис со своей семьей перебрался в лес и теперь сидел в самой чаще, километрах в трех от дороги. Коровенку и домашнюю утварь он переправил туда еще прошлой ночью.

— Здесь и делать нечего — лачуга из щепочек да хлев с навозом, — заметил с сожалением один эсэсовец.

— Нечего рассуждать! — гаркнул Макс Лиепниек. — Поджигайте! Пусть горит большевистское гнездо.

Убедившись, что хибарка догорит и без них, они ушли. В ту ночь банда Макса Лиепниека собиралась поджечь еще шесть домов, перебить их обитателей, если только они не успели скрыться, как Закис.

Когда зарево пожара стало видно в усадьбе Лиепини, старый Лиепинь покачал головой и сказал жене:

— Это они зря. Только рассердят коммунистов.

2

«Кошечку» Никур услал в Курземе в конце июля, когда танки Красной Армии еще не перерезали тукумское шоссе. Вскоре после этого войска 1-го Прибалтийского фронта прорвались к Рижскому заливу, и Никур стал жалеть, что не эвакуировался вместе с женой. Впрочем, это не от него зависело. Лозе был недоволен его работой, а Дрехслер, во время редких аудиенций, отнюдь не старался воздерживаться от ядовитых замечаний:

— Скоро для вас наступит время жатвы. Подумали вы о составе будущего правительства? Скажите, господин Никур, почему упал тираж вашей газеты? Не хотят читать?

После таких замечаний неудобно как-то заводить разговор о новых ассигнованиях и видах на отъезд. А уехать Никуру очень хотелось. Артиллерийская канонада, которая в тихие вечера была ясно слышна в Риге, и налеты советской авиации пробуждали в сердце нетерпеливое желание быть где-нибудь подальше от этого шума. Поэтому Никур очень обрадовался, когда в конце сентября ему сказали, что его присутствие в Риге больше не является необходимым. Он быстро уложил чемоданы и устроил в своей квартире пожилую родственницу, сын которой служил в полицейском батальоне и был убит в Белоруссии. Знакомый нотариус составил акт купли-продажи, из которого явствовало, что меблировка и все имущество, оставленное в квартире, перешли во владение родственницы.

— Присматривайте хорошенько, чтобы ничего не пропало… В случае если в Ригу придут большевики, усиленно настаивайте, что все это ваше. Я не мелочен, вы это хорошо знаете, но мне будет приятно в деть возвращения найти все на своем месте. Ну, будьте здоровы!

Он уехал ночью, чтобы проскочить через узкое место с меньшими опасностями. Только у Слоки он вспомнил о Гуне Парупе. Но эта женщина принесла ему слишком много разочарований. Прошел какой-нибудь месяц после их возвращения из Швеции, а она уже нашла нового покровителя в лице генерала полиции…

«Найду другую…» — подумал он и стал мысленно вглядываться в будущее. Что оно ему сулит? Политический банкрот, он даже в глазах своих единомышленников перестал быть яркой фигурой, он уже не годится для вывески какого-нибудь политического предприятия. За такого ничего не дадут. «Но никто не должен почувствовать, что я побит. Пусть думают, что я еще многое могу. А там найдется какая-нибудь причина, объясняющая все неудачи».

В Курземе его ждала большая неприятность: организация «национального подполья» вкупе с немецкими опекунами предложила Никуру остаться в Латвии даже в том случае, если Красная Армия займет всю страну. Ему обещали главную роль, но Никур поспешил разыграть скромника.

— Это большая честь, господа, слишком большая… Но за последнее время мое здоровье настолько ухудшилось, что необходимо постоянное наблюдение квалифицированного врача.

Нет, остаться он не мог, как ни велика была честь. Другое дело — издалека, из-за моря, из какой-нибудь соседней страны посылать оставшимся ценные инструкции…

3

— Фани, как ты думаешь, долго еще нам придется торчать в этой темной норе? — жалобно спросил Джек Бунте, когда в миске не осталось ни одной крупинки вареного картофеля. — Ох, надоело!

— Молчи, Джек, — шептала Фания. — Как бы не услышали. Они теперь, наверно, ходят с собаками, ищут всех, кто прячется. Всех хотят угнать в Германию.

— А что они с нами будут делать?

— Откуда я знаю, Джек? Наверно, есть какой-нибудь расчет. Может, поставят на черную работу, может, просто так… чтобы здесь никого не осталось.

Уже третий день вся семья Бунте жила в тайном подвале своего дома. Джек провел здесь все лето, а Фания с Дзидрой переселились сюда, когда началась охота за людьми. Постепенно они перетащили в подвал все ценное имущество — одежду, посуду, приданое Фании и кое-какую мебель. Темный угол позади котельной центрального отопления был так заставлен вещами, что людям негде было повернуться. Маленькая Дзидра боялась темноты; Фания не спускала ее с колен и шепотом рассказывала сказки, чтобы девочка не плакала.

На дверь квартиры Фания приколола записку: «Уехали в Курземе».

— Что они со мной сделают, если найдут? — бормотал себе под нос Бунте. За целое лето сиденья в одиночестве у него это бормотанье вошло в привычку. — Определенно пристрелят. Ведь я дезертир.

— Почему ты все время об этом говоришь? — упрекнула его Фания. — Лучше тебе, что ли, от этого?

— Лучше не лучше, но и не хуже. Просто хочется знать.

На некоторое время установилась тишина. Слышалось ровное дыхание уснувшего ребенка. В углу осторожно скреблась мышь.

«Определенно мои сапоги грызет, — подумал Джек. Мысль, что он не может поднять шум и пугнуть зверька, наполнила его бессильной злобой. — Проклятая… так и не оставит их в покое. У-у!»

Но, поощряемая тишиной, мышь продолжала грызть. Где-то за этим мраком раздавались шаги пешеходов, сигналы машин, резкие свистки. Иногда были слышны выстрелы, потом крики, ругань и стоны. Лаяли собаки.

Охота продолжалась. Группы эсэсовцев разгуливали по улицам, заходили в магазины и мастерские, врывались в квартиры и ловили людей. Им помогали собаки. Повизгивая и лая, они прыгали вокруг подвальных люков, взбегали по лестницам на чердаки и подводили охотников к добыче.

Однажды их шаги послышались совсем рядом с подвалом Бунте. Двое эсэсовцев вошли в котельную и при свете карманного фонаря осмотрели все углы.

— Здесь ничего нет, — сказал один и пошел прочь. Другой порылся железным щупом в куче угля: не спрятался ли кто под ней.

Это посещение длилось не больше минуты, но чего оно стоило Бунте и Фании! Маленькая Дзидра только что проснулась и собиралась зареветь, но успела только пискнуть, и больше ее не было слышно до ухода немцев.

— Как ты заставила ее замолчать, Фани? — спросил Джек, когда опасность миновала. — Зажала рот?

— Что ты, Джек, так можно и задушить ребенка. Дала ей кусочек хлеба, она и замолчала.

— Хорошо еще, что ты хлеб захватила.

Так они просидели в подвале целую неделю.

…Гуго Зандарт метался по городу, одолевая всех своих знакомых стонами и жалобами. Однажды вечером он неожиданно заскочил к Саусуму.

Саусум уже полгода как распростился с редакцией и работал табельщиком на фабрике. Прамниек по-прежнему жил у него на квартире и малевал декорации в плохоньком театрике. Им так и не удалось связаться с партизанским подпольем, а организовать что-нибудь вдвоем они не были способны.

Зандарт вбежал в кабинет Саусума и бросился в кресло. И хозяин и Прамниек молча, недоумевающе смотрели на него: «Зачем он пришел?»

— Ну, теперь можете радоваться, теперь для вас праздник наступил, — возбужденно заговорил он. — Вам что теперь, будете зубоскалить, рассказывать анекдоты про Дрехслера и Лозе. А мне как быть? Прямо дурацкое положение: плохого как будто никому не делал… а если останусь в Риге, то мне крышка.

— А чего вы в таком случае волнуетесь, если никому не делали плохого? — спросил Саусум. Ему было и противно и смешно. «Странное сочетание наивности и подлости», — подумал он.

— Чего волнуюсь… В сорок первом и в сорок втором году шумел немножко больше, чем надо. Ну, там «хайль Гитлер» и тому подобное. Болтал… Водил знакомство с влиятельными особами. А спрашивается, что я видел от этих знакомств? Ни генерал-директором, ни старшиной города, ни префектом я не был… Ничем я не был. Получил, правда, орденок за заслуги. За какие заслуги — ей-богу, сам до сих пор не знаю. Может быть, за хороший кофе? И из-за таких пустяков приходится теперь бросать собственный дом, лошадей и все прочее. Ехать черт-те куда… Теперь с этим отъездом. Сами, как бароны, на хороших пассажирских пароходах, целые возы добра берут, а когда заикнешься, что и тебе местечко бы надо, — регистрируйся, отвечают, тогда посадят на какой-нибудь лихтер[24]. А этот лихтер — настоящий плавучий гроб. Паулина и слышать не хочет о такой поездке…

Посреди своего монолога он заметил, что его никто не слушает. Саусум внимательно рассматривал какой-то альбом, Прамниек, повернувшись спиной, чистил трубку. Зандарт вдруг пришел в ярость.

— Ах, так! — и выскочил из комнаты.

Он поспешил домой укладывать чемоданы. Работа была нелегкая, так как Паулина помочь отказалась. Собрав свое добро, Зандарт выполнил последнюю служебную обязанность, позвонил по телефону важному лицу и сообщил, что в Риге на такой-то улице в таком-то доме такие-то люди ждут не дождутся большевиков. Таких оставлять в Риге не стоит.

На другой день к Саусуму пришли несколько эсэсовцев и приказали всем обитателям квартиры собраться к отъезду в Германию. В чем были, с одними маленькими чемоданчиками в руках, Саусум и Прамниек вышли из дому. К счастью, мать Саусума была у своей знакомой — иначе увели бы и ее.

— Это работа Зандарта, — сказал Прамниек.

— Верен себе до конца, — спокойно заметил Саусум.

— Нет, неужели нас угонят? На самом деле? Погрузят, как баранов, на пароход и увезут неизвестно куда.

— А мы и так бараны. На нашем месте каждый разумный человек давно бы скрылся.

Их привели во двор таможни и несколько часов держали за проволочной изгородью. Там было уже несколько сот человек. Некоторых забрали прямо на улице или на работе, некоторые попались навстречу колонне, и их прихватывали без разговоров.

Мы, как мухи в чернилах,

Не выбраться нам,—

запел какой-то чудак, но никого не веселила его шутка.

Проходили часы, полные тоски, отчаяния и надежды. Вдруг отпустят… Вдруг не успеют угнать?

В порт спешит другая толпа. Это те, кому жжет подошвы земля Латвии. У них не хватает терпения дождаться своей очереди. Окруженные горами чемоданов, они толкаются на сходнях и не могут протискаться ни вперед, ни назад.

— Schneller, schneller![25] — сердито кричат немецкие чиновники.

Из лимузина выходит стройная брюнетка, Гуна Парупе. Услужливый адъютант идет впереди, освобождая дорогу. Несколько расстроенная, любовница полицейского генерала подымается на палубу и спешит скрыться в каюте.

Старик посыльный подкатывает тележку с вещами писателя Алксниса.

— Как, и вы здесь? — восклицает он, увидев Мелнудриса и Айну Перле.

Здесь же суетится Лина Зивтынь, какой-то балетмейстер и режиссер Букулт. Лица у всех перекошенные, бледные, потные.

Сходни подымают на палубу, и моряки становятся на вахту. Никого не отпускают больше на берег, хотя пароход уйдет только вечером, когда стемнеет.

А вот и Гуго Зандарт со своими чемоданами. Все пароходы уже переполнены, но он не может ждать, когда они возвратятся из рейса, — ему надо уехать сегодня же. Поэтому он не особенно морщится, когда приходится влезать в крытую морскую баржу, где нет ни лавок, ни нар, только темное холодное помещение, где все пропахло селедкой и ржавым железом. Зандарт ставит в угол чемоданы и садится на них. Как пингвины, толпятся здесь несколько сот людей, и все ждут с нетерпением, когда морской буксир возьмет караван лихтеров и поведет к земле обетованной. Как медленно тянутся часы и как быстро приближается к Риге фронт!

…Перед вечером Саусума и Прамниека вместе со всей толпой вывели на улицу и под охраной погнали к Экспортной гавани.

Возле анатомички Саусум увидел, как от колонны отделился молодой, хорошо одетый человек. Конвойные сделали вид, что ничего не замечают.

У сада Виестура из колонны ушли еще двое, а усатый фельдфебель что-то спрятал в карман.

— Прамниек, приготовься, — шепнул Саусум. — У нас еще есть шанс.

— Какой там шанс! Сейчас будет порт, и нас впихнут в трюм.

— Еще не все пропало, ты только не зевай. Я вижу, что за взятку это можно обделать.

— Мне нечего дать.

— Зато у меня есть.

Саусум отстегнул от жилета золотые часы с цепочкой. В первый же удобный момент он многозначительно подмигнул усатому фельдфебелю и показал ему часы. Фельдфебель тоже моргнул ему и утвердительно кивнул головой.

Через несколько минут золотые часы с цепочкой скользнули в широкую ладонь фельдфебеля, и у ложбины, где начинаются огороды портовых рабочих — немного не доходя до ворот Экспортной гавани, — Саусум с Прамниеком исчезли.

Ночь они просидели на огородах, а утром по узким улочкам пригорода добрались до Саркандаугавы. На следующий вечер они спрятались на Лесном кладбище.

…Всю ночь морской буксир шел с лихтерами по Рижскому заливу. К утру караван достиг открытого моря, и пассажиры сразу заметили это по усиленной качке. У горизонта можно было различить размытые контуры далекого берега, но скоро они пропали, и лихтеры со всех сторон обступил холодный морской простор.

Днем на буксире застопорили машины, убрали трос, и он по очереди подошел ко всем трем лихтерам. Команда лихтеров, захватив свои вещи, перебралась на буксир, затем капитан каравана махнул на прощанье рукой и увел судно в открытое море.

— Что это значит? — волновались пассажиры.

— Они нас оставляют посреди моря!

— Может быть, подводные лодки? Налет?

Да, в воздухе действительно слышался шум моторов, но пассажиры лихтеров вскоре убедились, что это немецкие самолеты. Они успокоились и с интересом стали наблюдать за странным маневром эскадрильи. Самолеты спустились очень низко и, описав грациозный полукруг, один за другим приближались к каравану. Когда первый самолет почти поровнялся с первым лихтером, от него отделилось несколько продолговатых предметов.

Налет продолжался минут пять. Когда эскадрилья улётала, ко дну шел последний лихтер. На волнах еще держалось несколько более сильных пловцов.

Гуго Зандарт отнюдь не был сильным пловцом, но когда все остальные уже исчезли под водой, он еще держался на поверхности, глядел на горизонт и проклинал немцев.

— Свиньи… каннибалы… своих жрут!.. Вывезли в море и утопили… Погоди, Эдит, как сама еще будешь тонуть!

Перед тем как пускаться в опасный морской путь, Гуго предусмотрительно надел под пиджак резиновый надувной жилет, поэтому он так хорошо и держался на воде.

Октябрь — месяц не из приятных, особенно для человека, который барахтается в море. Зандарт дрожал, синел, обрывки мыслей одна мрачней другой проносились в его голове.

«Вот так и погибают… Все пропадает, что было твоим. Выжали, как лимон, а под конец бросили в море. Тони, тони, верный слуга! Свиньи, свиньи… если бы я знал!.. Ах, лошадки мои…»

Откуда-то донесся стук мотора. Зандарт, насколько мог, высунулся из воды, — неподалеку шла серо-зеленая моторка. Она была полна людей.

— На помощь! Люди милые… тону!

Его услышали. Штурвальный повернул лодку и повел ее прямо на Зандарта.

4

Начиная с августа, Ансис Курмит направлял работу организации по одному руслу: поднять бдительность жителей Риги и сохранить от разграбления хозяйственные и культурные ценности. Организация выпускала новые листовки, которые призывали жителей противиться угону в Германию и заставляли рабочих подумать о том, как спасти свои предприятия в решающий момент, когда немцы начнут разрушать Ригу.

В начале сентября на металлообрабатывающем заводе, где работал Екаб Павулан, получили приказ подготовить продукцию и станки для отправки в Германию. Директор Лоренц вызвал самых старых рабочих — Павулана и Сакнита.

— Что нам теперь делать? — обратился к ним Лоренц. — Станки надо разобрать и упаковать в ящики. Электромоторы отвезти в порт… Одним словом, завод надо ликвидировать. Как вы на это посмотрите?

Старики переглянулись.

— Значит, ничего от завода не останется, — сказал Сакнит. — Одни голые стены.

— Ничего подобного. Стен тоже не останется, — сказал Лоренц. — Когда вывезут продукцию и оборудование, заводские корпуса будут взорваны. Это приказ генерал-комиссариата. На этом месте, где мы с вами сидим, останется куча развалин.

— А потом нам самим же придется все это убирать, — вздохнул Екаб Павулан. — Будем потеть и корпеть годами. Чистое безумие!..

— Я тоже думаю — чистое безумие, — повторил за ним Лоренц. — Потому-то и позвал вас. Надо решить, как нам это безумие предотвратить… Попытаемся придумать что-нибудь сообща.

— Когда велено начать эвакуацию? — спросил Сакнит.

— Немедленно. Через несколько дней начнут подавать автомашины.

— А разборку, упаковку — это мы сами должны… или как? — спросил Павулан.

— Кто же еще? Сами рабочие.

— Ну, тогда нам можно будет кое-что сделать, — продолжал Павулан. — Только уж тут надо быть всем заодно. Благо немецкие мастера уехали. Неужели старые рижане не столкуются между собой?

— Надо столковаться, — сказал директор. — Надо спасать завод. Что нам с вами скажет народ, если мы вернем ему развалины?

— Стыдно будет людям в глаза глядеть, — сказал Сакнит.

— Погодите, я так думаю… — оживленно заговорил Павулан. — Немцы не так уж хорошо соображают. Хватают, что под руки попадется. Вот я думаю… станки ведь будем паковать в ящики? Снаружи не видать, что под досками, так? Главное, чтобы был вес, так?

— Да, нужен порядочный вес, — согласился Лоренц.

— Камень — вещь тяжелая, тяжелее не бывает, — обстоятельно объяснял Павулан. — Наложим мы в эти ящики камней, и пускай везут их с божьей помощью в фатерланд, если у них этого добра в Германии не хватает. А станки мы зароем в землю. Когда придет Красная Армия, опять выроем, и они у нас заработают.

— Отлично, Павулан, — засмеялся Лоренц. — Но так как нам понадобится много камней и довольно большие ямы для станков, надо приступать к делу сейчас же. Я думаю, друзья, вас не стоит предупреждать о том, что каждый из нас рискует головой. Кто боится, пусть лучше не берется за это.

На заводе началась бесшумная, но яростная возня. Рабочие рыли ямы в помещениях, где был земляной пол. Они рыли их и в углах двора и в складе, и каждую ночь часть демонтированных станков, агрегатов и электромоторов уходила под землю. А на дворе завода громоздились большие ящики с надписями:

«Не кантовать! Осторожно! Ставить отдельно!»


У каждого ящика был свой номер, и по особой спецификации можно было определить, какие дорогие и ценные предметы отправляются за этим номером. Как обычно, когда имеют дело с хрупкими механизмами, рабочие с помощью рычагов и талей осторожно поднимали ящики на грузовики и отчаянно ругались, если кто-нибудь слишком грубо обращался с ценным грузом. Сам Лоренц и Павулан длинно и пространно объясняли шоферам, что ехать надо осторожно да чтобы в порту с ящиками обращались поделикатнее.

Когда на заводе не хватало камней, рабочие выезжали на грузовике за город и собирали их по обочинам дороги.

Постепенно «эвакуация» завода подходила к концу. Так же или немного иначе действовали и на других предприятиях. Рабочие Риги готовы были на все, чтобы сохранить Советской Латвии ее добро.

А когда пришли решающие дни октября, многие заводы, типографии и склады превратились в маленькие крепости. С ручными гранатами и винтовками в руках защищали рижские рабочие свое имущество, когда группы поджигателей и саперов делали набеги на какой-нибудь объект. Зоркие глаза следили за каждым шагом врага. Немецкие саперы не могли уложить ни одного килограмма взрывчатки так, чтобы об этом не стало известно жителям. Невидимые руки вовремя перерезали запальные шнуры, обезвреживали мины замедленного действия. Только крупным, хитро подготовленным диверсиям они не могли помешать.

Сердце обливалось кровью, когда в рижском порту стали раздаваться взрывы. Рухнула гордая гранитная набережная, разрушены были холодильники и портовые склады. Погибли все электростанции, новая насосная станция, главный почтамт и мосты через Даугаву. Когда немцам не хватило взрывчатки (нагруженный ею состав до Риги так и не дошел), специальные команды разрушителей обходили предприятия и мастерские и тяжелыми кувалдами разбивали зубчатки машин и другие детали.

Дым пожаров стлался над Ригой.

В эти дни старый Павулан и его товарищи не выходили с завода. Их было около двадцати человек вместе с директором Лоренцем. У них были две винтовки, автомат и полторы дюжины ручных гранат, а у Лоренца пистолет с двумя обоймами патронов. Четверо рабочих все время находились в охране и наблюдали, не приближается ли к заводу группа эсэсовцев. Несколько человек дежурило у пожарных насосов. Ворота завода были закрыты, окна со стороны улицы заделали кирпичом, и только в нескольких местах оставили бойницы.

11 октября, после обеда, появилась первая группа поджигателей: восемь эсэсовцев с засученными рукавами. Деловито осмотрели они завод снаружи, попытались открыть ворота, а когда это не удалось, начали возиться со своими разрушительными аппаратами.

Тогда защитники завода открыли огонь. Два убитых эсэсовца легли на мостовой; один, хромая, дополз до угла улицы и все время орал, чтобы товарищи его не бросали. Остальные пытались подобрать убитых, но один-единственный выстрел прогнал их обратно. Немного спустя наблюдатели доложили Лоренцу, что эсэсовцы ушли.

— Эти обратно не придут, — заверил Сакнит. — Это ведь не вояки, а шакалы. Шакалы — звери пугливые.

Когда стемнело, один молодой рабочий выполз на улицу и подобрал оружие убитых эсэсовцев.

…Ночью из города доносились взрывы, в небе стояло зарево пожаров. Пахло гарью. Вместе с осенними листьями на тротуары, на дорожки парков сыпались черные хлопья пепла. Все казалось грязным, закопченным, черным.

12 октября эсэсовцы снова пытались поджечь завод, но рабочие отбили и это наступление. Потеряв четырех солдат, гитлеровцы отступили и с тех пор больше не беспокоили Екаба Павулана и его товарищей.

5

Десятого октября, когда была освобождена станция Икшкиле, а армия генерал-лейтенанта Романовского в стремительном наступлении достигла устья Гауи, в Риге уже не было ни Лозе, ни Дрехслера. Накануне советская авиация бомбила Экспортную гавань, склады и эшелоны на товарной станции. После этого рижский воздух стал слишком вреден и для Ланге, и он срочно переехал со своим учреждением в один из уездных городов Курземе. Перед отъездом Ланге вызвал к себе нескольких офицеров СС, в том числе и хауптштурмфюрера Освальда Ланку и оберштурмфюрера Кристапа Понте.

— Вам выпадает великая честь последними покинуть Ригу, — объявил им Ланге. — Здесь еще не все сделано. По известным причинам мы не успели разрушить все важнейшие объекты. Многие ненадежные и враждебно настроенные элементы не эвакуированы, не уничтожены. Теперь они подымут голову и будут мешать нашим войскам до конца выполнить свой долг. От имени фюрера можете делать все, что найдете необходимым. Никакого либерализма, никаких сантиментов! Жгите и стреляйте до последнего момента! Желаю успеха. До свиданья в Курземе, господа.

Ланге уехал, а Ланка и Понте взялись за дело. Они объехали тюрьмы и другие места заключения. Убийц и воров-рецидивистов освободили, а политических перестреляли. Ланка разъезжал по улицам в бронированной штабной машине и проверял работу команд поджигателей. В его присутствии взорвали городскую автоматическую силовую станцию, которая была устроена под землей. Он проверил, правильно ли производят разрушение центральной телефонной станции. На улице он стрелял в каждого прохожего. Понте в поте лица помогал ему.

— Что здесь будет! — радовался Ланка, осматривая развалины. — Большевики останутся без воды и без света. Надвигается зима. Центральное отопление бездействует. Канализация бездействует! Начнутся эпидемии, смертность сразу повысится. А тут еще уголовный элемент — воры, убийцы, проститутки… Картотека уничтожена, — скажи теперь, кто преступник, кто честный человек!

— Замечательно тонко сработано, — восторгался за ним и Понте. — Им даже негде будет хлеб испечь.

— Здесь будет мрак и скрежет зубовный.

Во дворе дома, где жил Ланка, сутками дежурил маленький «мерседес-бенц» на тот случай, если бы Ланка не смог в последний момент заехать за Эдит. В сущности ей уже давно пора было уехать и ждать своего мужа где-нибудь в тихом уголке у самого моря, но она не могла расстаться с квартирой. И пока муж, как волк, рыскал по городу, его белокурая жена с утра до ночи рылась в шкафах, перебирала свои богатства и не могла решиться, что оставить, что взять с собой. Большая часть вещей была отправлена в Германию под охраной дальнего родственника, но сколько еще оставалось!

Что делать? В машину можно поставить только три чемодана — людям тоже надо оставить место. Освальд в свою штабную машину возьмет эти большие узлы. Сколько? Три… четыре? Нищенски мало. И почему Гитлер не шлет резервы? Почему Ригу не удержат еще несколько недель, пока она увезет в безопасное место свою военную добычу? А где это безопасное место? В Курземе? В Германии? А потом?

У нее ум за разум заходил. В таком состоянии застал ее муж.

— Собирайся скорей! — крикнул он ей с порога. — Надо уезжать отсюда.

— У меня еще ничего не упаковано… — бормотала, мечась по комнате, Эдит. — Я ничего не оставлю. Доставай машины.

— Одуревшая баба! — разозлившись, крикнул Освальд. Но именно этот грубый окрик привел в себя Эдит. Она оглянулась на мужа.

— Как ты сказал?

— Я сказал, что ты ведешь себя, как одуревшая баба! — отрубил Ланка. — Красная Армия может в любой момент ворваться в Ригу, а ты еще гадаешь, какую тряпку засунуть в мешок, какую оставить. У нас времени нет для споров. Через полчаса мы уезжаем.

— Хорошо, не будем спорить. Но эту бабу я тебе не забуду.

— Перестань, Эдит. Иди лучше подержи чемодан. Быстрей, быстрей!

Эдит что-то прошипела и бросилась ему помогать. И каждую минуту они заводили споры по поводу каждой оставляемой вещи. Освальд не слушал Эдит и делал по-своему. Он брал с собой только самые ценные и притом не требовавшие много места вещи.

— Ковры! — заикнулась Эдит.

— Пусть останутся! Ссыпай золотые вещи в ящичек, все в одну кучу.

— Картины!

— Подари дворнику, пусть истопит ими печь.

— Мой гарнитур рококо!

— Надевай пальто, — я пока позову шоферов и Понте.

Гулко хлопнула дверь подъезда, по лестницам шаркали ноги шоферов, перетаскивавших вещи. У обеих — машин моторы не были выключены, и они слегка вздрагивали, будто испуганные животные.

— Не возитесь столько времени! — прикрикнул Ланка. — Кладите как попало. После переложим.

Эдит посадили в «мерседес-бенц» и со всех сторон обложили узлами и чемоданами. Освальд Ланка сел рядом с шофером, а Понте с прочими вещами устроился в штабной машине.

У Понтонного моста им пришлось подождать полчаса, пока пропустили войсковую часть. Вплоть до Лиелупе ехали очень медленно — вся приморская дорога была запружена машинами, орудиями и солдатами. Только за Лиелупе можно было прибавить скорость. Молча сидели они на своих местах и смотрели в темноту, и хотя машины, выбравшись на свободную дорогу, продолжали прибавлять скорость, им казалось, что они едут слишком медленно.

Глава тринадцатая

1

До Риги 80 километров!

До Риги 65 километров!

До Риги 50 километров!

До Риги 40 километров!

До Риги 35 километров!

На всех дорогах, по которым продвигались войска трех Прибалтийских фронтов, можно было читать эти надписи. Острия указателей, как стрелка компаса, были направлены в сторону столицы Советской Латвии. С севера, с востока, с юго-востока и юга устремлялись к ней взоры советских воинов. По всем дорогам двигались замаскированные зеленью машины, орудия, грузовики и повозки с боеприпасами. Едва сгущались вечерние сумерки, как нескончаемые войсковые колонны начинали далекие таинственные переходы. Передвижение всех этих войск в действительности имело одну общую цель — освобождение Риги.

Многие нетерпеливые в своем ожидании люди не могли понять, почему командование медлит с началом решающего удара, — им казалось, что Красная Армия уже в августе могла бы вступить в непосредственные бои за освобождение Риги и прямым ударом в лоб овладеть городом. Но в Москве, в Кремле, в тихие ночные часы, когда на короткое время прекращались телефонные звонки и доклады командующих фронтами, — у огромной карты собирались руководители партии и правительства. Они не были такими нетерпеливыми. Их заботы простирались за пределы сегодняшнего дня в дали будущего, и еще тогда, когда на дорогах Латвии, не были установлены указатели «До Риги 100 километров», им было ясно, как действовать, чтобы Ригу не только освободить, но и сохранить. Когда танки генерала армии Баграмяна прорвались к побережью Рижского залива и отрезали пути отступления северной группе немецких войск, завершился первый этап плана освобождения Риги. Когда генерал армии Еременко вел свои дивизии через труднопроходимую Лубанскую низменность и Видземскую возвышенность — это был непосредственный нажим на Ригу, удар в грудь армии генерал-полковника Шернера, которая уже выбивалась из сил. Когда от Пскова до Рижского залива и далее вдоль побережья через болота, озера и реки с бешеной скоростью понеслись на юг дивизии генерала армии Масленникова и генерал-лейтенанта Романовского — это было заключение, то есть то, чего меньше всего ожидал противник.

В конце сентября латышский корпус получил приказ передислоцироваться из района Крустпилса на новый участок фронта к юго-востоку от Риги. У Кокнесе латышские полки переправились по Понтонному мосту через Даугаву и форсированным маршем по левому берегу достигли Яунелгавы. Там части корпуса повернули к югу, вышли на Вецмуйжское шоссе и по нему направились далее к Баллоне.

— Только пятьдесят километров до Риги! — как о каком-то чуде говорили друг другу стрелки, хотя это ни для кого уже не было новостью.

— Чем-то знакомым пахнет! Кажется, березовыми бревнами с фанерной фабрики, что на Баускской улице.

— Нет, это плоты у Заячьего острова!

— Эй, старик, встань на пень, не видать там церковь Мары? Жаль, что старого Петра сожгли — того бы давным-давно увидели.

Сорок пять километров… сорок.-., тридцать пять…

— Если так пойдет, мы сегодня вечером поспеем на бал в Гильдию! — шутила молодежь. — Только сапоги надо будет почистить.

— С кем ты будешь танцевать! Твоя Оттилия, наверно, провальсировала с фрицами до самой Германии.

— Оставь в покое Оттилию, она порядочная девушка и встретит меня ровно в шесть у киоска с колоннами. Смотри, как бы твоя Мелания не выписала тебя из домовой книги. Куда тогда денешься?

Они зубоскалили, поддразнивали друг друга, но за легкомысленной шуткой нередко скрывалась тревога: «Ждут ли меня? Есть ли кому ждать? Что с ними было за эти годы?»

У Балдоне Петер Спаре узнал, что освобождена волость, где находилась усадьба его тестя. Да, ведь и Аустра Закис оттуда родом.

— Плохо, что это за Даугавой, — сказал он ей. — А то бы съездить кому-нибудь из нас, узнать хоть, живы ли они там.

— Поедем втроем — ты, я и Аугуст, — ответила Аустра. — Только не сегодня. После того как освободим Ригу.

— Да, конечно, сначала надо освободить Ригу. С гостинцем приедем.

Они весь вечер ходили как в воду опущенные. Аустра иногда незаметно бросала взгляд на Петера и вздыхала. А у него сердце сжималось от необъяснимой жалости. Хотелось погладить девушку по щеке, сказать ей что-нибудь хорошее. «Ты добрый, верный друг, я хочу, чтобы ты всегда была счастливой…» Но слов не было. Он и сам не знал, кого же ему так жаль. Себя ли, ее ли? Того, что подходит к концу их общая дорога? Или просто он подумал о своем будущем?

…9 октября началось наступление. Латышские стрелки дрались с тем самым врагом, в тех самых местах, где двадцать девять лет тому назад дрались их отцы. Заболоченные луга и торфяные болота у Елгавского и Баускского шоссе. Кекава, Олайне, Остров смерти… Вперед, товарищи, — Рига уже близко!

И пока они прокладывали дорогу к воротам родного города, к северу и северо-западу, начался сказочно быстрый бросок армии Романовского — через Гаую, через болота и озера до устья Даугавы, до Киш-озера. Советские войска, не останавливаясь, форсировали Даугаву в самом широком и глубоком месте; на плотах и в рыбацких лодках переправились через реку и очутились в тылу у противника — там, где он менее всего их ожидал. Но еще неожиданнее было появление советских танкеток в Межа-парке.

Среди немцев началась паника.

А вечером 13 октября приказ Сталина возвестил советскому народу об освобождении Риги. В Москве гремел салют, и ему вторил несмолкаемый салют на фронте. Стреляли из всякого оружия — из револьверов, пистолетов, винтовок, автоматов, пулеметов.

В ту ночь в Латвии не спал ни один человек, узнавший о совершившемся.

2

В темные октябрьские ночи далеко было видно зловещее пурпурно-красное зарево над Ригой. Глядя издали, можно было подумать, что там свирепствует огромный пожар, что он охватил весь город. Взрывы не прекращались ни днем, ни ночью.

— Что делают, как разрушают! — качая головой, мрачно говорили бойцы. — Останется только куча золы…

14 октября в переполненной людьми грузовой машине Айя Рубенис и Мара Павулан выехали в Ригу.

Дорогой они радовались каждой уцелевшей крестьянской усадьбе, каждой железнодорожной будке, каждому телеграфному столбу. И вот на горизонте показались фабричные трубы, красивый корпус «Квадрата» и ряды домов окраины.

Не доезжая нескольких километров до города, машина свернула вправо от шоссе Рига — Даугавпилс, так как Задвинье еще занимали немцы, — они забрасывали район Московской улицы и набережную минами и артиллерийскими снарядами.

Железнодорожный переезд на Гертрудинской улице… Еще зеленеют липы вдоль нетронутых красивых домов. Улица Свободы… Дворец юстиции, Музей искусств, опера, университет… Что из того, что на улицах зола и сажа, что повсюду висят порванные провода, что город в грязи и копоти, — он закоптился в пламени боев!

— Цела! Все-таки Рига цела!

Потом они увидели разрушения. Пылала гостиница «Рим», еще дымилось выгоревшее здание военного министерства на углу улиц Валдемара и Кирова. Везде стоял запах гари. Из-за Даугавы время от времени долетали зажигательные снаряды: немцы упорно пытались поджечь Центральный универсальный магазин и Дворец финансов, но рижские пожарные вместе с частями Красной Армии успевали вовремя тушить возникающие пожары.

На Эспланаде расположился целый дивизион «катюш», и многие рижане видели их за работой. Реактивные снаряды, как огненные стрелы, неслись через Старый город, падали за Даугаву, где-то в районе Дзегужкална и Илгуциема. После такого залпа там надолго наступала тишина.

Старый город лежал в развалинах. По вечерам над улицами качались темные и безжизненные электрические фонари, в водопроводных трубах не было ни капли воды, все важнейшие нервы города были перерезаны. И все же он был жив! Он был спасен неожиданным и быстрым ударом Красной Армии.

Грязная, израненная, искалеченная Рига — как ты была счастлива в тот день!

Быстро, захлебываясь впечатлениями, Айя и Мара обежали центр города. Им не терпелось попасть скорее к родным. Это было нелегко: трамвай не ходил, не видно было извозчиков.

Обеих ждал грустный вечер. Мара не застала в живых матери; отец Айи давно покоился на Лесном кладбище.

«Какой он старенький, измученный», — думала Мара, поглаживая руку Екаба Павулана и слушая его рассказ о том, как ему с товарищами удалось уберечь свой завод от разрушения.

— А ты, дочка, как будто даже выросла, право, — сказал он улыбаясь. — Ну, я рад, что довелось свидеться. Жалко, что мать не дождалась. А как она ждала; бывало, каждое утро, каждый вечер только и разговоров у нее: «Как там наша Мара?..»

Первые слова, которыми встретила Айю мать, были о Петере:

— Где он, Айя? Ты одна вернулась?

И Айя должна была рассказать, где он, что он все это время делал, здоров ли. Затем последовали подробные расспросы о Юрисе.

Айя чуть не обиделась:

— Скажи, мама, а я тебя совсем не интересую? Обо мне ты не спрашиваешь, только про Петера и Юриса.

— Что мне про тебя спрашивать, — спокойно возразила старушка. — Своими глазами вижу, что жива-здорова. Еще успеешь все рассказать. А они… — голос ее задрожал, и мамаша Спаре на мгновение замолчала. — А они еще воюют. Бог знает, что их еще ждет.

Занавески на окнах стали серыми, комнаты — словно еще более тесными и низкими, воздух — спертым. Зеркало на комоде как будто заволокло туманом: отражавшиеся в нем предметы казались далекими и расплывчатыми.

И, однако, как здесь было хорошо! Из каждого угла улыбались воспоминания детства и юности. Тот же стол с отломанным углом, та же этажерка, на которой уже не осталось старых книг, та же истоптанная дорожка на полу — все здесь было мило и о многом говорило сердцу.

Мать уже думала о будущем устройстве.

— Вы с Юрисом первое время поживете у меня. Мне хоть будет о ком позаботиться.

— Как живет Элла? — спросила Айя, разглядывая в альбоме фотографию брата и невестки.

— Господь ее знает. За все эти годы Лиепини ни разу про нас не вспомнили. Раз они так, мы тоже оставили их в покое. В трудные времена такая простая родня никому не нужна. Может, Петер им будет больше по душе… он же офицер теперь. Они до почета всегда были падки.

— Так ты не знаешь даже, кто у тебя растет в Лиепинях — внук или внучка! — удивилась Айя. — Ведь уже больше трех лет, если жив.

— Слыхала, будто девочка, а хорошо не знаю, — ответила мать.

Айя с грустью замечала, что мать уже не та сильная, деятельная женщина, которая вырастила их с Петером, которая своим ничтожным заработком помогала мужу учить детей и поддерживать их, когда они были в тюрьме, у которой всегда был свой смелый, ясный взгляд на все события. Дряхлеющая, апатичная старушка, точно одинокое, высохшее дерево. С ней уже нельзя было говорить обо всем, как раньше, она все воспринимала с какой-то старческой ребячливостью. «Рано ты постарела, милая, добрая мамочка, — думала Айя. — Но ты еще должна вынянчить внуков. Может быть, с ними и сама помолодеешь?»


…Несколько дней спустя Айя с Марой встретились на улице. То был незабываемый день цветов, знамен, улыбок и встреч. В Ригу вступал латышский корпус. У Сортировочной станции полки построились в походную колонну, затем двинулись по Лубанскому шоссе и через Московский район направились к центру города.

— Помнишь ночь тридцатого июня? — спросил Жубура Петер Спаре, когда колонна стала подходить к городу.

Жубур молча кивнул ему. По этим же вот полям он уводил своих рабочегвардейцев в ту страшную ночь.

«Как хорошо вернуться домой большим, сильным, работать на благо народа!»

Любуясь, смотрел он на своих товарищей.

Со строгим юношеским лицом шагает впереди своего батальона майор Закис. Скоро он станет подполковником и начальником штаба полка — приказ уже есть. Капитан Рубенис не старается блеснуть особо бравой выправкой, он улыбается во весь рот, и от этой улыбки искреннего, цельного человека всем становится весело. Капитан Спаре выделяется среди роты своим ростом. Он держится прямо, а сам делает вид, что не замечает, как за его спиной расстраиваются четкие ряды гвардейцев. В строй вливаются с тротуаров мужчины и женщины — братья, сестры, невесты, друзья латышских стрелков. Улыбается полковник Соколов, улыбается генерал: на их глазах нарушен воинский устав, но у командиров не находится резкого повелительного слова.

— Пусть! Ведь это бывает только раз в жизни!

Звенит мостовая, гудит весь город: его сыны вернулись! В их руках самый бесценный дар — победа и свобода! В ритм шагов, в гул приветствий, проникнутых любовью народной, вплетаются сотни рассказов, тысячи радостных и горьких вестей.

Под липами бульвара Свободы стоит человек с костылями. Пустая штанина подвернута и заколота выше колена. На груди у Эвальда Капейки два ордена и медаль партизана Великой Отечественной войны.

— Привет! Привет! — Он машет рукой, с силой опираясь другой на костыль. Друзья тотчас замечают его, хотя вокруг волнуется человеческое море. От колонны отделяются молодой подполковник и два капитана, они подходят к нему, обнимают и отдают ему свои цветы. Гвардейцы сажают его на орудие, и Эвальд Капейка едет вместе с теми, кого чествует сегодня благодарный народ.

3

В первое воскресенье после прихода в Ригу Петер Спаре, Аугуст Закис и Аустра получили на два дня отпуск и собрались съездить к родным. Полковник Соколов сам предложил им свою трофейную легковую машину. Суббота у Аугуста прошла в непривычных хлопотах: ему хотелось повезти родителям и младшим братьям и сестренкам гостинцев, но ничего подходящего в городе достать не удалось. Тогда он уложил несколько плиток шоколада, бутылку хорошего вина и собранные за время войны вещички, по большей части сделанные руками стрелков: трубку, мундштук, коробку из плексигласа, любительские фотографии; не забыл захватить и все деньги, которые накопились у него за несколько месяцев.

— Не думай о таких мелочах, — говорила брату Аустра. — Мы для них дороже всяких подарков. Особенно ты — подполковник!

Аугуст действительно вчера только надел подполковничьи погоны.

Выехали они до света. Аугуст устроился рядом с шофером, Аустра с Петером сидели сзади. Ветер обжигал их лица, но что он мог им сделать после московских морозов и метелей, после ильменских ветров и туманов. Мимо них скользили рощи, голые поля и темные еще крестьянские дворы. Изредка выскакивал на дорогу пес и удивленно лаял на ранних путешественников; еще реже встречались подводы.

«А мой завод все-таки цел, — думал Петер, когда машина проехала мимо штабеля прошлогодних — бревен. — Хорошо, что Мауринь вернулся. Вначале он приглядит, чтобы все шло как следует, а потом… ох, и дел же! А может быть, меня после демобилизации не пустят на прежнюю работу? Впрочем, это еще видно будет, когда я сниму военный мундир. Повоевать еще придется».

— Тебе не холодно, Аустра?

Погрузившись в мысли, девушка смотрела в сторону.

— Нет, спасибо, — ответила она тихо, не оборачиваясь к Петеру.

— О чем ты все думаешь?

Аустра еще больше отвернулась и стала глядеть на тонкие березки, стоявшие вдоль дороги.

— О тебе, — ответила она наконец. — Ты, наверно, сегодня чувствуешь себя ужасно счастливым. Тебя ожидают любящие люди… ты в первый раз увидишь своего ребенка. А воспоминания об окопах, о тяжелых боях, о виденных за эти годы лицах забросишь в угол, как старые изношенные сапоги, и наденешь мягкие домашние туфли. Ведь, наверно, это очень приятно, правда?

— Почему ты думаешь, что я хочу забыть самые важные годы моей жизни? — сказал Петер. — Нет, Аустра, я не властен сделать это, даже… даже если бы хотел.

И он подумал о том, что ожидание встречи скорее гнетет его, чем радует. Чем ближе к цели, тем больше хотелось думать о том, что происходило за последние три года, а не о том, что его ждет сегодня, завтра, послезавтра. Суровая красота и мудрость были в той жизни. Если у тебя был друг — он был им на жизнь и на смерть. Что-то большое, просторное наполняло каждый день, каждую минуту. И скоро это кончится. Домашние шлепанцы… теплая постель. «Почему ты никогда не придешь обедать вовремя? Суп остывает… Мне нужны новые туфли… У Рубенисов квартира лучше, чем у нас, ты не умеешь устраиваться».

Неужели все это начинать сначала? От широкого, овеваемого ветрами простора вернуться в тесную, затхлую нору?

Петер посмотрел сбоку на Аустру. «Неужели и ты такая? Суп и туфли, квартира и соседи?»

Нет, ты не такая. Ты не утонешь в утином пруду, отважный мой друг. Если бы нас было только двое, если бы я сейчас был таким, каким вышел в сороковом году из тюрьмы… Но что же в конце концов больше: десять месяцев или три года? Мы встретились в бурю и были три года друзьями, а сегодня между нами встанет другой человек — женщина, жена. Она будет недовольна, она потребует, чтобы я не встречался с тобой. «Далась тебе эта женщина, Петер! Думай больше о семье».

Еще не совсем рассвело, когда машина свернула на усыпанную галькой дорогу, которая заворачивала к усадьбе Лиепиней. Они вышли из машины. В окнах было темно: воскресенье, люди спят дольше, чем в рабочие дни.

— Пусть машина остается здесь, — сказал Аугуст. — Мы дойдем по берегу пешком. Там и не проедешь.

— Хорошо, я потом зайду к вам, — сказал Петер. — Передайте своим привет.

Они обменялись взглядами с Аустрой. Девушка хотела ему улыбнуться, но получилась лишь неловкая, жалобная гримаса. Петер поглядел, как они не спеша шли по тропинке, и ему стало завидно — почему, он и сам не знал. Когда они скрылись за кустарником, Петер взошел на крыльцо и постучался. Ждать пришлось недолго. В окне появился свет, потом скрипнула дверь кухни, и старческий голос неприветливо спросил:

— Кто там?

— Впускайте, не бойтесь… Гости.

Может быть, ему так показалось — горница у Лиепиней была темная, а керосиновая лампа давала мало света, — но Петер увидел в глазах стариков страх. Лиепиниене стояла посредине комнаты, прижимая руки к груди, и молчала, а старый Лиепинь все развязывал и никак не мог развязать кисет из свиного пузыря.

— Здравствуйте, — еще раз поздоровался Петер. — Неужели вы меня не узнаете? Разве уж так сильно изменился? Только вот что в военном…

Наконец теща обрела дар речи. Подбежав мелкими шажками к Петеру, она стала гладить ему руки.

— Петерит, милый мой! Милосердный боже, домой вернулся, живой, здоровый! А нам чего только про тебя не рассказывали. Живого человека похоронили! У мостов будто, Петерит, возле рыночных павильонов… Своими глазами будто видели. А ты все не приходишь — ну, поневоле и поверили. Боже ты мой, боже!.. Снимай шинель, Петерит, жарко здесь. Сейчас завтрак приготовлю. Видел ты кого-нибудь?

Петер снял шинель и обдернул новый, недавно сшитый китель. Широко открытыми глазами Лиепини осматривали его с ног до головы, как что-то невиданное. За три года войны Петер приобрел военную выправку и теперь казался еще выше. Но изменился он мало, только выражение лица стало строже, взгляд острее и серьезнее.

— Что Элла, спит еще? — спросил он.

Старый Лиепинь сделал движение, чтобы шмыгнуть в кухню, но жена властно остановила его.

— Куда?.. Садись, отдохни, Петер, поди ноги устали. Столько дорог исходил, а теперь вон что получается. Человек домой вернулся — жить бы да жить, а что от этой жизни осталось?.. И кто бы подумал? Никто ведь худа не желал… Наверно, судьба такая…

За стеной заплакал ребенок. Лиепиниене воспользовалась этим и перевела свою туманную речь на другое:

— Расма проснулась. Ты поговори, отец, с Петером, а я одену ребенка. Ведь дочка твоя, Петер. Такая хорошенькая да шустрая девочка выросла…

Она вышла в соседнюю комнату и занялась девочкой. Одела ее в праздничное платьице, причесала светлые волосики и шепотом учила, как надо себя вести:

— Папа приехал. Он тебя еще ни разу не видел, и ты его не видела. Ты не бойся, он хороший папа. Подойди к нему, хлопни ручкой и скажи: «Доброе утро, папа. Я тебя ждала. Возьми меня на колени».

Мужчины сидели за столом и разговаривали о чем придется.

— Осень выдалась хорошая, — рассудительно сказал Лиепинь. — Иначе вряд ли успел бы хлеб убрать.

— Вот как?

— Раньше у меня работали двое пленных, а потом они удрали в лес, — продолжал Лиепинь. — Должно быть, к этим, к партизанам. Теперь опять самим приходится управляться со всеми работами. Мне, как-никак, скоро стукнет шестьдесят. Мечемся со старухой, как голый в крапиве.

— Разве Элла не помогает вам?

— Помогала, пока могла. Да, так я насчет волостного исполкома хотел сказать. Правда, будто председателем хотят поставить Закиса? Разве такому справиться? Никогда он на большой работе не работал. У самого двор спалили, — лучше бы он дом себе строил, чем чужими делами заниматься.

— Скажите мне ясно, что с Эллой? — прервал его болтовню Петер. — Больна она или еще что случилось? Зачем вы скрываете?

— Эллы здесь больше нет… — пробормотал Лиепинь.

— Где же она?

В этот момент вошла Лиепиниене с маленькой Расмой. Девчурка серьезно и недоверчиво смотрела на чужого.

— Ну, иди, деточка, дай папе ручку, — понукала ее Лиепиниене, — поздоровайся.

Девочка несколько мгновений стояла в нерешительности, затем подошла к Петеру и положила маленькую ручку на его большую ладонь.

— Здравствуй, папа. Я хочу к тебе.

Взволнованный Петер взял на руки дочурку и долго-долго, ничего не говоря, прижимал к груди. Сердце его внезапно наполнилось горячей нежностью. Он осторожно гладил волосы Расмы, перебирал ее пальчики и, сам не сознавая этого, шептал какие-то ласковые бессвязные слова.

Склонив голову на плечо, умиленная Лиепиниене наблюдала за ним.

— Такая славная и послушная девочка, Петер… Вот и нам с отцом утешение на старости лет. Помог бы только господь вырастить. Ну, поговорите, поговорите, а я пока приготовлю завтрак…

Но выйти ей не пришлось: то, чего они с мужем так ловко избегали до сих пор, высказала маленькая Расма.

— Почему ты не приходил, папа? А мамочка говорила, что папа не придет. Сказала, папа умер. Мамочка ушла с немецким дядей… Ту-ту… машина убежала по дороге.

Петер Спаре еще крепче прижал к себе дочь. Через плечо Расмы его взгляд уперся в стариков Лиепиней.

— Что это значит? Почему же вы не сказали правду?

— Так оно и есть, Петер, — вздохнула Лиепиниене. — Не позволили Эллочке остаться, подъехали на машине и приказали собираться. Ослушаться нельзя — знаешь ведь, как немцы поступают. Насильно угнали, и одному богу известно, где она скитается.

— И зачем говорить глупости? — встрепенулся вдруг старый Лиепинь. — Зачем болтать, чего нет? Все равно Петер узнает.

— Да я разве что плохое… — пролепетала Лиепиниене.

Петер ничего не сказал, рука его машинально гладила головку Расмы.

— Твоя жена тебя обманула… Бросила, — выговорил, наконец, Лиепинь. — Плохая жена была. Жила с немцами и убежала с немцем, — боялась, что ты приедешь. Вот какова она, Петер.

— Да ведь все думали про Петера, что убит, — начала объяснять Лиепиниене. — Иначе разве бы получилось так…

И горечь и облегчение почувствовал Петер. В нем заговорила оскорбленная гордость, и в то же время он понял, что свободен. То, что уже давно стало ему чужим, сейчас само засвидетельствовало это.

Он не донимал стариков расспросами, а им тоже не о чем было больше рассказывать. Они позавтракали вчетвером — Петер попросил накормить и шофера. Через час он надел шинель и ушел к Закисам — сказать, что сегодня же возвращается в Ригу.

4

Янцис и на этот раз первым увидел их, но не узнал, поэтому не спеша подошел к сенному сараю, где жила теперь семья Закиса, и спокойно объявил:

— Там идут два красноармейца, наверно к нам.

Потом он сконфузился: как же это не заметил, что у брата погоны с двумя просветами и с каждой стороны по звездочке. Но сегодня никому не приходило в голову подымать на смех мальчугана. К тому же старший брат держался так просто, обнял его за плечи и разговаривал, как со взрослым. Валдынь, конечно, залез к Аугусту на колени и ощупал все ордена.

Когда Закис увидел старших детей — красивую, веселую Аустру и статного, несколько мрачноватого Аугуста, — он отнюдь не поступил так, как его жена, которая с места в карьер пустилась плакать. Но когда Аугуст и Аустра сняли шинели, когда засияли их ордена, медали и гвардейские значки, — что-то растаяло и в груди Индрика Закиса. Он зашмыгал носом и закусил кончик левого уса, но губы у него дрожали все сильнее и сильнее и, откуда ни возьмись, из глаз брызнула соленая влага. Эх, чего уж тут стесняться… пусть видят. Это от радости, от гордости это, что у него такие дети. Стоило растить! Он смахнул тыльной стороной ладони лишнюю мокроту со щек и, взяв сына за плечи, стал поворачивать к свету то лицом, то спиной, пока не осмотрел со всех сторон.

— Ничего, кости довольно крепкие, только мяса могло быть побольше. Верно, все время на ногах?

— Знаешь ведь, какая у солдат жизнь, — засмеялся Аугуст.

— Какой же ты солдат — с золотыми погонами, целый подполковник. Слышь, мать, мальчишка почти полковник, а давно ли мы с ним в лесу пилили бревна и пели песню: «Пилу тяну, буду с хлебом». Ну, а ты, егоза? — он обернулся к Аустре. — Поди сюда, дай на тебя посмотреть. Ты что же, тоже воевала?

— Пришлось, отец, — сказала, улыбаясь, Аустра.

— Как же это без родительского позволения? Где это видано? Из чего же ты стреляла? Из винтовки или из другого какого оружия?

— Из настоящей снайперской винтовки. Знаешь, есть такая — с оптическим прицелом. Ее дают только самым лучшим стрелкам.

— У немцев тоже такие были, я видел, — поспешил вставить Янцис.

Гостей негде даже было усадить как следует. В одном углу сарая стоял кухонный стол, несколько скамеек, ящик с посудой. В другом углу на ворохе сена были устроены постели, у двери стоял таган с котелком. Изо всех щелей дуло — сарай оставался сараем. Лошадь с коровой стояли под навесом, пристроенным сбоку.

— Как вы дошли до этого и долго ли думаете так жить? — спросила Аустра.

— За это мы должны благодарить Макса Лиепниека, — ответил Закис. — Перед самым уходом немцев пришел с целой бандой и спалил нашу хибарку. Если бы мы вовремя не ушли в лес, не видать бы тебе нас. Всех подряд перебили бы.

— Где сейчас этот зверь? — спросил Аугуст.

— В лесу, наверно, или с немцами в Курземе, — где же еще? — ответил отец. — Старые Лиепниеки тоже удрали. Помчались, как ошпаренные. Сейчас старый Юкум с Лиеной одни разгуливают по усадьбе.

— Слушай, отец, ты что, всю зиму собираешься здесь мерзнуть? — спросил Аугуст. — За какие грехи? За то, что бандит спалил нашу лачугу? Взгляни на Янциса — какой он худущий и бледный. Тебе хочется, чтобы он кашлять начал? Взгляни на Мирдзу, на Валдыня — у них уже сейчас руки синие. А что с ними в декабре будет?

— Уж если только советская власть не отведет какой-нибудь уголок… — пробормотал Закис. — Пока не к кому обратиться, исполком еще не работает.

— Тебе никуда не надо обращаться. — Аугуст каждое слово как топором отрубал. — Сегодня же запряжем лошадь и переедем со всем скарбом на гору. В усадьбу Лиепниеки, черт побери! Старый Юкум с Лиеной пусть остаются в своей комнате, а вы займете хозяйскую половину. Нехорошо оставлять такую большую усадьбу без хозяина. Вот на некоторое время ты и возьмешь на себя ответственность за Лиепниеки. Вот именно, отец. И пусть кто-нибудь скажет, что это неправильно! Телега в порядке? Выводи лошадь.

— Слишком ты круто берешь, Аугуст.

— Конечно, Аугуст правильно говорит, — присоединилась к брату Аустра. — Лиепниеки разорили наше гнездо, так теперь пускай сами ищут крова. Больше ни одного часу не оставайтесь в этом сарае. Довольно уж эти негодяи поиздевались над вами.

— А если потом в исполкоме станут спрашивать, кто позволил? — сомневался еще Закис. — Не хочется так, самовольно-то.

— А твою хибарку разве не самовольно спалили? — крикнул Аугуст. — Спрашивать будут, кто разрешил? Хорошо, пусть спрашивают. — Голос у него срывался от волнения. — Разрешил я, гвардии подполковник Аугуст Закис. По моему распоряжению! Ты что же, против Красной Армии идешь?

— Сдаюсь, сынок, сдаюсь! — Закис поднял вверх руки. — Ну, а теперь захотелось и мне покомандовать, хотя я и не полковник и даже в унтер-офицерах не состоял. Твоя мать меня иначе как рядовым и не считает. Слышь, мать, а что будет, если мы петуха — того? Хоть раз пообедаем за все эти годы. Семья опять в сборе, какой еще нужен праздник?

— Я и сама хотела сказать, — зашептала Закиене. — А петуха еще вырастим. Это дело недолгое.

— Сделаю. Позаботься только о клецках.

Когда отец вышел, Аустра подошла к матери:

— Мама, а где же у нас Майя? Почему ее не видать?

Закиене снова расплакалась.

— Третий год в земле лежит… истаяла, как свечечка, когда без отца оставались. Даже на кладбище не разрешили похоронить — мол, у пастора не крестили. Пришлось, как собачонку, у ограды зарыть. Хорошо хоть остальные выжили.

Полчаса спустя под таганом уже горели щепки, а в котелке варился разрубленный на куски петух. Янцису поручили следить за огнем. Подложив щепок, он снова и снова вынимал из кармана красивый перочинный нож — подарок Аугуста — и оглядывал его со всех сторон.

Только сейчас матери пришло на ум спросить, как дети добрались до дому.

— Поезда-то не ходят — все рельсы поснимали.

— Мы на машине, — сказала Аустра. — Машина осталась на дворе у Лиепиней, с нами Петер Спаре приехал. Да, он ведь велел передать вам всем привет. Наверно, вместе и обратно поедем. Он мой… мой ротный командир.

Старый Закис смущенно крякнул.

— Зря он приехал. Разве из-за ребенка вот.

— А что? — Аустра нетерпеливо глядела на отца. Отсвет огня ложился на ее щеки золотыми бликами.

— Да чего тут говорить, — в сердцах сказала Закиене. — Понять не могу, где была голова у этой Эллы, где разум. Петер такой приличный и приятный человек… и характером хороший и работящий. Она и с самого начала не стоила Петера, а когда немцы пришли… Стыдно при детях говорить. Пожила с одним, пожила с другим, под конец бросила ребенка и убежала с немцем в Германию.

— Да, — веско сказал Закис, — там все рухнуло. Вроде как у нас. Но мы-то себе хибарку опять построим, может еще получше прежней, а вот как Петер построит свою жизнь, этого я не знаю.

— Может, и он построит лучше прежней. — Голос Аустры прозвучал так уверенно, что Аугуст невольно оглянулся на сестру.

Все замолчали, потому что снаружи послышались шаги. Аугуст Закис, сидевший на разостланном поверх сена одеяле, встал и подошел к двери.

— А, это ты? — радостно сказал он. — Заходи, заходи, Петер. Мы только что про тебя говорили.

Аустра покраснела, вскочила, как ужаленная, и ушла в самый дальний угол. Этот Аугуст прямо с ума сошел — говорить сейчас о таких вещах! Никакой чуткости.

Петер Спаре вошел в сарай, осмотрелся кругом, покачал головой и стал здороваться со всеми по очереди. Он казался совсем спокойным, будто с ним ничего не произошло.

— И когда ты только, Индрик, покончишь с этой цыганской жизнью?

— По приказу начальства, с сегодняшнего дня, — весело сказал Закис, показав на сына. — Приказано до вечера переселиться в усадьбу Лиепниеки.

— Правильно, — сказал Петер. — И притом справедливо. Довольно ты спину гнул за Лиепниека. Тебе от них законная часть причитается.

— Если хорошенько подумать, так оно и есть, — согласился Закис. — Значит, сегодня устраиваем Юрьев день. Съедим этого старого петуха и — за работу. Шутка ли — перевезти такое большое хозяйство! Хорошо, что сегодня столько толочан наехало. А ты… уже нагостился?

— Хорошего понемножку, — ответил Петер и горько усмехнулся. — Если бы знал… Нет, дочку навестить все равно надо было.

— А ты голову не вешай, Петер, — просто сказал Закис. — Не с тобой одним такая беда. Солома — она солома и есть, и нечего о ней тужить!

— Я и не тужу, — сказал Петер, глядя то на одного, то на другого, словно желая, чтобы все удостоверились в этом. — Только ребенка жаль. Не хочется долго оставлять у Лиепиней. Когда Айя устроится, можно у нее…

Так они незаметно перешагнули через щекотливый вопрос. И больше его уже не касались. Когда петух сварился, Петера тоже заставили сесть ради компании, хотя он недавно завтракал.

После трапезы Закис запряг лошадь и стал укладывать на телегу имущество. Чинно, будто какая процессия, поднялись они на холм и со всем возом остановились перед домом.

— Тебе, Юкум, придется малость потесниться, — сказал Закис старику, когда тот вышел во двор. — Красная Армия делает, чтобы я жил здесь. Погляди сам, сколько здесь офицеров.

Юкум только шамкал и глубокомысленно кивал головой.

— Ну что ж… Если так надо… разве армии можно перечить?

Таким образом крепость Лиепниеков была сдана.

— До чего мне здесь не нравится, — недовольно поджимая губы, повторяла Закиене. — Все не так, как дома.

— А мне очень даже нравится, — поддразнивал ее Закис. — Подумай только — сегодня можно спать разувшись-раздевшись. У Валдыня перестанут зубки болеть. Ничего не скажешь, целые палаты мы Лиепниеку построили. Кто бы мог подумать, что самому в них придется жить.

Аугуст остался еще на один день у родителей, чтобы оформить в законном порядке переезд отца. Петер с Аустрой в тот же вечер уехали обратно в Ригу.

Когда они проехали немного, Аустра заговорила.

— Прости, что я так глупо выразилась… относительно счастья и теплоты. Я ведь не знала, что так выйдет. Как будто в насмешку. Но я ведь, ты же знаешь… мне хочется, чтобы ты действительно был счастливым.

— А почему ты считаешь меня несчастным? — весело возразил Петер. — Или я должен лицемерить и строить печальное лицо потому, что мне не придется возвращаться туда, где я уже давно начал задыхаться? Из чувства долга я бы еще вернулся. И опять бы стал задыхаться… Конечно, это лицемерие, но у меня не хватило бы духу развязать этот узел. Теперь даже не надо этого делать. Понимаешь ты, что я чувствую?

— Если так, то могу вообразить.

— И еще что-нибудь можешь вообразить?

— Не знаю, о чем ты…

— Я думаю, что ты такая хорошая, такая чудесная и — черт возьми! — как раз такой друг, какой мне нужен. Чтобы уж один раз попасть в настоящие руки, из которых не хочется освобождаться. Но ты ведь этого не можешь вообразить, тебе кажется, что все это выдумал. К тому же ты терпеть меня не можешь.

— Почему?

— Потому что я твой ротный командир и тебе кажется, что я всю жизнь буду командовать… даже своей женой.

— Ну, тут ты ошибаешься, — засмеялась Аустра. — Я тоже сумею командовать, если будет необходимо. Надо только найти, кем командовать.

— А ты бы согласилась командовать мною? — тихо спросил он и покраснел, как мальчишка.

— Тобой? — она погладила Петеру руку и, нагнувшись к самому уху, сказала:

— Тобой — нет. Тебя я буду любить.

Глава четырнадцатая

1

Никогда, наверное, за всю историю Курземе не собиралось там столько самого разнообразного люда, как в ту роковую зиму 1944/45 года, когда эта область стала последним полем сражения на советской земле. И опять нетерпеливые не могли понять, почему Красная Армия медлит с освобождением последней оккупированной врагом советской территории, когда в других местах она уже давно перешла государственные границы и сражалась по ту сторону их. Понятно это стало только в мае 1945 года; но недаром гласит народная поговорка, что едучи из суда человек умнее, чем едучи в суд.

Что бы сталось с Курземе, если бы ее освободили силой оружия, когда карающий меч не пронзил еще сердце фашистской Германии? Что дали бы советскому народу развалины Лиепаи и Вентспилса? В целом дело шло ведь не о возвращении территории, а об окончательном разгроме всех вооруженных сил гитлеровской Германии.

…Да, Курземе была полна, как мережа в разлив, когда воды еще мутны и самые осторожные рыбы ничего не видят перед собой. Поэтому в курземской мереже хватало и хищных щук, и скользких угрей, и флегматичных, глупых карасей. Вся эта живность мешала друг другу, дралась между собой за существование.

В том, что исконные курземцы отнюдь не считали своих непрошенных гостей посланцами счастья, старый Вилде и господин Каупинь убедились очень скоро. Уезжая из Лейниеков, они видели, что хозяин усадьбы до смерти рад отделаться от них. То же самое повторялось чуть ли не в каждом месте. Даже самые заядлые айзсарги, бывшие командиры рот и батальонов, не спешили оказать радушный прием попавшим в беду единомышленникам и товарищам по классу. Ни содружества, ни братства — пусть всяк сам о себе думает.

Трудно было различить в этой каше, кто свой, кто чужой; кто покинул свой дом и прибежал в Курземе по доброй воле, а кого пригнали насильно. Среди частных лиц толкались и всякие чиновники, и дезертиры-легионеры, и армейцы. Много разговору было о так называемых курельцах, и никто не мог вразумительно объяснить, что это за публика и чего они хотят. Но гораздо больше говорили о «Красной стреле» — легендарной, неуловимой партизанской организации, которая охватывала несколько курземских уездов и ежедневно доставляла крупные неприятности немецкой армии и тыловым учреждениям. Ни полиция, ни войска ничего не могли с ней поделать. Но когда по ночам советская авиация прилетала бомбить немецкие военные склады и укрывающиеся в уединенных усадьбах штабы, то бомбы падали с такой точностью, как будто на крышах строений было ясно написано: «Здесь находится склад!», «Здесь находится штаб!» Повсюду были люди, которые помогали Красной Армии.

Безумные дела творились в приморской полосе. Вилде и Каупинь пробрались было к самому побережью, но там действовал особый режим, и предприимчивых путешественников попросили убраться подальше от моря. В море немцы пускали только избранных, у кого были особые заслуги перед оккупационными властями и слишком много грехов перед народом. Остальная мелюзга действовала тишком — пускала в ход и взятки и собственную смекалку или шла на риск. Многие рыбаки, владельцы моторных лодок, зарабатывали хорошие деньги, перевозя в Швецию то того, то другого перепуганного господчика; некоторые довольствовались обыкновенной парусной лодкой, а нередко случалось и так, что под нос владельцу лодки совали дуло пистолета и предлагали на выбор: или тут же выходить в море, или расстаться с жизнью.

Вилде с Каупинем тоже мечтали о поездке в Швецию, но им не везло в поисках лодочника. Кроме того, зимой море неспокойно — легко утонуть. Будь поблизости Герман, он, конечно, сумел бы Доставить свою родню в безопасное место, где не надо отвечать за кое-какие поступки. В Швеции не увидят, что руки у них в крови, — эти славные шведы близоруки и страдают дальтонизмом.

Так постепенно прошла зима. Ох, чего она стоила курземцам и их гостям из Видземе! Хорошо, что крестьяне осенью постарались посеять озимые: зерно из земли не выковыряешь. Иначе немцы сожрали бы все до последнего зернышка. Поборы следовали за поборами: гитлеровские полчища надо было кормить, а советская авиация и подводные лодки зорко следили за морским путем и принимали все меры к тому, чтобы транспорты с продовольствием и боеприпасами не доходили до Лиепаи. Съели весь хлеб, который крестьянин не успел спрятать в ямы, перерезали и сожрали большую часть свиней, овец и коров. Не брезгали и кониной. Таким образом, к весне у Вилде осталась только одна корова и мухортая лошадка; последний мешок муки он прятал в старей бочке из-под сельдей, зарытой под дровяным сараем.

За эти месяцы и Вилде и Каупинь так отощали, что брюки с них падали. Падало и настроение. Дни их проходили в тревогах и треволнениях; и чем дальше, тем сильнее они тревожились: со Швецией ничего не получалось.

А что будет, когда Красная Армия прогонит немцев и спросит: «Из какой вы волости, господа Вилде и Каупинь? Зачем вы забрались в такую даль? Чего домой не едете?» Ох, жизнь, жизнь!..

2

Оберштурмфюрер Индулис Атауга вытер полотенцем руки и в последний раз окинул взглядом усадьбу, где недавно еще было шумно, как на ярмарке, а сейчас царила кладбищенская тишина. И действительно, похоже было на кладбище: у крыльца лежал расстрелянный хозяин, обоих стариков увели к фруктовому саду и прикончили, хозяйку и троих детей — старшему было лет двенадцать, а младшему не больше двух — убили в комнате, там они и лежали сейчас на полу. Пестрый домотканный половик стал еще пестрее от их крови. Три подозрительных типа, которых при проверке нашли в доме, висели на перекладине качелей, на самом солнцепеке; качели, наверно, были построены к пасхе и оставлены, как водится, детям на забаву. Вот они и пригодились. У этих типов документы были в порядке, у одного даже за подписью уездного начальника полиции, но они не были прописаны в усадьбе, и для Индулиса Атауги этого оказалось достаточно, чтобы произвести экзекуцию без долгих церемоний. За последнее время в районе не было покоя от партизан. Позавчера убили одного полковника, неделю назад разгромили штаб запасного полка. Ни Шернер, ни Екельн этого не потерпят. Старому Курелю, который разместился здесь со своим «Ягдфербандом», было ясно и недвусмысленно указано, что немецкие власти заставят его отвечать за все чрезвычайные происшествия в Талсинском и Вентспилском уездах.

— Если не найдете виновных и не сумеете предотвращать подобные эксцессы, мы будем считать виновными ваших же людей.

Курелю что говори, что не говори: он слишком стар и ограничен. Другое дело — энергичный и честолюбивый начальник штаба. Для офицеров «Ягдфербанда», которым приходилось с ним сталкиваться, не было секретом, что этот человек лелеет мечту о верховной власти, о первом месте; он почти не считался со старым генералом, распоряжался через голову Куреля. Такие люди нравились Атауге, поэтому он с полной готовностью взялся руководить одной из карательных экспедиций, которые штаб «Ягдфербанда» организовал тотчас после неприятного разговора с Екельном. В его распоряжении было шестьдесят человек: бывшие айзсарги, полицейские и легализованные дезертиры из латышского легиона. Экспедиция Атауги нагрянула с проверкой в одну богатую лесами волость и в двух усадьбах кое-что нашла. Для острастки хозяев усадьбы расстреляли, а тех, кто не мог доказать свою принадлежность к семье, повесили. Эти события вызвали в памяти Индулиса давние картины: расстрелы евреев в начале войны и набеги карательных экспедиций на белорусские села и деревни. Теперь снова можно отвести душу, а то за последнее время особенно развлекаться не приходилось. Скучные месяцы на курсах «Ягдфербанда» в Скривери, в штабе бесконечные размышления на тему: отходить или не отходить. Некоторые группы остались в Видземе, остальные отошли в Курземе. И чем яснее становилась неизбежность разгрома армии Гитлера, тем чаще в штабе «Ягдфербанда» принимались рассуждать о новой тактике и новых перспективах.

С ведома и при прямой поддержке немцев в лесах Курземе строили хорошо замаскированные землянки и тайные склады оружия — готовили базу для «лесных кошек», которые должны были начать свою деятельность после того, как Красная Армия освободит Курземе. Но уже без ведома немцев штаб курельцев обсуждал некий план, по которому несколько честолюбивых молодых людей должны были стать правителями страны. Что из того, если их руки до локтей обагрены кровью братьев латышей? Меньше всего они пеклись о счастье народа, о его будущем. План свой курельцы строили в расчете на то, что в конце великой войны — как это уже было после прежних империалистических войн — победители передерутся между собой из-за дележа военной добычи. Немедленно начнется новая война между Советским Союзом и его недавними союзниками. Если же будут две воюющие стороны — чего очень желали жадные до власти молодые люди, а желая, и верили в это, — то профессиональные предатели, помогавшие гитлеровцам истреблять и порабощать латышский народ во время немецкой оккупации, еще раз станут на сторону новых его врагов и своим прилежанием постараются заслужить подачку. И сегодня уже находились такие, что сулили эту подачку, воодушевляя из-за Балтийского моря своих старых и новых наемников различными предположениями по поводу ожидаемых в скором времени событий. Может быть, великая Швеция объявит Советскому Союзу войну и перебросит сюда огромные десанты. Может быть, в Балтийское море войдет британский военный флот и поспешит оккупировать Курземе, пока Красная Армия не достигла еще моря. Уж что-нибудь обязательно произойдет, и — будьте готовы еще раз предать свой народ! Но что бы ни произошло, «лесным кошкам» хотелось захватить власть хоть на несколько дней, хотя бы в одной приморской волости, — чтобы можно было писать историю, чтобы был повод для рождения легенды о новом «вожде». После этого будут раздавать портфели — кому президента, кому военного министра, кому министра внутренних дел, или финансов, или юстиции. И так же как после фашистского переворота 1934 года, народный пот снова потечет в карманы главных «единоплеменников», превращаясь в золотое зерно, в пятиэтажные дома, в пароходы, фабрики и лимузины… Вот как они представляли себе будущее.

Они видели это и во сне и наяву, они уже заранее облизывались. Началась игра на две стороны. Они улыбались немцам и в то же время кокетливо подмаргивали за море, точь-в-точь как это делает профессиональная проститутка.

Вымыв и вытерев руки, Индулис Атауга передал командование группой молодому лейтенанту айзсаргов-железнодорожников, а сам сел на мотоцикл и поехал в Анахите, близ станции Спаре. Там, в поселке стекольного завода, расположился штаб курельцев. Мотоцикл был с коляской, в нее сел один айзсарг с автоматом. Другой сел позади Индулиса: без охраны ездить по глухим дорогам было небезопасно.

«Интересно, какой пост мне дадут, если удастся? — думал Индулис, искусно ведя машину по перепаханному тягачами и танками шоссе. — Может быть, назначат министром внутренних дел… Арая уже нет, Бангерский и Данкер тоже в Германии… все видные люди давно улизнули в неизвестном направлении. Министерский пост… на меньшее я не соглашусь. Пусть другие поработают с мое! Гетто… Румбула… белорусские села… курземская усадьба и виселица на качелях — сделано много. Если будет нужно, можно еще. Интересно, что мне за это перепадет?»

Крестьянские лошади пугались мотоцикла, съезжали в канавы, а возница, принимая Индулиса и его спутников за немцев, тихо ругался, думая, что те его не понимают.

— Несутся как угорелые. Хоть бы кто шеи вам свернул, подлые псы!..

«Еще посмотрим, кто кому шею свернет… — думал Индулис. — Когда власть будет в наших руках, тогда вы у меня взвоете, бородатые черти! На четвереньках будете ползать, бородами сапоги мне чистить будете, а когда прикажу — приведете ко мне в имение своих жен и дочерей. Вот как это будет».

3

В тот вечер в Анахите шло веселье. Начальник хозяйственной части привез из Вентспилса два ящика с напитками. Офицеры устроили общий ужин; но пока старый Курель не ушел спать, разговоры не клеились — стесняло присутствие старика. Зато интересно стало в конце ужина, когда молодые офицеры остались одни. Пригласили девиц — машинисток и телефонисток, работавших в штабе «Ягдфербанда». Снова закусили и выпили, затем завели патефон и стали танцевать. Индулис Атауга сначала привередничал и чуть не остался без партнерши. Хорошо, что помощник начальника штаба скоро выбыл из строя — пришлось на руках унести в его комнату — и освободилась пухленькая телефонистка. Будущий министр внутренних дел больше не мешкал и подсел к ней. Девчонка, конечно, не знала, с какой выдающейся особой имеет дело, но оберштурмфюрер с «Железным крестом» и так нравился ей, а потом — в этом лесу можно прямо умереть со скуки.

Они протанцевали фокстрот, потом танго, потом опять фокстрот. В перерывах пили вино. Потом Индулис решил во что бы то ни стало показать телефонистке, как он устроился в своей комнате, во втором этаже дома.

— Идет, покажите, — звонко выразила она свое согласие. — Мне хочется видеть, как живут офицеры.

Через полчаса они вернулись, и тут Индулис обратил внимание на стройную блондинку, которая осталась без кавалера. Он, не раздумывая, оставил телефонисточку и подошел к блондинке.

— Вы не скучаете, барышня? Пойдемте танцевать…

— Вы очень любезны, господин оберштурмфюрер, — улыбнулась блондинка.

— Зовите меня Индулисом.

— Хорошо, но зачем вы оставили Эрику?

— Она свою порцию получила. Такой маленькой девочке не много надо.

— Все же нехорошо. Что она про меня скажет?

Но танцевать она согласилась, а маленькая Эрика уже вешалась на шею унтер-офицеру, который прислуживал за столом. Потом офицеры со своими дамами вышли на веранду и некоторое время любовались апрельской ночью. Начальнику штаба захотелось березового соку.

— Сходи в лес и принеси мне березового соку, — приказал он унтер-офицеру. — Достань, где хочешь, но сок чтобы был. Что за апрель без соку?

Пока унтер-офицер приготовлял на кухне из воды и сахара «березовый сок», на веранде завязался разговор о политике, и подвыпившие офицеры заговорили о своих сокровенных планах. Стройная блондинка не пропускала мимо ушей ни одного слова. В два часа ночи, когда все разбрелись по своим комнатам, она сослалась на головную боль и не пошла с Индулисом.

— Пригласите Эрику. Она простит вам измену. До свиданья.

В конце концов Индулис увел с собой Эрику, а через полчаса, когда пьяные офицеры храпели по своим комнатам, стройная блондинка вызвала по телефону Талей и велела соединить ее с резиденцией обергруппенфюрера Екельна. Ей надо передать важное сообщение.

Два дня спустя в Анахите прибыли высокие гости — сам Екельн и начальник политической полиции Ланге. Старый Курель в своем усердии тянулся даже перед простым немецким фельдфебелем, а здесь и вовсе не знал, как угодить высокому начальству.

Пока Екельн разговаривал с офицерами штаба о том, как им здесь живется, чем они занимаются, Ланге обошел лагерь и осмотрел хозяйство курельцев, а несколько офицеров войск СС и инструкторов полиции, прибывших вместе с начальством, спрашивали у айзсаргов, не тревожат ли их партизаны и хорошо ли они подготовлены на случай внезапного нападения. Желая похвастаться своей предусмотрительностью, айзсарги показали, где размещены замаскированные пулеметные точки, где расположены главные силы.

Ничего неприятного не случилось. Екельн довольно любезно распростился с Курелем и штабными офицерами и вместе с Ланге уехал из Анахите.

— Что им здесь понадобилось? — удивлялись офицеры. — У Екельна, видимо, нет больше дел, если он стал разъезжать по лесам и смотреть, что в котлах у каждой роты СС?

— Ох, Ланге… не к добру он приперся, — задумчиво сказал начальник штаба. — Он никогда и никуда без дела не выезжает.

Визит Ланге никому не понравился. И хотя ничего особенного не произошло, в воздухе запахло бедой.

Будущие министры и превосходительства задумчиво ходили по лагерю. Только Индулис Атауга не придавал никакого значения приезду высоких гостей: ведь он несколько лет верой и правдой служил и Екельну и Ланге; его заслуги так велики, что гестапо не может их забыть. «За что же у меня этот „Железный крест“, за что мне дали звание оберштурмфюрера? Нет, все в порядке, — просто он погонял айзсаргов, чтобы не разжирели». Вечером Индулис снова приступил к осаде стройной блондинки и стал уговаривать, чтобы она зашла к нему.

Но она снова отказалась.

— У меня сегодня дежурство на телефонной станции. Его никто не может отменить.

— Ну тогда завтра ночью. Да?

Блондинка посмотрела на него и задумалась.

— Завтра ночью? Да. Может быть.

— Скажите определенно.

— Посмотрим завтра. Завтра вечером. Если у вас еще будет желание говорить об этом, я вам отвечу окончательно.

— Конечно, будет, — уверял он. — Завтра, послезавтра, всегда…

— Поживем, увидим.

Она шутливо погрозила пальцем и, покачиваясь, как змейка, ушла по коридору штаба. Туфли у нее были на каучуке — шагов почти не было слышно.

Спустилась теплая ветреная апрельская ночь. В лесу, где все еще лежал снег, журчали ручейки. Слабая травка буравила земляную корку, пытаясь выбраться из темноты. Сладкие жизненные соки поднимались по жилистым стволам берез и кленов, набухшие почки не в силах были сдержать плодоносной силы природы. Могучая весна — пьянящая пора пробуждения. Чувствуешь ли ты, Курземе, что и в твою дверь стучится молодая весна?

И снова рассвело над Анахите. Проснулись будущие министры и их приближенные. Позавтракали и стали рассуждать, в какой бы волости произвести внезапную проверку, кого бы расстрелять или повесить, сейчас, пока это идет за счет немцев. Скучно сидеть у моря и ждать погоды.

Они рассуждали, а по лесным дорогам неслись в это время к Анахите грузовики с эсэсовцами. Они внезапно появились у лагеря, остановились в укромном месте, и в несколько минут главная резиденция «Ягдфербанда» была окружена со всех сторон. Операцией руководил сам Екельн. Действовал он молниеносно, как тигр, и сегодня ничем не напоминал вчерашнего вежливого гостя. Обергруппенфюрер расценил двуличную политику «Ягдфербанда» как оскорбление, нанесенное ему самому, и рассвирепел. Он знал обо всем, что вынашивали в головах честолюбивые офицеры Куреля, и только кровь могла утолить его злобу.

Екельн передал штабу курельцев свой ультиматум: немедленно сдать оружие. Он не грозил, но и не обещал ничего. На его стороне был перевес сил.

После короткого совещания штаб «Ягдфербанда» решил выполнить требование Екельна. Приказ Куреля сообщили ротам, и те стали выходить из своих помещений и сдавать оружие. Эсэсовцы их тотчас окружили и отвели немного подальше от центра лагеря. Началась кровавая расправа. Эсэсовцы открыли огонь из пулеметов и автоматов, затем проверяли, все ли убиты. Кто еще дышал или шевелился, того приканчивали выстрелом в голову. Екельн приказал расстрелять и всех офицеров штаба.

Когда Индулис увидел среди эсэсовских офицеров Освальда Ланку и Кристапа Понте, он был больше чем уверен, что сегодня ему предстоит распить с ними бутылку хорошего коньяку, — почти год не виделись и встречу старых друзей следует отметить рюмочкой. Улыбаясь, он направился к Ланке, но тот моргнул ему и сказал:

— Сдай свой револьвер у стола. Иначе нельзя. Таково условие. Потом поговорим.

— Как прикажете, господин хаупштурмфюрер, — весело отозвался Индулис. Он подмигнул Понте, и тот улыбнулся ему. Сдав свое оружие, Индулис вернулся к Ланке и Понте, но из разговора опять ничего не вышло, так как Ланка махнул рукой двум эсэсовцам и коротко сказал Индулису:

— Иди с ними.

За углом дома уже раздавались короткие автоматные очереди. Там эсэсовцы по одному расстреливали офицеров.

— Куда? Ведь там стреляют.

— А ты иди, иди, — сказал Ланка, а Понте ободрительно кивал головой.

— Что за странные шутки… — пробормотал Индулис, пожимая плечами, и пошел впереди эсэсовцев.

Когда они зашли за угол дома, один из эсэсовцев скомандовал:

— Стой!

А другой освободил предохранитель автомата и, не произнося ни слова, посмотрел на Индулиса.

— Послушайте, да вы с ума сошли? — крикнул Индулис, заметив, что шутка становится угрожающей. — Разве вы не видите, кто я? Как вы смеете, офицера… кавалера «Железного креста». Освальд! — закричал он не своим голосом.

Эсэсовец, даже не приложив автомат к плечу, нажал спусковой крючок. Оберштурмфюрер Атауга замолчал и упал ничком.

В кабинете руководителя «Ягдфербанда» в мягком кресле сидел обергруппенфюрер Екельн и, сморщив лоб, смотрел на генерала Куреля. Тот стоял перед ним на коленях и, плача, хватал его за руки.

— Ваше высокопревосходительство, всемилостивый государь, — всхлипывал Курель. — Будьте милосердны к старику. Я ничего не делал в ущерб немецкой армии… я буду служить вам верой и правдой до конца моей жизни… Я сделаю все, что от меня потребуют. Сжальтесь надо мной. Не расстреливайте меня, дайте мне еще жить и доказать…

Он громко рыдал, целовал руку Екельна и все ближе подползал к своему господину. Тогда Екельн отстранил его и встал.

— Встаньте. Не хнычьте, как старая баба. Я не приговариваю вас к расстрелу. Сегодня же вас отвезут в Лиепаю. Там будет видно, как с вами поступить. Вы ведь ни на что не годитесь, черт вас дери! И какой дурак доверил вам такой высокий пост?

Курель поднялся и еще долго сморкался, а снаружи раздавались последние выстрелы. Весь двор и дорога были покрыты трупами.

4

Ояр Сникер и его товарищи узнали о взятии Берлина и водружении знамени Победы над берлинским рейхстагом в тот же час, когда об этом узнал весь советский народ. Они не могли выразить свою радость салютами, потому что вокруг них всюду рыскали враги; но по-своему и они отметили этот торжественный день: на шоссе Айзпуте — Скрунда взлетела машина с немецкими офицерами, а в Кулдигском уезде сгорел дотла военный склад.

В майские праздники на главную базу пришли Акментынь с Мариной.

— Ну, скоро ты попадешь в Лиепаю, Криш, — обрадовал Ояр друга. — Только не забудь и меня взять с собой. Хочу взглянуть, цела ли квартира. Ключ, правда, за эти годы затерялся, боюсь, дворник не впустит.

— О квартире ты не беспокойся. Если негде будет причалить, то сделаем землянку на дюнах. Теперь мы этому научились. Вот только боюсь, что мы проспали что-то очень важное.

— Например?

— В одной из групп «Красной стрелы» поймали маленького Краузе. Ну, того, что был царь и бог в Саласпилском лагере.

— Вот это добыча! — с восхищением сказал Ояр. — Жаль, что не мы его поймали. Имант мог бы узнать, куда этот пес девал его мать.

— Еще бы не жаль! — вздохнул Акментынь. — Но еще больше жаль, что мы — понимаешь, Ояр, мы сами — проворонили Ланге. Несколько дней тому назад промчался в сторону Лиепаи, как будто за ним черти гнались. Когда мы заметили и узнали, было уже поздно.

— Ланге действительно нельзя было выпускать, — огорчился Ояр. — Его-то мы бы сберегли в какой-нибудь землянке до прихода Красной Армии.

— Факт, что сберегли бы. Если иначе нельзя — на лед бы поставили, чтобы не испортился. Хотя этот тип давно прогнил снаружи и изнутри.

— Упущенного не вернешь. Постараемся не проспать в следующий раз. Какой-нибудь сом да попадется.

После этого они выставили секреты на всех большаках и шоссе, которые вели в Лиепаю, и круглыми сутками наблюдали за каждой проезжающей машиной.

Один такой секрет в составе шести человек во главе с Эльмаром Аунынем находился на большаке Айзпуте — Кулдига. Утром 7 мая Эльмар прибежал на базу с расстроенным видом и доложил Ояру:

— Товарищ командир… ужасное невезение!

— Что такое? Самого Екельна упустили? — улыбнулся Ояр.

— Не Екельна, но тоже важные, по-моему, какие-то… — торопливо рассказывал Эльмар. — В штабной машине два эсэсовца, оба офицеры. Пока заметили, они уже далеко были. Машина очень быстро ехала.

— В какую сторону они поехали?

— К Кулдиге.

— О чем ты тужишь? — Ояр хлопнул парня по плечу. — Если бы они уехали в сторону Лиепаи, тогда пиши пропало. Из Кулдиги они обязательно поедут обратно. Давай подумаем, как их изловить. Как выглядела машина?

Через час Эльмар Аунынь вернулся к своей группе и разбил ее на две части. Имант Селис, хорошо запомнивший штабную машину, выбрал вместе с другим партизаном наблюдательный пункт в четырехстах метрах от западни в сторону Кулдиги. С ними была ракетница, ракеты, и у каждого автомат. Остальные спрятались в кустарнике за крутым поворотом дороги; у них был заранее заготовлен старый телеграфный столб. Уговор был такой: как только машина проедет мимо наблюдательного пункта, Имант выпустит красную ракету. Тогда Эльмар со своими ребятами выкатят на дорогу столб и подготовятся к нападению. Добычу надо взять живьем; но если случится что-нибудь непредвиденное или во время стычки на дороге появится немецкая машина — тогда пристрелить. Чтобы операция прошла успешнее, Ояр дал Эльмару еще двух партизан.

Эльмар все время глядел на север. Он очень боялся, как бы дело не затянулось до ночи. Правда, немцы не решались ездить в темноте по глухим дорогам — Савельев и Звиргзда их многому научили.

В половине пятого с северной стороны в воздух поднялась красная ракета.

— Берись за столб! — крикнул Эльмар.

Вшестером они выкатили на шоссе телеграфный столб. Положив его поперек дороги, партизаны разделились попарно и снова спрятались в кусты у самого поворота.

Подъезжая к крутому повороту, шофер замедлил ход. Через несколько секунд машина совсем стала, метрах в пятнадцати от положенного на дорогу столба. Шофер, пытаясь переключить на заднюю скорость, нагнулся, нервно переставляя рычаг скоростей. Но было уже поздно: перед шестью дулами у шофера, Освальда Ланки и Понте руки сами потянулись вверх. Эльмар вскочил в машину и освободил перепуганных эсэсовцев от оружия, после чего им связали руки, а затем увели их в кусты. Один из партизан, немного понимавший в автомобильном деле, сел за руль и доехал до ближайшего мостика, а там свернул с дороги и прямо через большой луг въехал в самую чащу. Машину спрятали в густом ельнике и хорошо замаскировали.

— Ну, миляги, шагом марш! — скомандовал Эльмар пленным.

Имант с товарищем уже присоединились к группе, телеграфный столб был снова убран, и теперь можно было направиться на базу.

…Три часа спустя посредине леса состоялось чрезвычайное заседание партизанского суда.

— Где вы сегодня были? — спросил Ояр по-немецки Ланку.

Ланка стал навытяжку, пытаясь изобразить военного, и ответил по-латышски:

— Нас вызвали в Кулдигу на совещание к моему начальнику штандартенфюреру Винтеру.

— Какие вопросы там обсуждались и какие задания вы получили?

— Вопрос был один. Штандартенфюрер Винтер сообщил, что в любой ближайший день следует ожидать прекращения военных действий. Возможно, что немецкая армия капитулирует. Руководство гестапо не в состоянии больше брать на себя ответственность за нашу судьбу, поэтому… — Ланка замялся и замолчал.

— Поэтому?

— Поэтому… пусть каждый с этого момента заботится о себе. Разрешили свободу действий.

— И что вы собирались предпринять? — спросил Савельев. — Спрятать свой мундир и притвориться невинным ягненком? Уползти в подполье, пока не удастся удрать из этой страны? Для чего у вас этот паспорт на имя Ансиса Озолиня?

— Это на всякий случай, — пробормотал Ланка. — Штандартенфюрер Винтер рекомендовал. Мы хотели добраться до Лиепаи и попасть на какой-нибудь пароход или на моторку.

— С какого времени вы действуете в Латвии в качестве сотрудника гестапо? В начале войны вы в Латвии не были?

— Так точно. — Ланка снова выпрямился. — Я приехал в сорок третьем году. До того работал по сельскому хозяйству в Познани.

— Вас не подводит память? — Ояр взял из груды документов и бумаг, лежащих на столе, пачку фотографий. — Взгляните на эти снимки. Не этой ли лейкой снимали? — Он взял со стола фотоаппарат. На обороте каждого снимка надпись: Август 1941 года — Рижская пересыльная тюрьма. Август 1941 года — Рижская центральная тюрьма. Сентябрь 1941 года — Бикерниекский лес. Октябрь 1941 года — Рижское гетто… Румбульский лес… Дальше. Июнь 1942 года — Саласпилский лагерь… Подойдите сюда, товарищи, посмотрите на эти снимки. Это целая биография. Но какая биография!

Ланка побледнел. Плечи у него опустились. Понурив голову, смотрел он в землю, и крупные капли пота стекали у него по вискам.

Участвовавшие в заседании суда партизаны подходили к столику, осматривали снимки, на которых можно было видеть и покрытые трупами улицы гетто, и огромнейший ров среди сосен Румбулы, и повешенных во дворе Саласпилского лагеря, — и возвращались на свои места. На нескольких фотографиях, сделанных в Румбульском лесу, можно было ясно различить лица самого Ланки, Понте и шофера.

Понте и шофера допрашивали еще быстрее, чем Ланку. Достаточно было их документов.

Всех троих повесили в лесу в полукилометре от шоссе и довольно далеко от базы, — если бы в течение оставшихся дней войны немцы обнаружили казненных, им не удалось бы открыть стоянку народных мстителей.

5

Эдит ждала мужа до полуночи, потом легла. Совещание у Винтера, очевидно, затянулось, и Освальд с Понте остались ночевать. И очень благоразумно поступили: в теперешние времена даже на шоссе нельзя чувствовать себя в безопасности.

Сон долго не шел. Эдит слышала каждый звук в других комнатах, на дворе и на дороге. Остальные чиновники отдела гестапо — сотрудники Освальда — разместились в жилом доме большой усадьбы. Сейчас она была одна среди угрюмых, неразговорчивых людей в этом доме на краю дороги, из окон которого видно было каждого проезжего и прохожего. Когда Эдит показывалась в других комнатах или во дворе, все люди сразу умолкали, ждали, когда она пройдет мимо, и опять принимались шептаться. Освальда и Понте они боялись, а ее остерегались. Может быть, это глупо, но она все время чувствовала себя как в окружении.

Слишком долго работала Эдит агентом разведки, чтобы ей не бросалось в глаза все необычное и подозрительное. Третий день она наблюдала за хозяйкой, когда та заходила в хлев. Как бы эта женщина ни притворялась, она не могла скрыть от взгляда Эдит своего смущения: под фартуком она прятала миску с едой.

«На сеновале кто-то скрывается, и они его кормят, — думала Эдит. — Это или раненый партизан, или какой-нибудь дезертировавший из легиона родственник, а может быть, даже советский парашютист.

Когда приедут Освальд и Понте, надо будет сказать им, чтобы окружили хлев и обыскали все уголки, — непременно что-нибудь найдут. Нужно проследить, куда уходят каждый вечер хозяйские дети. Чуть стемнеет, мальчишки скрываются за клетью, а возвращаются только поздно ночью. Встречаются с партизанами, доносят им обо всем, что подслушали дома. Переехать бы в другую усадьбу, где люди получше.

Но где эти люди? Берлин пал… По залам рейхстага ходят красные командиры… Где сейчас найдешь таких глупцов, чтобы они любили чиновников гестапо? Сам Гиммлер, может быть, улетел в Португалию или Аргентину. А Лиепая полна всякой мелюзги… важные персоны уже улетели. Где обещанный пароход, подводная лодка, эскадрилья „юнкерсов“? Нет Екельна, нет Шернера, которому недавно пожаловали фельдмаршальский жезл… И что сделает курземская армия без этих железных людей?»

Она ворочалась с одного бока на другой. Сон все не шел.

«А вдруг Винтер объявил план эвакуации? Не может быть, чтобы он не подумал о сохранении самых ценных сотрудников. Если не нужны самим, можно передать в распоряжение другого государства. Способные агенты пригодятся всем, а нам все равно кому служить. Только бы платили.

Эрна Озолинь… простое, обыкновенное имя… В Вентспилском уезде среди лесов есть крестьянская усадьба. Хозяин свой. На худой конец можно будет укрыться там. Работницей или родственницей — не важно. Только хозяйка будет ревновать… В Дундагской волости есть лесник еще с баронских времен, но там будет радиостанция — это опасно. Рано или поздно запеленгуют и найдут. „Как вы здесь очутились, гражданка Озолинь?“

Берлин пал…

Где сейчас Гитлер? Где великая мировая держава?»

К утру ей, наконец, удалось уснуть. Разбудил ее настойчивый стук в дверь:

— Госпожа, я принес вам завтрак…

Это был вестовой Освальда, молодой, услужливый Линдеман.

— Войдите. Что, хаупштурмфюрер Ланка еще не вернулся?

— Нет, госпожа.

— Скажите кому-нибудь, чтобы позвонили в Кулдигу, может быть они еще там.

Через час одному из чиновников отдела гестапо удалось соединиться с Кулдигой и поговорить с адъютантом Винтера. Тот сообщил, что совещание кончилось вчера и все участники разъехались. Когда об этом сказали Эдит, она сделала вид, что это для нее не новость.

— Хорошо, спасибо. Хауптштурмфюрер Ланка перед отъездом сказал, что вернется сегодня. Можете идти.

Когда чиновник ушел, она раскрыла чемоданы и долго рылась в вещах. Драгоценности, золотые вещи, деньги положила в шкатулочку для рукоделья и засунула в брезентовый рюкзак. Потом стала набивать его платьями, чулками, шелковым бельем, сверху сунула пару модных туфель. В карманы рюкзака положила хлеба, кусок сыру и баночку с маслом. Заперла чемоданы и, сев у окна, долго смотрела на дорогу. Сегодня на ней было необычайно оживленно. Взад и вперед проносились легковые машины, грузовики, мотоциклы, неизвестно откуда и куда маршировали группы пехотинцев.

«Где это Освальд так застрял? Может быть, участвует в операции? Опять Винтер придумал новые дела. Впрочем, для этого он и существует».

О Ланке и Понте не было известий и после обеда. Тогда Эдит стала беспокоиться и нервничать. Ей казалось, что каждый прохожий как-то, по-особенному, многозначительно смотрит на ее окно. Еще подозрительнее казались хозяева усадьбы. В их шепоте оно слышала сдерживаемый смех. Хозяйка прошла в хлев, и под фартуком у нее опять мисочка. Мальчишки ушли из дому, даже не дождавшись вечера.

Перед вечером у ворот остановился мотоцикл: За спиной водителя сидели два немецких офицера. В прицепе тоже устроились двое — один сидел на коленях у другого. Один из офицеров слез с мотоцикла и пошел к дому. Эдит узнала адъютанта штандартенфюрера Винтера.

— Вы, наверно, к мужу? — спросила она. — Знаете, он еще не вернулся. Как уехал вчера с Понте, так до сих пор и нет.

— Меня прислал штандартенфюрер Винтер, — сказал адъютант. — Сегодня нам отсюда уже звонили и справлялись о хауптштурмфюрере Ланке. Странный случай, госпожа Ланка. Хауптштурмфюрер Ланка и оберштурмфюрер Понте должны были вернуться вчера, еще до наступления ночи. Уехали они вскоре после обеда. Может быть, машина испортилась? Но тогда бы мы увидели ее на дороге. Кроме того, сегодня везде столько машин, — их кто-нибудь подвез бы. Очевидно, что-то случилось.

— А что могло с ними случиться?

Адъютант оглянулся.

— Видите ли, я должен вам сказать одну вещь. От имени штандартенфюрера. Не зайти ли нам в комнаты?

— Пожалуйста. Почему вы сразу не сказали?

Эдит ввела его в комнату и пригласила сесть. Но он покачал головой:

— Нет времени, госпожа Ланка. Я сейчас должен ехать дальше. Господин штандартенфюрер велел передать, что, несмотря на все свое желание, он ничем не может помочь вам. Подумайте о себе сами. Вам сегодня же необходимо перебраться в другое место, где вас не знают.

— Почему?

— Потому что завтра вы больше не будете под защитой немецкой армии. — И хотя в комнате, кроме них, никого не было и говорили они тихо, адъютант штандартенфюрера Винтера для верности пригнулся к уху Эдит и чуть слышно шепнул: — Капитуляция. После полуночи наши войска должны сложить оружие. Пока об этом знают только командиры частей. До свиданья, госпожа Ланка!

— Послушайте… куда же вы? — Эдит схватила его за рукав, когда он уже открывал дверь. — Нельзя ли и мне с вами?

— К сожалению, нет, — холодно улыбнулся молодой человек. — Нас уже пятеро. Может ли выдержать мотоцикл? Кроме того, вам не рекомендуется ехать в Лиепаю.

Он поклонился, круто повернулся — только шпоры звякнули — и ушел.

— Свинья… — прошипела она ему вслед. — Разве так ведут себя офицеры, когда дама просит?..

Но она поняла, что ей действительно нечего ждать помощи. Самой надо о себе думать, самой о себе заботиться. Она заперла дверь изнутри и переоделась в самый скромный костюм. Обула туристские ботинки на низком каблуке. Повязала голову простым пестрым платочком, застегнула на все пуговицы серую шерстяную кофточку. Потом стала дожидаться вечера. Когда стемнело, Эдит Ланка вылезла в окно и, никем не замеченная, ушла из усадьбы, где она чувствовала себя, как в окружении. Километра три она шла по шоссе по направлению к Кулдиге, но ей все время приходилось остерегаться встречных легковых машин и грузовиков.

В одном месте лес почти подступал к шоссе.

«Если утро застанет меня на дороге, я не сумею скрыться, — подумала Эдит. — А в лесу меня не найдут».

Она свернула с шоссе и прямо по пашне зашагала к лесу. Войдя в чашу, немного отдохнула, рассчитала, в каком направлении идти, чтобы не отклониться от цели. Теперь можно было двигаться дальше. Ночь была светлая, майская, но здесь, под густыми елями, Эдит лишь с трудом различала очертания кустов и пней. Она шла уже с полчаса, как вдруг наткнулась на какой-то большой предмет. От толчка он подался назад, потом, как часовой маятник, начал качаться взад-вперед. Эдит отпрянула в сторону. «Надо выбраться из этой темной чащи, иначе далеко не уйдешь».

Она нажала кнопку карманного фонарика и осветила странный предмет.

Неестественно вытянувшись, перед ней на еловом суку висел хауптштурмфюрер Ланка. Носки его сапог почти касались земли. В нескольких шагах от него висел Кристап Понте; на той же ели был повешен и шофер.

Эдит закричала и, забыв погасить фонарь, бегом понеслась дальше от этого страшного места. Ветви царапали ей лицо и руки, она несколько раз спотыкалась о корни деревьев, падала, но каждый раз проворно, как кошка, вскакивала и бежала дальше. Бежала и кричала, как охваченный смертельным ужасом зверь.

6

Утром 9 мая 1945 года Ояр Сникер и капитан Савельев собрали своих людей у опушки леса, выходящей на косогор, с которого открывался широкий вид на запад, север и северо-восток. Там, внизу, по зеленеющим просторам протянулось шоссе. По ту сторону его начиналась испещренная кустами можжевельника целина — пастбище ближайших усадеб.

Вначале ничего особенного не было видно, и партизаны не понимали, зачем командиры вывели их сюда. На утреннем солнце искрилась и поблескивала вода в речке и в полевых канавках, теплый, легкий ветерок покачивал ветки деревьев, трепал волосы женщин; как невидимая ласковая рука, скользил он по озимым полям, приглаживая зеленя.

— Ояр, взгляни сюда, направо! — закричал Имант. — Немцы!..

В этом возгласе не было и тени тревоги. И партизаны не повскакали с земли, не схватились за оружие, не приготовили его к бою. Медленно повернули они головы в указанном направлении, щурясь от яркого, слепившего глаза света.

Впереди колонны ехал мотоцикл с прицепной коляской, в ней сидел офицер с белым флагом на тонком длинном древке. В каждом конце пехотной колонны развевались такие же белые флаги. Нестройным шагом, соблюдая, однако, равнение в рядах, колонна — батальон или полк — в полном боевом снаряжении прошла мимо поляны и, как серо-зеленая змея, уползла к югу.

Теперь на дороге показались грузовики, тягачи с орудиями, легкие и средние танки. Их появлялось все больше, и перед каждой частью развевался белый флаг — символ покорности и признанного бессилия. И все эти машины, орудия, тягачи и танки сворачивали с дороги, выезжали по только сегодня построенному временному мостику на целину и там выстраивались в длинные ровные ряды, как для торжественного парада. На дула орудий надевали чехлы, а самые дула направляли вверх. Тогда расчеты каждого орудия складывали свое личное оружие и каски на краю целины и строились в походную колонну, чтобы отправиться за несколько километров — туда, где представители Красной Армии принимали в плен.

В легковых машинах, в последний раз гордо откинувшись на сиденьях, пронеслись мимо пехоты старшие офицеры. Майоры и капитаны ехали на мотоциклах, кое-кто верхом, а большинство шагало впереди своих батальонов и рот. Но не было в этом марше никакой молодцеватости, ни осанки, ни спокойной выправки. Они услужливо отступали на край дороги и поворачивали головы, козыряя каждый раз, когда мимо них проезжал газик с советскими офицерами. Вчерашнее чудовище, в жертву которому была принесена вся Европа, сегодня извивалось в пыли перед победителями.

То была не армия. То были огромные, бесчисленные толпы пленных. Все дороги в Курземе были полны ими. Те, кто еще недавно мечтал о завоевании мира, при знаменах и оружии являлись на указанные пункты, склоняя колени перед победившей правдой, и, разоруженные, с опущенными плечами, с бегающими в смятении взглядами, — уползали серо-зеленой толпой по дорогам Советской Латвии, безоговорочно сдавшись на милость победителя.

Все выше поднималось солнце, и голый косогор, где расположились партизаны, весь был залит светом. Светлые волосы Руты сверкали, как золото. Но еще ярче сверкали ее глаза — сильным душевным светом, который был и во взгляде Ояра и в глазах других партизан.

Им было суждено увидеть своими глазами Победу. Не выразимая словами радость и гордость, что каждый из них приблизил наступление этого дня, наполняли их сердца. Дождались! Добились! Перед ними вереница белых флагов, вороха сложенного оружия, немые ряды заглохших орудий на обширном поле…

— Что же ты плачешь, Рута, — сказал Ояр Сникер. — Вот мы и дожили до праздника. Это самый большой праздник в нашей жизни!

— Я не плачу, Ояр, — шептала Рута, но все новые и новые капли слез бежали у нее по щекам. — Это от радости… Что делать, если у меня такое странное сердце!

Так же, как в жизни всей страны, в их жизни завершилась важная пора, потому что большая судьба народная была их личной судьбой. Они вынесли невероятные испытания, но в этих испытаниях окрепли и воспитались их души; они видели и смерть и разрушение, но они убедились в бессмертии человеческого подвига; они знали дни тяжелых поражений, но они узнали радость Победы. Победили силы разума и созидательного труда над силами зла, разрушения, жизнененавистничества!

Но как и все люди Советской страны, они не могли видеть в сегодняшнем дне только завершение дня вчерашнего, — этим днем начиналось завтра, время великих новых дел, новых начинаний.

Орудия умолкли. Не слышно больше винтовочных залпов. Только дороги Курземе курятся пылью — это идут пленные армии.

Высоко, как само знамя Победы, светит майское солнце над советской землей.

И, как всегда, в самые памятные дни жизни страны весь народ, а с ним и Рута, и Ояр, и Имант, и Савельев услышали в этот день голос Сталина.

«Товарищи! Великая Отечественная война завершилась нашей полной победой. Период войны в Европе кончился. Начался период мирного развития.

С победой вас, мои дорогие соотечественники и соотечественницы!

Слава нашей героической Красной Армии, отстоявшей независимость нашей Родины и завоевавшей победу над врагом!

Слава нашему великому народу, народу-победителю!

Вечная слава героям, павшим в боях с врагом и отдавшим свою жизнь за свободу и счастье нашего народа!»