Том 4. Дерзание. Роман. Чистые реки. Очерки — страница 2 из 2

Очерки

Поездки и встречи

КРАЯ РОДНЫЕ

С каждым годом сильнее тревожило меня стремление побывать снова в Сибири, на Дальнем Востоке, в Якутии. Возраст ли сказывался, когда каждого тянет к родным истокам, жажда ли увидеть перемены в тех местах своими глазами?

Ездить приходилось много, но эти поездки были обычно связаны с текущей работой: Урал, Сталинград, Татария, Башкирия… А вот потянуло вдаль. Но все что-нибудь задерживало: то выпуск очередной книги, то болезни близких людей. Как будто и расстояния сократились: утром сядешь в Москве на ТУ-104 и вечером ты уже на берегу Тихого океана — фантастически быстро! — а никак не соберешься.

Наконец, в 1965 году, подтолкнула необходимость вылететь в Читу на семинар молодых писателей. Представьте себе целую бригаду москвичей-литераторов в салоне скоростного гиганта — веселая, шумная компания, охочая до разговоров и споров. А за бортом воздушного корабля мороз пятьдесят градусов и пропасть, разверстая без конца и края. Она так глубока, что теряется ощущение высоты, и беспечно смотришь, как проплывают внизу сглаженные, точно на географической карте, горы, ленты рек, прямоугольники скошенных и вспаханных полей, темно-зеленые и по-осеннему рыжие ковры леса.

Вдруг поражает чистейшая яркость красок вечернего неба: необыкновенная синева купола и оранжево-красная заря, сплошным кольцом охватившая горизонт. Такое на земле увидеть невозможно.

Родная планета тонет в серой, прозрачной мгле. Плывут, мелькают, словно искры в морской воде, огни поселков и городов, готовящихся ко сну, а нам все еще видно заходящее солнце и яркое горение золота и пурпура на западном краю неба. Но с востока черным занавесом надвигается мрак ночи, суживает, гасит зарю.

Вместо Челябинска, укутанного тяжелой пеленой тумана, мы ночевали в Свердловске. Что значит для пассажиров ТУ-104 свернуть на ночлег в соседнюю область? Пустяки: несколько сот километров — полчаса лету!

Как жаль, что мы не смогли тогда по пути к Новосибирску — вот так же запросто — заглянуть в Тюмень! Ведь наша поездка происходила перед XXIII съездом партии, и принятые им Директивы по пятилетнему плану ответили на целый ряд вопросов, с которыми нам пришлось столкнуться в пути.

В Директивах сказано: «Создать крупный народнохозяйственный комплекс на территории Западной Сибири на базе вновь открытых месторождений нефти и газа, а также лесных богатств».

Да, база для этого уже есть, и грандиозная! Таежные просторы Ханты-Мансийского национального округа от реки Вах, правого притока Оби, до приполярного Урала называют «лесным Клондайком». Тюменская область славится лесами, пушными и рыбными промыслами, но далеко прогремела и бездорожьем, непроходимостью болот, тучами кровожадного гнуса.

И все-таки пришли советские люди, растревожили глухомань; победив неслыханные трудности, открыли уникальные залежи нефти и газа. Они проложили первые нефтепроводы и железные дороги, связавшие промыслы Конды-Шаима с Пелымом и Нарыкарами на Оби, нашли рядом с Березовом (Сосьвинским Острожком), местом бывшей ссылки революционеров, месторождения газа, запасы которого исчислены в один триллион кубометров. Березово ежегодно будет давать только Уралу около шести миллиардов кубометров газа.

Трудно перечислить богатства края от заполярных Салехарда и Аскарки до Сургута, окруженного теперь нефтяными вышками, от Большого Югана до бассейна реки Вах, ставшего со своими газовыми фонтанами кочегаркой Новосибирска и Кузбасса.

Но ради тех же людей, что бурили скважины, прорубали просеки и строили города, надо поберечь Обь — реку знаменитой сибирской нельмы, осетра, легендарной сосьвинской селедки, и озера, «белые от лебедей», и озера, на которых от утиных стай «черным-черно»… Ведь мы не хищники-колонизаторы, которым лишь бы урвать побольше сегодня. Нам жить надо в этих местах, и красиво жить, детей растить, воспитывая в них любовь к родной природе.

Прочитаем, что пишет в очерке «Юганская Одиссея» новосибирский журналист Евгений Лученецкий. Автор летит на вертолете в Нефтеюганск и видит: вьется река удивительного цвета. «Не вода в ней, а радуга. Да это же нефтяная пленка!..»

Почему же по-хозяйски не собрать в земляные амбары и ловушки нефть, которую (для определения суточного дебита скважины) разливают по окрестности или сжигают в факелах? Почему нельзя строго планировать бурение и обустройство скважин на местах, где разведка уже показала наличие «черного золота»?

Здесь уместно напомнить слова из доклада товарища Брежнева: «Советское общество уже сейчас располагает колоссальными общенародными богатствами. Но богатства Родины надо неустанно умножать, бережно и экономно использовать. К сожалению, у нас еще есть факты расточительства, нехозяйского отношения к материальным ценностям. Насколько богаче и сильнее было бы наше государство, если бы все мы научились рачительно, по-хозяйски относиться к каждому рублю народных средств. Воспитание бережливости должно занимать такое же место в идеологической работе партии, как и трудовое воспитание».

Вот к такому бережному отношению к дарам и красотам родной природы мы, литераторы, призываем ученых и хозяйственников.

Может быть, и судьба Байкала счастливо обернется после того, как на XXIII съезде прозвучало звонкое слово Шолохова?

Во время остановки в Иркутске наша писательская бригада с беспокойством обсуждала возможность гибели знаменитых байкальских омулей и разрушения берегов великого сибирского озера-моря после постройки целлюлозных комбинатов и вырубки лесных массивов.

Столько копий сломано, столько бумаги исписано, столько страстных и гневных речей произнесено, а равнодушные деляги продолжают упорно уничтожать лучшее, что есть на нашей земле!

Запомнилось место нашей стихийно возникшей дискуссии — чудесная набережная Ангары: прекрасные дома и раскидистые деревья темного сада над квадратами каменной брусчатки. Просвечивая до глубин, быстро текла на диво прозрачная река, дыша чистейшей морской свежестью Байкала, только что оставленного ею. Стоя на гранитных ступенях, молчаливо сосредоточенные рыбаки ловили удочками ельца, красивую небольшую рыбку.

Байкал мы увидели утром. Берег его, обрывисто-крутой, горный, лесистый, долго шел навстречу под крылом самолета, а к востоку, где вставало солнце, развертывалась шелково и лоснилась гладь сибирского моря.

Сколько раз я видела его раньше из окон вагонов! Будоражило, било по нервам бесконечное чередование черноты тоннелей и небесной голубизны воды в глубокой чаше берегов. И даже в редкие здесь хмурые дни, когда дыбились гривастые волны, бросаясь с разбегу на береговые кручи, было прекрасно озеро-море.

А сейчас чуть морщилась улыбчиво атласная его синева, будто радовалась ослепительно белым облакам, которые, словно стаи лебедей, плыли над величавой водной ширью.

Неужели будет порушена эта красота и пропадет Байкал, гордость сибирской земли? Почему бы не приспособить уже воздвигнутые, к сожалению, здания опасных для его жизни целлюлозных комбинатов под процедурные и физкультурно-спортивные корпуса санаториев и домов отдыха? Разве сибиряки и дальневосточники не заслужили того?

Почему почти все курортное строительство сосредоточено на Черноморском побережье? Почему теперь, когда раскрылись несметные богатства Сибири, Якутии, Дальнего Востока, когда создаются здесь новые индустриальные центры, новые промышленные базы, зачастую в полном пренебрежении остаются красоты местной природы, ее чудодейственные источники и целебные грязи? Почему до сих пор упускается возможность превратить солнечное Забайкалье во вторую лечебную базу страны, в здравницу наших земель от Урала до берегов Тихого и Ледовитого океанов?

Не надо забывать, что Забайкалье имеет абсолютное большинство солнечных дней в году, и уже известно триста пятьдесят минеральных источников и лечебных грязей, попутно открытых здесь геологами. Но только двенадцать из них с грехом пополам влачат жалкое существование в летнее время: больные лечатся там «диким» образом.

Благоустроен лишь знаменитый своими минеральными водами Дарасун. А Шиванда, которая соперничает с Кисловодском в благотворном действии на сердечно-сосудистую систему, еще собирается стать настоящим курортом. В Шиванде с успехом лечат также болезни печени и желчных протоков, однако она более богата хорошей славой, чем оборудованием и денежными средствами.

Едут сюда люди с Урала, с Камчатки, из Якутии и Владивостока. Быстро веселеют, становятся на ноги тяжелобольные, и очень обидно, что, как только отполыхают на горах солнечно-золотые березовые рощи, замирает на всю зиму жизнь замечательного, но неналаженного курорта.

Многое сделал на Шиванде за три года работы новый директор Иннокентий Янов, о котором все говорят с уважением. Он один из многих, влюбленных в этот край и свято верящих в его будущее. Да и как не верить, если на каждом шагу здесь такие чудеса, как озеро Арей, на дне которого растет необыкновенная целебная «картошка», или озеро Угдан со своими чудодейственными грязями. А как далеко пошла слава о горячих Балыринских водах, исцеляющих радикулиты и экземы!

И все это: солнце, природные красоты, лечебные грязи и минеральные воды — ратует за то, что Байкал, величайшее пресное озеро с его уникальными рыбными богатствами, надо беречь как центр будущей всенародной здравницы на радость миллионов людей.

Празднично стало на душе, когда позже, 8 февраля 1969 года, мы узнали о том, что специальным постановлением правительства устанавливается водоохранная зона бассейна озера Байкал [2]. «Предусмотрено проведение мероприятий по расчистке фарватеров рек бассейна озера Байкал от затонувшей древесины и по очистке берегов этих рек и озера Байкал от отходов лесосплава».

Наконец-то «славное море» взято под охрану закона! Теперь можно надеяться, что его перестанут «мостить» топляком молевого сплава, прекратится порубка леса вблизи его берегов и остановятся на полпути к нему стоки грязных заводских вод. Пусть будет он снова первозданно чист и прекрасен!


Что такое Чита и Читинская область? Еще не ступив на землю, только окинув взглядом обширную горную котловину, испещренную богатыми красками осени, чувствую: домой прилетела — похожи эти горы на наши Зейские. Здесь начинается она, сказочная страна Даурия.

Сюда пробирались по каторжным трактам, где пешком, где в таратайках, родичи мои — переселенцы с Тобола и Томи… В Чите они делали остановку, потом неподалеку, на реке Шилке, образованной слиянием голубой красавицы Ингоды и зеленовато-желтого стремительного Онона, рубили плоты и сплывали на Амур, а по нему поднимались в верховья Зеи.

Не зря поется: «Шилка и Нерчинск не страшны теперь…» Эти казачьи поселки были в старину крепостцами читинского атаманства, и беглые каторжане обходили их стороной, боясь тех, кто будил дикие степи и угрюмые горы цокотом конских копыт: повсюду стояли сторожевые посты.

Жива здесь крепкой памятью народа гордость за декабристов, светивших миру «из глубины сибирских руд», гордость за революционеров девятьсот пятого года и героев гражданской войны. Может быть, оттого так много тут хороших людей, честных, трудолюбивых, горячо любящих родной край. И когда, случалось, «обносили на общем пиру» Забайкалье, хмурились сибиряки.

Отчего законсервирована разработка крупнейшего в Союзе месторождения олова? Почему затянулась больше чем на десять лет разведка уникальных руд Удокана, которая является беспримерным подвигом читинских геологов? Они молоды, эти ребята, — Валентин Кривенко, Юрий Сиротин и многие другие. Главному геологу Удокана Эдуарду Грюнталю сейчас тридцать один год, но он «состарился» здесь.

Смелость, настойчивость, сила молодости победили шестидесятиградусные морозы, победили бездорожье и даже равнодушие — основные препятствия на пути освоения полезных ископаемых в диких горах Кодарского хребта.

Этот хребет отделяет Удокан от давно обжитых Бодайбинских приисков обрывисто-крутой громадой, недоступной ни конному, ни пешему. Поэтому буровые станки, разобранные тракторы и даже кирпичи для печей забрасывались самолетами на аэродром, устроенный в селе Чары, на севере Читинской области, а оттуда все везли за пятьдесят четыре километра в Намингу — поселок разведчиков — на автомашинах по такой дороге, что отказывались от поездок даже мастера виражей — лихие ялтинские шоферы.

Четыре года назад геологи пробили через непроходимые дебри и по наледям замерзших таежных речек зимник протяжением в шестьсот пятьдесят километров от Наминги до станции Магоча. Это ускорило все дела.

В новой пятилетке будет строиться в Удокане меднорудный комбинат и город. Строительные материалы найдены. Теперь, конечно, разрешится и проблема транспорта.

То, что освоение удоканской меди включено по Директивам в пятилетний план, для патриотов Читинской области большая радость, а хозяйству народному это будет великой прибылью.

Если Тюменская область за последние годы открыла миру неисчерпаемые запасы нефти и газа, став «кочегаркой» Урала и Западной Сибири, если невиданно развернулись Красноярский край и Якутия со своим золотом и алмазами, то у Читы еще все впереди.

Тут золото рыли, роют и будут рыть еще долго-долго. Но не только золотом богато Забайкалье. Если говорить о железе и угле, о свинце, вольфраме и флюоритах, то именно Забайкалье, а не Конго является геологическим чудом.

А пока славится Читинская ордена Ленина область главным образом тонкорунным овцеводством. Бурятские бескрайние степи годны для выпасов и зимой, когда земля трескается от бесснежья при пятидесятиградусных морозах.

Стучат по мерзлоте среди жестко шуршащих трав копытца бесценных отар. Серыми облаками движутся овцы по склонам холмов, по солнечным студеным равнинам. Не страшен барану, одетому в мягкую теплую шубу, сердитый мороз. А чабаны да и горожане катанок не напасутся: просто тает валяная обувь от ходьбы по голой, застывшей земле.

Климат резок и капризен: днем зимой можно пройтись без пальто, а ясно-голубой ночью надевай тулуп. Оттого и сады здесь только стелющиеся. Недалеко по плотности населения ушла область от граничащей с ней Якутии: жителей здесь немногим более миллиона, и то вдоль железной дороги, а дальше по обе стороны немереные километры гористой тайги — медвежьего царства, да неоглядные степи скотоводов.

Посмотришь — и становятся понятными слова другой песни: «По диким степям Забайкалья, где золото роют в горах…»

Условия жизни суровые, но надбавки к зарплате «по условиям Севера» отчего-то сняли, и возник кадровый голод на неиссякаемых золотых рудниках древней вершины Дарасуна и на Балее. И снова нельзя не вспомнить о Директивах, где сказано: «Будут усилены преимущества в оплате труда и расширены льготы для работников районов Крайнего Севера, Дальнего Востока и Сибири. Здесь предусматриваются также более высокие капитальные вложения на строительство жилищ, школ, больниц, дошкольных и других культурно-бытовых учреждений».

Если все это будет выполнено, лучшего и желать не приходится. Тогда — при условии правильного планирования миграции населения — можно надеяться, что и малые сибирские поселки, оживленные появлением новых предприятий, станут многолюдными.

Ждет своих энтузиастов чудесный, сказочно красивый и богатый край, где колоссальные перспективы на каждом шагу. А какая здесь охота, какая рыбалка, сколько ягод, грибов, кедровых орехов! А как хорошо весной, когда склоны гор покрываются малиново-сиреневой дымкой даурского рододендрона — багульника и бело-розовыми облачками душистых марьиных кореньев… Нарядна весной земля Забайкалья.

Центр ее в старину складывался из Читы-Первой, железнодорожной, рабочей, и Читы-Второй, купеческой, промышленной, где находилось казачье атаманство (посредине жили ремесленники и стояли кузнечные ряды для ковки лошадей). Сейчас это большой областной город. Все улицы его замыкаются лесистыми горами, среди которых протекают реки Читинка и голубая Ингода. Есть у читинцев замечательное место отдыха на берегах ближнего озера Кенон — настоящей загадки природы. Огромное, глубокое, богатое рыбой, с изумительными песчаными пляжами, оно так прозрачно-чисто, имеет такой устойчивый водный режим, что ученые только диву даются: ведь ни одна речка не впадает в Кенон и не вытекает из него. Но и здесь, прямо на берегу этого чудо-озера, уже строятся ГРЭС и заводы…

Конечно, есть в Чите памятники прошлого. Особенно волнует все связанное с декабристами. Здесь отбывали каторгу Пущин, братья Бестужевы, братья Муравьевы, Одоевский, Трубецкой, Волконский, Нарышкин, всего восемьдесят два человека. У Михайлово-Архангельской церкви сохранилась могила маленькой Софьи — дочери Волконских. Эту деревянную церковь, построенную в 1776 году, посещали декабристы. Уцелел добротный, срубленный из лиственничных бревен домик с мезонином, принадлежавший Елизавете Петровне Нарышкиной. Теперь в нем городская библиотека.

Чита — город книголюбов, и не зря именно здесь состоялся семинар молодых писателей Сибири, Дальнего Востока и Якутии. Из Москвы в большинстве приехали пожилые, у каждого за плечами долгие годы труда. А ждали нас не очень опытные, хотя и талантливые литераторы, нуждающиеся в совете и поддержке. Всех — с приглашенными гостями — набралось до ста пятидесяти человек.

Из Читы после проведения семинаров мы делали дружественные «набеги» во все районы области, где устраивали литературные вечера и встречи в колхозах, на шахтах и заводах. Особенно запомнилась нам читательская конференция в селе Размахнино, где построена на средства колхоза новая двухэтажная школа, которой мог бы позавидовать любой город, В зале ее собралось до пятисот человек, и это была замечательная аудитория, порадовавшая нас своими выступлениями. Среди присутствовавших оказалось много мужчин, хотя колхоз, как говорили его руководители, средний. Возможно, средний, но впечатление отличное, и сразу видно, что молодежь отсюда не уходит в город.

Осень баловала нас погожими днями, игрой необычайно чистых и ярких красок предзимнего увядания природы — единственного увядания, радующего глаз и сердце. Даже в сумерках казалось, что желтые березовые рощи и горы, покрытые позолотой лиственниц, излучают горячий, солнечный свет. Костры рябины рдели повсюду, темнела над рекой лиловая черемуха. На каменистых кручах качались, словно алые флажки, маленькие деревца дикого персика, а на болотистых, еще зеленых низинах кусты голубики выглядели, как щедро разбросанные клумбы красных цветов.

Шагает сентябрь по Забайкалью, мы: поэты Михаил Львов, Дмитрий Ковалев, Иван Харабаров, Георгий Граубин, сотрудник издательства «Молодая гвардия» Ирина Гнездилова и я, представитель прозы, — едем дальше на Восток — проводить неделю молодежной книги. Маршрут: Хабаровск — Южно-Сахалинск — Владивосток. По пути мы с Ириной заглянем в город моего детства и отрочества, на Зею, откуда я уехала сорок лет назад…

Если б возможно было, вернувшись в Москву, рассказать об этой поездке матери! Но только что перенесен последний тяжкий удар: мать умерла. Оборвалась сильнейшая привязанность всей жизни. Больше в личном мне терять нечего.

Зея «началась» с железнодорожной станции Тыгда. Приехали на вокзал партийные и советские работники, пришли фотографы, местные библиотекари, читатели, ярко запестрели вокруг пышно-нарядные букеты из георгинов. А потом километров сто по щебенчатому тракту на легковых машинах. Сначала болотистые мари, пыльные бурые кусты вдоль обочин. Бедна природа возле Тыгды, совсем как в районе вечной мерзлоты, зато чем дальше в тайгу, тем она богаче. Вдруг встали по сторонам дороги атласно-белые березовые рощи, увенчанные золотом осенней листвы. Еще большее впечатление производили краснолистые, но белоствольные, как березы, дальневосточные осины. И даже обычные осины, какие растут повсюду, здесь, стараясь затмить соперниц, отличались невероятно пестрым убором: багрец, золото, лиловость — все вместе.

Стоит спуститься из нагорных лесов в зейскую просторную пойму — сразу открывается вид на гору Бекельдеуль, самую высокую здесь точку над сурово-синим издали хребтом Тукурингра.

«Тукурингр» по-эвенкийски — «веточка». Веточка эта от Станового хребта, делящего бассейны рек Ледовитого и Тихого океанов, тянется на добрых две сотни километров к югу, служа водоразделом речек Уркана и Гилюя. На берегах Зеи она почти сталкивается крутыми лбищами гор с хребтом Соктахан, образуя Зейские ворота с перекатом Чертова мельница, где ляжет створ будущей ГЭС, равной двум Днепростроям. Сейчас работы на Зейской ГЭС развертываются стремительно. Да, когда-то Днепрострой был гордостью всей страны, а теперь не успеваем даже удивляться: Волжская ГЭС едва завершена, а уже внимание сосредоточено на Братской, а там величайшая в мире — Красноярская на Енисее и Саяно-Шушенская на очереди, и Обь, и Лена…

Въезжаем в город, расположенный на равнинном правобережье Зеи — у подножья Тукурингра. По обе стороны прямого тракта замелькали деревянные одноэтажные дома. Это наша Мухинская улица, которая во время неистовых ливней превращалась, бывало, в сплошной поток. Теперь она обведена водосточными канавами и обсажена двумя рядами тополей, и еду я на машине «Волга» там, где раньше от снега до снега бегала босиком.

Промелькнул дом, очень похожий на тот, в котором мы когда-то жили… Стоп! Потемневшие от времени столбы ворот, оголенные сверху, стоят без пасынков и подпор: крепка кондовая сибирская лиственница! Брякаю щеколдой — все та же. Здравствуй, дом родной!

Вхожу со стесненным сердцем на знакомый двор… Посреди него старый-престарый, но еще добротный флигель, сохранивший свои лиственничные широкие ребра под кровлей, крытой по прежнему дальневосточному обычаю волнистым цинком…

Ох эти крыши, как звенели и пели они от перепляса грозовых ливней, особенно над открытыми верандами, соединявшими наш дом с отдельно срубленной кухней! Надоедало летом мытье лишних полов. Только этот звон дождя, лившего из тысячи ведер, подгоняемого ударами грома, да шумный плеск бурной струи, свободно падавшей с углового водостока, вознаграждали за субботние уборки. Я любила неистовство наших гроз среди знойного лета. И еще радовал садик возле веранды, ведущей к парадному крыльцу на улицу. Здесь росли черемухи, дикие яблони и боярышник.

Когда цветущая, словно снегом запорошенная, черемуха совала свои ветви в открытые пролеты террасы, перевешиваясь через перила пышно-кудрявыми кистями, хорошо было зарыться в них лицом, задохнувшись на миг от чуть горьковатого запаха. Летом на маленьких клумбах раскрывались звезды белого табака, дышали ароматом резеда и левкои. Левая четверть двора затенялась в жару мохнато-мягкой хвоей высоких лиственниц. Тут лежали дрова и спасались от лихих, быстрых, как молния, кобчиков куры с цыплятами.

Этот второй сад, по деревьям которого я лазила с ловкостью и легкостью обезьяны, отделял от жилья площадку с двумя хлевами, или, как у нас говорили, стайками. И тоже хороша была забава: сбросив вниз ворох сена для коровы, лететь на него с трехметровой высоты. Я помогала матери дома, но куда с большей охотой работала в огороде и в саду; колола дрова, чистила хлев, а особенно любила походы в лес за грибами и ягодами. Обладая отменным здоровьем, никогда не ходила шагом, а все «рысью да бегом», и на улице меня дразнили «красной кошкой» за яркий румянец, за рыжеватую россыпь волос, за уменье царапаться и лазить по заборам, крышам, деревьям.

Стою снова на родном подворье… Все изменилось, не только я сама. Веранды и парадное крыльцо на улицу исчезли. Вырублены лиственницы, пахучие, смолистые, однажды заставившие меня выстричь несколько прядей волос, склеенных «серой». Лишь полоска свободной земли между задними стенами дома, кладовок и кухни и забором соседнего огорода, принадлежавшего китайцам, — где мама, а потом я работали на сборе опиума, — осталась в том же виде, как и сорок лет назад. Похоже, молодое поколение двора не интересуется ныне этой площадью. А мы там «потрудились» в свое время вдоволь: строили шалаши — балаганы, пытались провести озеленение.

Запомнилась одна из очередных порок, когда меня отхлестали за уход без спроса в лес за маленькой березкой. С опозданием я посадила-таки тоже пострадавшее от этой порки деревцо, но забредшая свинья вырыла его. Я перенесла березку на другое место, она и там принялась, но какая-то злая сила опять вывихнула ее. И вот стою за домом и вспоминаю, как упорно училась здесь летать под впечатлением удивительно ярких полетов во сне. Разбегалась, прыгала, как котенок, гонявшийся за воробьями, и… чуть не плакала от досады! Отчаявшись взлететь на ровном месте, бросилась однажды, разбежавшись, с бугра и целое лето ходила с ободранными локтями и коленями, потому что на каждом шагу ушибала их снова и снова.


Через сени — остаток веранды — вхожу в переднюю. Когда-то по вечерам умудрялась читать тут, открыв дверцу топившейся голландки, обогревавшей сразу все четыре комнаты дома. В сорокаградусные морозы к голландке подставляли еще железную печку, пышущую жаром. Именно здесь однажды появилась у меня мысль, что когда я вырасту и стану зарабатывать деньги, то каждый день буду есть манную кашу. Тут еще часто спал охотничий пес наших жильцов — сеттер Мильтон, никогда не позволявший себе даже обнюхать мясо или мороженую соленую кету, отогревавшиеся у печки. А мы, трое полуголодных волчат, принюхивались с жадностью и шептались заговорщицки, пока мать не выпроваживала нас спать. Мы уходили неохотно, думая о завтрашнем дне, о чае с обычной четвертинкой черного хлеба и ложечкой сахарного песку, насыпанного на клеенку возле чашки.

Тогда только что убрались восвояси с берегов Зеи японские самураи, которые приходили к нам «спасать нас от мадьяр и большевиков». Еще свежо было в ребячьей памяти воспоминание о грохоте пушек и трескотне пулеметов, когда японцы сожгли на реке партизанский пароход, долго черневший, как большая головня, у далекого левого берега напротив нашей пристани. Еще не прошел смутный стыд, возникший у нас, ребятишек, глазевших на парад японских воинских частей перед их отступлением из-за того, что — сбоку припека — пристроилась к ним жалкая горстка русских белых. Что к чему, мы не понимали, но за русских было очень неловко: вроде нищие на богатом подворье!

Мы даже не знали о том, как били в Приморье красные партизаны японцев с их белыми прихвостнями. Мне и не снилось тогда, что я увижу когда-нибудь в Москве дальневосточного партизана Александра Фадеева, который, прочитав мой роман «Товарищ Анна», напишет мне доброе письмо и даст на него положительную рецензию, а когда я с отличием закончу Литературный институт, будет ездить по послевоенной Москве, чтобы купить и подарить мне на семейной вечеринке чайный сервиз на шесть персон, — до сих пор хранящийся у нас под названием «Фадеевского».

Мечтая зарабатывать деньги на манную кашу, я ни малейшего понятия не имела, к чему мне надо готовиться.

С волнением вхожу в свою маленькую комнату. Два окна на восток с видом на нашу детскую площадку за домом. Как голубели их стекла в узорах инея, когда луна ходила в синем-синем небе, просвечивая стоявшие над городком белесые дымы, среди которых сверкали высокие звезды, раскаленные морозом. Сейчас все то и не то. Но по-прежнему манят видные из дома с северной стороны близкие склоны Тукурингра в осенней пестряди.

Горы родные. Дом родной, проникнутый вдруг нахлынувшими, больно ранящими воспоминаниями о матери, которую я еще не привыкла считать мертвой. Она здесь в каждом углу, смотрит отовсюду — рослая, сильная, красивая. Язвительно-умная она была, богатая памятью и пониманием прекрасного, но по-таежному недоверчиво-колючая к людям, а к нам, своим детям, часто жестоко-несправедливая. И все-таки привлекала к себе редкостным трудолюбием, неподкупной честностью, горением природного, не развитого образованием, но острого ума. Мы, никогда не обласканные, безотчетно гордились ею.

Точно наяву прошла она сейчас босиком по крашеным половицам, дохнула чистым теплом большого, легкого тела. Пушистые после мытья каштановые волосы рассыпались по спине. Повела светло-карими глазами, жестко прищурилась. Сердится. Нос с горбинкой. Шея высокая, с торчащими косточками ключиц, которые угадывались под скромным вырезом платья. И когда после тяжелой поденщины придет, бывало, домой усталая, глаза ее делались еще больше, сильнее выпячивались добрые на вид губы крупного рта и так славно пахло от нее чуть солоноватым, чуть терпким запахом здорового пота. Но спаси бог приласкаться: оборвет грубым словом, да и просто не посмеешь подойти, глянув в ее властное лицо.

Теперь-то можно понять, как ей доставалось… Сдавали мы одну комнату, потом половину дома. Сначала жили шумливые военные, потом две красавицы девушки. Одна из них, смуглая, всегда гладко и строго причесанная, летом вставала очень рано, начисто выметала двор и, покуривая, сидела на крылечке, любуясь своей работой. У нее была несчастная любовь, и она переживала ее молчком, не имея возможности выбраться из нашего глухого захолустья, мечась в поисках заработка. Вторая девушка, тоже пережившая сердечную драму, беленькая, как куколка, буйно-кудрявая синеглазка, любила посмеяться и совсем по-детски озорничать. Мы жили с ними дружно, и я не могла слышать, когда о них отзывались дурно.

Протестуя против обывательских сплетен, я, еще совсем зеленым подростком, нарочно прохаживалась по улице с девчонками, о которых ходила плохая слава. Кто же виноват, если для них в нашей Зее не находилось никакого подходящего занятия? Поступить на службу в учреждение — несбыточная мечта, производства никакого нет, с замужеством получалось не всегда удачно, а поводом для сплетен досужих кумушек могла послужить каждая малость. Что говорили обо мне самой, мне было безразлично.

Все уплыло далеко-далеко.

Снова выхожу во двор. С острым чувством растревоженного родства ступаю по земле, иду к колодцу, журавель которого торчит между огородом и флигелем, берусь за кованую дужку бадьи… Здесь все такое же. Не изменился и наш большой огород, который мы обрабатывали вместе с матерью еще неумелыми детскими руками.

Чтобы подбодрить нас во время работы, она говорила: «Ну, еще немножко. Окружим этот остров и возьмем его». И мы брали. Теперь даже странно, что можно было так нуждаться, живя «своим домом». Но тогда не было обычая тащить на рынок морковку и редиску со своих гряд: у всех наших горожан выращивались овощи и водилась живность.

Длинные постройки соседей Лузьяниных таращились окнами на наш огород, заменяя забор для него. Мы дружили с детьми Лузьяниных: озорным веснушчатым Андрюшкой, степенным Васей и тоненькой сероглазой Таей.

В углу огорода стоял полуразобранный сарайчик из-под извести. Мы, ребятишки, любили сидеть возле него по вечерам, и я, ради книжек забывавшая и дела и игры, рассказывала разные вычитанные мною истории и сказки, разукрашенные попутной выдумкой. Лягушки сопровождали эти литературные импровизации своим скрипучим хором, азартно квакая на проточных озерах — истоках у подножия гор, залитых лилово-розовой дымкой цветущего багульника. Нежно и горько пахло дымкой палов, гулявших по лугам и горным отрогам.

Окруженные волнующими звуками и запахами хрупкой еще весны, сидим, бывало, возле выбеленных ящиков, зябко прижавшись друг к другу в своих легких одежках, а я все плету да плету разные были и небылицы, пока не зажгутся звезды в нашем высоком небе и пока мать, подоив корову, не покличет нас домой.

Когда сгорела городская электростанция доброго старика Яворского и потух голубой экран единственного кинотеатра «Иллюзион», на Зее по ночам стало совсем темно. Ужинали мы на кухне при свечке, торопливо, вечно с какой-то опаской. Потом мать, в прошлом — когда убили отца — раненная хунхузами, осматривала в доме углы, заглядывала под столы и кровати: везде только и разговоров что о разбоях. Вырезали людей целыми семьями, убивали и в одиночку по всем таежным трактам и городским закоулкам, покуда советские войска да милиция не навели порядок.

Я уже говорила, что мать никогда нас не ласкала, а била чем попало и часто зря. Я переживала несправедливость сильнее боли, и в таких случаях выбить из меня слезу было невозможно. За что?.. Мне всегда хотелось помочь матери. Нарубить дров, принести воды, вычистить хлев, натаскать хворосту из городского сада, набрать ягод, грибов. Каждую заработанную копейку несла ей. Правда, и она надрывалась, сводя концы с концами, но всегда старалась сварить нам хоть какую-нибудь похлебку из овощей или травы или галушки, заправленные постным маслом.

Большая, но редко выпадавшая радость, если мать, оставив домашние дела, свободная от очередной каторжной поденщины (которую у нас на Зее не так-то просто было получить), собиралась за ягодами или за грибами. Мы брали с собой вареную картошку, огурцы и уходили на целый день.

Особенно мне запомнилось, как однажды мы с ней промокли и промерзли до костей в лесу за китайским кладбищем, где в густой траве по косогору нашли целые мосты ядреных белянок с круто завернутыми пушистыми краями, а между вековыми дубами попали на твердый, чуть подернутый мхом «огород» с крошечными, похожими на желуди желтоголовыми подосиновиками.

В лесу мать веселела, становилась еще красивее, хотя повадки не меняла. Всегда она казалась замкнутой и суровой, но я любила ее. Какую острую боязнь утраты пришлось пережить, когда она, почувствовав себя однажды совсем плохо, вздумала прощаться с нами, лежа в своей маленькой спаленке. Не забуду и того, как я вспылила, увидев выкинутые ею нечаянно при прополке раздобытые мною цветы.

— Хорошее хотела сделать!.. — сказала она непривычно мягким голосом, и я сразу сникла от стыда и раскаяния за свою грубость.

Что еще осталось от детства? Вместе с матерью сгребали сено на чужом покосе, изнемогая от дикой жары, жажды и озверелых оводов. Помню, преодолев свою диковатость, продавала я на улице ландыши: «Купите букетик!» А то еще от зари до темна, без отдыха, полный летний день вдвоем мыли и белили дом зейского обывателя и получили за это девяносто шесть копеек.

— Хотя бы рубль дал! — сказала мать, снова пересчитывая мелочь в натруженной ладони. — Четыре копейки для нас — фунт черного хлеба.

А мне эти девяносто шесть копеек казались больше рубля — целая горсть медяков! Платила же нам, девчонкам, лавочница по гривеннику в день за то, что разминали и просеивали подмоченную муку, ссохшуюся каменно-твердыми комками.

Малы доходы, случайны и ненадежны заработки, и до чего страшно, по-мужски неумело плакала иногда мать по ночам, получив очередную повестку на налог. Было не только тяжело от жалости и сознания своего бессилия, но и непонятно — почему нужно платить кому-то за то, что мы живем на собственном дворе? Почему «описывают за неуплату налогов» нашу кроткую комолую Белянку, почти все молоко от которой мы продавали, чтобы купить дров и сена?

От квартирантов во флигеле — четыре рубля, за половину в доме — пять рублей. Вот и проживи с тремя детьми на руках! Чем накормить, как одеть? В зимнее время морозы сорок градусов — обычное дело, а в школу ходить — ни пальтишка, ни валенок. Две зимы мне пришлось пропустить, хотя училась я отлично. Достаточно сказать, что моя «спортивная карьера», когда мне исполнилось тринадцать лет, сломалась из-за того, что не нашлось двух рублей для покупки майки, трусов и тапочек… Где же было справиться с более серьезными нуждами?

Летом 1923 года брат Леонид вместе со старшим сводным братом ушли на Алдан в Томмот. Там тогда «фунтили» — намывали по нескольку фунтов золота. Но в течение полутора лет Леонид, ленивый и беспечный, не послал нам ни одного золотника. Выходили «в жилуху»[3] копачи-старатели, приносили знакомым письма, золото. Перед тем как выйти со двора, мать мыла возле колодца ноги и босиком уходила к приехавшим «томмотцам». Мы с сестренкой нетерпеливо ждали ее возвращения, и до чего больно сжималось сердце при виде ее хмурого лица!

Зимой 1925 года она надумала сама отправиться на Алдан.

— Наймусь мамкой в артель. Буду шить, стирать, стряпать старателям.

Что оставалось делать? Всю осень мы копали картофель на чужих огородах, отваливали голыми руками уже мерзлую сверху землю, получая за работу не деньгами, а натурой. Нужда выживала из дому нашу родную.

И вот стою на берегу и с мучительной тоской провожаю взглядом мать, уходящую пешком в неведомо далекий таежный край. В телогрейке и подшитых валенках, она шагает за грузовым транспортом вверх по заснеженной реке, становясь все меньше и меньше. А я гляжу и гляжу ей вслед, и горло перехватывается удушьем безысходного горя.

Потом мы с сестрой переехали на Третью улицу в домик, поставленный временно дедом Алексеем Исаковым на пустыре, напротив старой избы.

Бабушка была тоже крутого, властного нрава. Нас она презирала, называя «дворянками» за то, что мы ели не из одной миски, а с тарелок и чистили зубы после еды, хотя есть нам часто было нечего. Она так же, как и мама, никогда не ходила в церковь, зато не пропускала ни одного митинга, и соседи звали ее Исачихой-комиссаршей. Однако в политике она разбиралась плохо, а невесток тиранила, как настоящая Кабаниха. После ухода матери на Алдан мы жили возле Исаковых сами себе хозяева на своих харчах. Я в пятнадцать лет являлась главой семьи.

С полгода от матери не приходило никаких вестей (ни писем, ни денег), и это в ожидании голодной зимы заставляло меня не покладая рук работать то на своем огороде, то на китайских маковых полях. Дома оставались перешедшая к нам с маленьким сыном тяжело болевшая тогда тетка Анна, наша общая любимица, и густобровая, крупная телом, но неповоротливая младшая сестренка.

Поденщина у китайцев-огородников была нелегкой. Подрезка маковых головок и сбор млечного сока (который, постепенно высыхая в мелких блюдах на солнце, превращался в густую коричневую тянучку — опиум) начинались рано утром. И целый знойный день — в дождь работать нельзя — переступаешь с ноги на ногу, боком, боком, боком вдоль рядов растений, быстрым движением снимая в жестяную узкую баночку каплю за каплей, каплю за каплей.

К вечеру пятки начинают гудеть, подмышки стягивает болью, но все идешь и идешь с баночкой, надетой на средний и безымянный пальцы левой руки. Каплю за каплей… Раз банка, две, три, четыре (пять — это уже дневной предел для опытного сборщика), с ноги на ногу до захода солнца, пока не падет роса. И тридцать копеек оплаты — уже счастье, а барышни зейские косились: считали зазорным для девчонки такую работу, да еще и обед в китайской фанзе, пропахшей бобовым маслом. Но что мне было до кривых усмешек — когда дело в руках, чувствуешь себя твердо.

Весна и лето стояли, как обычно, жаркие. Земляника, очень крупная у нас и сладкая, так и таяла во рту. Грибов уродилось на диво. Везде добыча, и я, принуждая и сестренку, собирала запасы. Рыжеватые волосы, собранные без затей в пышный тяжелый «гребень», совсем выцвели, руки и ноги обветрились и загорели до черноты, только светлоглазое лицо никак не принимало загара, смешно отличаясь от будто бы грязной шеи.

Иногда тетка Манефа водила нас в городской сад, где по вечерам играл оркестр и вокруг «собрания» гуляли зейские «кавалеры» и «барышни». Мы к ним близко не подходили, а, потоптавшись босиком по темным углам, посмотрев из-за кустов на разодетых барышень, возвращались домой по чужим и своим огородам с мокрыми от росы подолами, с ногами, облепленными песком. Если бы это увидела мама!.. Бабка для проверки подходила по вечерам к окнам, прикладывая ладонь к отсвечивавшему стеклу, всматривалась… Когда вместо нас лежали под одеялами свернутые пальтишки, то другая потатчица, добрейшая и милейшая тетя Анна, притворялась крепко спящей.

В 1926 году, опять же в поисках заработка, попросту куска хлеба, я ушла на Алданские прииски в Якутию. Оставила седьмой класс школы и отправилась в тайгу пешком за обозом по занесенному снегом зимнику, где летом ни пройти, ни проехать. И это было очень интересно для девчонки шестнадцати лет.

Шли по зимнику запряженные в сани верблюды, жалобно стонавшие на тяжелых подъемах, бойко катили оленьи нарты; кости и трупы лошадей, сдохших от бескормицы, торчали из сугробов, как вехи великого пути вольницы, охваченной золотой лихорадкой. В тесных и темных, наспех срубленных зимовьях, с нестругаными накатами потолков и земляными полами, народу — битком, и все разговоры о фарте, голодовках, спиртоносах, шулерах. На каждом зимовье я зорко осматривалась: боялась разминуться в пути с матерью. Она работала на Алдане поломойкой в конторе «Союззолото», но, по дошедшим слухам, собиралась вернуться на Зею. На письмо мое она не ответила, и я отправилась в тайгу на свой страх и риск.

Ехали навстречу «фартовые», везли желтенькие замшевые мешки-тулуны, набитые золотым песком. Уже введена была государственная монополия на драгоценный металл, но пьяному да еще старателю-хищнику — море по колено.

«Куда тебя несет, девка! Пропадешь! — говорили они. — Айда с нами обратно в жилуху». А один все соблазнял тем, что купит патефон и гору пластинок и буду я с утра до вечера, нарядная, слушать музыку. Это смущало, сердило, заставляло прятаться на общих нарах за спину знакомого возчика, дюжего и степенного.

Алдан, а потом Москва. Зея осталась позади, как грустный сон. Но вот через десятки лет смотрю снова на зейские улицы и волнуюсь до боли, но не от умиления при воспоминаниях о «золотом детстве», а от свидания с молодостью своей матери, когда еще так остро горе утраты, от любви к родному краю и вдруг осознанного ощущения всегдашней неразрывной связи с ним. Будто положили дрова на тлеющие, подернутые пеплом угли и, ярко все озарив, вспыхнул костер.


Со строителями Зейской ГЭС отправилась смотреть место створа будущей плотины. Машины «газики» бегут по еще не осевшему шоссе мимо проточного озера Истока, на берегах которого росли раньше очень крупные ирисы с совершенно бархатными темно-лиловыми лепестками, мимо старого кирпичного завода и китайского кладбища, где стоят до сих пор белоногие березовые рощи, где воздух весною напоен нежным дыханием ландышей и забавно пестрых, лопоухих венериных башмачков. А что тут творится в июне, когда горные распадки и луга покрываются буйными, по пояс, травами! Повсюду так и светятся звездчатые раструбы ярко-красных саран и желтых лилий, манят голубые с золотыми сердцевинами крупные колокольчики, пышные кремово-белые кашки с листьями, сверкающими в воде, как чистое серебро. Нарвешь, бывало, букет и несешь его в охапке, точно сноп.

Проезжаем нагорьем над верхним, Татарским краем города. Этот край, Заречная сторона, Третья улица, — где жили дед и бабка Исаковы, — и Четвертая славились раньше лихими уличными драками, в которых толпы парней и мужиков мотались, словно вихрем подхваченные, сшибались грудь с грудью, пускали в дело не только кулаки, но и колья, а иногда в пылу сражения выхватывали из-за голенищ ножи.

Сейчас избы Татарского края, пугливо прижмурясь, смотрят на то, как ложатся набок молодые заросли тонких берез, как масса бульдозеров, экскаваторов и самосвалов начинает разборку и выравнивание верхней береговой террасы.

— Тут закладывается город для строителей. Представьте себе, как будут выглядеть в таком красивом месте многоэтажные дома! Таежные энергетики получат квартиры со всеми удобствами. Тогда их отсюда не выманишь, пожалуй, — говорит Владимир Васильевич Конько, главный инженер Зейской ГЭС, приехавший сюда из Братска.

Конечно, отлично получится: здесь, у отрогов Тукурингра, благоустроенный молодой город, и меня зависть берет при мысли о его будущих жителях — строителях, а потом работниках тех фабрик и заводов, которые возникнут возле новой энергетической базы. И все это у нас, на Зее, где мы прежде буквально бились из-за куска черного хлеба!

Я завидую нынешней молодежи и радуюсь за нее. Вот шагает рядом Владимир Конько. Совсем еще молодой, он строил знаменитую ГЭС на Ангаре, а теперь запросто собирается в деловой упряжке с начальником стройки Алексеем Михайловичем Шохиным, тоже приехавшим из Братска — и тоже, судя по отзывам, боевым, опытным товарищем, — совершить переворот здесь. Сколько еще народу, испытанного, верного, сюда понаехало! Ребята-комсомольцы, девушки: техники, геологи, инженеры, крановщики. Им не пришлось бегать босиком, о манной каше они не мечтали!

— В таком городе и я пожила бы! — говорю нерешительно, рисуя в растревоженном воображении светлые и теплые дома, возможно, с электрокухнями, вечера в будущем Дворце культуры, дни отдыха в лесах, в горах, на берегах рек и озер. Зея и дворец… Хотя где же и строить дворцы, если не на Зее. Природа-то — поискать!

— Пожалуйста, приезжайте! — готовно откликается Конько, великодушный в щедрости созидателя, уже привыкшего одарять людей теплом и светом. — Мы вам квартирку устроим. Живите. Пишите. У нас тут самый разворот начинается. Все впереди. И какой могучий коллектив собрался. Литературных героев найдете замечательных. Люди…

Я уже знаю, какие люди едут сюда. Но до чего просто: стоит только захотеть, и ты тоже станешь своим человеком при таком грандиозном деле. Матерям нынешнего поколения не надо бросать своих птенцов и уходить пешком за сотни верст ради того, чтобы заполучить работу прачки и стряпухи в артели землекопов или уборщицы в конторе. Как все переменилось в течение полувека!

Жизнь в стране движется вперед. И это очень хорошо видно в поездках, особенно по тем местам, в которых ты бывал раньше. Многое познается путем сравнения. Дошел черед и до нашей глухой таежной глубинки.

* * *

На левом берегу, высоко на горе, видны пометки — уровень будущего створа и ставшая традиционной у гидростроителей надпись: «Мы покорим тебя, Зея». Шоссе, идущее по «прижиму», образованному взрывом скал вдоль правого берега, тоже крутого и лесистого, сразу обрывается на каменистой площадке. Выходим из машин. Внизу, омывая осыпь взорванной породы, вся в круговертях, мощно и гордо течет Зея. Здесь хребет Тукурингра почти сталкивается с заречными горами Соктахана. Взбешенные образовавшейся тесниной, воды реки, отсвечивающие желтизной вблизи и темные в отдалении, стремительно мчатся сквозь эти ворота около сотни метров шириной. Берега, стесанные весенними ледоходами, местами почти отвесны, а выше, на крутизне, покрыты лесами, прихотливо расцвеченными сентябрьскими заморозками.

Здравствуй, родная река! Да, родная, хотя на Дальнем Востоке и по всей Даурии слывет она свирепой. Одно название ее чего стоит: «Зея» по-эвенкийски значит «острие», «лезвие ножа». Своенравна и дика бывает она весной и, только-только отбушевав летом, когда переполняется «черной» водой, опять готовится к наступлению, шалея от прошедших в ее верховьях ливневых дождей, которые обрушивают на землю море воды.

Беру букеты ярко-красных, оранжевых и фиолетовых георгинов, подаренных мне на станции Тыгда, и один за другим бросаю в воду большие цветы. Они все падают вверх лепестками и быстро уносятся по течению, похожие на плывущие звезды, даже волна от пробежавшего катера не прибила их к берегу, только два, поотстав от редкой, далеко растянувшейся цепочки, придвинулись к береговой кромке, но река ревниво подхватила их и повлекла дальше. Какая громада воды! Куда она торопится, Зея? Чтобы принести людям новые беды в своем стихийном стремлении? Но все равно я люблю ее и горжусь ею и в то же время радуюсь, что люди, подобные Шохину и Конько, пришли сюда, чтобы обуздать это могучее полноводье.

— Плотина достигнет высоты ста метров. А для отсыпки ее, чтобы добраться до дна этой красавицы, где будет строительный котлован, нам придется делать два больших отводных тоннеля диаметром восемнадцать и восемь десятых метра, — рассказывает Конько, прервав мои размышления. — Через месяц начнем сооружение перемычек низового и верхового порталов, которые не перегородят русло реки, а только еще сильнее стеснят его. Летом шестьдесят шестого года работы по перемычкам окончим. Из котлованов выкачаем воду и приступим к скальным выемкам строительных тоннелей, чтобы пустить Зею по новому руслу — двум громадным подземным артериям. А когда плотина будет отсыпана и начнется наполнение водохранилища, тоннель номер один (ближний к реке) навсегда забьем бетонными пробками, тоннель же номер два длиною шестьсот шестьдесят метров переконструируем в эксплуатационный водосброс, перекрытый затворами, чтобы пропускать воду в случае катастрофических паводков или, наоборот, засухи. Так что у нас здесь две задачи: производство электроэнергии и борьба с наводнениями — грозой здешних мест. Водохранилище Зейского моря затопит и район Дамбуков.

«Ах, черт возьми! — восклицаю мысленно: в районе Дамбуков находился прииск Южный, где я родилась и где был убит бандитами мой отец. — Это место очутится на дне моря, а я совсем не помню его и нынче не смогу из-за недостатка времени побывать там».

Смотрю вверх по реке. И вдруг мне стало жаль, что исчезнет дикая прелесть береговых гор, покрытых буйной пестрядью лесов в осеннем наряде.

Нет нигде этакого половодья красок! Кто по ту сторону Урала да и в Сибири видел такие пронзительно красные дубы, похожие на костры, горящие по крутым склонам среди желтизны берез? И тут же лиловость черемух, багрянец осин; словно пестрые ковры ярчайших колеров накинуты на высоченные козлы, а ниже зейских ворот по всей широкой речной долине сплошная березовая молодь — белые строчки-ниточки.

— Лес на горах мы сохраним, — говорит Конько, заметив мое невольное сожаление, — но учтите: два Днепростроя электроэнергии!

Синим-синим на рассвете утром, вместе с Таисьей Лузьяниной-Саксиной, теперь заслуженной учительницей республики, уходим из гостиницы. Прежде всего опять на берег Зеи. Напротив города она течет разливом метров до восьмисот. Тонут в пойменном леске вновь отстроенные избы Заречья, постоянно разоряемого наводнениями. Наш знаменитый по Дальнему Востоку городской сад, раскинувшийся на правобережье, окутан легкой осенней дымкой; густо еще толпятся столетние лиственницы и березы.

Тут, над пристанью, стояла церковь, унесенная рекой во время очередного наводнения. Смыло и кладбище в нижнем краю города… Проходим по тихой Садовой улице. Здесь большая средняя школа, в седьмом классе которой я училась перед уходом на Алдан. Былинки-тополя, посаженные нами перед ее окнами, превратились в могучие деревья. Грустно и ласково поскрипывают доски тротуаров, таких же, как в те далекие дни. Лет через пять здесь все будет по-иному.

* * *

Солнце только еще поднимается в ясную голубень, а мы уже катим по бывшему Сергиевскому, теперь Золотогорскому тракту, поднимаясь на южные нагорья Тукурингра. Сегодня воскресенье, и мы то и дело обгоняем грузовики, легковые машины и автобусы, забитые пассажирами. Гонят мотоциклисты, велосипедисты, и просто пешком идут взрослые, старики, подростки, несут за плечами банки и ящички в котомках — сверху приторочены побывавшие в деле зубастые, деревянные совки со следами въевшегося ягодного сока: зейские горожане двинулись в поход за брусникой.

Наступила вторая половина сентября — самое время брать эту ягоду про запас: спелая, вкусная, она простоит в кладовке всю зиму в бочке или ящике целехонькой без всякой заливки.

Кусты дикой малины и густого подлеска склоняются над обочинами тракта, а выше неожиданно радостная, зовущая тайга — теперь заповедник. Громадная площадь отведена под этот заповедник, включая голубой Гилюй, правый приток Зеи, на всю жизнь запомнившийся мне во время похода на Алдан. Гилюй — ледяная дорога среди таких обрывистых скал, среди таких высоченных елей, стоящих строем вдоль самой кромки берега, что шапка сваливалась, если посмотреть на их вершины. Белки мелькали в густой зелени, а на утесах, каменными стенами подпиравших небо, дикие козы, а изредка и горные бараны возникали, будто сказочные видения.

Уркан впадает в Зею ниже моего городка, Гилюй сверху, — названия рек и гор с детства звучали в ушах, точно музыка.

Во время ледохода вдруг известие: «Двинулся Гилюй!» И мы, всей школой, бежали через городской сад, чтобы взглянуть, как над желтоватыми изломами шумно и звонко прущего зейского льда гордо идут по стрежню прозрачные, нежно-голубые, высоко нагроможденные торосы — Гилюй пошел!

Суровы издали горы Тукурингра, а здесь они словно распахнулись, и на душе тесно от чувств, еще никогда не испытанных. Замечательное событие — свидание с отчим краем, вдруг открытым тобою как место твоего человеческого становления! Смотришь вокруг и перебираешь страницы своей жизни, точно книгу, еще до конца не прочитанную.

Светло на сердце, но и скорбно: мать не выходит из мыслей. Ее ранили в 1912 году, когда хунхузы убили отца. Он сопротивлялся, и его всего изрезали кинжалами. А она чудом осталась жива после того, как целую ночь, истекая кровью, пролежала в кустах у ключа, куда уползла с опустевшего прииска. Первую жену отца тоже зверски убили за несколько лет до этого вместе с младшим восьмилетним сынишкой. А сколько других пролили кровь в нашей тайге! Вот и здесь, на бывшем Сергиевском тракте, на каждом шагу разбойники подстерегали и убивали старателей, выносивших с приисков золотишко.

А горы и тогда так же стояли по осени в торжественном уборе; теплились огнем атласно-белые свечи берез, нарядные осины радовали глаз, и так же нежно желтели лиственницы, мохнатые от пучков мягких игл… Не до каждого доходила эта красота!

Вот она — тайга, точно умытая, стоит вокруг, непохожая на угрюмые пади севера, поросшие кустами ерника да лишаистыми листвянками, где обычно гнездятся под мхом и галькою драгоценные самородки.

Как самое лучшее в детстве и отрочестве запомнились многоверстные походы за дарами леса. Березовые и дубовые леса заречной стороны, луга с волнисто-буйной на ветру травой, где так легко затеряться, острова в зейской пойме, увитые диким хмелем по ивняковым окоемкам, с кустами смородины черной и смородины красной, изнемогающей под тяжестью прозрачно-алых гроздьев, поляны, богатые земляникой, перелески с кустами жимолости, длинные ягоды которой похожи на синие сережки-подвески, болотистые мари с зарослями голубики и алой сладкой княженикой, красой здешних мест, обрывистые скалы на устье Гармакана выше Зейских ворот, с огоньками кудрявых на крутизне саран — все звало к себе.

На мое счастье, змеи, которые заползали даже в обувь ночлежников на зимовьях, никогда не встречались мне, всегда босоногой, и первую живую гадюку я увидела много позже на Урале. О медведях тоже не думалось. Но как жутко становилось, когда, разведя ветви орешника, вместо жестких орехов вдруг обнаружишь огромных бабочек, мохнатых и толстых, висящих в густой тени, точно летучие мыши. Они пугали и ночью, когда, налетев на освещенные окна, бились о стекла своими по-птичьи сильными пестро-серыми крыльями. И еще пугали большие черные усатые жуки, которых мы звали волосогрызками. Это были как бы темные силы прекрасного лесного мира.

Трудно сказать, сколько сотен километров пришлось отмерить пешком в зейской тайге, на Алдане, на охотском побережье и Колыме. Хаживала с котомкой за плечами и по Сергиевскому тракту, по которому катит сейчас райкомовская машина. Ехать бы без конца…

Но все время чувствую, точно обнаженными нервами, что спутникам моим не терпится скорее отправиться в Хабаровск, и скоро становлюсь похожей на дикого оленя, которого привезли в родные леса, отпустили, привязав на веревку, и все время подергивают за нее.

Один день после долгого отсутствия! Почти десять тысяч километров одолела и не могу побывать на Золотой горе, в Дамбуках, на Маготе, где нашли богатейшее золото. Теперь нет в тайге прежнего дикого хищничества, исчезли «амурские волки» и забылись разговоры о зверских убийствах. Встретиться бы с читателями: шахтерами, рыбаками, охотниками. Пожить на Зее, присмотреться к строителям ГЭС. Снова войти в дом на Мухинской с четырьмя окнами на улицу, обращенными к горам Тукурингра, походить по комнатам, посидеть на крылечке…


Так и уехала из своей Зеи!.. И вот уже стою на берегу Амура в Хабаровске, всматриваюсь в затуманенные очертания далеких гор, синеющих за разливом. Амур неспокоен, бьется на ветру, величавый, мутно-желтый, с белыми каймами бегущих волн. Рекой желтого дьявола зовут его в Китае… Моя Зея, часто заставляющая бесноваться и Амур, отдала свои воды этому дьяволу и течет теперь в его мощных объятиях. Но мне он представляется не желтым дьяволом, а могучим красавцем — уссурийским тигром, захваченным в прочную сеть и рвущимся на волю.

Как Зея впадает в Амур возле Благовещенска, так и полноводная Уссури вливается в него у самого Хабаровска (будто нарочно прослеживаю нынче течение Амура-батюшки!). На трех невысоких горных грядах, «на трех китах», расположен прекрасный город Хабаровск. Но он все растет по долине и вдаль и вширь, захватывает берег устья Уссури.

С пограничной заставы на Уссури хорошо видна земля Китая по ту сторону этой широченной реки, темные воды которой бороздят джонки китайских рыбаков. Причудливы очертания островов и мысов, поросших серовато-зеленой уремой.

Наши пограничники приняли нас очень приветливо. Место здесь живописное. Медведи и кабаны сходят к заставе с лесистых хребтов, встречаются иногда и тигры, взятые под охрану закона.

— Что же, при встречах лапу подают в знак благодарности?

Пограничники смеются:

— С ними легче, чем с нарушителями.

Здесь много дикого винограда, и все еще стоит лето: бархатное дерево — действительно с бархатистой на ощупь серой корой, из которой делают пробки, лапчатые клены, маньчжурский большелистый орех зеленехоньки, — совсем не тронуты желтизной.

Вернувшись в Хабаровск на катере, ходим по улицам и паркам, осматриваем стадион. Это колоссальное сооружение, целый спортивный комплекс с чудесными аллеями, цветниками, плавательным бассейном, — все на площади, отвоеванной горожанами у Амура: миллионы кубометров насыпной земли! С этим можно сравнить, пожалуй, лишь Ленинский промысел в Баку, также с бою взятый у моря.

В Хабаровске мы прожили только три дня. Аэропорт. Посадка в ИЛ-18. И вскоре под крылом самолета в разрывах туч засверкали морские волны, а потом пошли сплошь лесистые хмурые горы, плюшево-зеленые пади, извилистые речки, и наконец в просторной долине возникли кварталы белых высоких домов — Южно-Сахалинск. Перед нами земля былой скорби и нынешней гордости русской!

Южно-Сахалинск весь отстроен заново на месте, захламленном раньше серыми японскими времянками. Необыкновенно хорошо выглядят его светлые улицы с высоты ближних перевалов или со спортивной базы «Горный воздух» на сопке Российской. Горы здесь даже в солнечные дни окутаны легкой синеватой дымкой (сказывается влажность морского климата), и молодой город лежит в голубой раковине долины, как белая жемчужина.

Чудесны по своему сказочному интерьеру и тепло уютны коттеджи в «Горном воздухе», уже известном международными лыжными состязаниями по прыжкам с трамплина. Все тут устроено на радость людям, даже прогулки или поездки по дорогам, где на каждом повороте открываются изумительные виды.

Склоны сопок одеты низкорослым тисом, шубами кедрового стланика, пушистыми лиственницами и, словно подкуренными дымком, белорукими березами, кроны которых на вершинах гор перевиты, перепутаны самым причудливым образом. На переднем крае растет, принимая на себя удары свирепых тайфунов, русская береза, может быть, занесенная сюда первыми нашими землепроходцами. Странно подружилась она здесь с тропическим карликовым бамбучком, покрывающим светлым ковровым настилом все сахалинские порубки, обочины дорог, просеки, выструганные лавинами частых зимой снежных обвалов.

Там, где эти просеки пробиты в лиственничных и хвойных лесах и покрыты бамбуком да порослью молодого чернолесья, кажется, будто невиданные водопады, блекло-зеленые, лиловые, красно-желтые, льются с гор среди темной хвои. Ели… Таких дивных елей нет, пожалуй, нигде. В наших подмосковных еловых лесах понизу таращится сквозная чащоба отмерших ветвей, сухих и колких; здесь же мощно высятся гладкие светло-серые стволы, накрытые сплошным непроницаемым навесом живой хвои. Чем ярче развернется, словно на параде, целый косогор, охваченный полыханием рябины и осинников, тем торжественнее поднимется из глубины ущелья величавый густохвойный ельник, зеленый до черноты, но сверху отливающий серебром сизого бархата. Тяжелые его лапы хочется трогать и гладить, такие они мягкие с виду. А там шелково блестит темная хвойка стройных пихт, лесины которых точно из чугуна отлиты.

В долинах речек, обильных рыбою, поражают взгляд чудовищные лопухи. Среди них чувствуешь себя как во сне: стебли толщиною в руку, а вскинутые высоко над головой одинокие листья больше метра в диаметре. Каждый годится вместо зонтика. Сказочник Андерсен и тот растерялся бы.

Японцы тут ничего доброго не сделали, хищнически хозяйничая на чужой земле. Остались после их ухода в 1945 году развалюхи-фанзы да кое-где серые (имитация под камень) крупные постройки из фанеры. Теперь дороги, поселки, заводы, дома отдыха строятся заново.

В санатории «Сахалин» под горой Джамбул мы провели незабываемый день. Очень хороши застекленные веранды этого санатория, полные света и солнца. Масса цветов, то вьющихся по ширмочкам, то зеленеющих в кадках и керамике. Глаз не оторвешь от пейзажей в пролетах окон, прорезанных от пола до потолка в конце коридоров и в холлах. Очаровательны декоративные скалы и настоящие ручьи-водопады на нижней веранде.

Здесь лечение климатом (сон, отдых на воздухе) и мышьяковистой минеральной водой, единственной по своему составу в Союзе. Лечат ею сердечно-сосудистые и нервные заболевания. Есть грязелечение, физиотерапия. Очень уютны комнаты для больных и залы отдыха.

Города, поселки и заводы на острове строит, как и везде, молодежь.

Мы пишем о молодых стихи и романы. Называем их надеждой народа. Говорим: «Счастливые вы, все у вас впереди». А молодые смотрят иногда скучающим или тревожным взором, не ценя и не замечая своей молодости, как не замечают и не ценят своего здоровья крепкие люди, и вопрошают:

— В чем же оно, наше счастье?

— Счастье в труде, в поисках лучшего, в настоящей любви, — отвечают те, которые стремятся приблизить будущее.

Не думая о смерти, далекие от нее, молодые и жизнью как будто не очень дорожат, вернее, не дрожат за нее. Отсюда — представление о безрассудной горячности молодости.

А все вместе: и горячность, и неуверенность в себе, и громадная действенная сила, обусловленная нерастраченным здоровьем и способностью на любой порыв, в массе неудержимый, — особенно обостряет вопрос о воспитании молодежи. Споров по этому поводу много. Обладая необыкновенной мобильностью и взрывчатой силой, молодежь сама подсказывает необходимость активного воздействия на нее. Поэтому так хороши по результату требовательные, но не стесняющие отношения, основанные на доверии. Поэтому так плодотворны ответственные поручения, пробуждающие инициативу, стремление к победе, уважение к товарищам.

Недаром бытует в народе выражение «вывести в люди» — то есть вырастить, выучить, определить к делу.

Раньше «выход в люди» частенько превращался в уход от людей ради собственного благополучия. Сейчас первостепенное значение имеет выявление всех способностей человека, которые помогут ему чувствовать себя хорошо в коллективе на любом избранном им поприще. Без этого чувства внутреннего удовлетворения нет настоящей жизни.

Поэтому все большее значение приобретает у нас трудовое воспитание, получение рабочих навыков с самого раннего детства, сочетание умственного труда с физическим, спортивной закалки с широким образованием. И тут сказывается еще одно преимущество молодежи — почти неограниченная способность к повседневному духовному росту, — единственному обогащению, которое не подвержено банкротству. Именно в этом настоящее счастье молодости. Вот почему радовались мы, глядя на молодых строителей, и местных, и приехавших на Сахалин «с материка», как ехали в свое время по путевкам комсомола советские ребята на Магнитку и Сталинградский тракторный.

— Что такое Сахалинская область? Это область тридцати девяти островов, шести тысяч озер и тысячи рек, — сказали нам в музее краеведения. — Это курильские водопады потрясающей красоты — «Илья Муромец» высотой сорок метров на острове Итуруп, «Жемчужная стена», образованная рекой Птичьей, на острове Кунашир. Это Шикотан — жемчужина Курильских островов, возле берегов которого богатейший в мире лов сайры; остров Тюлений — родина котиков и лежбища сивучей-«акробатов» и моржей на Северных Курилах. А еще — птичьи базары и морские бобры — каланы, завертывающие в листья морской капусты своих детей и себя во время отдыха. За драгоценность и красоту меха каланов называют бриллиантами моря. Понятно: ведь шкурка одного такого морского бобра ценится сейчас в шесть тысяч рублей. Но широко известно и то, что на Курильских островах более сотни вулканов, причем сорок из них действующие. Не зря называют Курилы тихоокеанским огненным кольцом. И цунами там бывает… Среди полного зловещего затишья море отходит от берегов, и вдруг возникает волна метров до сорока высотой и мчится на сушу, все сметая на своем пути. А тайфуны? Сейчас ждем очередной — двадцать восьмой (за год, конечно!).

Если удастся, побывайте на кунаширском горячем пляже, искупайтесь в естественных целебных ваннах. У кипящих источников на Кунашире растут магнолии с одуряюще душистыми цветами в тарелку величиной и лилии Глена, достигающие тоже гигантских размеров. По деревьям вьются лианы актинидий и лимонника. Но остерегайтесь розовоцветущего кустарника ипритки. Он дает тяжелые ожоги, к счастью, через месяц проходящие бесследно.

Мы с интересом выслушали все эти сообщения директора музея М. С. Голиковой, знакомившей нас с историей Сахалина. В музее много экспонатов, дающих представление о жизни коренного населения острова — айнов, охотников и рыболовов, похожих на рыжебородых рязанских мужиков. Тут и лодки — долбленки из тополя, и халаты из рыбьей кожи (горбуши), сделанные руками других аборигенов Сахалина — нивхов.

С первым нивхским писателем Володей Санги, молодым талантливым прозаиком-рассказчиком, — мы познакомились накануне. Володя Санги пишет о прошлом своего маленького народа и о его сегодняшнем дне. Героизм сахалинцев, их работа и жизнь заслуживают большого внимания литераторов: так много хорошего сделано на острове за последние годы. Взять тот же Южно-Сахалинск. Отлично строится город! Хорош в нем парк с прудом, детской железной дорогой и другими интересными затеями.

Зимой лыжникам раздолье. Без лыж тут и невозможно. Зеленый и влажный в летнее время, зимой остров завален снегом: обильные снегопады, метели, заносы. Одноэтажные дома погружены в сугробы до крыш, до труб. Вместо улиц снежные траншеи, то и дело авралы — раскопки, расчистки. Часто обрушиваются белые лавины с гор, закрывая пути-дороги. Но сахалинцев ничем не запугать: они строят заводы, теплицы, открывают уникальные месторождения угля, осваивают новые земли. Десять лет назад сюда завозили овощи, яйца, молоко, а сейчас, в 1965 году, сахалинцы не только обеспечили свои потребности в этих продуктах, но начали снабжать картофелем другие области.

Мы выступали перед читателями на рыбоконсервном заводе, в школах, совхозах, у воинов.

Надолго, пожалуй, навсегда, запомнилась одна из таких встреч в колхозе. Представьте себе темный осенний вечер, дорога в гористой котловине, насыщенной влажным дыханием близкого океана. Большой колхозный клуб до отказа заполнен молодежью. Умные лица ребят, яркий блеск девических глаз. Есть и пожилые люди. Стоит только взглянуть на эту аудиторию, и сразу чувствуется: живет колхоз радостно, дружно.

Как слушали, как чутко отзывались на каждую шутку, на каждое хорошее стихотворение! И когда выступали сами, невольно думалось: ведь это же совершенно новое явление — наша сельская интеллигенция: не отличить выступления доярки от выступления врача, тракториста — от агронома. Сколько пытливости, любви к литературе, стремления постичь всю сложность и красоту жизни, не закрывая глаз на ее трудности!

Часов в десять вдруг погасло электричество. По тому, как быстро внесли керосиновые лампы, мы поняли, что наши островитяне привыкли к неполадкам на линии: летом тайфуны, зимой снежные заносы и лавины с гор. В клубе стало еще уютнее, даже теплее, но программа вечера была исчерпана: все высказались — и читатели и писатели. Пора расходиться. Поэты уже в автобусе. Но сахалинцы не уходят, послали на сцену делегацию:

— Побудьте с нами еще! Расскажите о себе.

— Да ведь поздно, а вам завтра рано на работу.

— Ничего. Не часто бывает такое событие. В Южно-Сахалинск отвезем на своей машине.

И смотрят так, что отказаться невозможно.

Снова сажусь у стола на сцене, а зал полон по-прежнему. Никто не ушел, даже стоявшие весь вечер вдоль стен и в проходах между скамьями остались.

И начался задушевный разговор, продолжавшийся до двух часов ночи.

* * *

Хотелось нам, конечно, побывать на Северном Сахалине, но времени осталось в обрез, и мы отправились поближе — в город рыбаков Холмск.

Поехали туда на автобусе. Шоссе через Холмский перевал — сплошные повороты и зигзаги среди красно-лилово-желто-оранжевой и зеленой тайги. Рядом с шоссе — железная дорога… Поезд на большой высоте проходит по Чертову мосту, проскакивает пятнадцать тоннелей, в которых раньше пассажиры задыхались от дыма. Сейчас, когда ввели дизель-паровозы, эти поездки стали не только интересными, но и приятными. О всех здешних делах нам рассказывает в автобусе Толя Новгородов, коренастый голубоглазый крепыш. Он родился под Ленинградом, работал на Сахалине геологом, а потом переведен в обком комсомола. Сегодня выходной день, и с нами едет жена Новгородова Аза. Они взяли с собой сыновей — трехлетнего Алешу и десятилетнего Сашу. Смотреть на это славное, красивое семейство одно удовольствие.

Новгородов рассказывает нам и о строительстве Паронайской ГРЭС — гордости сахалинцев. Железная дорога, мелькающая за окнами автобуса, ведет в Паронайск, но нам туда поехать не удастся из-за разрушений, причиненных где-то на побережье недавно прошедшим тайфуном. На стройке ГРЭС масса интересных дел, и работает там опять же комсомольская молодежь, съехавшаяся из разных мест страны.

Автобус, одолевая крутые виражи, гудит-заливается, чтобы из-за поворота не налетела встречная машина. Бывают встречи и с медведями, которые зазевались на дороге, — к гудкам они относятся довольно равнодушно. Ущелья по сторонам глубоки, с мостов видны внизу бурные речки. То и дело встречаются совсем голые склоны гор, порубки, покрытые, лишь коврами бамбучника, по которым, как пасущиеся овцы, сереют большие пни.

Местный старожил рассказывает о грузовой машине, которую занесло здесь недавно во время дождя. Шофер, молодой парень, сумел повернуть руль и с километр съезжал юзом под откос с полным кузовом пассажиров-солдат. В течение нескольких минут он поседел.

Холмск — город южно-сахалинских рыбаков. Большие каменные дома. На улицах людно. Город растянулся вдоль гористого побережья, и совсем рядом бьется неумолчный морской прибой.

— Никогда не думала, что увижу ее здесь! — С таким возгласом идет ко мне, издали нетерпеливо протягивая руку, крепкая, энергичная женщина с моложавым круглым и смуглым лицом и гладко зачесанными черными волосами. Это знатная рыбачка, Герой Социалистического Труда Александра Степановна Хан.

Женщине шестьдесят лет. В артели рыбаков, где она бригадиром, и в городе ее зовут мамой. Нелегко заслужить это ласковое обращение у тружеников моря, не однажды побывавших в лапах смерти! Совладать с ними, подчинить их дисциплине не всегда удается и бывалому бригадиру, а Шура Хан явилась в Холмск из Кзыл-Орды самым что ни на есть сухопутным человеком с отнюдь не романтичным званием страхового инспектора. Она и ее муж — председатель промартели — приехали сюда в 1948 году, чтобы работать переводчиками корейского языка. Хан не понравилось быть переводчиком, и она организовала первую бригаду рыбаков из девяноста человек. Когда ей предложили самой возглавить эту бригаду, она поначалу растерялась. Но задели, раззадорили насмешки:

— Не хватало нам как раз такого бригадира — сети чинить.

— Шура Хан будет ловить рыбу юбкой.

— Ах, так! — рассердилась Александра Степановна. — Ну, погодите, я вам докажу, на что способна женщина!

И доказала.

— Сейчас никто меня не обхитрит, где ставить невод. Но вначале ничего не понимала и училась у любого, — громко говорит она, весело поблескивая милыми, чуть вкось поставленными глазами. — Знаю ход рыбы. Сначала сельдь ловили. До двадцати тысяч центнеров в путину брали, а теперь ловим кету-серебрянку, горбушу. На кунгасах выходим за катером.

— Опасно? — спрашиваем мы, глянув туда, где вздымался и хлестал прибой.

— Да как сказать… Сильный шторм — прогноз дают, но до шести баллов — выходим. На кунгас по восемь тонн грузим. У других бывали случаи — перевертывались, а у нас не было. Тут главное — без паники.

Она сразу завладевает нашей большой компанией и ведет к себе.

— Я знала, мне сообщили. Пельмени состряпала и все такое…

На ходу она успела откомандировать кого-то из своих за арбузами, и вот мы в ее двухкомнатной просторной, веселой квартире.

— Муж уже на пенсии, а я хочу себе замену найти. Женщину, конечно. Принципиально ставлю вопрос, — говорит она.

— Будь мне поменьше лет, я пошла бы, — отвечаю шутя. — Меня нигде не укачивает, и хоть плаваю плохо, но воды не боюсь.

— Тут далеко не уплывешь: вода очень холодная. Нынче я на День рыбака ездила в Москву, выступала в Сокольниках. Рассказала, как мужикам нос утерла. Когда народ узнал, что мне шестьдесят лет, все встали, чтобы поприветствовать. Скажу не хвастая — я за словом в карман не лезу. Когда кто-то спросил: «Вы, наверно, скоро на пенсию?» — я ответила: «Рановато, силы еще много. Вот впереди крепкий товарищ сидит, пускай сюда на сцену выходит; один на один я его запросто на лопатки уложу». Хохотали очень.

Хан знакомит нас с местными властями.

— Вот Рытов Владимир Ильич. Хорошее имя? — Она с дружеской теплотой смотрит на очень высокого человека. — Двадцать лет здесь. Сначала был матросом, потом капитаном, теперь начальник Управления морского рыболовства и зверобойного промысла. В подчинении у него около пяти тысяч человек. Работник экстракласса. Да? А он еще учится и сдает экзамены.

— У нас есть асы-рыбаки, — отводит разговор от своей особы Рытов. — Вот Сипатрин Александр Васильевич — мы его зовем Саша, — капитан сейнера «Ост», побил рекорд Хвана Владимира, капитана «Одессы», и всех побил на ловле сайры у Шикотана.

— И Александра Степановна нынче опять не подкачала, дала семнадцать тысяч центнеров горбуши и кеты-серебрянки, — сказал Борис Иосифович Копылевич — директор консервного комбината.

Копылевич на Сахалине работает тоже лет двадцать. Приехал сюда сразу после демобилизации со 2-го Белорусского фронта. Сейчас в его подчинении пять консервных заводов: один на охотском побережье Сахалина, один в Холмске и три на Шикотане.

— Вы там бываете?

— Как же. — И начал расписывать нам красоты Шикотана. — Тот, кто там не был и не ходил на лов сайры, считай, ничего не видел.

Стол был накрыт богато. Александра Степановна славится и как прекрасная кулинарка. Глядя на нее, трудно представить ее усталой. Угостив нас на славу, она сразу загорелась желанием показать нам ход кеты и рыборазводный завод.

Снова едем по узкой береговой полосе, рядом с железной дорогой, тоже спустившейся с гор. Мелькают хижины южно-сахалинских старожилов, огороды, плетнями которым служат изношенные сети. Солнце садится по ту сторону пролива, оно уходит отсюда на большую советскую землю — к Владивостоку, Хабаровску… На море сильная рябь, а прибой все время набегает на серое мелководье бесконечно длинным валом с изогнутым, накрененным вперед зеленовато-белым гребнем, обрушивается, оставляя кайму пены на кипящей поверхности воды, и снова вздымается, чтобы набежать и разлететься в брызги. Так целую вечность. И так же без конца можно смотреть на него, не ощущая ни скуки, ни усталости, потому что всегда завораживает могучее движение стихии.

— Нынче мои рыбаки заработали по четыре тысячи рублей на человека за три месяца путины, — громкоголосо сообщает в автобусе Александра Степановна. — А что? Я не хвастаюсь: в прошлом году получили по триста семьдесят рублей в месяц. Другие бригады работают сезонно, а мы круглый год. Идем на север Сахалина, ловим кету в Рыбновске. Там кета, как семга, — жирная, серебристая. Отправляем на мировой рынок. Отдельные экземпляры — по пятнадцать, даже по восемнадцать килограммов. А чавыча — до шестидесяти килограммов попадается. Икра — семьдесят процентов жирности — тоже идет на экспорт.

Круглое лицо Хан с блестящими черными глазами сияет гордой улыбкой. Движение ее сильных, но женственно округленных рук стремительно-энергичны. Она с увлечением говорит о рыбе, о море, и мы то и дело подталкиваем своих фотографов, чтобы успевали запечатлеть ее на пленку.

— Зимой корюшку берем на озере Бусе — на юге Сахалина. По полтораста центнеров вытаскиваем неводом за один раз. Огурцом пахнет эта рыбешка.

Двадцать четыре километра от Холмска до рыборазводного завода имени Калинина мы проскочили незаметно.

Еще издали, из окон автобуса, увидели необычайное зрелище: в заливе «играла» крупная рыба, высоко выбрасывалась из воды, черная на голубом фоне. Бежим по крупной гальке к устью маленькой речонки, куда захлестывается волна прибоя, бьющего здесь прямо на берег.

— Рыба пляшет! Кормится. А когда хватит преснячка, наденет брачный наряд — то сразу есть перестанет. Тогда только вперед да вперед по руслу, — сказал, подойдя к нам, директор рыборазводного завода Тимофей Тимофеевич Кочетков, человек крепкого сложения, хотя и невысокий. Он был очень колоритен в своей необычной шляпе с опущенными полями и болотных сапогах с широкими отворотами.

Он тоже старожил Дальнего Востока — ровно тридцать лет в этих краях.

— Где же здесь поместится столько кеты? — спрашиваем мы его, глядя на светлую и мелкую, в каменистых бережках, речку Калининку и на больших рыб, стаями прорывающихся в нее через пенистый вал прибоя. — Лезут в такую ничтожную щель! И как только разыскали ее?!

— Идут, будто по компасу. В Калининку-то раньше кета не шла, мы ее приучили. Видите, находит обратный путь.

— А почему вы так уверены, что это ваши?

Кочетков весело смеется, щуря зеленоватые таежные глаза.

— Мы их метим. Выборочно, конечно. Усыпляем мальков и отсекаем у них кусок жаберной крышки или жировой плавник. Вернется через три года богатырь настоящий, а щека вскрытая или вместо плавника будто дробинка под кожей.

Шагаем по берегу и смотрим, как в речке, то и дело всплескивая, идет рыба, извиваясь в прозрачных струях темными хребтинами. На перекатах все бурлит, и над поверхностью воды изредка видны движущиеся спины и плавники. Зрелище захватывающее. На порогах упругие, сильные рыбины с ходу бросаются на камни навстречу стремительным водопадам, хлещут хвостами, стараясь протолкнуться на мели. Многих течение отбрасывает назад, но, чуть отдохнув, они снова устремляются вперед, обрывая плавники и жабры, обливаясь кровью. А все новые и новые полчища, отталкивая погибших, белеющих светлыми брюшками, и просто ослабевших, бросают на камни порогов.

Для чего? Для того, чтобы брачной паре где-нибудь в верховьях речонки найти подходящее место на дне, выбить хвостом в мелкой гальке ямку глубиной до полуметра, выметать туда икру, залить ее молоками, засыпать сверху гравием, потом опять выметать икру, и так рядов до пяти, а после сторожить свою лунку, стоя над ней без еды и отдыха до смертного часа. Сойдет брачный наряд — малиновые пятна узора на рыбьей коже, — истощится вся сила, и через месяц примерно река унесет обратно худые, зубастые, горбоносые трупы. Молодь же проклюнется в икринках и выйдет из своего каменного гнезда, проскочив в щели между гальками.

Жестоко, а ведь сколько взрослых особей гибнет еще в пути, так и не дойдя до нерестилища!

— Мы облегчаем рыбе ее задачу, — говорит Кочетков. — Но порожки эти сохраняем как единственный барьер, чтобы затормозить ход кеты. Хотя она не сразу входит сюда, а играет в заливе до созревания икры, однако все равно мы не справимся с обработкой, если открыть свободный путь. Рунный ход кеты и закладка икры продлятся до декабря. Работаем по плану.

Довольный встречей со своими давними друзьями — с Хан, Рытовым и Копылевичем, он ведет нас в цех забойки кеты. Здесь рыбу впускают из речки через узенькую лазейку в большие деревянные садки, а оттуда сачками выгружают, чтобы взять у нее икру и молоки и, выпотрошенную, отправить в холодильник. А оплодотворенная икра отсылается в цех инкубации.

Просто. Рационально. И все-таки думаешь: одно — ловля рыбы, другое — эта ловушка, основанная на использовании изумительного инстинкта жизни…

Кочетков сам, умело орудуя ножом, вспарывает брюхо кеты, сгребает в таз оранжевую крупнозернистую икру, отцеживает на нее молоки из другой целой рыбины еще не уснувшего самца — и, понимающе поглядывая на наши кисловатые лица, рассказывает:

— Раньше, в тысяча девятьсот пятидесятом году, плановая закладка в инкубатор составляла у нас четыре миллиона икринок. А теперь сами берем сто сорок миллионов, да к тому же помогаем новым заводам. В общем, получаем с этого ручья пищевой рыбы до семи тысяч центнеров и пищевой икры пятнадцать тонн, помимо сорока тонн для инкубатора.

Представляем себе значительность дела, созданного с малыми затратами на пустом месте, и становится неловко перед Кочетковым за свое невольное, хотя и не высказанное, ханжество. Такими энтузиастами, как он и Александра Хан, держится советская земля. Разумно надо хозяйничать в своей стране, пополняя запасы ее природных кладовых, иначе не только грядущим поколениям, но и нам самим через десяток-другой лет многое из нынешних богатств будет в диковину.

В этой заботе о грядущем сразу виден человек, сознающий свой долг перед родиной, счастливый званием настоящего слуги народа. Конечно, и в капиталистическом обществе ценятся энергичные, способные люди, но там на них давит волчий закон борьбы за существование, и, преуспевая в меру возможности, они стараются — прежде всего урвать для себя кусок побольше, занять видное положение в обществе, всеми правдами и неправдами поднимаясь на ступеньку выше. Жажда обогащения уродует душу, и мысль о своей личной ответственности перед будущими поколениями кажется таким дельцам дикой.

Два различных социальных строя создали два типа деловых людей, цели которых, побуждающие их к активной деятельности, тоже различны. Одними движет стремление сделать жизнь лучше для всех, кто трудится, другими руководит жажда личного преуспеяния. Есть и у нас карьеристы, одни хищно-корыстные, другие буквоеды-бюрократы. Результаты их сидения в креслах одинаковы — брешь в народном хозяйстве. Хорошо, что их выводят за ушко на солнышко, хотя частенько — из-за нашей доброты и беспечности — с опозданием.

Чем богаче духовный мир человека, тем сильнее обнаруживается у него тяга к прекрасному, желание по-хозяйски заботиться об охране богатства и красоты родной природы. По одному этому признаку сразу можно отличить настоящего слугу народа от деляги.

Опять садимся в автобус и едем в цех инкубации, расположенный выше по речке. Проехали всего километров пять, а море со своим непрерывным плеском исчезло, и нас — высыпавших из машины — окружили высокие лесистые сопки.

На ровной поляне среди богатырей дубов и кленов расположено несколько хороших домиков с яркими клумбами георгинов вокруг, а над руслом Калининки стоят длинные бараки с окнами, вымазанными какой-то зеленкой. На горах, сомкнувшихся плечом к плечу, нетронутый, сказочный лес — настоящее Берендеево царство. С левой стороны речки — сплошной ельник с необхватными серебряно-чистыми стволами-колоннами. До самой макушки горы навалом черно-зеленые, отливающие сизой голубизной хвойные лапы. А из-под этого елового, торжественно выставленного напоказ роскошества, из-под самых корней с глухим шумом вытекают колдовские родники, тихими светлыми круговертями движутся по заполненной земляной чаше к деревянному помосту.

Кочетков, по-детски радуясь нашему счастливому удивлению, зачерпывает сразу запотевшими стаканами прозрачную студеную воду.

— Четыре градуса летом, в самое жаркое время. Как раз то, что нам нужно. И зимой не замерзает. В Калининке сейчас четырнадцать градусов, ту воду в инкубатор мы не берем: быстро наступит выклев, дольше придется подкармливать мальков. Это невыгодно. В родниковой воде выклев получится через два с половиной месяца. До февраля малек живет за счет жировой капли, а потом подкармливаем икрой трески, рыбным фаршем. В мае травим в речке всю рыбу и выпускаем свою мелюзгу из питомников. В речке тоже подкармливаем. Затем малек скатывается в море и уходит вдоль берега на север от Холмска. Вот таким уходит, — Кочетков показывает полпальца. — Но это при подкормке он такой — в два-три раза больше, чем от естественного нереста.

В длинном здании — инкубаторе — зеленый сумрак, словно на дне речки. Входить нельзя: пол, поделенный на отсеки, находится под водой, а в ней, как в аквариуме, стоят стопками по двадцать штук рыборазводные рамочки, похожие на рамки для сот. В каждой по две с половиной тысячи икринок. После выклева мальки, схватив глоток воздуха, долго лежат на дне, на плав поднимаются в месячном возрасте, а весной крохотная — со спичку длиной — рыбка бесследно исчезает неведомо куда в бурных водах океана. Но минет год, другой, третий, и уже зрелая красавица кета валом идет обратно, как и в тех реках, куда она ходит на естественный нерест с незапамятных времен.

— Завод растет. Да? Вот Тимофей Тимофеевич — патриот дела, — говорит Хан. — Он лет десять назад предложил интересное новаторство: вывел гибрид горбуши с кетой. Горбуша намного мельче, а нерестится на втором году жизни. Кета через три года. И вот берется икра горбуши, молоки кеты, и получаются рыбины куда крупней родителей. Плодовитость остается, как у кеты (почти в два раза больше икринок, чем у горбуши), но на нерест идут через два года. Здорово ведь это, да?

Кочетков слушает так серьезно, будто взвешивает каждое слово Александры Степановны, опасаясь испортить дело похвальбой, добавляет:

— Сейчас хотим еще раз скрестить, чтобы вывести чистых гибридов, тогда не будет вырождения.

— Вот он всегда такой — шуметь не любит! Я ему говорю: местность у тебя красивая. Тут дом отдыха построить бы. Но разве он даст? Лес водоохранный. Родник тоже сто сот стоит.

Александра Хан идет уверенно-цепкой походочкой моряка, по-хозяйски поглядывает на все и весело рассказывает москвичам, как была у Крупской во время движения хетагуровок.

— Подготовляли меня дней семь: репетировали, чтобы говорила по писаному. Ну, буду я! — Она опять делает неподражаемый жест гибкой, сильной рукой, на круглом лице ее играет задумчиво-озорноватая улыбка. — Что на сердце лежало, то и высказала безо всякой бумажки. Ничего, хорошо прошло.

Конечно, хорошо, когда человек говорит от сердца, а сердце у Шуры Хан горячее, отзывчивое.

— Если бы мне хоть лет сорок было! — вздыхает она. — Тогда бы я… А то шестьдесят… Жалко уходить из коллектива. Но дать годовой план рыбы не просто: много работать нужно. И ногой! Ходить-то надо, да? Чтобы людям заработок обеспечивать. Все хотят жить радостно, красиво. Только надо понимать, в чем она, красота-то. Да? Вот я так довольна, что на Сахалин приехала. Это вам не буги-вуги. Хотя у нас и такое есть — пляши, пожалуйста! Многие еще думают, что тут место худое, мрачное — каторга же была царская, а царь, мол, не стал бы ссылать неугодных ему людей в хорошее место. И правда, не сослал бы. Но откуда ему было знать, что тут хорошо? Лишь бы от себя подальше. Да? Далеко, это точно! Без самолетов — край света. А теперь что такое край света? Это не у нас, а на Шикотане, на Курилах. Вот поедете, посмотрите. И на краю света хорошо: везде свой народ, советский!

Конечно, богата и красива сахалинская земля. Но самая большая красота ее — люди. Даже трудно сказать, кто тут лучше. Моряки? Нефтяники Северного Сахалина? Рыбаки и охотники — добытчики пушного зверя? Рабочие рыборазводных и консервных заводов. Коренные жители или отряды молодой гвардии — комсомола, добровольно едущие сюда, на «хорошее место» бывшей царской каторги? Все — лучше.

* * *

Трехпалубный «Тобольск», настоящий морской труженик, развозит грузы и пассажиров. Рейс десять дней: Владивосток — Корсаков на Южном Сахалине — Курильские острова и обратно.

Капитан Токарев, внешне немножко неуклюжий, спокойный, в этот рейс идет впервые. Он широкоплеч, светлые глаза по-монгольски приподняты к вискам. У него три сына-близнеца, которые все учатся в третьем классе. Старший механик — парторг Константин Петрович Буркин — оказался моим земляком с берегов Зеи. Этот очень статен и строен, с кудрявым, строго причесанным на пробор русым чубчиком. Даже наш поэт Дмитрий Ковалев, глянув в серо-голубые глаза стармеха, сказал от души, чуточку растерянно:

— Жалею, что я не девка! Первый раз в жизни жалею.

Из Корсакова на Кунашир, где находится город Южно-Курильск, мы отчалили в яркую голубень, но при очень сильном ветре.

Интересно наблюдать с борта теплохода, как величаво идут крутые синие валы, как они сталкиваются, и над вихрем белоснежных брызг, над зелено-голубыми провалами — водоворотами сверкают мгновенно вспыхивающие радуги. Красочен шторм на море в солнечную погоду!

Но море беспокоилось все пуще, ветер хлестал со страшной силой, и теплоход плавно переваливался с боку на бок. Однако жить можно было, да еще нам предстояла встреча с командой… Последнее обстоятельство заметно тревожило Буркина: нельзя упустить возможность поговорить с писателями, а в этот же день у комсомольцев запланирован диспут на ответственную тему — «Цель и смысл жизни». Мы помогли парторгу решить задачу, предложив объединить дискуссию и встречу, тем более что наши выступления тоже посвящены этой теме. Получилось очень интересно. Поначалу суховатые — по бумажке — выступления быстро сменились горячим живым спором, который разгорелся в настоящую баталию. О времени забыли, но вдруг среди матросов появилась внушительного вида женщина в поварском колпаке и белом халате и спросила добродушно-ворчливо:

— Вы сегодня думаете чай пить или нет?

В ответ грянул общий смех, а дискуссия пошла еще оживленнее: какой тут чай, когда речь идет о смысле жизни! И повариха, прислушавшись, сама замедлила у двери, привалясь к косяку.

В чем же он, этот смысл жизни? Каждый решал вопрос по-своему. Один собирался объехать весь шар земной. Другой стремился к науке, хотел получить высшее образование. Кстати, учились на теплоходе почти все: кто сдавал экзамены на аттестат зрелости, кто заканчивал техникум. Многие толковали о красоте, о том, что надо бороться за культуру быта. Говорили о семье, о дружбе и любви, о строительстве новой жизни в не обжитых еще местах, вроде легендарного города Солнечного в хабаровской тайге, где на поисках и добыче мягкого металла олова родились самые твердые сплавы человеческих характеров. Взбудоражило участников диспута, а некоторых отчего-то рассердило выступление пожилого беспартийного матроса, который похвалился, что он изучил и переменил на своем веку семь профессий и в любом месте ощущает себя нужным человеком.

Эта встреча с молодыми читателями во время шторма в Охотском море произвела на нас волнующее впечатление, заставила снова задуматься о том, оправданны ли слова «цель и смысл жизни» в нашей собственной практике. Для нас литературная работа — любимое дело. Но отвечает ли оно нам взаимностью? Как оно-то без нас? В чем наша нужность литературе?

После дискуссии мы долго стояли на корме, молча следили, как тянулся за теплоходом звездный путь — взбаламученный поток ярких в черноте искр. Это светился планктон. А теплоход шел да шел все так же, кланяясь косматым волнам…

В пасмурно-холодную ночь у Итурупа высаживали на рейде пассажиров. Темной громадой рисовался пустынный с моря остров, строгие конусы вулканов угадывались под навалом прилипших к ним облаков. Возле устья какой-то речки на низком берегу еле виднелись дома поселка, обозначенные редкими огоньками.

Железный понтон — баржа, пригнанная катером, долго не могла пришвартоваться к борту «Тобольска», высоко поднималась на волне к пассажирам, ожидавшим на приспущенном трапе, и сразу уходила, проваливаясь в глубину. Кто успевал, спрыгивал. Из рук в руки торопливо, но с расчетом передавали детей, чемоданы, даже кое-какую мебелишку. Сетка с почтой — посылками, опущенная краном, крепко ударилась о палубу раскачавшейся баржи, и все вывалилось беспорядочной грудой.

— Иногда приходится и людей выгружать сеткой, когда нет возможности спрыгнуть, — сказал бывалый матрос. — Но опасно: вот так поддаст, и увечья получаются. Руку или ногу сломать очень даже просто.

Да, мало приятного смотреть на такую выгрузку! Поэтому, когда катер благополучно оттащил нагруженную баржу, мы вздохнули с облегчением. О дальнейшей судьбе пассажиров мы не беспокоились, может быть, потому, что две колоритные личности вели себя так, как будто ничего особенного на рейде не происходило. Это были матрос, картинно стоявший на отчаянно болтавшемся катере, и рослая, как солдат, женщина в длинной, до полу, плащ-палатке и огненно-красном платке. Она прочно стояла на палубе баржи и, тоже ни за что не держась, голосисто перекликалась с прибывшими островитянами и пограничниками, проверявшими документы.

Уплывают в рыжий туман бешено ветреного утра гологористые берега Итурупа с мысом, похожим на лежащего льва. Выходит навстречу одинокий среди волн, будто только что вынырнувший вулкан. Курится он… Так вот почему «Курилы»! Ведь это же огненное тихоокеанское кольцо. Идем проливом Екатерины, но шторм не дал нам высадиться на Кунашире, в Южно-Курильске, и мы взяли курс на жемчужину Курил — остров Шикотан, где есть удобные бухты. Ветер доходил до десяти баллов, срывал космы с белогривых валов, с грохотом ударявших о борт «Тобольска», обдавал водой стоявших на палубе людей.

Шикотан выплыл из этого бело-сине-голубого хаоса затуманенной желтой грудой, и опять все обертывается сказкой: крутые, выветренные берега острова похожи на стадо рыжевато-серых слонов-исполинов, которые тесно сомкнутым строем, выставив могучие лбы, вошли в беснующуюся воду, а один на далеком мысу лежит с протянутым хоботом. Чудеса, да и только!

Ворота в бухту — массивные скалистые обрывы — подернуты блеклой зеленью, а на самой верховине белеют… березы, приземистые, скрюченные ураганами.

В большой бухте, защищенной от ветра гористыми берегами, полное затишье. На рейде много судов, у причалов пирса крутобокие сейнеры. На «Тобольске» идет суетня перед выгрузкой на баржу, а наши товарищи устремились ловить рыбу. Прямо с палубы опускают леску с блесной и сразу тащат расплющенную камбалу, зеленоватых красавцев окуней с широко растопыренными перьями, больших, похожих на камбалу палтусов, крупную навагу. Рыба как будто теснится в воде, ожидая возможности подняться наверх: зацепляется то боком, то жабрами, даже хвостом. Куда реже находятся чудаки, заглотнувшие голый крючок.

— Если бы так ловилась она в Подмосковье! — вздыхает кто-то.

Уже в сумерках сходим на баржу с борта гостеприимного «Тобольска», машем руками новым своим знакомцам. И вот мы на деревянной эстакаде пирса, по которой проложена к рыбоконсервному заводу неподвижная сейчас лента транспортера. По этой ленте приходящие с лова сейнеры сгружают ящики с рыбой.

Вместе с нами прибыла большая группа ученых, приехавшая из центра на симпозиум, посвященный изучению геологии Сахалинской области и явлений, связанных с обычными на Курилах землетрясениями и опустошительными цунами, к счастью, редкими.

Ученых вместе с их чемоданами погрузили в кузова грузовиков — легковых машин здесь из-за отсутствия подходящих дорог не водится — и увезли куда-то в черную звездную ночь. А мы остались на берегу возле барака, явно имеющего отношение к рыбоконсервному заводу, расположенному напротив: сюда то и дело прибегали девчата в резиновых сапожках, фартуках и белых косыночках.

Пока наш провожатый, сахалинский комсомолец Петя Панковец, которого мы в шутку именовали Петром Кузьмичом, разыскивал местные власти, мы сидели, как беззаботные беспризорники, на обшитой тесом завалине под широко распахнутыми окнами, откуда так и дышало теплом, и присматривались к новой обстановке.

Тут, под окошком заводской «бытовки», мы и познакомились с Ниной, беленькой, хрупкой на вид девушкой, с легкими крапинками веснушек на мальчишески смелом лице.

— Нина Ивановна Зайцева — секретарь Южно-Курильского райкома комсомола, — уважительно отрекомендовал Петя.

Пожимая ее узкую, цепко-сильную руку, я попыталась представить себе комсомольское хозяйство этого юного секретаря, работающего, можно сказать, на переднем крае в Тихом океане.

— Чем вы заняты здесь, на Шикотане?

— Проводим отчетно-перевыборные собрания.

— Как же вы добрались сюда с Кунашира?

Она посмотрела доброжелательно, однако сказала уклончиво:

— На попутном судне.

Понятно! Может быть, на пограничном катере или на сейнере. Путешествие в шторм не из приятных.

— С помещением сейчас трудновато в связи с приездом ученых. Но женщин мы, конечно, устроим — есть одна комната, а мужчинам придется подождать до утра.

— Мы можем поместиться все вместе, если там просторно.

Весело шагаем со своими чемоданами по деревянным тротуарам Мало-Курильска.

Гостиница — одноэтажный, как все здешние дома, барак (на Шикотане тоже есть действующие вулканы).

В нашей комнате два ряда узеньких коечек, белые, как кипень, стены, такие же занавески на окнах, ослепительный пузырь лампочки под потолком. Вот и расчудесно: тепло, светло, и вся компания пристроена! Пока кипит чайник на электроплитке, расспрашиваем Нину об обстановке на промысле.

— Лова сайры нет уже дней десять. Конец путины, да еще шторм разогнал рыбные косяки. Сайра ушла к берегам Японии. Но если будет потише, то завтра сейнеры выйдут.

— Мы обязательно должны посмотреть лов!

— Устроим. С утра побываем на мысе Край света, вечером отправим вас на всю ночь с командами сейнеров в океан, а послезавтра организуем встречу в Доме культуры. Дом культуры здесь отличный. Комсомольцы и молодежь своими силами его построили. — В голосе Нины звучат горделивые нотки, но уже деловито она спрашивает: — А рыбоконсервные заводы хотите посмотреть?

— Непременно.

— А в бухту Крабовую? Это рядом. Там крабоконсервный.

Мы, конечно, и в Крабовую готовы.

— Что такое цунами? — спрашиваем ее, как местную жительницу (выступления ученых по этому поводу мы уже слышали).

Светленькое личико комсомольского вожака спокойно, но некрашеные с рыжинкой брови ее задумчиво, размышляюще приподнимаются:

— Это очень паршивое явление, ужасное, можно сказать. Где-то на дне морском сильный толчок, даже извержение, и вот на море, всегда при полном затишье, вдруг появляется волна метров до сорока высотой и со страшной скоростью несется на сушу. Вы представляете, что тогда получается? Все суда, стоящие на рейде, выбрасываются далеко на берег, дальше, чем стояли дома поселков… А поселки после цунами исчезают. Все надо восстанавливать заново. Из людей остаются в живых лишь те, которые были в этот момент на возвышенностях. Ведь после первой волны обычно идет еще вторая и третья, которые доламывают и уносят все то, что не успела слизнуть первая. Так что цунами гораздо хуже тайфуна.

Помолчав, Нина строго говорит:

— Вот так пострадал двенадцать лет назад город Северо-Курильск: его смыло совершенно.

Явление грозное, слов нет! Но, как будто заботясь о жителях, природа создала на Курильских островах — на тех, по крайней мере, которые нам удалось увидеть, — удобные береговые террасы и нагорья. Пренебрегать этим при выборе мест для строительства, конечно, нельзя.

Яркое солнечное утро. Грузовая машина с громким, надсадным шумом идет по дну узкой долины, по черному, размытому глубокими колеями проселку. Рядом, в густых зарослях ольховника, быстро льется навстречу горная речка.

Едем к перевалу, за которым находится Край света, неистово трясемся на выбоинах, залитых водой. Малые пространства острова выматывают и шоферов и — пассажиров трудностями бездорожья. По обеим сторонам нашего пути крутые склоны гор, поросшие дремучим ельником с такими же, как на Сахалине, серебряными стволами и темно-зелеными, с сизым отливом тяжелыми лапами. Только здесь воздух еще более влажен, парно и жарко в затишье, как в натопленной оранжерее, и оттого на елях и березах, кроме вьющихся лиан, висят длинные бороды — космы прочного белого мха.

Машина вдруг сворачивает с мягкой торфянистой дороги, заросшей по обочине плотным ковром из карликового бамбучника, и храбро въезжает в речной поток. Колеса подскакивают на окатанных голышах, нас встряхивает, мотает из стороны в сторону, гибкие ветви деревьев, образовавшие над речкой зеленый сводчатый коридор, хлещут по согнутым спинам. Но это не просто переезд через водное препятствие: машина продолжает идти руслом, как по шоссе. Ослепительно блестят на солнце говорливые струи, моют, полощут черную резину колес. Выше и выше по солнечной текучей дорожке, камни все мельче, дно ровнее. Высокие папоротники клонят с берега подпаленные свои кудри, будто любопытствуя взглянуть на проезжих. Потом опять трясучка по косогору, рядом с которым глубоко в еловом ущелье блестит бегущая вода.

Фантастичны скелеты древесного сухостоя, которого много на Сахалине и на Курилах, — искривленные руки-сучья, причудливо обломанные шишкастые еловые стволы, обросшие седой бахромой мха да гибкими лианами. Надо только представить себе, как все это выглядит ночью, когда полная луна бросает между лесными чудищами черные тени!

С вершины солнечного перевала открылся во всей красе Тихий океан. Он и в самом деле кажется издали тихим сегодня: синий-синий под голубым небом. Только дышит еще тяжело, расходившийся, раскачавшийся всей громадой после шторма. Только вскипают белые буруны у черных скал — каменных останцев, неведомо когда оторвавшихся от берега. Выветренные, наголо вымытые, отшлифованные миллиардами волн, высматривают из воды каменные глыбы.

Так вот он каков, Край света! Ступая по упругим, сухо шелестящим настилам бамбучника, по полегшей густой и жесткой траве, подходим — насколько можно — к обрывам берега. Глубоко в каменную твердь пробил океан овраги с крутыми, в отвес стенами. На дне этих ущелий шумит прибой, кипят белые гребни волн. Мрачно-черные провалы кажутся входами в преисподнюю. Дальше — на тысячи километров — величественная, вечно движущаяся громада океана, то ласкающая взгляд пленительной синевой, то вздымающаяся гигантскими валами, ревущими и грозными.

Край родной земли… А за космически огромным водным пространством мерещатся города Желтого Дьявола, истязающего людей бешеной погоней за долларами — целью и смыслом тамошней жизни. Беспощадна борьба, ненадежна удача, поэтому жалок даже преуспевающий человек того мира в своем одиночестве, неверии, постоянном страхе.

А здесь простор, солнце да чайки; по ночам бессонное, зоркое око маяка, и наши советские люди — труженики, патриоты.

На лов сайры мы выходили первого октября 1965 года.

Я и Ирина Гнездилова попали на сейнер «Зыряновск». Команда состояла из шестнадцати человек, слывущих мастерами лова, с молодым капитаном Борисом Андреевым. Признаться, мы опасались, что если поиски пройдут впустую, то рыбаки припишут неудачу присутствию женщин. Даже горделивое спокойствие поварихи «Зыряновска» не рассеяло нашей тревоги, уж очень нам хотелось счастливого лова.

Сейнер, раскачиваясь на волнистой зыби, так и ходившей гигантскими гладкими кругами, прошел вдоль отвесных берегов острова, мимо зияющего прорана — входа в соседнюю бухту Крабовую, — где с левой стороны темнеет, как броненосец на рейде, одинокая скала, и двинулся в наступающих сумерках в сторону Кунашира. Вместе с ним выходили на простор Южно-Курильского пролива десятки других судов, охватывали пунктиром редких огней все видимое пространство.

Борис Андреев высокого роста, тонкий, немножко сутуловатый, с явно выраженными монгольскими чертами. Он житель Находки — южного города Приморского края. Там, на рыбокомбинате Тафуи, работает его жена. У них двое детей, и родители вместе с ними живут. Капитаном на лове сайры Борис первый год, до этого ловил сельдь на Северных Курилах. В нынешнем году его «Зыряновск» сдал четырнадцать тысяч центнеров рыбы при годовом плане шестнадцать тысяч, хотя в путину сайры было столько, что могли бы уже выполнить и годовой.

В чем же дело?

— Рыба шла, а береговые базы не успевали ее обрабатывать. Поэтому мы сидели на норме: до тридцати центнеров нам улов ограничивали, и каждый день норма разная. Однажды мы привезли девяносто шесть центнеров. Девяносто приняли, а шесть выкинули за борт. Обидно было, конечно: такой продукт ценный, и спрос на него — только давай. Сейчас принимают от нас сайру в неограниченном количестве, так нет ее: южнее ушла. Вообще она осенью спускается на юг, а здесь держится, пока температура воды не меньше чем плюс четыре — плюс шесть. Сейчас-то еще теплое течение Куросиво подогревает Южно-Курильский пролив, но где искать сайру после шторма?

Гляжу в открытое окно капитанской рубки. Рыбаки начали выводить за борт длинные кронштейны люстр, похожих на опрокинутые желоба из белой жести (в каждом восемь ламп мощностью по пятьсот ватт).

— У нас на сейнере четырнадцать люстр белого света (лампы только кажутся голубыми — зеркальное стекло) и одна красная, — говорит Андреев, то посматривая из-за плеча рулевого на океанские волны, то наблюдая за показаниями приборов. — Два «световых» матроса всю ночь на прожекторе — подманивают сайру. В полнолуние ее не поймаешь: свети не свети, возле борта не держится — разбредается по поверхности. Поведешь прожектором — все кипит, а к борту не подходит. В путину были уловы до двухсот центнеров с лишним. Кто на косяк стал, тот и взял. Когда на рейде обрабатывающая база стояла, хорошо принимали рыбу.

«Когда на рейде обрабатывающая база стояла…» Эти слова заставили нас задуматься. Почему же она не всегда бывает на рейде, если береговые заводы не справляются с делом? Хотя и увлекательный, но очень тяжелый и опасный труд рыбаков заслуживает всяческого поощрения. И надо только вообразить, как обидно увидеть плоды своего труда выброшенными за борт! Осторожные люди предостерегают: «Стоит ли писать об этом?» Конечно, стоит. Сказал же на XXIII съезде партии товарищ Чернышев, первый секретарь Приморского краевого комитета КПСС: «Значительно отстают в своем развитии от роста промыслового флота береговые базы, медленно идет строительство портов, холодильных емкостей, пополнение рефрижераторного и транспортного флота».

Потому и ставился вопрос на съезде, и было решено дать в новом пятилетии рыбной промышленности большее число плавучих, промысловых, транспортных и других судов.

Уже начинало темнеть. Стаи черных бакланов, точно гуси, пролетали в небе, подрумяненном зарей, быстро затухающей в лиловой дымке. По всему водному пространству, сколько глазом охватить, растянулись цепочкой сейнеры колонны добывающего флота.

Стараемся не мешать команде вопросами, но Андреев сам «входит в наше положение».

— Раньше идут поисковые суда, они сообщают штабу свои наблюдения, а штаб по их сводке направляет нас в определенные квадраты, — поясняет он и, вдруг настораживаясь, отдает команду включить лампы.

Вспыхивает свет вдоль обоих бортов. Мрак над океаном сразу сгустился, и кругом стали видны ярко иллюминированные суда. Матрос, стоящий у прожектора на носу нашего сейнера, поворачивает ослепительный мощный луч, полосует им темные волны. Чайки, откуда-то налетевшие, деловито размахивают крыльями рядом с сейнером справа и слева. Они летят в ожидании — стаи больших птиц, ярко-белых на густой синеве, освещаемой люстрами и прожектором, — уставая, падают на волну, чуть покачавшись на ней, торопливо взмывают и снова жадно мчатся вперед. И серые есть среди них, если присмотреться, и какие-то маленькие белоснежные птички, тоже умеющие плавать. Зрелище изумительной красоты. Сайры нет и нет, а чаек все прибывает, некоторые, осмелев в азарте погони, садятся и на судно.

— Иногда их столько налетит, что не дают рыбе собраться. Приходится гасить люстры и уходить с косяка, — с приметной досадой говорит капитан. — И сивучи, если появятся, разгоняют рыбу, дельфины тоже… Много помех. — Это звучит для нас почти упреком, но Андреев тут же добавляет весело: — Месяц назад в ловушку сейнера «Битюг» ввалился китенок. Стали тащить — что-то тяжелое. А он попался туда вместе с сайрой и лежит, как в люльке — ночью киты сонные. Ну, поневоле вытащили и его на палубу. Метров пять был в длину. Сначала смирно себя вел, а когда поднимать начали, немножко побарахтался, наделал в ловушке дырок. Если бы большой кит — чинить нечего было бы.

Чайки продолжают упрямо состязаться с быстроходным судном. Но вот то одна, то другая начинают выхватывать из воды узкую рыбешку, на лету глотают ее. Рыбаки оживляются, надевают прорезиненные спецовки, фартуки, болотные сапоги. Но сайра, мелькающая серебристыми спинками в прозрачно-голубой под люстрами воде, попадается пока что редкими, разрозненными стайками.

— Следите за прожектором, — советует капитан. — Если встретится настоящий косяк, то поверхность воды так зарябит, будто дождь идет. А вот друзья пошли на замет. — Андреев зорко вглядывается в ночную даль, расцвеченную огнями, и вздыхает. — Бывает, ловкачи норовят чужой косяк из-под рук увести, но таких учат: дадут из брандспойта по люстрам — все лампы вдребезги. В следующий раз сам не полезет и другому закажет. Иное дело соседи-японцы; вон у них свет ярче, желтый, красный (может быть, лучше действует), и они иногда нахально уводят рыбу. Но тут вступать в конфликт нельзя: идем в океан — тысяча предупреждений, ну и не связываемся.

«Однако это тоже обидно, что у соседей, с которыми нельзя связываться, свет ярче, — отмечаю в блокноте. — Разве мы не в состоянии обеспечить своих тружеников моря нужными лампами?»

Сейнер друзей Андреева, сияя лампами, стоит на месте… Вот выключил белый свет, включил красный. Издали кажется, будто там, за бортом, вспыхнул большой костер. Это сразу высоко взметнулась, как огонь, стая рыб и упала обратно в багрово отсвечивавшую сеть. Зажгли снова белые люстры: началась выгрузка сайры в трюм. А наши по-прежнему впустую водят прожектором, будто отмахиваясь пучком света от надоедливых чаек, хотя число их заметно поредело: далеко в океан они не улетают.

На правом борту длинная «сигара», связанная из бамбуковых стволов, к ней прикреплена сеть — «дель» капроновая, выкрашенная в красный цвет, чтобы не портилась, — это ловушка для сайры. Но косяк нам все не попадается, и мы до того истомились от ожидания, что совершенно не замечаем качки.

Капитан то и дело смотрит на бумажную ленту, свисающую с эхолота, выслушивает по радио сообщения флагмана о ходе лова. В общем неважно…

Но все оживленнее становится стремительное мелькание сайры взад и вперед возле борта «Зыряновска». Сейнер сбавляет ход, потом идет совсем тихо, а прожектор словно метлой подгоняет рыбу к борту, она так и всплескивает под лучом света, рябя воду, как при сильном дожде.

Наконец-то пошли на замет! Рыбаки быстро и ловко отвязывают «сигару», отведя ее далеко за правый борт шестами, опускают на воду, сеть погружается. В это время люстры слева гаснут, и косяк устремляется в освещенную ловушку, где теперь кишмя кишит серебристая, необычайно подвижная рыбка. Тут наступает самый напряженный момент: включается красная люстра. Красный свет действует на сайру ошеломляюще: она взметывается, словно от выстрела, вода буквально вскипает, и, сразу присмирев, при снова включенном белом свете рыба тесно сбивается в ловушке, которую выбирают на палубу с двух сторон умелые руки матросов. Все туже собирается плетеный кошель, где все кипит, его подводят к самому борту и начинают с помощью лебедки вычерпывать в трюм огромным сачком-каплером.

Весело смотреть на дружную работу людей, на их довольные лица. Сайра точно на подбор. У нее мелкая серебряная чешуя, узкое тело сантиметров тридцать в длину с маленькой изящной головкой.

— Вы, оказывается, счастливые! — радостно кричат нам рыбаки и снова идут на замет.

Навсегда запомнится ночь на синей воде под черным небом, сказочный полет чаек, сверкающий огнями плавучий город в ветреном просторе океана, багрово-золотые костры всполохов во время лова.

Утро наступило ясное. Как-то неохотно гасли люстры. Опять, буднично серые, шли обратно, ныряя по зыби, суда далеко растянувшейся флотилии. В ярко-синих волнах играли черные дельфины, и все напоминало древнюю быль морей. Не хватало только парусов… Просвеченная солнцем, чуть розовела над водой возле острова тонкая пелена тумана, жемчужно-белая в проранах береговых гор, где были «ворота» в бухту.

— Пойдете с нами опять? — не шутя приглашали нас рыбаки, когда мы прощались с ними (по странной случайности самыми удачливыми оказались те команды, которые брали с собой писателей).

И мы снова порадовались, что морская примета «не сработала». Однако на суше нас ожидала крупная неприятность. Не согласовав вопрос ни с нами, ни с работниками райкома, в Доме культуры «Океан» объявили литературный вечер, и, когда мы находились в море, просторный зал гудел народом. Это было тем более досадно, что аудитория состояла главным образом из сезонных рабочих-студентов, назавтра отбывших на Большую землю.

Возможно, трудно было вообразить, что московские гости проявят такую прыть и, едва появившись на острове, вдруг исчезнут. Куда? Добро бы в океане стояло затишье… Как бы то ни было, но такие неувязки оставляют чувство едкой горечи в душе писателя, не говоря уже о читателях, пришедших поговорить с ним.

Полторы тысячи студентов приезжали этим летом на Шикотан по путевкам во время каникул. Студент пятого курса Валентин Маркин из Дальрыбвтуза, будущий штурман дальнего плавания, был командиром штаба в студенческом городке. Выпускали свои газеты: «Ипритку» и «Каракатицу». Во время сайровой путины объявили соревнование — «комсомольско-молодежная линия». Возглавляла эту линию секретарь комсомольской организации восемнадцатилетняя Надя Дубровина, сама выполнявшая по две с половиной и по три нормы.

После отъезда студентов жизнь в Мало-Курильске продолжала идти своим ходом, и мы выступили перед шикотанскими читателями в «Океане». Этот Дом культуры поразил нас своими размерами. А ведь он был воздвигнут всего за четыре месяца зимой 1964 года силами местных активистов. Панели под дуб, потолки из белой блестящей фанеры, разлинованной на ромбы под высоченными сводами. И просторнейший амфитеатр, и громадный балкон… Когда мы вошли с улицы в колоссальное фойе, а потом в еще более просторный спортивный зал с эстрадой, с некрашеным, гладко выструганным полом, повеяло на нас молодостью, задором, поистине океанским размахом. Танцевать хочется, едва войдешь, и девчонки входят, пританцовывая.

Представились воображению герои будущих фильмов и романов, веселящиеся в этих гигантских залах на краю света. Собственная юность вспомнилась. Грустно и радостно стало. Грустно оттого, что собственная молодость давным-давно отшумела и не ты строил здесь новые дома, заводы, клубы, высаживал тысячи деревьев. И не тебе здесь работать и веселиться. А радостно оттого, что жизнь, как ей и положено, идет вперед, и новые комсомольцы, такие, как Нина Зайцева, Маркин и Дубровина, ведут за собой хорошую молодежь.

Мы увидели эту молодежь и в цехах рыбоконсервных заводов. Семь тысяч девчат и молодушек приехало на нынешний сезон обрабатывать добычу сайровой путины и лова крабов — большинство с Северного Кавказа: из Нальчика, из Краснодара. Вот было бы интересно приехать сюда вместе с ними, посмотреть, как они вили здесь свои гнезда!

Переходя из цеха в цех, мы спросили начальника завода Черных: отчего же не была обеспечена обработка сайры в горячее время путины? Вместо ответа Черных повел нас к рабочим местам девушек-новичков, а потом к приехавшим сюда на второй или третий сезон. Опытные работницы, руки которых двигаются с неуловимой быстротой, выполняют больше двух норм, а новенькие не справляются и с одной… Вот кореянка Те, работающая на укладке сайры. Маленькая, хрупкая девушка проводит здесь уже третью путину, никуда не уезжая. Она дает до трех норм, и заработок у нее в августе достигал четырехсот семидесяти рублей. А ведь норма пятьсот банок, и колебание в весе банок, набираемых с противня на глазок, допустимо в размере не больше семи граммов.

— Если бы мы работали круглый год!

— А механизировать нельзя эти процессы?

— Живем надеждами, ведь продукция заводов хороша и идет в основном на экспорт.

Во время дегустации нас действительно угощали такими чудными консервами, о каких мы и понятия не имели. Вообще трудно представить себе все богатства этих мест. Ведь мы приехали уже поздней осенью, в самом конце навигации и путины. Летняя добыча уже отшумела. Ушли котики с острова Тюленьего. Затихли птичьи базары. Уплыли даже сивучи, которых здесь зовут акробатами, потому что они прыгают в воду со скал до пятнадцати метров высоты. Многое мы не успели посмотреть — только раззадорили свое воображение, а уже пора было возвращаться в Москву.

Приближался очередной — двадцать восьмой за год — тайфун, «делал в океане шорохи». Рейсовый теплоход прошел мимо Кунаширского рейда без выгрузки, и мы не стали ждать возвращения «Тобольска», опасаясь, что из-за большой волны опять не попадем в Южно-Курильск. Энергичная Нина договорилась с моряками, и вот мы уже в порту, чтобы отправиться на новом для нас корабле…

Погрузились черной ночью на пирсе и, едва вышли, сразу почувствовали крепкие удары океана. Сильный ветер. Накат большой волны. Быстроходное, небольшое суденышко моталось с боку на бок, но было на нем светло, тепло, и так радушно угощал нас дежурный матрос по-флотски крепким чаем с добротно выпеченным пшеничным хлебом и консервами, что мы ни о чем не беспокоились.

Прислушиваясь к гулу океанских волн, обрушивающих свои удары на корпус судна, с сожалением думаю, что вот не укачивает меня ни в почтовом самолете, ни на теплоходе, ни на катере, и, может быть, следовало мне родиться лет на сорок позже. Читатель, наверное, догадывается, что сожалею я об упущенной возможности полетов в космос… Именно так, и крепко сожалею!

А Нину Зайцеву укачивает. Но ее милая беспомощность здесь вызывает у нас всех чувство еще большего уважения: ведь это для нее не случайная поездка, а обычная, тяжелая, но неизбежная часть работы, Связь с комсомольскими организациями района должна быть непосредственной и крепкой при всех условиях, тем более что молодежь ставит перед собой большие задачи. Взять хотя бы строительство того же Дома культуры «Океан». Прием групп писателей Нина тоже рассматривает как свою комсомольскую работу.

Баржа ловко притерлась с помощью катера к невысокому борту нашего судна, и началась пересадка. Берег близко, волны здесь потише, и вскоре мы перескочили на пришвартованные к пристани суда. Теперь мы на Кунашире, одном из самых больших островов Курильской гряды…

Поместили нас в здании интерната, стоящем на голой возвышенности. Отсюда Южно-Курильск, сплошь деревянный, как на ладони, и речка видна, бегущая в океан, но запросто оседланная стаями домашних гусей, и вулкан Менделеева, у подножия которого находится Горячий пляж, и вулкан Тятя, самый большой на Курилах; виднеются и далекие горы японского острова Хоккайдо с вершинами, припудренными снегом. Когда там происходит извержение, здесь на траву ложится толстый слой пепла.

В тот же день Нина повезла нас к строителям. Много хорошего сделано их руками на Кунашире после войны. Не в первый раз в большой нашей поездке встречаемся мы с молодыми строителями. Так уж повелось, что строительными делами наша молодежь занимается прямо-таки с воодушевлением. Мы видели в Сибири целые города, любовно возведенные ею. Что же касается благоустройства парков, курортов, дорог, то и в этом деле энтузиасты иногда, как говорится, дают ветеранам-строителям пять очков вперед. Не потому ли хозяйственники всячески привечают их?!

Городок строителей расположен у речушки, родниково-холодные прозрачные воды которой, то и дело смешиваясь с горячими ключами, протекают в многоцветном каменном русле под крылом ельника, растущего на горной гряде.

Рядом вздымается вулкан Менделеева — крутая лесистая сопка с бело-красным расколом оврага на склоне, откуда вырываются светлые и желтые пары.

— Иногда трясет, и тогда в газетах пишут: «На Курилах землетрясение», а к нам письма: «Жив ли мой сын?», — рассказывает капитан Борис Андреев. — Стараемся вознаградить себя за беспокойство: используем тепло вулканов. Устроили теплицы на естественном отоплении и в январе получаем красные помидоры. В жилые дома тоже проводим кипяток, бьющий из-под земли. Осенью погода у нас солнечная. Вот октябрь уже наступил, а в лесу собирают грибы — подосиновики, подберезовики, есть белые.

Да, погода и вправду прекрасная — ветер куда-то пропал, и лес словно дремлет, дремучий, мохнатый. Смуглокорые березы растут рядом с темнохвойными тисами, рябина рдеет гроздьями ягод, понизу высокие травы и тот же бамбучок густющий и линейные листья ириса. Очень декоративен сухостой, увитый буйными лианами, — все переплелось. Сказочно большие черные вороны — запомнившиеся мне по Дальнему Востоку и Якутии — глухо каркают в бархатных ельниках. Мудро-осторожная эта птица водится здесь повсюду до самого Края света.

На Кунашире площадки перед домами и целые участки шоссе покрыты вместо гравия размолотой пемзой тепло-шоколадного цвета, а дорожки в поселках посыпаны белым ракушечником. Японские карточные домики снесены, новые, добротно-бревенчатые, обшиты толем, обиты рейками — защита от пронизывающих ветров. И всюду пестреют цветочные клумбы.

Летом на Курильских островах масса полевых цветов. Очень распространен ирис — желтый, синий, лиловый. Узкие его листья торчат пучками и у воды, и на самых сухих нагорьях. Красочны каменистые пляжи и скалистые обрывы, особенно ярки русла ручьев и речек, и опять на каждом шагу думается: художников бы сюда! Сколько необычного! Столько людей чудесных, колоритных!

Нина Зайцева нравится нам все больше. Она целиком погружена в комсомольские дела, входящие в жизнь островитян то борьбой за чистоту и красоту быта, то таким проявлением молодой энергии, как строительство Дома культуры «Океан» на Шикотане. Деятельна Нина и у себя дома. Она немножко командует своим молодым мужем Дмитрием, но в то же время с гордостью смотрит на него, подтянутого, буйноволосого, с открытым лицом. Она довольна тем, что трехлетняя дочка «вся в него», потому что себя, похожую на скромный полевой цветок, считает ничем не примечательной. Ее одолевают предвыборные дела в районе, но надо видеть, как по-хозяйски цепко она хлопочет о том, чтобы извлечь из нашего присутствия возможно большую пользу для южнокурильцев, организовать побольше интересных многолюдных встреч. Секретарь райкома партии Никулин тоже помогает нам получше познакомиться с островами. К счастью, очередной тайфун где-то вдруг замешкался и позволил нам совершить прогулку над Кунаширом на вертолете.

Обогнули с воздуха величавую сопку вулкана Менделеева. Красно-рыжая лента ручья тянется с его склонов, поросших внизу дремучей тайгой. Горы, на которых вырублены леса, покрыты коврами из карликового бамбучка, с темными пирамидками одиноких приземистых елок и редкими изуродованными лиственницами. В падях, где тепло держится устойчиво, даже маленький бамбучок становится похож на деревья, стоящие непролазной стеной. Могучие ели, высокие дубы, иногда полузадушенные буйно-зелеными лианами, и везде тот же фантастический сухостой, широко раскинувший мертвые, пустые руки.

Гоня зыбь по листьям бамбучка, стелющегося кругами от движения воздуха, вертолет опускается в нагорной долине. Идем по торфяной заросшей дороге, между пышными кустами кедрового стланика, большими пучками ириса, островками болотного белого багульника, напомнившего мне острым запахом своих темных листиков родные леса зейской тайги. Показалась разорванная пополам вершина сопки, перед нею на мертвой, обожженной, голокаменистой земле провалище, когда-то поглотившее вторую половину горы, и оттуда поднимаются клубы белого пара с запахом серы — кратер вулкана. Подходим ближе, перед нами в адской котловине открывается кипящее озеро, окруженное клубами пара.

Спускаемся вниз к воде по очень крутой мягкой осыпи, в туфли набивается комковатая, с желтизной крупа: легко загорающаяся порода с большой примесью серы. Здесь японцы вели добычу сырья для полукустарного серного заводика, находящегося поблизости. Шагаем по кромке «берега», повсюду пузырятся, шкворчат под ногами, как масло на сковороде, крохотные горячие роднички. В дальнем углу кратера дымит кем-то подожженная сера, и это еще усиливает фантастичность пейзажа. Вода в озере местами горячая, местами теплая, дно неровное, с глубинными провалами. Наши поэты, со своим мальчишеским устремлением ко всему необычному, немедленно полезли купаться и с удовольствием плескались в мутноватой воде, на которой плавали клочья грязноватой пены, пока капитан Андреев не скомандовал — на берег.

— Долго здесь находиться нельзя, — пояснил он. — Можно потерять сознание, если надышаться испарениями серы. Такое уже случалось здесь с геологами.

Идем обратно к вертолету. Обогнув невысокую сопку, спускаемся по отлогой дороге к очень красивому Горячему озеру, окруженному лесами и сопками. Вода в нем изумительно чиста и прозрачна, на дне виднеется белый, словно промытый, песок. Но это озеро, вопреки названию, холодное.

Взлетаем. Бамбучник, со своими растопыренными, остро рассеченными листьями, взметывается, словно сайра при вспышке красного света, буйно колышется под вертолетом, набирающим высоту, дрожмя дрожит на прочных стеблях. А мы уже далеко. Пересекаем остров. Опять внизу мохнатые горы. Опять белые буруны у подводных камней Кунаширского пролива, слепящий простор, чайки, солнце.

Посадку делаем на базе рыболовецкого колхоза-миллионера. Место называется Лагунное. Здесь колхозники проводят береговой лов кеты-серебрянки. Справа отвесные, с зубчатыми вершинами утесы, возле которых, широко распластав крылья, кружатся ястребы. На берегу большая палатка — балаган. Березовые веники висят на шестике. Повсюду сети, пахнет рыбой И морем. Вдоль полосы прибоя, как и везде, — навалы похожих на гниющее сено морских водорослей, Маленькая акула, напоминающая реактивный самолет, валяется на прибрежных камнях. И чего тут только нет на обточенных голышах: пластмассовые бутылки, прозрачные разноцветные пузыри, даже женские босоножки и мужские сандалии — всякий хлам, наносимый штормами с подернутого дымкой гористого острова Хоккайдо. Видно, японские жители не очень следят за чистотой на своем побережье — все валят в воду.

Сидим за столом, врытым в землю, на гладком стволе выброшенного когда-то океаном громадного дерева и просто на чурбаках, а рыбаки разливают в тарелки богато сваренную уху с большими кусками кеты и очень вкусной кетовой печени.

Принимает и угощает нас председатель колхоза Филимон Филимонович Семенюк.

— В один день с отцом родился, — серьезно поясняет он нам свое редкое имя.

По внешности он типичный сибиряк — рослый, угрюмоватый, симпатичный крепыш. Колхозное хозяйство держит в руках цепко. Кету ловят здесь неводом. Как и в Холмске, играет она в океанской, ленивой сейчас волне. За утесами справа речка, идущая в океан через большое Лагунное озеро. Туда и идет на нерест кета-серебрянка, которую ловят рыбаки Семенюка. И снова вспоминается Холмск, рыборазводный завод на реке Калининке и такой же крепыш — советский человек Тимофей Тимофеевич Кочетков (тоже, наверно, в один день с отцом родился и, во всяком случае, никаких претензий не имеет).

В Южно-Курильск возвращаемся на машинах «газиках». Дорога идет через береговые сопочки к озеру Лагунному — месту отдыха южнокурильцев. Вон оно показалось, большое, тихое, с песчаными берегами, со всех сторон обросшее лесом, обставленное обрывистыми скалами из серой пемзы. К нашему удивлению, «газики» въехали прямо в озеро и покатили под обрывами берега по воде, где мелкой, где поглубже, и так добрую половину Лагунного обогнули, как при поездке на Край света по речному руслу. Но тут из-за громадности водного пространства было даже страшновато. Через это озеро, плещась в прибрежных камнях (глубина Лагунного местами до семидесяти метров), идет на нерест кета, но пробирается она опять в речку, сбегающую в озеро с гор.

Крепко запомнилось еще одно возвращение в Южно-Курильск из поездки по острову. На этот раз колеса машин омывал океанский прилив: по твердому, гладкому, как асфальт, песку подкатывалась длинная волна, облизывала берег и уходила; уходила и вновь набегала бесконечным белым валом, обрушивалась и разливалась, играя кипящей пеной. Слева, в дымной вечерней голубизне, вставал синий конус гиганта Тяти, справа тянулась гряда полуострова с россыпью огней — одноэтажный Южно-Курильск взбирался на возвышенность.

Шумела волна, вновь и вновь круто вздымалась вдоль всего берега и опрокидывалась, уже смыв кучи оставленных отливом водорослей и широкие ремни морской капусты, коричнево-желтой, пахнущей йодом… Только что мы одолевали горные подъемы, освещенные зарей, спускались в темные под сопками пади, где было так глухо, так дремуче дико, и вот он — простор!

Машины катились по излучине береговой полосы вдоль белой каймы прибоя, а слева в голубой дымке, примкнув к плоской гряде полуострова, на которой раскинулся город, стоял синий-синий, загадочно молчавший вулкан. И вдруг показалось, что все это с детства знакомое, страшно родное, то ли во сне увиденное, то ли течением всей бродячей жизни предугаданное, и вместе с ощущением неповторимости этого вечера и какой-то подъемной грусти родилось волнующее предчувствие новых встреч и открытий, новых свершений в творчестве, возникла мысль о будущих книгах, раскрывающих мир и тебе и читателю.

Шумит океан, множа шорохи летящей в космосе родной планеты, и так просто в голубом сумраке надвигаются низкие желтые огни вновь открытого тобой города, и тонко рисуется в серовато-сиреневом небе контур затаившегося вулкана. Пусть он молчит долго-долго. Всегда!

Опять летим, теперь уже во Владивосток. Навстречу самолету, как смятая цигейковая шуба золотисто-бурого цвета, двигаются хребты и пади, сплошь покрытые пожелтевшими лиственницами. Медь и золото чудесно сочетаются с серовато-голубым краем утреннего неба. Суровы, дики, необыкновенно живописны хребты Сихотэ-Алиня, что идут вдоль приморского берега между Хабаровском и Владивостоком. Там внизу пролегает автотрасса исключительной красоты, но мы по ней не ехали, мы ее не видели. Она осталась, как приманка на будущее, вроде исполинских курильских водопадов и лежбищ котиков, вроде морских бобров — каланов и китов, так и не встреченных нами. Это не погоня за экзотикой, а просто сожаление об утраченных (по крайней мере, не навсегда!) возможностях получить новые интереснейшие впечатления.

Могу ли я, уроженка Амурской области, равнодушно слышать слова, прозвучавшие на XXIII съезде партии: «Ускоренно наращивать экономический потенциал Дальнего Востока… Провести проектно-изыскательные работы по созданию на Дальнем Востоке новой металлургической базы страны». Надо только представить себе здешние величавые пространства, богатства недр, лесов, мощь полноводных рек, чтобы понять реальность будущих свершений: создание новых городов, гидростанций, горнорудных комбинатов. Все есть для этого. Те же горы Сихотэ-Алиня: сколько еще не разведанных кладов хранят они!

Владивосток встретил нас солнцем и теплой, ясной погодой. Я была здесь тридцать два года назад, проездом на охотское побережье в бухту Ногаево. Запомнились голые вершины сопок над бухтами, где сохранились укрепления времен русско-японской войны 1904 года, маленькие домики, штурмующие склоны высот, козы в бурьянах на пустырях Эгершельда. Остались в памяти шумный порт, еще более шумный Семеновский базар с его оголтелой сутолокой и всякой экзотикой, центральная улица Светланская с множеством черных клешей и нарядных девчонок, а главное, море запомнилось и изумрудно-зеленые сопки в пригородах — Тихоокеанская, 19-я верста.

Что же сейчас? Поместились в гостинице «Челюскин», где мы жили весной 1932 года, гостинице, помнящей приезд Антона Павловича Чехова, который останавливался напротив, на углу Тигровой и Светланской улиц.

Вместе с владивостокским старожилом — писателем Василием Кучерявенко — поехали по городу. Прежде всего осмотрели двухэтажный домик Арсеньева на тихой улочке, сохранившейся в центре, потом побывали в фадеевских местах. Особенное впечатление произвели набережная моря под высоченными береговыми обрывами — любимое место прогулок Саши Фадеева и его молодых друзей.

Мы, писатели, всегда удивлялись мастерству Фадеева, с которым он, уже пожилой, много переживший человек, умел изображать самые чистые, самые прекрасные стремления юности. Но стоит представить его партизанскую юность, окрыленную революционным горением, его дружбу с передовой молодежью, его целомудренную любовь — все в окружении морской романтики и мечты, и сразу станут понятны истоки творчества, позволившие ему с такой глубиной изобразить комсомольцев Краснодона.

С набережной Кучерявенко повез нас на морское кладбище, расположенное на вершине одной из сопок возле бухты Тихой, в черте города. Но Владивостока отсюда не видно; только небо голубеет вокруг да море вдали. Осенний солнечный день. Чуть шелестят бронзовыми листьями дубы над обнесенным тяжелой чугунной цепью гранитным обелиском, с крестом наверху и двумя большими якорями у входа — братская могила легендарных героев «Варяга». Деньги на этот памятник собирал среди моряков по всей России мастер Я. Л. Денисов из Калужской губернии.

Стоит памятник «Нижним чинам крейсера „Варяг“, погибшим в бою с японской эскадрой при Чемульпо 27 января 1904 г.». Комендоры, машинист, кочегар, матросы первой и второй статьи, марсовой, сигнальщик. Откуда они, ставшие примером беззаветной героической преданности родине? Из Минска, из Рязанской, Волынской, Вологодской, Курской, Воронежской, Саратовской, Самарской, Ярославской, Казанской, Нижегородской, Московской, Полтавской губерний. Ни одного дальневосточника! Но никто не дрогнул, защищая никогда не виденный ими далекий рубеж, потому что этот рубеж — край родной земли.

И как велика у нас признательность героям, так велика к ним ненависть врагов: в 1920 году интервенты-японцы взорвали памятник матросам «Варяга». Силами личного состава крейсера «Калинин» он был реставрирован.

Неподалеку обнесенная низенькой чугунной оградой скромная могила знаменитого исследователя Приморья Владимира Клавдиевича Арсеньева. Рядом, за такой же оградкой, Мерзляков — военный топограф, сподвижник Арсеньева. Те же дубы, что шелестят над обелиском героев «Варяга», осеняют их, зеленеет меж могил невысокая трава. Дерсу Узала здесь нет, но он незримо стоит рядом — добрая душа уссурийской тайги.

Из тишины кладбищенских воспоминаний мы сразу окунулись в кипучую жизнь города. Похорошевшая Светланская — теперь улица имени Ленина — полна народа. Повсюду виднеются прекрасные новые дома. В низине, где раньше теснились ряды Семеновского рынка, замечательный стадион, и весь город, расположенный на сопках вокруг бухт, за минувшие тридцать лет помолодел, похорошел и застроился до неузнаваемости. Особенно хороши стали районы на бывшем Капустном поле, где теперь морской городок, стройные кварталы многолюдного «Рыбака», улицы благоустроенных больших домов Второй речки. Это своего рода владивостокские Черемушки. Там, где был жалкий поселок Минер, тоже гордо высятся светлые жилые корпуса.

Вечерней порой, когда город на сопках от подножья их до вершин светится сплошными окнами и залит отблесками огней зеркала бухт, где в порту и на рейдах дышат суда, все представляет собою феерически, сказочно красивое зрелище. Особенно поразил нас своей грандиозностью возведенный в стиле модерн морской вокзал. Оно так и должно быть, потому что Владивосток — при всем оживлении железных дорог и массе воздушных трасс — был и остается мировым морским портом, хотя близ него построен на берегах бухты Америка мощный портовой филиал — город Находка.

Мы побывали, конечно, и там, выступив перед моряками и массой школьников старших классов. Это были опять незабываемые встречи, радующие многолюдностью и горячей заинтересованностью слушателей. А Находка поражает воображение своей юностью, новизной улиц, красотой и необычностью их расположения. Если про Владивосток шутя говорят, что это американский небоскреб без лифта (лифты в нем автобусы и троллейбусы), то Находка — город на террасе — несколько рядов улиц вдоль солнечных берегов бухты, — вбирающий блеск моря и весь свет неба.

Возвратясь во Владивосток, мы направились снова в порт, чтобы познакомиться с китобойной базой «Советская Россия» — флагманом флотилии из двадцати китобойцев. С причала, насыщенного запахами рыбы, рогожи, смолы и просоленного дерева, мы поднялись по круто идущему вверх слипу на невероятно большое судно. Чего стоит один этот слип, по которому в океане втаскивают на палубу китов для разделки! Тут свободно могли бы разъехаться два паровоза. Совсем не страшно, если сюда захлестывает штормовая волна. А палуба на корме похожа на широкий внутренний двор, дальше надстройки верхней палубы корабля, а за ними второй, такой же просторный «двор». Невозможно передать словами представление о размерах китобойной базы! В трюмах помещаются не только склады, но и жировой завод, рефрижератор и установка для мясной муки. Когда мы, наведавшись в помещение для команды, прошли на капитанский мостик и посмотрели оттуда на бухту, а потом вниз, за борт, то возникло ощущение, будто смотришь в воду с великана утеса.

Водил нас по судну комсорг, опять же мой зейский земляк, Юрий Николаевич Яковлев, который, несмотря на свою молодость, уже отработал три года инженером. Флотилия через пять дней уходила на промысел, и сейчас повсюду шли спешные завершающие работы по подготовке судов к длительному плаванию. Вернулись они из дальних вод весной, и вот опять в рейс.

Капитан-директор Иван Трофимович Люлько принял нас в своих владениях. Его здесь зовут папой, и он, как Александра Хан в Холмске — мать рыбаков, является строгим и добрым отцом для своих матросов. Внешне да и по возрасту (1913 года рождения), он совсем не стар: молодо блестят серые, очень острые глаза, квадратен в плечах, коренаст, угловат, темноволос. Родился он на Украине, но, прожив во Владивостоке тридцать пять лет — из них восемнадцать на морском промысле, — законно считает себя дальневосточником. Плавал матросом на сейнере, тральщике, краболове, танкере, бил моржей в Арктике и, окончив между всеми делами морской техникум, стал капитаном. Жена, сын-десятиклассник и дочка-пятиклассница здесь, во Владивостоке.

— Уходим в рейс двенадцатого. Тринадцатого числа суда нигде не выходят, и мы не пойдем; ноль две минуты, но только не тринадцатого.

Говорит он вполне серьезно, и мы с Ириной сразу вспоминаем свои опасения на лове сайры. Конечно, море, рыбный промысел, охота — тут столько случайного, не зависящего от воли людей, что простительны маленькие суеверия. Главное, чтобы «не думалось». Хирурги и артисты тоже прихрамывают по этой части.

— Китов становится меньше с каждым годом, — с невольной грустью говорит Люлько. — Китобойцы — небольшие, но быстроходные суда, и добыча от них не уйдет. С двенадцатого декабря по апрель в Антарктиде разрешен по конвенции убой усатых китов (сейвалов и финвалов). Эти годы работаем там. В марте зима начинается. Холод? Нет, он не страшен. Морозов не чувствуем. Хуже ветер, айсберги, особенно сырость — никакая одежда от нее не спасает. Да еще снег мокрый. Брызги замерзают, а охотиться в условиях обледенения нельзя. Сейчас пойдем на кашалотов. Как различаем? По фонтану опытный гарпунер миль за пять сразу установит, какой кит.

Повадки у них интересные. Кашалот ныряет в глубину до тысячи метров, и нет его минут сорок. Потом выныривает, иногда весь поцарапанный. Кроме рыб, он питается донными животными — осьминогами, кальмарами. А кальмары до двадцати метров со щупальцами бывают, легко не сдаются. Завязывается бой на глубине… — На энергичном лице Люлько пробивается улыбка, и две косые морщины меж бровей расходятся (он, видно, охотник посмеяться). — Однажды мы выловили кашалота и обнаружили у него между зубами скат колеса с самолета, уже обросший ракушками: зубы редкие, похожие на колья, захватил ими, а снять не смог. Заметно, что мешало ему это — похудел. Глотка широкая — человек проскочит (не то что у кита), но с таким украшением охотиться трудно. По характеру кашалоты ревнивы: других самцов к своим гаремам близко не подпускают. А вот усатые киты, те живут дружными парами, и если убьют самку, то кит от нее не отойдет. Но если живой остается самка, то она сразу уплывает от убитого кита. Может быть, действует инстинкт сохранения потомства. Гарпун летит из пушки. При попадании взрывается граната, и острога развертывается уже в теле животного. Целятся под сердце. Плох тот гарпунер, который бьет кита в голову.

— Но неужели добычу возите с собой весь рейс?

Люлько мягко усмехается наивности вопроса.

— Держим связь с землей. Подходят танкеры, подвозят снабжение с базы, им и сдаем продукцию.

Еще один интересный маршрут — в Уссурийск, куда мы ехали из Владивостока по знакомой уже трассе, через Черную речку.

Проезжаем мимо пригородного санатория, где тридцать лет назад лечилась мама. Она была до того скручена ревматизмом, что не могла ни повернуть головы, ни поднять ногу на ступеньку лестницы. А после месяца лечения вернулась легкая и гибкая, как молодая девушка, и больше ни разу так не болела. Вот какие тут замечательные грязи! Говорят, они открыты охотниками по следам диких зверей, которые залечивали ими свои раны!

Красочен дикий виноград, пылающий в зарослях богатых парковых лесов по обе стороны шоссе. Особенно хороши клены с небольшими зубчатыми листьями, уже расцвеченные всеми оттенками ярко-красного колера. Вспоминаю, что в Подмосковье клены осенью желтые — смотрю на широкие кроны деревьев, на светлые дачки, а в душе опять мысли о матери.

Вижу ее на крыльце каждого веселого домика. Ведь мы могли бы жить с нею здесь и в любом из малых городов Амурской области, которые вырастут благодаря нашей Зейской ГЭС. Будут там строиться заводы, Дома культуры, сады и парки. И мы там могли бы жить среди родной природы. Могли бы… Но матери уже нет! И никогда не будет, как не стало других, близких сердцу. Ни молодой, сильной и красивой, какой привиделась она мне на берегах Зеи, ни старенькой, капризной, ворчливой, какой была она в последние годы и дни. Мысль, что я не увижу ее, когда вернусь домой, угнетает.

Вот она сидит на кровати за несколько дней до смерти и говорит удивленно-задумчиво:

— Как жили! Как плохо и бедно жили, а все несет меня бог куда-то и несет!

Родная! Теперь только бы жить да радоваться, но твои годы прошли… Прошли они и над Приморьем, но как похорошел за это время весь край! Вот правда и красота жизни: люди приходят и уходят, а народ, их породивший и их трудом богатый, поднимается на новую, высшую ступень.

Раньше нам, молодым и сильным, не находилось дела в родном краю, а теперь даже льготы установлены для тех, кто приезжает трудиться сюда, «в отдаленные, но богатейшие районы страны». И с высокой трибуны партийного съезда секретарь крайкома обратился к молодежи: «Приезжайте к нам на Дальний Восток, в наше чудесное родное Приморье, чтобы вместе трудиться на благо нашего народа, на благо коммунизма!»

Каким горячим отзвуком отдается в сердце этот призыв!

Мы ожидали увидеть в Уссурийске реку Уссури, но она, оказывается, идет стороной и до нее не меньше двухсот километров. Просто-напросто этот город с населением 120 тысяч жителей является центром Уссурийского края. А рек — вернее, речек — здесь четыре: Супутинка, Славянск, коварный, бурно разливающийся Суйфун и Раковка. Местные жители полушутя говорят, что название их речек — СССР. Помимо того, что Уссурийск оживленный промышленный город, он примечателен еще тем, что получил второе место, после Омска, по РСФСР за работы по озеленению своих улиц и площадей. Расположенный среди прекрасных лесов и гор, он радует взгляд еще и красотой уличных аллей и массой цветов вдоль тротуаров и на всех перекрестках. Легко дышится в таком веселом городе, и, конечно, на каждом шагу чувствуется любовь к нему местных жителей. Дико представить себе хулиганство или какой-нибудь пьяный дебош в таком красивом месте.

И встреча с молодыми жителями Уссурийска произвела на нас очень хорошее впечатление; так радостно было смотреть на открытые, юные лица, слушать требовательные и благодарные речи.

* * *

В Москву мы возвращались через Хабаровск.

В восьмом часу утра, вместе с толпой хабаровских пассажиров, подступили к новому для нас чудищу ТУ-114, Он стоял на резиновых гигантских лапах, раскинув чуть не на сто метров стальную громаду крыльев, поражающий одним представлением о возможности взлета такой махины. Два высоченных трапа уже подкатывали к этой «птице», длина туловища которой при высоте в добрый пятиэтажный дом старинной постройки равнялась пятидесяти четырем метрам.

Глядя сверху, словно с высокой башни, я с нетерпением ждала момента подъема, который в обычных самолетах всегда вызывает почти восторженное чувство своим стремительным, ураганным разбегом перед дерзким рывком в воздух. Вдруг ТУ-114 дрогнул, сдвинулся с места, побежал, подрагивая, как-то сразу взмыл и, накренясь, чуть не задевая концом одного крыла бегущую навстречу землю, широко развернулся и лег на курс.

Ясно голубело небо Дальнего Востока, а на земле готовилась к зимнему сну желто-бурая тайга. Через час пошли невысокие горы, кое-где покрытые снегом, а потом прорезались острые ножи гольцовых хребтов, и зима открылась во всем величии сплошной нетронутой белизны. Заиндевелый лес в падях похож на выпуклый узор по крутосклонам, которые сверху кажутся обрывисто скользкими. Это отроги хребта, протянувшегося на тысячи километров через весь северо-восток страны.

Подлетаем к Тобольску. Извилисто идет светлая лента мощной реки и вторая поуже; блестят глаза озер вдоль поймы, чернеют сквозь голубую дымку массивы точно расплющенных лесов, а небо все еще утреннее, как при взлете в Хабаровске: пронизанные косыми лучами встающего солнца тонкие, прозрачные облачка. Время будто остановилось. Мы взлетели утром и через десять часов в то же утро прибыли в Москву. Только солнце, приподнявшееся было над горизонтом, спряталось в сплошные тучи, и, когда мы снизились, идя на посадку, над побелевшим Подмосковьем валил снег.

И вот стою перед своим опустелым домом на застывшей земле, по которой холодный ветер с шуршанием гонит мерзлые крупинки снега. Не хочется входить. Почему же тепло было сердцу в этой далекой поездке? Что согревало его так, что смягчились личные утраты? Ведь не просто, как блажь, померещился космос. Не от нечего делать отправились мы с рыбаками на сейнере. Не чужие дела и радости зовут, волнуют нас: все кровно близкое, родное. «Мы будем ждать ваши книги, как своих лучших друзей». Кто сказал эти слова? Директор будущего курорта Шиванды — Березки Константин Янов или больные, приехавшие туда со всех концов Сибири и Дальнего Востока? Учителя и школьники сибирского колхоза в Размахнине или рыбаки Холмска?

Вспомнились солдаты-строители, пограничники, шахтеры, комсомольцы Удокана и нефтяники Тюмени и мои зейские земляки — вот единая советская семья, люди, ради которых проходил недавно XXIII съезд партии и в решениях которого так живо отразились их мысли, дерзания, их жизнь, захватившая нас, литераторов, во время большой поездки по стране осенью 1965 года.

Единая советская семья, самая дружная, самая верная, в которой мы никогда не останемся одинокими. Нам вместе жить и бороться за лучшее, и счастлив, кто трудится, чувствуя себя в этой семье своим человеком.

1966–1969

ВСТРЕЧА С ЭСТОНИЕЙ

Фильм о Гамлете, принце датском. Смоктуновский… Советский актер ввел нас в реальную жизнь шекспировских героев.

Вместе с этим тонконогим беловолосым юношей мы стучали башмаками по каменным лестницам древнего замка, его темными, задумчиво-грустными глазами смотрели на бившееся о скалы седое море.

Я стою на берегу этого моря, нет, не на берегу Дании, а в Эстонии. Но скалы здесь такие же. И с таким же пушечным гулом ударяются о них серые валы, сбрасывая пенистые гребни. И небо то же — беспокойное, прозрачно-голубое за сизыми клубами туч, — небо Прибалтики. Земля строга и прекрасна.

— У нас снимали фильм «Гамлет», — сказали пограничники. — Замок был построен вон на том мысу.

С невольным холодком разочарования мы посмотрели на дальний мыс, куда шагали по берегу приземистые сосны, мохнатые ели, высокие пышные можжевельника: значит, замка вовсе не было, просто стоял его макет недалеко от Таллина, у шумливого Балтийского моря, а Смоктуновский заставил нас поверить в реальность происходившего…

В Прибалтику я приехала впервые, хотя мечтала о такой поездке давно. В Эстонии декада русского искусства и литературы, вот мы и вылетели сюда из Москвы. Апрель 1966 года. Весна сказывается в ярком блеске солнца, в сквозящей розоватой обнаженности лесов на бурой земле. Но холодно. Ветрено. На улицах и в парках Таллина и взрослые и детишки в демисезонах, часто очень ярких, спортивно-удобных.

Столица Эстонии Таллин сохранила черты средневековья. Здания, похожие на драгоценные музейные экспонаты, лишь подчеркивают благоустройство современных кварталов. С чувством благодарности к хранителям памятников истории смотришь на узенькие улочки старого города, на древние дома и площадь, где стоит ратуша, сказочная со своей башней под флюгером; на крепость Вышгород — целый букет готики, обнесенный могучими стенами в окружении садов и тесно сжатых красно-черепичных крыш, похожих на карточные домики.

Таллин — мировой портовый город в Финском заливе, открывает туристам и отличные сухопутные дороги: на восток, к району горючего сланца, — Кохтла-Ярве, Нарве, Ленинграду, на запад — к прекрасному курорту Пярну на Рижском взморье, на юг — к духовному центру республики городу Тарту, где находится знаменитый Тартуский университет.

Многие справедливо называют Таллин сердцем Эстонии, а Тарту ее душой. Когда нам предложили выбрать маршрут для поездок по республике, мы сразу решили: прежде всего на юг — в бывшую Лифляндию, — увидеть своими глазами Тартуский университет, а кроме того, познакомиться с южной Эстонией в самое прелестное время года.

Очень хмуро встретил нас в Таллине апрель… Но древняя серая готика Эстляндии, окружающая вполне современную площадь Победы с гостиницей «Палас», в которой мы жили, с не одетыми еще садами и скверами, среди которых стоит каменная раскрытая книга — памятник Эдуарду Вилде, славному писателю и смелому борцу против фашизма, — все как-то удивительно хорошо сочеталось со свинцовой хмурью неба и порывами холодного ветра, напоенного острой свежестью моря.

Особенно величаво выглядели в это время Вышгород и замок Тоомпеа со своими мощными башнями и неприступными стенами.

А когда кончилась наша декада, вдруг нежно заголубело небо, радостно, дружно полезла из земли трава, а из лопнувших почек клейкие молодые листочки, тепло засияло майское солнце — и сразу потянуло в поля и леса.

Обсуждая план поездки с группой эстонских писателей, мы, москвичи, сидели в ресторане гостиницы «Палас». Нам подавали национальное блюдо — карбонат с луком под белым соусом, удивительно нежный салат из вареной тыквы и отменный пломбир. Готовят здесь, надобно сказать, превосходно. И во всем и всюду много милой выдумки: уютные интерьеры ресторанов и гостиниц, умело, с большим вкусом подобранные краски в стиле модерн, мебель, посуда, сервировка. Ведь правда хорошо, когда вам подают кусок отлично зажаренного мяса, на котором в чашечке из гарнира горит голубой огонек. Это подогревает обед и… настроение. А сколько этой любовной выдумки мы увидели потом в каждом районном городке. От устройства парков и улиц до оформления овощных магазинов — везде сказывается забота о человеке. Сам собою напрашивается вывод: эстонцы умеют работать и умеют жить, по праву гордясь этим.

Ехать с нами в Тарту, а потом в Пярну — морской курорт на западном берегу Эстонии — собрались два известных эстонских прозаика: Рудольф Сирге и Пауль Куусберг. Мы отправились с ними в путь на небольшом автобусе: поэты — Людмила Татьяничева, Егор Исаев, Владимир Фирсов и представители прозы — Евгений Поповкин и я.

Природа Эстонии очень разнообразна. На юге плоские равнины побережья сменяются холмами. Здесь много березовых, сосновых и еловых лесов, любовно возделанных полей. Урожаи благодаря удобрениям и обилию дождей отличные. Особенную красоту пейзажам придают озера: Юлемисте возле Таллина, а недалеко от Тарту Выртсярв — второе по величине после Чудского.

Сам город Тарту с его чистыми улицами, живописными ансамблями домов и прекрасным парком университета очень хорош. Хороша и полноводная Эмайыги, задумчиво идущая сквозь город в своих зеленых берегах. На одном из холмов парка, одетого еще прозрачной листвой, — мощное здание старинного собора, разрушенного несколько сот лет назад. В восстановленной алтарной части его находится университетская библиотека, помещенная здесь «временно» в 1802 году, когда был основан и Юрьевский университет (город Тарту, построенный тысячу с лишним лет назад Ярославом [4] Мудрым, именовался раньше Юрьевом).

Мы, конечно, сразу устремились в библиотеку. Фонд ее — около двух с половиной миллионов томов — огромнейшее народное богатство. Редкие книги. Оригиналы рисунков Гёте. Маска Пушкина, снятая в первый вечер его смерти и переданная в дар университету Осиповой в 60-х годах прошлого века. Письма Бетховена, Паганини, Лермонтова, Гумбольдта, Наполеона…

Здесь учились и были избраны профессорами кафедры хирургии знаменитые наши хирурги Н. Н. Бурденко и Н. И. Пирогов. Памятники им стоят в тартуском парке. Там же памятник немецкому профессору Басту, на голову которого студенты в день окончания университета выливают бутылки шампанского.

Ходишь по библиотеке из отдела в отдел, вдыхаешь тот особенный воздух, которым дышат в хранилищах сотни тысяч книг, и невольно подчиняешься их живому могуществу — жаль расставаться с ними. В пригороде Тарту, на Рижском шоссе, монумент тартуского скульптора Ребане. Это барельефы на белой стене: с большой выразительностью изображенная толпа людей, и надпись: «Люди, будьте бдительны — здесь фашисты замучили 12 000 человек!»

И еще один памятник произвел на нас глубокое впечатление: вдруг недалеко от дороги, на краю изумрудно-зеленого, радостного поля, разостланного, как роскошный ковер, перед дремуче одетым темным лесом, возникли еще видные в земле остатки каменного фундамента каменного дома, небольшой обелиск и в овале барельеф буйно-кудрявой женской головы с тонким и гордым лицом — Лидия Койдула. Здесь был ее родной дом, здесь, у этого темного леса, она родилась, по этой солнечной поляне бегала, слушая пение жаворонка и, может быть, слагая свои первые детские песни.

Популярнейшая поэтесса и драматург Эстонии, она была просветителем, борцом за свободу родной страны. Недаром же так свято хранит народ память о Лидии Койдуле, так любит ее стихи, переложенные и на музыку. Восемьдесят лет минуло со дня смерти Лидии Койдулы, но мысли и чувства ее не умирают. Они звучат повсюду. В дни праздников песен — особенно.

Праздник песни! Это невиданное народное торжество, когда собираются хоры со всей республики, впервые было проведено в 1869 году в Тарту по инициативе группы эстонских деятелей во главе с Янзеном, отцом Лидии Койдулы. Певческий праздник превратился в общенациональный съезд, где были созданы Земледельческий союз, Литературное общество и Эстонский театр. С тех пор певческие праздники стали традицией.

Представьте себе колоссальную раковину, как ухо гиганта, обращенную через зеленую площадь к рядам скамеек, где сидят в отдалении слушатели. Поют сразу десятки тысяч певцов, и резонанс получается очень мощный. Песни Лидии Койдулы пользуются особенным успехом. Как высоко ценила она звание поэта, видно из ее обращения «Долг песни»:

Глумятся над тобой и рвут на части,

Эстония моя! Так мне ли снова

петь про цветы и птиц под сенью крова?

Стань мощной, песнь! Исполнись гневной страсти!

Пусть никогда ты не была сурова,

но, если ввергнут мой народ в несчастье

и стонет в муках он, во вражьей власти,

греми сильней набата боевого!

Не отвлеченное понятие родины храним мы в своей душе, не просто звонкое слово «отчизна» волнует нас, а все, что вошло в плоть и кровь от рождения, все, что с детства окружало и растило нас. Могла ли иначе думать, чувствовать и творить Лидия Койдула в дни, когда ее родной край был задавлен неметчиной? Как глубока и лирична ее «Эстонская песня»:

Эстонская песня, звени

в лесной благодатной тени;

плыви по теченью реки,

чтоб свежий твой голос проник,

как ветер, во все уголки,

где знают эстонский язык!

И вот другие слова этой же песни, обжигающие, острые:

Но пусть твой торжественный гул

ударит, как гром, по врагу;

как гнева карающий меч

с сосновых вершин упади, —

тогда он не сможет сберечь

трусливое сердце в груди!

…Эстонская песня, дыши

покоем для бедной души;

уйми ее старую боль,

прижми ее к теплой груди;

смеяться и плакать позволь, —

победа еще впереди!

В творчестве первой эстонской поэтессы сливаются нежность и мужество, тонкая лирика и боевой призыв; оно помогает понять душу эстонского народа, сурового и поэтичного, смелого труженика и романтика в лучшем смысле этого слова.

Также прочно вошла в эстонскую поэзию Дебора Вааранди, современная поэтесса большого таланта и мощного политического темперамента. Дочь землевладельцев, она с детства узнала цену труду, преобразующему лицо родного края. В Эстонии, бедной пахотным слоем, где среди любовно возделанных пашен лежат огромные серые валуны — памятники прошедших когда-то ледников, где в мелких заливах камни торчат из воды, будто черные кочки, а срезы гор у дорог похожи на каменные стенки (так плотно заложен в почву плитняк), земледелие — подвиг.

Мы знаем: там, где затрачен огромный труд, рождается в случае принуждения великая ненависть, а при добровольной отдаче — великая любовь. Эстонцы горячо любят свой край. Они поистине создали его, и, чтобы стать популярным поэтом такого народа, надо иметь качества необычайные. Глубинные родники не исчезают даже под обвалами гор, как не иссякают большие чувства от житейских потрясений и невзгод. Ощущение своей связи с родным краем, родной природой, родным народом, стремление посвятить им все силы души — залог жизненной мощи поэта, высшей наградой которого является благодарное признание тех, кто растит хлеб, строит города, прокладывает потомкам пути в будущее. Это определяет ритм поэзии, ее содержание, рождает творческое вдохновение. Тревога за общее дело, гордость за него, возможность быть впереди, чтобы освещать путь идущим, — удел настоящего таланта, его великое счастье.

Таким мне представляется путь Деборы Вааранди. Она жила на острове Саарема, и ее поэзия возникала под удары волн о скалистые берега. Дыхание моря и свежевспаханной земли овевало ее детство и юность, богатые лишь раздумьем среди красот суровой природы.

Ветер крылатому сил придает!

Надо в мечтах быть смелым,

Ибо отважных людей мечта

Быстро становится делом.

Так писала она в 1947 году в поэме «Старец из Юлемисте и юный градостроитель», навеянной преданием о том, что Верхнее озеро (Юлемисте) должно затопить Таллин, как только будет завершено его строительство. Эта поэма вошла в сборник стихотворений «Под шум прибоя», изданный на русском языке в 1950 году. В нем три раздела: «В годы войны», «Под шум прибоя» и «Поэмы». Дебора Вааранди в своем творчестве чутко откликается на волнующие всех события современности, стихотворения и поэмы ее динамичны, разнообразны по ритму, упругому, как свежий морской ветер, наполнены трудом и борьбой. В поэме «Леса шумят», посвященной женщине-лесорубу, она пишет:

Карьяласма, Карьяласма!

Из страны воспоминанья

Вызвало тебя названье,

Сумрачный суровый лес,

За болотом, за трясиной,

С мрачным шорохом осины,

Достающей до небес!

О детях, ожидающих мать, сказано так, что у читателя, знакомого с нуждой, больно ворохнется сердце — будто о нашем голодном малолетстве написаны эти строки:

Мы, к стеклу прильнув носами,

Ждали матушку часами,

Беспокоились о ней.

Дуло от оконной рамы.

Как нам не хватало мамы!

Голод мучил все сильней…

Мать, забывая об усталости, но никогда не забывая о своих малышах, молчком ворочает бревна на лесных делянках, возит бревна, только куда — неизвестно…

Но пришла новая жизнь, и лес зашумел иначе:

…Обо всем, что для народа,

Чем владеем мы согласно,

Карьяласма, Карьяласма,

Вот о чем шумит твой лес!

Многие стихотворения и поэмы сборника являются настоящим гимном труду. Например, «Талгуд в Лэне». Мы видим природу нового для нас края. О его жизни поэтесса говорит с волнующей искренностью, потому что близок ее сердцу цветущий луг, и дружная работа людей там, где «…белые ночи, как беглые встречи…».

Чудесно звучит поэма «У берегов Тагамыйзы»:

Морские птицы кричат протяжно

Над белой пеной седых гребней,

И сосны гордо, спокойно, важно

Склоняют к волнам крыло ветвей.

Прибоя грохот и ветра пенье.

Безлюдье. Дикий простор.

Но вот

Проходит к мысу в кипенье, в пене

За лодкой лодка, за ботом бот.

Труд рыбаков показан не легкой забавой:

Вон солят рыбу. Мелькают в спешке

Девичьи локти, — они красны,

Как раскаленные головешки,

Рассолом крепким обожжены.

Зоркий глаз поэта схватывает нужную деталь, и вы сразу чувствуете специфику и трудность работы. Если бы можно было, хоть подряд переписывай всю поэму, посвященную колхозу, давшему людям вторую жизнь:

Давно известно молве народной,

Что всех костлявее, всех тощей

Треска осенняя, вол голодный

И с Тагамыйзы рыбак-кощей.

Здесь все, как прежде, без измененья,

Здесь море вечно в седых гребнях,

Земля рождает одни каменья

И можжевельник торчит в камнях.

…Здесь все, как прежде. Лишь время ново,

Лишь строй колхозный здесь нов и юн.

Строки:

Вопрос колхозный — вопрос серьезный,

Для побережья большой вопрос, —

напомнили мне замечательный рыболовецкий колхоз имени Кирова под Таллином, где нам посчастливилось побывать во время декады. Незабываемое впечатление осталось от встреч и разговоров с его колхозниками. Там мы воочию убедились, как близок был бы сегодня коммунизм, если бы повсюду люди трудились так, как умеют трудиться и хозяйничать эстонские рыбаки.

Волнующе написана поэма Вааранди «Алла-Мари» — о женщине острова Саарема, которая вела островитян в бой против богачей в 1919 году. Образ мужественной дочери народа Мари нам особенно близок. Он органичен и для творчества Деборы Вааранди, полного лирики и глубокого социального смысла, роднящих ее с замечательной поэтессой Лидией Койдулой. Громко заявила о себе своей глубоко народной книгой «Под шум прибоя» Дебора Вааранди. Но мастерство ее продолжает возрастать, и яркое свидетельство тому — сборник стихотворений последних лет «Хлеб прибрежных равнин», вышедший в издательстве «Советский писатель».

Вольный стих приходит на страницы книги вместе с углубленностью личных переживаний поэта, по-хозяйски, чутко и гордо вошедшего в мир. Дебора Вааранди остро сознает неразрывность своей судьбы с жизнью родины.

В стихотворении «На дороге» говорится о молодом городе, который поднялся со священного пурпура песков, где фашисты расстреливали заключенных. Дебора Вааранди сравнивает этот город с шагающим молодым поэтом, у которого

Дни под ногами

словно светлые и широкие лестницы.

Об этом хорошо думать

на шоссе, летящем сквозь любимую землю

под человеческим небом.

Неожиданность сравнения дней со светлыми широкими лестницами под ногами сразу захватывает воображение. Да, дни как ступени лестницы, — можно ли лучше передать движение времени?

Трудно цитировать Дебору Вааранди: каждая строка рвется вперед. Вот стихотворение «Освенцим». Какая боль безысходности, какая яркость воспоминаний о свободе, об отце, который смеялся, точно «изумленный ребенок», стоя с лопатой под цветущей сливой:

А меня пронизывает грусть.

Так он близок уже, мой отец,

к корням и травинкам…

О, не покидай меня, не покидай никогда!

Но все минуло, и только из «тыщи слепых стекол… пустые отцовские очки глядят на меня».

А как звучит стихотворение «О, если бы оживали грезы!». Перевела его Анна Ахматова. Здесь речь идет о ребенке, рисующем на доске барака бабочку с лицом человека.

Я ни одной не видел бабочки,

не залетают в лагерь бабочки…

В месте чудовищного истребления людей можно было только грезить о бабочках и цветах:

Когда умолкнет гул войны навеки,

то оживет, очнется для полета та бабочка

с доски барака

и тихо улетит в забвенье.

Все тайные безмолвные печали,

как реки, убегающие в море,

раз навсегда уж выплакаться смогут

и тихо уплывут в забвенье.

Но надежда на мир непрочна, и в стихотворении «Журавли» поэт спрашивает:

Или снова нет спасенья

толпам обреченных?

Особенно хочется отметить стихотворение, посвященное Назыму Хикмету, тоже в прекрасном переводе Ахматовой:

Назым, Назым,

если б поднялась рука высшей справедливости,

она нанесла бы все эти годы,

прошедшие в тюрьме

или в ожиданье нового ареста,

на скрижали дерева жизни

дважды.

…Я то и дело возвращаюсь к мысли о том, что

ты стоишь сейчас на мосту и крошишь рыбкам

в Сену или в какую-нибудь другую реку

свое сердце,

словно золотистый ломоть хлеба…

Проникновенно и образно даны картины природы:

Голые и каштановые дети каштана

смотрят сквозь веер листвы.

…Дуб бросается желудями.

Черные зернышки мака

с грохотом скачут в коробочке.

А вот картина весны:

Кап да кап, и все хрустальней

слышу чистый звук с утра.

…Мышь бежит средь мерзлых кочек,

над кустами вьется дым.

Тот же гномов молоточек

бьет по веточкам сухим.

И как гимн всему: жизни, творчеству, родному краю, неразрывности земных притяжений — звучат стихи Вааранди «Лечу над Саарема!»:

В звучанье нежно-сером, как зима,

в твоем звучанье, зимнем и суровом,

есть что-то, что ни музыкой, ни словом

не воспроизвести:

Саарема!

Саарема!

…И над Саарема, как на весу,

верша полет просторами вселенной,

всю родину сейчас в себе несу

и этот остров, обведенный пеной.

И если даже к небесам небес рванусь

однажды в мир созвездий горний,

мне из Саарема не вырвать корни, —

могуч и вечен мой противовес.

Душа поэтессы, творческие и жизненные ее корни навсегда останутся в почве Саарема, обильно политой кровью и потом эстонского народа, в благодарность которому так ярко расцветает поэзия Деборы Вааранди.

* * *

Рудольф Сирге известен не только в Эстонии, маленькой республике, имеющей большую литературу, но и далеко за ее пределами. Особенную популярность приобрел его роман «Земля и народ» — о батраках богатого хутора Логина, которые встали на путь борьбы за свои права.

— Земледелие в Эстонии большая проблема, — сказал писатель Пауль Куусберг, тоже отличный прозаик. — Природа суровая, земля каменистая, но урожаев добиваемся. Такой у нас народ.

Мы и сами поняли теперь, что такое земледелие в Эстонии, а какой народ тут живет, об этом получили яркое представление по встречам в поездке и книгам наших новых друзей.

Рудольф Сирге — когда разговор касается его творчества или проблем, которыми он интересуется, — краснеет внезапно и сильно, как девочка. Мягко, но озорновато блестят темные глаза за стеклами очков, придающих его худощавому, продолговатому лицу сугубо интеллигентный вид. Сдержан при первом знакомстве, однако в каждом движении его широкоплечей стройной фигуры сказывается почти юношеская живость.

Роман «Земля и народ» — большое художественное произведение Рудольфа Сирге, мастерски рисующего характеры своих героев. Мы знаем о русском кулачестве по романам Шолохова и Панферова, знаем о помещиках по классической нашей литературе. Сирге знакомит нас еще с одной разновидностью деревенского богатея — Петером, хозяином эстонского хутора Логина. Это во многом новая для нас фигура, хотя жизненная сущность ее давно и метко определена очень выразительным словом — «кровосос».

Целью своей жизни Петер считает сохранение родового Логина, благоустроенного трудом нескольких поколений. И он, и его покойный отец были полновластными хозяевами этой усадьбы. Они сами работали со своими батраками, учили их трудиться, и молились с ними, и эксплуатировали их беспощадно, прикрываясь елейным лицемерием сельских патриархов. Петер уже стар. Когда Эстония стала советской республикой, он утратил твердую почву под ногами, но все еще цепко держит в когтях богатое свое хозяйство. Сын его Хуко, военный летчик, околачивался в Финляндии. Жестокий и властный по характеру, Хуко ведет полулегальное существование в родных краях, где занимается подрывной работой против Советского государства. Ему некогда интересоваться хозяйством хутора, да он и не увлекается им, однако Петер прощает ему этот великий недостаток из-за ненависти к Советам.

У них обоих надежда на Гитлера, но неожиданно в сердце Петера вкрадывается страх, еще неведомое ему чувство. Боится он не нового нашествия немецких баронов на многострадальную землю Эстонии и не смертельного риска, которому подвергается в связи с делами Хуко, организующего «пятую колонну». Страх входит в сердце исконного владельца Логина, вросшего всем существом в свои земли, свои леса, свои конюшни и фермы, потому что батраки — рабочая сила, кровь и мускулы цветущего хозяйства — начинают отчуждаться от него. Более того, они хотят урвать какие-то куски для себя из этого детища логинаских хозяев. Они научились рассуждать и требовать.

Правдиво показан этот леденящий душу страх и все переживания Петера, вдруг осознавшего свое бессилие и одиночество. Парализованная жена — живой труп, но глаза ее — вечный укор его черствости. Приемная дочь красавица Марет на самом деле только вечная батрачка в его большом хозяйстве. Образ Марет очень интересен. Пышноволосая сильная девушка, с чисто логинаской сноровкой и воодушевлением день-деньской вертится в этой адовой машине, создавая четкий ритм ее движения. Кухня, дом, покос, огород, поле, куры и свиньи, лошади и коровы — все, что живет и растет, своей жизнью и смертью принося доход Логина, — держится энергией Марет. Внешне и внутренне прекрасная, она хороша и в этом слепом усердии. Драматично сложившиеся отношения ее с молодым батраком Карлом Алликом, бесстрашным парнем, преданным советской власти, только усиливают сочувствие и симпатию к ней со стороны читателя.

Роман насыщен движением и борьбой. Взять хотя бы историю батрака Сасся. И Сассь, и его жена благоговеют перед своими хозяевами — «кормильцами», они и не помышляют что-то выкроить для себя из обширных владений Петера. Но Петер все равно остро реагирует на малейшую попытку «своей рабочей скотинки» осмыслить, что же нового дала народу Советская власть. Сассь так и остается слепцом, трогательным в своей доверчивости и детской простоте. Тем более жестокой представляется кровавая расправа с ним и его семьей во время ночного налета на усадьбу Хуко и его молодчиков.

В ожидании прихода Гитлера Петер старается обернуть все так, как было при буржуазной власти. Для этого достаточно посадить в волостное правление своих людей, и дело «пойдет на лад»: раздел земли происходит фиктивно, жалобы на волокиту и безобразия приглушены. Петер тут как рыба в воде. Но ему и Хуко противостоят Карл Аллик с группой сельских активистов.

Рудольф Сирге показывает рост этих людей, хотя условия борьбы складывались не в их пользу. Они стремились к тому, чтобы побудить народ, «ставящий превыше всего личные интересы, идти общим социалистическим путем». Трудно это, когда нет опыта в борьбе и нет крепко подкованных руководителей. Другое дело во враждебном лагере, убедительно изображенном Сирге. Там спайка хозяев, вставших на защиту своей собственности, стая хищников, готовых перегрызть горло противнику.

Появление в волостном правлении парторга Луми многое прояснило, помогло активистам разобраться в земельной реформе. После убийства Сасся начинается выселение хозяев с хуторов. Превосходна сцена расставания Петера с имением Логина. Марет остается в усадьбе верным его наместником, все еще надеясь на возвращение друга Хуко — Оскара Уйбо, отца ее будущего ребенка. Но когда начались кровавые столкновения, Марет осознает ужас логинаской жизни и начинает «рвать те путы, которыми связала ее Логина». Большую роль в этом прозрении сыграл разговор с Алликом, вернее, чувство подавленной любви к нему, которое продолжало жить в душе Марет. «Ты будешь отвечать за все», — сказал Карл Аллик, почуявший неладное в ее поведении. Он мог понять ее увлечение Оскаром, слепое подчинение законам логинаской жизни, но связи с бандитами не простил бы никогда. Хуко, ворвавшийся ночью в усадьбу, встречает уже другую Марет.

Немцы-победители все прибирают к рукам. «На всем печать принуждения, всем правит страх». Только единомышленники Хуко резвятся: хищная и распутная госпожа Анета, сам Хуко и Оскар Уйбо. Они служат немцам. Однажды по дороге в Логина Оскар и Хуко встречаются в лесу с Карлом Алликом, предупрежденным Марет о предстоящей облаве. Аллик очередью из автомата убивает Хуко.

Роман Сирге читается с большим интересом. Кроме заинтересованности в судьбах героев, книга рождает и чувство благодарности к автору, обогащающему нас знаниями об Эстонии, о судьбе ее замечательного народа, выстоявшего среди всех бед, выпавших на его долю. Со страниц книги встает и еще один образ — самого автора — талантливого эстонского писателя, патриота, государственно мыслящего советского человека.

Поэтому нам было очень дорого то, что Сирге, оставив свое литературное дело, отправился вместе с нами в поездку по Эстонии. И он, и Пауль Куусберг сделали все возможное, чтобы мы получили как можно больше впечатлений: знакомили нас с нравами и обычаями эстонского народа, с его боевым прошлым, песнями и легендами.

Из Тарту мы выехали в Пярну — курорт на берегу Рижского залива. Прекрасное шоссе летело навстречу вдоль громадного озера Выртсярв. Как темные тучи, поднимались сосновые боры на холмах, ельники и березовые леса зеленели в низинах. Потом из густых чащ заблестела широким плавным течением Эмайыги, вытекающая из озера Выртсярв и на сто первом километре впадающая в Чудское озеро.

* * *

— Мы обязательно заедем по пути в районный центр Вильянди, — сказал Пауль Куусберг. — Это старинный город в тридцати шести километрах от Тарту. История Вильянди отражает мужественную борьбу нашего народа против немецких псов-рыцарей, которые после многолетней войны уничтожили бывшее там городище Саккала.

Мелькают по сторонам шоссе подмостки под маленькими навесами, уставленные бидонами с молоком. Тут же оставляется и забирается почта хуторов, крыши которых просматриваются вдали среди деревьев. Виднеются кое-где старые ветряные мельницы без крыльев, совсем как толстоногие белые грибы под маленькими шапочками. И вот он, Вильянди, хорошенький город на длинном холме возле озера, похожего на широкую реку в лесистых берегах. На вершине холма краснеют развалины крепости XIII века.

— В тысяча триста сорок третьем году здесь была Юрьевская ночь — большое восстание эстонских крестьян против рыцарей немецкого ордена, — рассказывал Рудольф Сирге, легко шагая по гладкой тропинке среди руин крепости. — Крестьяне под видом мешков с зерном решили ввезти в замок своих вооруженных бойцов. Но одна женщина, желая сохранить жизнь сына, предала их и указала, где они находились. Рыцари, подняв тревогу, схватили храбрецов. Виллиу — главарь восстания — был брошен в каменный мешок — колодец, где просидел пятнадцать лет. А сын предательницы, оказалось, переменил место, спрятавшись в другом возу, и был убит при въезде во двор замка. — Сирге оглядывает остатки стен, сложенных из кирпича и валунов, глаза его за стеклами очков оживленно блестят.

Мне тоже ярко представляется трагедия, разыгравшаяся здесь семьсот лет назад…

Майский ветер шелестит шелково блестящей листвой деревьев, заполнивших своими стволами и ветками глубокий ров, окружавший когда-то неприступные стены. Пахнет молодой травой, свежестью озера, длинное зеркало которого блестит с другой стороны у подножья древнего холма. Сколько страстей здесь кипело, сколько пролито крови!..

— Писатель Эдуард Борнхеэ написал роман об этом восстании — «Борьба Виллиу», — сказал Куусберг. — Другой его роман, «Мститель», — о восстании Юрьевской ночи на севере Эстонии, тоже сыграл огромную роль в сплочении эстонцев в период национального пробуждения. А автору, когда он писал эти романы, было семнадцать лет… — Пауль Куусберг трогает свои прямые с проседью волосы, поправляет очки и тепло улыбается. Похоже, он не испытывает зависти к юности Борнхеэ: как говорится, всякому свое! Но вид этих нагроможденных валунов, полузасыпанных бойниц, заросших рвов, входов в подземелья, откуда тянет холодной сыростью, волнует и его.

— В тысяча пятьсот шестидесятом году замок был взят русскими, разгромившими псов-рыцарей, — добавляет он. — Здесь жил русский воевода, назначенный Иваном Четвертым. А в тысяча пятьсот восемьдесят втором году по мирному договору Ливония — как назывались в средние века Латвия и Эстония — отошла Польше, включая город Вильянди. Потом, когда Польша воевала с Швецией, Вильянди переходил из рук в руки. В семнадцатом веке этот замок принадлежал шведам, а в тысяча семьсот третьем году при Петре Первом взят русскими войсками, освободившими от шведов всю Прибалтику.

Да, эти разрушенные стены видели очень многое и не выдержали ударов времени… А народ Эстонии сплотился, сохранив свой язык, песни, обычаи, и теперь у него такая большая литература, столько известных всему миру поэтов и писателей.

Вот Пауль Куусберг. Он говорит по-русски с акцентом, явно стесняется этого и хорошо улыбается. Он написал несколько романов о городской интеллигенции: «Каменные стены», «Два „я“ Энна Кальма», «Происшествие с Андресом Лапетеусом». Сейчас работает над новым произведением — «Середина лета».

Последний роман его «Происшествие с Андресом Лапетеусом», новаторский по форме и остросовременный по содержанию, прочитывается единым духом, он захватывает сложностью и драматичностью конфликта и надолго остается в памяти, тревожащий, предостерегающий…

Что же происходит в очень короткий отрезок времени в этом романе? Захмелевший директор комбината Андрес Лапетеус, ведя свою «Волгу» на большой скорости, налетает на «Москвич», в котором ехала его жена с журналистом Виктором Хаавиком, Хаавик убит. Пострадавший Лапетеус, не знающий о тяжелом ранении жены и смерти Хаавика, лежа в больнице, вспоминает события своей жизни и со всей остротой осознает то, что смутно тревожило его перед катастрофой. Стремясь к преуспеванию, он отказался от настоящей любви к фронтовой подруге Хельви Каартна, измельчал душой, опустился и потерял постепенно уважение всех товарищей. Он вынужден признать, что и сам перестал себя уважать.

Действие романа развертывается в стремительном темпе. Работник государственной автоинспекции майор Роогас, знающий отлично всех участников событий, глубоко взволнован драмой, ворвавшейся в жизнь его друзей. Все произошло после вечеринки у Андреса, на которую не пришли ни Хельви Каартна, ни жена Лапетеуса, ни Виктор Хаавик, который еще числился его другом. На этой вечеринке Роогас особенно ощутил, как отдалился Лапетеус от своих фронтовых друзей. Роогас чувствует себя виновным, однако не из-за того, что выпивал с человеком, вызвавшим катастрофу. Его чувства сложнее. Он хочет понять, как и почему Андрec, с которым они вместе воевали, оказался в таком ужасном положении?

Прошло тяжелое военное время, когда людей объединяло «чувство локтя», и некоторые пустили свои локти в ход для того, чтобы расталкивать всех на пути к собственному благополучию. Грехопадение Лапетеуса началось с предательских по отношению к Хельви мыслей о том, что «многие смотрят с предубеждением на женщин, служивших в армии». Он начинает утверждать право каждого устраивать свое благополучие, не считаясь с интересами товарищей. В боевом командире роты вдруг взыграл честолюбец и карьерист.

Стремление к большой карьере, мечты о женщине, которая помогла бы ему развернуться, разъединили его с фронтовыми друзьями. И он без сожаления расстался с Хельви, любовь к которой считал теперь только помехой.

Сердясь, он говорит Паювийдику:

«— Смысл твоей жизни — строить.

— Ты ясновидец, — ухмыльнулся Паювийдик. — А вот мои глаза в отношении тебя слеповаты — никак не догадаюсь о твоей программе».

Лапетеус без борьбы и тревог уложился в старую формочку казенного чиновника. Деятельный, трудолюбивый, но замкнувшийся на семь замков от жизни, лишенный заинтересованности не только в судьбах бывших фронтовых товарищей, но и всех окружающих его людей, он давал продукцию, работая, как машина.

Беспокойство автора, повествующего о крушении жизни и мировоззрения Андреса Лапетеуса, передается и читателю, судьбой Лапетеуса как бы проверяющего и становление собственной личности. В этом, думается, самая большая удача Пауля Куусберга, сумевшего растревожить читателя.

После автомобильной катастрофы мы вместе с майором Роогасом и славной Хельви Каартна прослеживаем всю историю жизни героев романа — их переживания и стремления.

Когда весельчак и ухажер Виктор Хаавик говорит друзьям, что ресторан не место для серьезных разговоров, рабочий-строитель Паювийдик отвечает: «Если мы о социализме будем говорить, только стоя на трибуне под лозунгами, а в остальное время станем думать лишь о копейке, бутылке водки или девчонке… тогда мы новой жизни не увидим как своих ушей…», «…мы должны носить социализм в себе, как носит женщина ребенка, и день изо дня шить для него пеленки, вязать чулочки, делать все другое, что нужно…».

Вот эта-то мысль о внутренней насыщенности человека большими целями, идеями, добрым отношением к людям и представляется мне главной проблемой романа Куусберга.

Острая драма Лапетеуса в том и заключается, что основное для него забота о своей репутации и хорошо оплачиваемой должности. Как награда за благоразумие — удобная квартира, молодая, но расчетливая и жадная жена Реэт. А потом постепенно нарастающее смутное недовольство, надлом в личной жизни, разлад с друзьями, обществом и, наконец, с самим собою.

Так среди внешнего благополучия происходит крушение человеческой личности, жестокое, бесповоротное и потому особенно волнующее своей трагедийной правдивостью. Лапетеус еще пытается принять вид жертвы, однако автор беспощадно снимает с него и эту личину, заставив его признаться, «что он жил пустой и вздорной жизнью крохотного жучка, жизнью приспособленца, у которого не было ни одной большой мысли или поступка, который всегда ставил свое „я“ на первый план и мудро держался в стороне от всего, что могло потревожить его покой».

Драма закончилась, а волнение читателя не проходит, потому что все рассказанное автором вызывает чувство большой тревоги и большой ответственности за себя, за своих друзей, за время, в которое мы живем. А это значит, что автор попал в цель, сумел задеть наши сердца. Переживая драму Лапетеуса, даже сожалея о нем, мы полностью на стороне Хельви Каартна, мужественного Пыдруса, горячего строителя и искателя правды рабочего Паювийдика и настоящего военного Роогаса, в мирной жизни не сложившего идейного оружия.

* * *

С чувством большой теплоты выступали мы на читательской конференции в Пярну, в переполненном курортном зале. Было радостно оттого, что эстонские читатели знают нас не понаслышке. Было хорошо оттого, что мы не просто познакомились с эстонскими писателями и поэтами, а полюбили этих мужественных, твердых и талантливых людей. Их творчество близко и дорого нам, потому что оно борется за лучшие человеческие отношения, за новое на земле.

Вечером мы стояли на морском берегу — на влажном белом песке громадного пляжа, далеко и плоско уходившего в бледно-голубое море. Солнце садилось за далью Рижского залива, за невидным отсюда островом Саарема. И побережье, и пляж с его светлыми песками, и чудесные здания санаториев, с их садами, стеклянными верандами и открытыми террасами, — все было как будто бы залито лунным светом. Нежные, акварельные цвета северного моря. Свечение «лунного» пляжа. Свежее, молодое ощущение жизни, которая казалась несказанно прекрасной. И одна мысль, что где-то за береговыми пышными можжевельниками, обрамляющими залив Пярну, за простором Рижского взморья, лежит остров Саарема, снова и снова вызывала в памяти кованые строки стихов, проникнутые жаром сердечных чувств:

И над Саарема, как на весу,

верша полет просторами вселенной,

всю родину сейчас в себе несу

и этот остров, обведенный пеной.

Да, и этот остров, заново открытый для нас Деборой Вааранди!

Апрель — май 1966–1969 гг.

«СИБИРСКАЯ ШВЕЙЦАРИЯ»

Я много езжу по стране, и мне часто приходится выступать на читательских конференциях. Это отнимает массу времени и сил, но какое желание трудиться приносят такие встречи!

Летом 1966 года я была в Хакасской автономной области… Представьте себе бешеную в половодье реку Абакан, левый приток Енисея. Белые буруны, шумные всплески волн, крутое падение воды в широком русле среди диких, местами отвесных скал — все создает незабываемое впечатление. Кругом горы и сплошная тайга, но в живописном рудничном поселке Абаза, расположенном на берегу Абакана, совсем нет комаров — благодать, для житья здесь особенно ощутимая.

Чем еще замечательна Абаза? Ну, хотя бы тем, что над асфальтом прямых улиц, застроенных двухэтажными каменными домами, стоят весной бело-розовые облака цветущих яблонь и чудных сибирских вишен, а в огородах всюду темнеют лохматые роскошные кедры. Вечерами под пронзительно-красным сибирским небом не диво увидеть среди толпы гуляющих мирно ковыляющего на цепочке медвежонка, окруженного детворой. Люди здесь живут прочно, оседло.

С Абазы через поднебесные перевалы Саянских хребтов прокладывается шоссе в глубину Тувы — поистине грандиозная работа. А прежде всего Абаза — это богатейший рудник, поставщик сырья для металлургического гиганта в Новокузнецке. И у него необыкновенно интересная история. Взять хотя бы то, что в конце девятнадцатого века первенец Сибирской металлургии — Абазинский железоделательный завод — после банкротства хозяина перешел в руки рабочей кооперации, и Ленин, находившийся тогда в Шушенской ссылке за абакано-енисейскими водоразделами, заказывал здесь чугунную плиту на могилу своего ссыльного товарища Ванеева.

То, что рабочие Абазы, объединившись в кооператив, сами управляли своим заводом, — факт исключительного значения! — стало известно даже в Англии. И очень жаль, что мы не располагаем сведениями о том, кто приезжал сюда из Шушенского, состоял ли Ленин в переписке с руководителями рабочего кооператива в Абазе? Ведь не мог он равнодушно отнестись к делам абазинцев!

Тут все поражает. И природа и люди: шахтеры, геологи, лесорубы, водители машин. Это не охотники за длинным рублем, не герои Джека Лондона, а строители новых советских городов и новой жизни. И как радостно, что все они активные читатели. Встреча в зале Дома культуры проходит с большим подъемом. Но и после абазинцы не отпускают сразу писателей из района: им хочется прокатить нас вверх по Абакану, что, по правде говоря, представлялось скачкой на взбесившемся быке.

Они везут нас в долину, где находится пионерский лагерь. Там, на густом разнотравье, повсюду горят красные купальницы — жарки, малиновые марьины коренья и, тоже красные, необычно крупные венерины башмачки (по-сибирски — кукушкины сапожки). На этом просторе растут в одиночку исполинские кедры и лиственницы, на фоне которых особенно хороши дома для детей таежников. А как радует в жару говорливая, просвеченная солнцем до дна речка, бегущая по склону долины. Хозяева угощают нас сотовым медом, жареными хариусами, но мы уже беспокоимся: в два часа дня встреча с читателями в Есинском совхозе Аскизского района. Ехать! Ехать!

— Да мы с ними согласовали: встречу они назначили не в два, а в пять, — говорят хозяева.

Конечно, можно ли было не посмотреть пионерский лагерь, да в таком необыкновенном месте! Еще не успели привезти новую смену ребят, а то и у них пришлось бы выступить, потому что многие читатели книг для взрослых учатся в старших классах, начиная с пятого и шестого. И опять при многочисленных встречах с молодежью невольно бросается в глаза то, что обстановка средних школ в таежных поселках, как и в сибирских городах, а также одежда учеников и особенно их выступления не отличаются от уровня наших столичных десятилеток.

А что было в этих «медвежьих углах» пятьдесят лет назад? Какую работу нужно было провести повсюду нашей советской власти и партии, чтобы вот так приехал, посмотрел, послушал и сразу до того прикипел душой — уезжать неохота! Тебе здесь с радостью отведут светлую теплую комнату, а то и квартирку — только садись и пиши. Материал для повести или романа, созданный народной жизнью, сам надвигается на тебя. Черпай полной мерой!

Конечно, выступать во время творческих поездок по два, по три раза в день нелегко. Но можно ли отказаться от встречи с теми же тружениками Есинского совхоза? Жизнь проходит быстро, страна исполинская, может быть, и не удастся больше никогда побывать в сказочной Хакассии.

Около пяти часов вечера спокойно подъезжаем к большому совхозному клубу в Есинске. Сразу поражает обилие полевых цветов: повсюду гирлянды, букеты. Народу — полон клуб. Женщины в национальных хакасских нарядах, некоторые с маленькими детьми. Если плохо знают русский язык, говорить будет трудно.

— Начинаем?

— Конечно. Мы ведь ждем вас с двенадцати часов дня.

— Разве не согласовали с абазинцами?..

— Нет, мы не согласились. Мы еще хотим отвезти вас на рыбалку.

— Но какая тут рыбалка!.. Значит, люди сидят с двенадцати часов!..

— Сидели с двенадцати до двух. Потом все ушли домой, кроме дежурных, пообедали и опять собрались.

Пришлось извиняться:

— Простите, пожалуйста. Мы не знали, что вы назначили встречу так рано.

Дружный ответ по-русски:

— Ничего. Мы бы еще подождали, только бы вы приехали.

И читатели сами первые стали выступать. Да как! О книгах, о связи их с жизнью, о героях и своих собственных делах и переживаниях. Большой горячий разговор о воспитании человека, о родной природе. О кедрах, которые леспромхозы беспощадно вырубают в Саянах. Просили вступиться за них.

Потом женщины принесли малиновое, как Маркины коренья, широченное платье, большой белый кашемировый платок с богатым узором, и вмиг я со своим скуластым румяным лицом превратилась в самую настоящую хакасску.

В отзыве о встрече, адресованном нашему Московскому бюро пропаганды, есинцы высказали пожелание: «Просим почаще направлять к нам писателей».

Да, посылать надо. Пусть какой-нибудь журналист с хорошей хваткой пойдет в бой за кедры. Пока не поздно. Пока на подмогу ветру хакасцу, выдувающему здешние почвы, не придет в «окна», прорубленные в саянских лесных ущельях, ветер среднеазиатских пустынь.

Богата «шуба» Саян — нетронутая хвойная тайга. Непролазны мшистые дебри, где звенят ключи, падающие с высот нагорных лугов, напоенных влагой лежащих на скалах белков. Там вечная прохлада облаков и нагорных туманов, ноги вязнут во мху, затянувшем промерзшую навсегда землю, оплывающую водой только в самые жаркие дни июля. И рядом с белками красным огнем светятся альпийские луга, усыпанные цветущими жарками. А в «темном лесе» в сырых распадках сплошь зеленеют листья колбы — которую здесь называют черемшой, — похожие на листья ландышей.

То и дело с машин, идущих по Усинскому тракту — бывшему Урянхайскому, — ссыпаются на перевалах ватажки таежников: женщины, девчата, молодые парни с котомками за плечами, в ичигах, с лицами, укутанными сеткой от злобного гнуса. Это сборщики черемши, сочные белые стебли которой, отдающие запахом чеснока, — лучшее средство от цинги. Черемша соленая, маринованная… Пироги с колбой-черемшой — это здесь в быту. Возле зимовья, у студеной речонки, груды набитых мешков — черемша. Сборщицы моют в говорливой воде красные натруженные ноги — ждут попутного порожняка.

Идут, пыхтят машины. Увозят в поселки — в черемуховые, кедровые пади — мешки с «таежными витаминами». На каменных пиках, подступающих к вершинам, увенчанным белыми коронами, встречаются круторогие горные козлы. Дикие олени — маралы пасутся на нагорных лугах. Велики их стада в мараловых загонах у подножья Саян на тувинской стороне, но здесь они вольны, как ветер. А в темных ельниках, могучих кедровниках похаживают тяжелые медведи, рыси вкрадчиво ступают бархатно-мягкой лапой со стальными крючьями когтей.

А белки, а соболя!.. Но лесхозы с машинами и тракторами штурмуют тайгу… И через год-два зубастые электропилы выгрызут страшные прогалы в сомкнутом строе деревьев. В Саянах идет сплошная рубка. Живыми слезами исходят поверженные лесные великаны…

Многие говорят:

— Радоваться надо, что в тайгу пришла человеческая энергия.

Но трудно радоваться, глядя на поломанные, смятые ветви красавцев кедров, унизанные завязью вянущих шишек. По правилу рубки разрешается валить только перестойные кедры. Но где тут разбираться, сколько лет: вон вымахал, раскинув лохматую вершину. И его туда же — под пилу. Прямо под горло — «жи-и!». Только дрожь от макушки до пятки.

— Чего так дрожит дерево? Не токмо что кедр, а любое. Топором насечку делаешь, а оно уж трепещется в верхушке, будто чует — пришел смертный час. Да чего жалеть? Этакая дремучая глушь — хичников только плодить. А теперь красота — все как на ладошке.

— Где же кедры-то? — спросят приезжие.

— Перестояли. Тут ведь их было — сплошь! Которые и оставить бы, да мешают общему развороту.

Радуются, поют пилы: легкость-то какая! Только приложил — и хрясь на бок. Готов!

— В ней, тайге-то, заблудись — и пропал. То-то и оно! Враг она человеку.

Однако сумели же рабочие Абазы ужиться с тайгою! Рядом с тайгой изумрудно зеленели и хакасские степи.

— У нас почвы — вся таблица Менделеева, — дайте только воду, — говорят агрономы.

Там, где орошение, хорошо родится пшеница и поспевают на корню необыкновенно вкусные минусинские помидоры.

Степи просят воды. Климат очень резкий, засушливый. Сильные ветры уносят с распаханных полей тонкий слой драгоценного чернозема, усиливая очень распространенную здесь эрозию почв. Во время засухи только дремучая тайга Саян, хранящая прохладу горных рек, спасает Минусинскую котловину, смягчая сухой зной. Кроме того, леса Саянских хребтов — вечнозеленый барьер, защищающий Минусинск и Хакассию от «сибирского максимума» — скопления холодного воздуха с температурой до минус шестьдесят и даже минус семьдесят градусов, — который стоит всю зиму в низинах Тувы и Монголии. Если вырубятся леса, где гарантия от того, что дующие за Саянами зимние ветры не протолкнут этот «максимум» в Минусинскую котловину?

Тогда простор и северному хакасцу, а летом — знойному дыханию пустыни, и как будет выглядеть «Сибирская Швейцария», где свои морозы зимой до пятидесяти градусов?

Очень тревожно, что такая возможность возникает в районе, дорогом сердцу каждого советского человека! Рядом с Шушенским, в селе Ермаковском, у подножия Саян, расположился Танзыбеевский лесхоз. Он-то и рубит кедры, даже не выборочно (на мебель и карандашную древесину), а «в общем потоке для повышения метража», как с горечью говорили нам в мае 1969 года ученые, работающие в Красноярском институте леса и древесины имени Стукачева, Сибирского отделения АН СССР.

Стационар этого института на реке Танзыбей исследует взаимодействие леса с почвой. А лес уплывает по Енисею — и «в общем потоке» с сосной наш драгоценный красавец кедр — на иностранные лесовозы, приходящие в устье великой реки из Англии, ФРГ и других стран.

С кедром запросто можно справиться: его древесина, не подверженная грибковым заболеваниям, — как и лиственница, избы из которой стоят в Сибири по триста лет без признаков гнили, — легка и не тонет при сплаве. С ним хлопот мало, не то что с этой упрямой лиственницей, которая и в воде не гниет, и в землю зарытая только сверху «обугливается», но плавать из-за чрезвычайной плотности и тяжести древесины не может. И на заводах у нас спроса на нее нет: не умеют ее разрабатывать, а ведь Сибирь, как и Якутия и Дальний Восток, сплошная лиственница.

Зато кедровые массивы истребляются беспощадно вместе с саянской сосной и идущими на крепление шахт пихтой и елью. И рубить кедр легко, и сплавлять легко, а то, что вырастить его снова очень трудно, никого не беспокоит. Ведь кедр только в шестьдесят — семьдесят лет начинает плодоносить. И если мы почти не знаем вкуса кедрового масла, то зато всем известно, что там, где растут орехи, живет белка и имеет «постоянную прописку» соболь.

Но мало дела до соболей тем, кто сдирает шкуру с исполинских горных кряжей, посягая на природу целого края, который Ленин, благодарный Минусе за солнечный приют для целой колонии ссыльных большевиков, назвал «Сибирской Швейцарией».

Нужно сократить до минимума аппетиты леспромхозов, в том числе и Танзыбеевского. Надо ударить по рукам, которые валят кедры и лес, хранящий все живое в Саянах. От этого леса зависит и жизнь степей вдоль Енисея: по правобережью от Ермаковского и Шушенского до Минусинска и по левому берегу — от села Означенного, где Енисей вырывается из скалистых ворот Саян на просторы Койбальской степи, до лежащих по Абакану степей Уйбатской и Ширинской.

Мы проехали эти степи вдоль и поперек… Они изумительно хороши, даже сейчас, покрытые ржавчиной эрозии, среди которой стоят памятники древней поры — черные, похожие издали на людей — камни могильных хакасских курганов. Самый большой из таких памятников в Минусинской котловине (а также и во всей Южной Сибири) — Салбыкский курган. Кольцо его могильной ограды, где уже произведены раскопки, составляет окружность в пятьсот метров. Оно сделано из плит высотой шесть метров, весом до пятидесяти тонн.

Около двух тысячелетий стоит этот памятник татарской культуры, поражая любопытных потомков грандиозностью сооружения. А вокруг величаво лежит нетронутая здесь целина степи, как дно исполинской чаши с синими-синими зубцами горных хребтов по краям. И куда ни глянь — курганы, курганы, и черные зубья зарытых камней торчат из оград, где белые ковыли переливаются, как серебристые туманы.

Здесь в старину жили скотоводы: засушливый климат с большими морозами зимой, слабые почвы и резкие ветры не создали иных возможностей. Но и этими возможностями пользовался не народ, а кучка богатеев. Земледелие было развито слабо, земельные угодья принадлежали кулакам да переселенцам. Промышленности почти никакой. Коренное население — хакасы — вымирало. Хакасский поэт Николай Доможаков в стихотворении «Торг» говорит:

О, черная доля

Батрацких детей!

Подростка для поля

Купил богатей.

Купил — и доволен!

Но горестна мать:

Я слепну, я болен, —

Ему наплевать…

Все это былое,

Все это прошло,

Далекое, злое

Быльем поросло.

Безземельные батраки и их родичи умирали от туберкулеза, от голода, болели трахомой. Немногим лучше жилось табунщикам и чабанам. Счастливыми людьми были охотники, имевшие берданку и охотничий припас и всю жизнь бродившие по лесам. Их обирали, обманывали, спаивали, но они были свободны, как ветер. Свободны кочевать и свободны умирать: любая эпидемия превращалась поистине во всенародное бедствие.

Это «далекое, злое быльем поросло», но любовь к лесу стала еще больше, как и любовь к родине, уже не мачехе, а родной матери. Отсюда такая острая тревога у хакасов о родной природе.

Загляните в энциклопедию. Там сказано: «Основные массивы лесов из сибирского кедра в смеси с другими хвойными породами находятся в Алтайской и Саянской горных системах». Не знаю, как обстоит дело на Алтае, а в Саянах плохо.

— Помогите нам — заступитесь за наши кедры, — просили нас и работники Есинского совхоза. — Можно ли рубить кедры лишь для того, чтобы выполнять планы по вырубке леса?

Конечно, нельзя! Преступно снимать плодоносящие кедры и для экспорта. Любая страна оберегала бы их, строго отбирая «перестойный лес». Только переставшие плодоносить трехсотлетние гиганты, которые могут простоять и до пятисот лет, должны уступать место молодой поросли. Зачем убивать живую красоту родной природы, разрывать тесное взаимодействие, созданное в ней в течение многих тысячелетий? Прельстясь легкостью сплава по мощному Енисею и его многоводным притокам, можно в ближайшие годы создать пустыню и в Саянах. А выживаем мы из этих мест дорогих друзей — кедры, которые столько радости доставляют людям. Разве не так? И это не только в Хакассии.

Спросите эвенков, якутов, русских сибиряков, охотников Забайкалья и Приморья, и все скажут: кедры — это не просто деревья, а могучие живые существа, создающие богатство страны — ее валютные пушные промыслы. Надо и охранять их по-настоящему, строго взыскивая за легкомысленные, а то и преступные порубки.

* * *

После поездки на Абазу мы с хакасскими писателями Михаилом Кильчичаковым, Николаем Доможаковым и спецкором красноярской краевой газеты решили поехать на строительство Саяно-Шушенской ГЭС. Перед отъездом, 20 июня, еще раз побывали в Хакасском обкоме КПСС у секретаря по вопросам идеологии Угужакова Василия Архиповича. Поговорили, конечно, о кедрах, о Танзыбеевском лесхозе и эрозиях в степях. Земельный вопрос у обкома — на первой очереди. Поэтому там готовилось большое совещание республиканского значения по эрозии почв. Готовились выступить с докладами уже знакомые нам ученые из Красноярского института леса имени Стукачева.

— В Хакассии прежде, кроме овец и пыли, ничего не было, — говорил Угужаков. — А сейчас мы имеем два рудника — Абазу и Тею — и являемся поставщиками руды для кузнецкого гиганта — металлургического комбината. Есть у нас молибденовый Сорский комбинат, золотые рудники. Тувинское горнопромышленное управление ведет добычу меди, вольфрама и серебра. Леса, правда, вырубаем много: два деревообделочных завода работают в Аскизе и Усть-Абакане и еще один в Черногорске. Нынче Енисей разбушевался, как никогда, и десятого июня у нас сразу унесло в океан двадцать пять тысяч кубов. А потребность в древесине большая — всюду идет строительство. Вы с Абаканом-то познакомились?

— В первые же дни. Город красивый. И озеленен богато.

— У нас здесь суконно-камвольное предприятие…

Шерсть своя — один миллион голов тонкорунных овец в степях. В Абакане же и трикотажная фабрика (дает продукции не меньше Ленинграда). На двух этих предприятиях законченного цикла шестнадцать тысяч работниц. — Угужаков смотрит на нас, довольный произведенным впечатлением, и добавляет значительно: — Железных дорог здесь раньше тоже не было, а сейчас какие замечательные дороги построили! Связали с центром прежде глухие таежно-горные районы. Ачинск — Абакан, Абакан — Новокузнецк. Абакан — Тайшет — комсомольская стройка, была самой трудной, потому что проходит через Саяны. Много туннелей и перевалов. Но нынче, в тысяча девятьсот шестьдесят шестом году, эта дорога уже сдана. А сейчас строится ветка от станции Камышта через Абакан к Майне и створу Саяно-Шушенской ГЭС. Опять не легкая задача! А какие автотрассы!

— Автотрассы нам тоже понравились. Слов нет, достижения у вас здесь замечательные. Но все-таки насчет кедров не забудьте! Именно теперь кедрам надо оказать особенное внимание.

И вот мы снова в пути.

Писатель Михаил Кильчичаков — бывший фронтовик. Несмотря на полученное ранение, он очень подвижен и легок на подъем.

— На фронте я даже в окопах плясал, — весело рассказывает он, поглядывая из окна машины на неровно зеленеющую Койбальскую степь. — Командир полка и бойцы говорили мне не шутя: «Береги ноги». И когда меня ранило, все спрашивали: «Куда? Целы ли ноги?»

Ярко-черноволосый и смуглый хакасец, он в молодости всех покорял жизнерадостной общительностью. Да еще плясал лихо. Поэт Николай Доможаков сдержаннее и с виду солиднее.

Едем по Белоярскому шоссе. От села Белояр свернули на Бею. Потом село Новониколаевка. Это уже дорога на Майну. Тут, рядом, проходит Койбальский оросительный канал. От Абакана он идет через Койбальскую степь в Енисей, давая воду пока главным образом для пастбищ.

Машина останавливается у одной из отводных канав. Глядя на вырытую еще сухую траншею, Кильчичаков говорит:

— В прошлом году засуха у нас была страшная. Ни одного дождя. Все погорело. Озера пересохли, посмотришь — черное дно. Лист с берез свалился. Даже в тайге не было травы. А тут ветер. Пыль. Жара тридцать пять градусов. Мы просто задыхались. Недопустимо медленно идет строительство этого канала! Вот уже десять лет строят, а до сих пор полностью он не используется. Хотя засушливые годы у нас не редкость. Да теперь еще пыльные бури появились…

— С двух сторон нас подпирают такие большие реки, а вода, как бешеная, дуром валит в океан! — сердито сказал шофер.

Доможаков, склонив седоватую голову и задумчиво хмурясь, прислушивался к разговору, который задел и его за живое.

— Я надеюсь, дождемся мы, когда снова зазеленеют во всей красе наши степи, — сказал он. — Вот пойдет вода на поля…

— Пойдет! Жди! — не сдался шофер. — Как она пойдет на наши голые бугры? Вон пикулька желтая там растет — и ладно.

— Какая пикулька? Это ирис. — Я смотрю на узкие листья, растущие пучками на сухом бугре. В сырых низинах он образует сплошные голубые и белые ковры. — Очень выносливые цветы! Потому и растут всюду: и на Курилах, и здесь, в Сибири…

Кильчичаков уже успел — выдернул целый пучок.

— У корня, в каждом стебле, есть щелочка. Если тянуть воздух в себя — пикулька засвистит. — По-детски блестя черными глазами, Михаил извлекает из растения пронзительно-тонкий чистый звук. — Мы так сусликов выманивали, на эти пикульки. Свистишь у норы — они и выскакивают, — с удовольствием вспоминает он.

— Вот им тут и жить — сусликам, но и для них не годится, когда только камень да песок, — мрачно изрек шофер. — У деревни Койбалы, что на правом берегу Абакана, вовсе одна пыль, — обращается он ко мне. — Бурьяны — во! Но тоже редкие, кустами.

— Дадут воду на поля — все преобразится. Степи-то как стол ровные. А где бугры…

— На буграх лес посадим, когда в Саянах его повырубим, — желчно сказал шофер. — Только не примется он. Ведь на этих плешах, которые появились после распашки целины, даже сорняки не желают расти…

— Сорняков нам и не нужно, — перебил его Доможаков, влюбленный в свою Хакассию. — Жалко, конечно, что зря разодрали травяной покров, но если будет вода… При нашем солнечном, жарком лете, при наших почвах, которые агрономы считают богатейшими по химическому составу, тут, в Минусинской котловине, все можно вырастить. Кроме кедров, конечно, — шутливо добавил он, обернувшись к спецкору краевой газеты, тоже горячему противнику зряшных порубок.

Перед тем как снова сесть в автомобиль, окидываю взглядом привольно раскинувшуюся перед нами Койбальскую степь. Теперь уже близко над ее чуть всхолмленной равниной встают впереди Саянские горы, синие-синие, с яркими белками на высотах.

Мы подъезжаем к «воротам Енисея», а все не верится, что сейчас навстречу из-за какого-нибудь крутого горного выступа Саян вырвется бешеная громада воды и мощно заструится по степи: мимо Шушенского на правобережье, мимо Минусинска и расположенной напротив него столицы Хакассии на устье Абакана. А ниже Енисей снова входит в каменистые, поросшие лесом горы, на которые хорошо смотреть с гигантского моста, связавшего недавно Минусинск с городом Абаканом.

У самых «ворот Енисея», на левом берегу, приютилось село Означенное. Тут будет большой завод строительных материалов: бетон, гравий. На другой стороне широкой бурной реки — километра четыре ниже по течению — старая казачья станица Саянская. Отсюда сто двадцать километров до Большого порога, а до будущего створа Саяно-Шушенской ГЭС только сорок. Майна еще ближе. Едем по берегу Енисея. Шоссе, проложенное рядом с будущим полотном железной дороги, о которой нам говорил в обкоме Угужаков, местами захлестнула шалая вода.

Уже третью неделю — со второго июня — бушует летний паводок. Сколько разбито плотов. Сколько леса умчалось в океан, где охотятся за ним иностранные лесовозы. Залиты прибрежные села. Наводнение в Минусинске. Такого не бывало уже тридцать лет. Вчера над степями прошел еще настоящий ураган, сменившийся северным «хакасцем». А здесь, в речном ущелье, тихо. На Майне (как и на Абазе) ветра нет, только шумит река, мчится со скоростью двадцати километров в час, вздымая белые гривы, бурливые водовороты. Страшен Енисей в половодье — так и ходят горбатые валы над скалами, лежащими в русле…

— Кто мог подумать раньше, что можно обуздать такую реку? — кричит Доможаков, оборачиваясь к нам с переднего сиденья машины. — Высота плотины будет здесь двести сорок метров, мощность ГЭС шесть миллионов триста киловатт.

— Обуздаешь его! — с сомнением говорит шофер, поглядывая на вздыбленный, бушующий Енисей. — Его только мороз в пятьдесят градусов сковывает. Лед-то до двух метров толщиной. А если воду поднять на двести метров, она же на сливе застывать не будет…

Михаил Кильчичаков нетерпеливо отмахнулся:

— Ну и что?

— То, что здесь ветра нету, — горы-то вполнеба. Теснина! Туман зимой от воды будет висеть — не пролезешь.

Михаил озадаченно моргнул и вдруг рассердился:

— Вот ты какой нудный!

* * *

Майна лежит в большом солнечном распадке, между горами, на левом берегу Енисея. Выйдя из машины, мы сразу почувствовали — особый здесь климат: очень тепло и тихо и (как на Абазе) нет комаров. Раньше тут была обогатительная фабрика медного рудника. Место издавна жилое. Земля — жирная, луговая, и возле каждого дома тучно зеленеют низкорослые вишни, яблони, любовно ухоженные огороды. Много новых домов, невысоких, раскрашенных в стиле модерн. Большие окна, веселые балконы, клуб, столовые, магазины — оживленный поселок с населением около десяти тысяч человек. Город ГЭС Черемушки на 40 тысяч жителей строится в двадцати пяти километрах выше по Енисею.

В небольшом здании конторы познакомились с секретарем парткома Лазаревым Виктором Николаевичем, со строителями. Начальником строительства здесь Олег Васильевич Крат — из Куйбышева. Директор строящихся предприятий, он же главный инженер ГЭС, — Потемкин Юрий Иванович. Он строил Новосибирскую ГЭС и главные корпуса у академика Лаврентьева в городке ученых. У него две дочки. Жена работает врачом на санитарно-эпидемиологической станции.

— Он строит, она акты пишет на него, — шутит Лазарев.

Здесь все еще в перспективе, но нам хочется хотя бы взглянуть на место створа будущей плотины, на «прижим», который сейчас насыпается вдоль утесов левого берега, где проложат дорогу. Посмотреть створ можно только с реки, а так как нам не хочется ждать попутного парохода и терять лишний день, то мы решили отправиться на катере.

Во время обеда нам рассказали, как на днях громадный горный баран промчался по улице Майны, высадил рожищами широкое стекло, ввалился через окно в столовую и заметался, опрокидывая столики. Хорошо, что, кроме официанток, никого не было. Но мы не возражали бы против такого гостя. Интересно же!

Катерист Петр Счастливцев, уроженец Означенного, задорный, симпатичный парень, уже ожидал нас под берегом. Катерок-полуглиссер показался мне скорлупкой, болтавшейся у берега. Живо представились нередкие случаи, когда глохнет мотор, и я сразу спросила Петра:

— Где же у вас весла?

— На что они?

— А если?..

— У меня такого не бывает. Можете не волноваться.

Мои дорогие хакасские собратья по перу, громко переговариваясь, беспечно влезли в катер, так и рвавшийся в самостоятельное плавание и дергавший свою цепь, как норовистый конь. Спецкор краевой газеты уже устраивался с удобствами на корме. Могла ли я отстать? Однако мысль о веслах не давала мне покоя. Ведь когда-то на плоскодонках-кунгасах, в которых мы «сплывали» по притоку Колымы — «проклятой» Бахопче, обязательно полагались весла. И когда нас, до нитки мокрых от брызг на порогах, мчало на подводный камень или береговую скалу, лоцманы кричали: «Отбивай! Отбивай! Отворачивай!»

Но тут был мотор, да еще Петр Счастливцев, и нечего волноваться! Кильчичаков, вспомнив «Табунщиц» и «Луну» — отличные стихотворения Николая Георгиевича Доможакова, написавшего также роман «В далеком аиле», уже читал спецкору новые его стихи.

Вверх по течению катер не побежал, а потащился. Стоило только взглянуть на береговые горы, — встававшие с обеих сторон, как древние каменные стены, обросшие зеленью, — сразу можно было заметить, что мы почти не подаемся вперед. Но Енисей был не только грозен: он был прекрасен в своей неистовой мощи. И минут через десять я полностью доверилась опыту нашего катериста. К тому же он вел себя словно заправский гид, громко рассказывая обо всем, что встречалось в пути, и о том, что делалось на строительстве.

— Возле створа будет строиться мост через Енисей. Пока идут изыскания на проект.

— А землетрясения здесь бывают? — спросил спецкор.

Счастливцев припоминает, шевеля бровями.

— Иногда вроде качнет легонько. Был какой-то незначительный сдвиг в почве… Вот тут мраморные скалы пересекают Енисей. А во-он на левом-то берегу белеет, будто снег, — это целые залежи мрамора. Пятнадцать миллиардов кубометров в запасе. А мы его рвем динамитом — и в прижим. Дорогу-то надо сделать, — простодушно добавляет он.

— Какой из мрамора «прижим»? — вскипает красавец спецкор. — Это значит, в реку валят раздробленную мраморную щебенку? При морозах-то в пятьдесят градусов! Да она мигом в глину превратится.

— Ну, у нас строители опытные, — важно возражает Петр Счастливцев. — Можете не волноваться — свое дело знают.

— Все равно нельзя рвать динамитом. Испортите месторождение, потому что взрывы разрушат структуру кристалла.

— Такое мне неизвестно. Тут я свое мнение высказать не могу.

Жирные пласты черной земли в устьях долин рушатся в мутную воду — даже смотреть больно, как обламывает Енисей края роскошных зеленых полян. Темные кедры в таких местах стоят точно на цветущем газоне; и в горы карабкаются они… Один, стройный, пушистый, как молодой зверь в своей густой, отливающей блеском хвойной шубе, красуется на беломраморной скале. Микроклимат этих долин (как и в Майне) создает богатейший травяной покров, из которого на каждой свободной площадке образуется перегной. А в верховья долин засматривают зубчатые тасхылы [5] с белыми пятнами вечных снегов.

— В этих тасхылах медведей полно, — поясняет Петр Счастливцев, цепко держась за руль (катер подбрасывает, швыряет из стороны в сторону). — У нас охотница есть… хакаска Мага, убила около двухсот медведей. Одна по тайге ходит. Ей уж семьдесят лет, но легкая. Ее из тайги-то не выманишь! Волосы носит по-женски — в две косы, а замужем не была. По-ихнему, если старуха — девка, то ей полагается заплетать много мелких косичек.

Опять распадок на левом берегу, виднеются старые домишки. Гуси с гусятами жмутся в воде поближе к крутому взвозу.

— Деревня Голубая, — возглашает Петр. — А выше деревни — речка Уй. Отсюда, вон где мост деревянный, начинается строительство дороги к створу. Самое трудное — сделать прижим: в воду же насыпают, а ширина двадцать четыре метра. По краю будет железная дорога, к скале — автотрасса.

Мы не успеваем вертеть головами, чтобы все заметить: как-никак продвигаемся вперед, хотя бороться с течением нашему катеру очень трудно. Вот начинается «прижим» для будущей дороги: к отвесным утесам насыпана терраса из серо-блестящего гранита, и нас тоже прижимает мощным сливом реки к этому берегу, а впереди такое бурление, что переть на него невозможно.

Пересекаем реку. Теперь правый берег приближается так стремительно, так надвигаются, будто падают на нас, крутые громады гор, что у слабого человека голова закружилась бы: во время этого маневра нас сносит обратно. И снова мы тащимся возле берега вперед. Завиднелась деревня Кибик, а напротив нее, на левой стороне, белые, розовые, голубые массивы мрамора выступают из среза горной кручи — их мы издали приметили. Драгоценный «прижим» (насчет стойкости его в воде при пятидесятиградусных морозах судить не берусь!) тянется километров на пять, даже в половодье возвышаясь над Енисеем метров на пятнадцать.

Близко проплывают мраморные скалы правобережья, оседланные непроглядно густыми кедрами. Минуем затопленные острова. Ухватясь за верхушки кустов, делаем остановку.

Пока Петр чистит мотор, забитый речной грязью, мы держимся крепко за ветки и смотрим, как быстро идет вода среди колоссальных берез. Только опора высоковольтной линии стоит меж островами на сухом каменном фундаменте. В мелководье тут пересыхающая протока. Еще поселочек. Городьба у самой реки. Спокойный плес. Потом опять началась болтанка. За маяком, в поселочке Соболево, Енисей по стрежню весь в «беляках»: кипит и беснуется. Идем под самым берегом, и все равно сильно подбрасывает.

Начался участок реки «Каменная деревня»: большие скалы по всему дну. Енисей тут очень сердит, обозленный преградой. А на береговой террасе — настоящая деревня, Пойлово, принадлежавшая раньше Шушенскому району. Пробиваемся снова к левому берегу, и снова «валятся на голову» высокие горы. Гранитные скалы как громадные серые юрты среди лесистых распадков. На высоте, по склонам, много черемухи.

Город Черемушки будет на левом берегу. Место для него выбрано в лесистой, хвойной пойме. Здесь уже закладываются опоры моста.

— Этот поселок Нахаловка станет пригородом, — говорит Петр, — а выше, в Карлово, вон у тех гор, — место створа. Шли сюда два часа двадцать пять минут, — добавляет он весело.

Карлово: по обе стороны реки — высоченные зеленые пирамиды со скалистыми обрывами снизу и опять — поселочек на правобережной террасе: столовая, контора, клуб — все новенькое, солнечно-желтые бараки под шифером.

В скалах заложены штольни. Отметки «Забурено»: это узнавали состояние скалы, каков грунт. За поворотом, выше, — Джойский порог, но там породы слабые.

Гляжу на Енисей и вспоминаю свою Зею. Наша дальневосточная свирепо-коварная река — сама кротость против этого дикого зверя. Он все время мечется в своей каменной клетке; а она идет быстро, но плавно и, вдруг взыграв, выталкивает из своего русла целое море воды…

Минусинцы жалуются на засушливость, но, глядя на Енисей, невольно думаешь: если бы ему ливневые дожди, какие бывают в бассейне нашей Зеи, сбежало бы с его берегов все живое.

Петр Счастливцев ведет перекличку с береговыми жителями. Сейчас он катерист дирекции строительства, а до этого работал на речных катерах. Оттого люди во всех поселках узнают его, машут ему руками. Мне даже завидно немножко: молодость, ловкость, смелость и жизнь среди этой могучей природы. Даже фамилия особая, радостная. А спроси — он, наверно, и не чувствует своего счастья!

Обратно мы понеслись быстро. Но сразу — не то не хватило бензина, не то просто забарахлил, заглох мотор — нас помчало по самому стрежню, где кипели и брызгались большие валы. Хорошо, что катер не кружился, не успевал повернуться боком, а мчался вниз по реке вперед да вперед, привставая на дыбы, шлепал днищем о бесноватые волны. Промелькнули «прижим», поселочки на берегах. Вот уже пристань Майны. Люди стояли и сидели на ней среди грузов. Пароходишко у причала, лодки рыбаков. На нас смотрели, смеялись, спокойно занимались своим делом, и никто не замечал, что мы несемся напропалую — «без руля и без ветрил». Мы тоже смирно сидели и ждали без паники: что будет дальше? А несло нас на какие-то новые буруны, где так и ходили широкие валы у обрывистых берегов.

Тут наш Счастливцев не выдержал и, вскочив на опалубку носа катера, начал махать руками и кричать истошным голосом:

— Помогайте! Чего рот разинули? — и, ожесточись, завернул еще крепче.

Только тогда на берегу поняли, что у нас какая-то неполадка, и моторная лодка пустилась за нами в погоню. Догнать она нас смогла, но задержать на стрежне не хватило силенок: ее понесло вместе с катером. Поймал и притащил нас к пристани Майна пароходик.

На следующий день мы поехали со строителями смотреть, как отсыпается Кибикский «прижим». Ширина Енисея у створа триста десять метров, а у прижима, где деревня Кибик, шестьсот. Но и здесь он идет, переполненный летней водой, могучим и грозным течением. На левом берегу, над сделанной уже террасой «прижима», словно облака, прилегшие к круче гор, светлеют залежи мрамора.

Только что был произведен взрыв заложенных шпуров, и на «прижиме» лежали громадные глыбы мрамора: белого, как первый снег, голубого, серого и розового. Они так и светились под солнцем, просвечивая по краям, словно засахаренные в изломах и местах «ушибов», и искрящиеся всей поверхностью, слитой из мельчайших чистых кристаллов однородного цвета. Лежали глыбы и с прожилками всех цветов, и каждая была хороша в своем роде. Можно бы сразу грузить эти драгоценные блоки на баржи и вывозить: для украшения городов, в мастерские скульпторов, на экспорт.

— По экспертизе наши мраморы не уступают каррарским[6]. И после полировки чудесно выглядят, — похвалились строители.

А бурильщики — могутный сибиряк Калашников Иван Степанович и Аркадий Изычев — уже подтащили шланги и начали бурить шпуры в боках мраморных глыб, прекрасных и в этой хаотической нагроможденности.

— Что же вы так с ними? И все месторождение портите взрывами, — сказали мы строителям.

Олег Свинцицкий, молодой мастер гидроэлектромонтажа, который с тремя линейными бригадами тянет линию от Означенного до Карлова створа, возразил со спокойной уверенностью:

— Мрамор в прижим кладем здесь потому, что материала из карьера просто не хватает. Тут на месте дело идет быстрее. По расчетам, прочно будет: наш мрамор структурно однородный, морозостойкий. И столько его здесь — на сто лет хватит. А чтобы не портить все месторождение, теперь ослабили взрывы.

Рабочий экскаватора, буйно-рыжий, кудрявый, весело взмахивает рукавицей:

— Зато по мраморной дороге будем ездить! И поезда пойдут. Где еще так?

«Главный закоперщик» всех дел, начальник дорожного участка, тоже молодой инженер Кухта Владимир Иванович поясняет:

— На Кибикском прижиме нам нужно отсыпать грунтов два с половиной миллиона кубометров. Берем из карьеров и выемок. Горы-то — сами видите… Вот ребята Олега, — он кивнул на Свинцицкого, — пока тянут линию, третий переход делают через Енисей на опорах. А нам досталось от Уйского до Карловского створа двадцать пять километров. Из них: Кибикский прижим — пять километров, Пойловский прижим — это где Каменная деревня на дне — четыре километра, потом Карловский прижим, обеспечивающий выход на створ… Два участка поймой, но тоже работа пребольшая. Однако народ у нас все молодой, работают здорово. Ведь перспектива такая, чтобы к тысяча девятьсот семьдесят пятому году уже пустить два агрегата Саянской ГЭС, ну и нажимаем. Кто сказал, что будут туманы? У нас Енисей на быстрине и сейчас зимой не замерзает — промоины так и чернеют. А у берегов намертво его схватывает — лед почти двухметровый.

Кухта подводит нас к группе молодых, загорелых рабочих:

— Вот это автогрейдерист Гриневич Николай. Это Боженов Федор Никитич — машинист экскаватора. Он работал на Волгоградской ГЭС, потом — в Братске был. А в прошлом году сразу с семьей махнул к нам. Имеет квартиру со всеми удобствами. Заработок хороший. Вот и Аркадий Щин — лучший водитель двадцатипятитонного самосвала, не обижается на свое житье в Майне. Кстати, название нашего городка не от Мая или Маи произошло. Майнэ — название рода хакасов. Аркадий с Урала приехал, где работал после армии восемь лет. У него два сына, две дочки. Жена учится на маляра, сам он в вечерней школе. У нас почти все учатся.

— Какая у вас норма выработки? — спрашиваю Щина.

— Восемнадцать рейсов на МАЗе за семичасовой рабочий день. В рейс беру кубометров двенадцать.

Вблизи МАЗ-525 кажется особенно большим, и, когда он подходит к краю «прижима», его чудовищные колеса почти нависают над пропастью, где бурлит Енисей. Как определяет водитель эту границу, когда опрокидывает кузов с породой?

— Хотите попробовать? — с улыбкой спрашивает Щин.

— Мы уже попробовали вчера… — Но от приглашения, конечно, не отказываюсь — подтягиваюсь и вспрыгиваю на немыслимо высокую подножку.

Даже смешно выглядывать из окна кабины. Сидишь в ней, как галка на крыше. Из-за борта кузова задних колес не видно, не видит их, наверное, и водитель даже в боковое зеркало. А ведь это не к парапету набережной пятиться! Отсюда Енисей, мчащийся у подножии насыпи высотою метров в пятнадцать, представляется особенно быстрым. Как шоферы крутятся над ним день-деньской на «прижиме» — крохотном пятачке для их гигантов машин?!

Толчок. Самосвал судорожно дергается. Кажется — мы слетим сейчас в реку, но летит с грохотом только раздробленный мрамор из кузова. Я вспоминаю, что у Аркадия четверо маленьких детей. Говорят, он очень любит их. На месте его жены я извелась бы от беспокойства. А он уверен, улыбается и вполне доволен своей работой.

— Это очень редко бывает, чтобы кто-нибудь сорвался. Привычка же: чувствуешь, где предел. Но, конечно, трезвость тут требуется абсолютная. Выпивка равносильна неисправности машины.

Вернувшись в поселок Майна, я сразу отправилась искать домик Щина, чтобы познакомиться с его семьей. Шагая по заново застроенным улицам, смотрела на хорошенькие коттеджи и многоквартирные дома, на зелень молодых садов, где щебетали детские и женские голоса и слышался веселый смех, и думала: «Вот еще одно место, открытое для себя, для души. Я тоже с великой охотой пожила бы в этом славном месте, среди зеленых и каменистых гор. Енисей, правда, очень уж сердит, но можно и с ним поладить, если без шуточек. Зато какая мягкая, чудесная вода. Везде водопровод — поливай сколько хочешь, а земля-то в Майнской котловине — луговой чернозем! И мрамор здесь, и кедры пушистые рядом с Майной и будущим городом Черемушками».

— А комаров нет потому, что их потравили, — сказала мне светловолосая и легкая, как девочка, Антонина Щин. — Мух у нас тоже нет. Чуть появятся — и то уничтожают.

Я застала ее врасплох: босиком, в открытом сарафане, она делала уборку во дворе своего маленького веселого домика.

— Коля (это старший — ему девять лет) уехал на велосипеде за хлебом. Девочки еще мелкие: одной шесть, другой пять лет, но тоже помогают. Пол подметут, за молоком в магазин сходят. Только Андрейка еще без работы — ему десять месяцев. Но будто чувствует, что мне некогда, уже учится ходить. И не капризничает — ему все ладно.

Уборка закончена. Антонина моет руки, поправляет пушистые стриженые волосы.

— Я еще поливкой занималась сегодня. Огородик. Очень хорошо все растет здесь. Ехали сюда в мае в прошлом году, думала — страшно, а сразу понравилось, Яблони цвели — белым-бело. Кто за садом любит ухаживать, у тех ягоды всякие. Чтобы ребятишкам было где купаться (на Енисей-то не пускаем), за поселком пруд сделан. Сейчас хотим свою баню построить. Казенная очень хорошая, да далеко ходить с маленькими.

— Вы не работаете, конечно?

— Сейчас пока нет. Но скоро мои родители приедут к нам, тогда сразу пойду на работу. У Аркадия отец погиб на фронте, а мать в колхозе. Он, как явится домой, все с ребятишками возится, хоть и устает: ведь в школе еще занимается. Зимой любит на охоту ходить. Нынче коз много было в горах… Он ходил, но только измучился. А вчера на рыбалке был, принес ведер пять карасей величиной в ладошку.

Антонина смеется, щуря светлые зеленоватые глаза. Совсем не похожа она на мать большой семьи.

В комнате ковер на стене, есть радиоприемник, даже телевизор.

— Но видно плохо: горы кругом, — говорит Антонина, расхаживая из угла в угол и прибирая мелкие вещички, разбросанные детишками. — Я их приучаю к порядку, а они заиграются — забудут.

— А чем вы развлекаетесь?

Светлые глаза женщины как бы распахиваются, становятся задумчиво-мечтательными.

— Я книги люблю читать.

Выходим вместе во дворик, устланный новыми, еще желтыми, досками. Жаль уходить, не повидав всех ребятишек, и Андрейка разоспался после обеда — не будить же его!

— Прижились теперь здесь?

— Да. А ведь в поселке с каждым днем все лучше становится. У нас даже целая улица, молодоженов есть. Для них, молодых, раздолье тут. И культурные развлеченья: клуб большой, славный такой, кино постоянно, артисты разные приезжают.

Не спеша иду по направлению к клубу: предстоит, несомненно, интереснейшая встреча с читателями — жителями Майны.

После этой встречи был у нас еще один разговор с майнцами и секретарем парткома Лазаревым, которого здешняя молодежь не только уважает, но и любит. Это чувствуется на каждом шагу.

— Почему будущая ГЭС названа Саяно-Шушенской?

— А помните, Ленин и Лепешинский писали, что из Ермаковского и Шуши видны белые зубцы Саян? Так вот эти зубцы здесь, — ответил Лазарев. — От нас до Шушенского прямиком километров семьдесят. Но Шушенское ниже по Енисею, в Минусинской котловине. По хакасскому преданию, наш район Майны был местом самой жестокой борьбы хакасских батыров с иноземными захватчиками: монголами, джунгарами, китайцами. Бои шли в этих горах. В районе Означенного, в Койбальской степи (где канал) много курганов. Там жил род Койбала, а племя, вождя которого звали Означин, занимало «ворота Енисея». Позднее поселок переделали в Означенное.

— Вы были в Туве? — спросил нас один из здешних старожилов.

— Нет, но подумываем.

— Очень советую. Дорогу через Саянские перевалы и столицу Тувы — Кызыл надо посмотреть. Енисей ведь рождается в Тувинской области. Сначала он течет двумя реками. Правый его исток Бий-Хем — Большой Енисей — берет начало километрах в шестистах от Кызыла, в хребте Восточный Саян. Потом он проходит через Тоджинскую котловину, куда можно попасть только на самолете. Там леса, где добывается семьдесят процентов всей тувинской белки и соболя, и высокогорные тундры, где развито оленеводство. Вот где интересно! Только комаров много и медведей. В прошлом году на Кызыл было настоящее нашествие косолапых. Что-то им помешало залечь в берлогах, и они сотнями двинулись в степи… Кызыл стоит на слиянии обоих истоков Енисея: Бий-Хема и Ка-Хема — Малого Енисея. Там центр Азии — на берегу поставлен обелиск. Ниже наша река идет к Красноярскому краю по степям Тувинской котловины, а возле устья реки Кемчик снова попадает в горы, заросшие тайгой. В Туве горы часто полупустынные…

Мы навострили уши:

— Значит, по ту сторону перевалов леса в Саянах уже вырублены?

— В Саянах и там тайга, но много голых, каменистых склонов, издавна покрытых травой или колючками. А в междугорье степи, где пасутся верблюды да овцы. В засушливые годы нет ничего и для овец. Тяжелый климат! Только сарлыкам все нипочем. Сарлыки — это одомашненные яки, с острыми, громадными рогами и хвостами, как у лошадей. Очень мощные и злые животные. Корма не требуют, помещения им не надо. Волки, даже медведи их боятся. Поэтому у тувинцев сарлыки ходят с настоящими коровами для охраны стад.

— Майна тоже относится к «Сибирской Швейцарии», о которой говорил Ленин?

— Безусловно. — В голосе Лазарева прозвучала гордость саянского патриота. — Ермаковское, где жил Лепешинский, почти напротив Означенного, а Шушенское — еще ближе.

— А кедры у вас тоже рубят?

В разговор вмешивается пенсионер Иван Ваганов, который строил здесь первый «водовод» для орошения означенских полей еще в 1926 году.

— По всему югу Красноярского края велся подсчет запасов древесины. Вырубать лес положено по плану, и по правилам рубки лесхозы должны оставлять острова плодоносящих деревьев для воспроизводства. Только плохо выполняются эти правила: сметают все подряд, а кедр не растет без лесной шубы.

— И насчет перестойных кедров тоже один разговор. Кто станет делать выборку? У работников лесхозов головокруженье делается, как только они глянут на наши нетронутые массивы. Разрешили им валить перестойные деревья, а получается так: дай палец — отхватят всю руку. То ли это несознательность, то ли просто хищничество заедает. Ведь рубим сук, на котором сидим! Хоть бы вы, писатели, ударили тревогу по-настоящему. Написали бы острым пером…

— Пишем! Столько перьев иступили… О лесе? Писали. О загрязнении водоемов? Писали. О рыбе? Тоже, наверное, приходилось вам читать. А насчет кедров и написать, пожалуй, не успеем, если рубка идет такими темпами.

— Пишите скорее, да покрепче! — ответили нам хором.

Уже в ночь мы выехали в Бею — райцентр в степях у подножья левобережных Саян.

Исчезли за поворотом береговых черных в сумраке скал ясные огни Майны. Плещет вода, омывая, ворочая камни у самого края шоссе. Белеют кипящие буруны… Шорох-то какой могучий — идет, шумит себе Енисей.

Шуми, своенравный! До скорого свидания!

1966–1969

ГОРОД МЕТАЛЛУРГОВ

Мы едем из Кемерова на юг области по шоссе, так нагретому солнцем, что на нем отпечатываются следы автомобильных шин. За деревней Березовкой, километрах в тридцати от Кемерова, начинаются предгорья Кузнецкого Алатау, вдоль которых идет Томь, мутная, вспухшая от воды, хлынувшей в ее верховья, где сейчас тают на кручах снега.

Первый город на пути — Ленинск-Кузнецкий — в ста километрах от Кемерова. Трехэтажные дома, аллеи берез и кленов. Но сразу чувствуется гарь угля да смолы: заводы дымят вовсю. И снова вспаханные поля, шелково блестящая травка, деревья, покрытые яркой зеленью.

За Ленинском — тоже промышленный город Белово: куда ни глянь — заводы и шахты. Прокопьевск с красиво отстроенной травматологической больницей. Киселевск в горной впадине, с улицами, обсаженными деревьями, с большими каменными зданиями. Величавый драматический театр. Терриконы. Копры. Новая гостиница. Они так слились, что граница городов делит пополам сады, огороды и даже дома.

Часов шесть в пути, и мы въезжаем в Новокузнецк — город, созданный в тайге первой пятилеткой. Плавку чугуна здешний доменный цех выдал впервые в апреле 1931 года.

Писатель Федор Панферов, побывавший здесь в те времена, в своей повести «Родное прошлое» говорит: «Представьте себе на минуточку в глухом краю под горами Кузнецкого Алатау, в районе пятен вечной мерзлоты и непроходимых лесов, гигантский котлован, на площадке которого растут корпуса цехов будущего металлургического комбината, а края этого котлована, горы, изрыты землянками и заселены теми, кто „сорвался“ из деревни. Тут их десятки тысяч».

Вот эти-то десятки, а потом и сотни тысяч людей в течение тридцати пяти лет так заполнили «гигантский котлован» домами, парками, копрами, терриконами шахт и корпусами заводов, что он как бы выровнялся.

Река Томь бурно идет под мостами, связывающими застроенные берега. Тенистые аллеи-улицы многолюдны. В центре очень красиво, большие деревья образуют высокие коридоры вдоль тротуаров, почти смыкаясь кронами и над асфальтом мостовой. Здесь находится клуб и всегда очень оживленный сад металлургов КМК[7]. Но особенно славится красотой Дом культуры гигантского алюминиевого завода. Вообще здесь царство металлургов, хотя шахтеров тоже предостаточно. Все такие славные парни. Многие из них приехали прямо из армии, отслужив срок.

— Пусть к нам на работу присылают больше женщин, — говорят они не шутя. — Мы здесь ссоримся из-за девушек.

В городском районе Шахтерском — обогатительная фабрика на семь шахт. Издалека видна бурая пирамида террикона, а возле нее улочки деревянных домов, кипень цветущей черемухи, ранетки и яблони широко распростерли белоснежные ветви, просвечивающие розовостью. Бывших землянок нет и в помине.

В городе очень много детей. Потому нам сразу предложили побывать в пионерском лагере, расположенном среди дремучих лесов на притоке Оби — реке Чумыш. Был яркий солнечный день, когда мы поехали на автобусе в горы. Тайга цвела. Кругом нежились густые травы с россыпью оранжево-красных в Сибири купальниц, набухали готовые лопнуть бутоны диких пионов — марьиных кореньев. Навострив поднятые, словно ушки, лилово-сиреневые лепестки, опустив беленькие мордочки с золотыми подвесками, цвел в не просохших еще логах кандык, похожий на летящих бабочек.

Пионерский лагерь раскинулся легкими, светлыми постройками и палатками на солнечных полянах среди больших деревьев.

Мы выступили перед многочисленной детской аудиторией на открытом воздухе и, можно сказать, на славу потрудились, тысячи раз подписав свои фамилии на открытках и просто листках бумаги. Потом, в сопровождении любителей автографов, отправились взглянуть на Чумыш.

Дорожка к нему из лагеря вела среди густого до темноты леса. Но вдруг посветлело. Слева таежная деревенька на косогоре за дремуче заросшим оврагом, — сказочно высматривают крутые тесовые крыши среди еловых пик, — а впереди, в девственно дикой долине, бежит по валунам и гальке широкая говорливая речка Чумыш. Кругом лесистые горы тянутся к небу. Невиданно узкие, хотя и высоченные сибирские ели. Красуются среди них очень стройные, но пышные пихты. Вода без умолку звенит, урчит в круто падающем русле, радуясь величию не тронутой топором тайги.

Но ведь Новокузнецк с его заводами, домнами, шахтами совсем недалеко отсюда, километрах в семидесяти. Не так давно там была такая же тайга… Спасибо строителям! До чего хорошо, просто необходимо иногда, из пыли, дыма и грохота окунуться в зеленую свежесть лесных дебрей, в знобящую прохладу речной струи. Половить пескарей, окуней и хариусов, поохотиться, набрать короб брусники, просто посидеть у реки, слушая ее веселый говор, и с новыми силами за работу.

А работа у металлургов горячая. У доменщиков особенно.

Знакомимся с мастером доменной печи Георгием Яковлевичем Анненковым. Он среднего роста, с твердыми, как бы подсушенными чертами лица. Вдумчивый, серьезный. На КМК уже восемнадцать лет.

— Особенность нашего комбината — постоянство кадров, — говорит он. — Плавка чугуна, конечно, дело не легкое, но текучки у нас нет, народ держится потому, что работают здесь только самые упорные и сильные. Ведь доменная печь — очень сложный агрегат: высокие давления, газ, раскаленный металл. Малейшее нарушение техники смертельно опасно.

Сейчас у печи стоит старший горновой Виталий Порываев, недавно награжденный орденом Трудового Красного Знамени. Буровая машина, очень облегчившая труд доменщиков, пробуривает летку. Оставшуюся перемычку горновые пробивают вручную длинными изогнутыми пиками. Из летки вырывается синее жало огня. Фонтаном бьют во все стороны голубые звезды — раскаленные хлопья графита. И потоком ярко-красной пламенеющей лавы пошел чугун, покатился по канаве, обрушился вниз по желобу, под которым стоит громадная бадья — ковш. До верхних перекрытий корпуса заклубились облака розовато-бурого дыма, в котором вьются, летят голубые звезды — искры чугуна; загорелся остаток шлака в ковше.

Чугун льется с высоты доменного двора в другой ковш, остатки шлака опять вспыхивают. Шум льющегося металла напоминает глухой гул водопада.

Совсем не похоже это на выпуск плавки на мартенах, где сталь льется из печей прямо в ковш белой тугой струей, осыпая все золотым дождем мелких искр, а отсветы играют под крышей цеха, как зарницы.

Кажется, невозможно человеку находиться в такой жаре, где все озарено огнем, но горновые с пиками и черпаками на длинных рукоятках на своем посту. Они берут пробы, меняют направление расплавленной массы в канавах и, наконец, подкатывают электропушку, чтобы зарядом огнеупорной глины с давлением до семи атмосфер закрыть жерло летки. Снопы светящихся брызг, как взрыв, до самого потолка — и летка закрыта. Раскаленное ложе канавы просвечивает словно стекло, шлак на бушующей поверхности ковша темнеет и трескается, по красным трещинам порхают голубые огоньки, создается такое впечатление, что они чуть ли не пушистые. Теперь доменщики начнут готовиться к следующей плавке.

— До девяти выпусков даем за сутки, — говорит Анненков. — А раньше давали не больше семи.

Он угощает нас подсоленной минеральной водой: на литейном дворе дикая жара, хотя все окна раскрыты и сквозняк свободно гуляет по цеху, выталкивая угарный дым. Мы идем на пульт управления, расположенный за печью, и здесь металлурги рассказывают нам о проблемах, стоящих перед коллективом комбината.

Проблемы важные и, конечно, первоочередные! Комбинат с 1964 года строит у себя рельсоотделочный цех, который будет выпускать тяжелые рельсы, длиной двадцать пять метров, то есть в два раза длиннее обычных. Это даст прибыли миллион рублей в год.

В 1966 году подали ходатайство, чтобы вывозить отсюда готовую продукцию, а не слитки, которые на любом другом заводе снова надо разогревать в особых печах при огромной температуре, прежде чем пускать в прокат.

Зачем тратить зря столько сил и средств? Однако даже запланированный рельсоотделочный строится со скрином: мало средств. В феврале 1966 года приезжала специальная комиссия. В ее составе были заместители министров путей сообщения, строительства и черной металлургии. Комиссия изучала вопрос и нашла, что нужно пускать рельсоотделку. И тоже вошла с ходатайством об отпуске девяти миллионов для ускорения строительства. Раз нужно — все равно будет сделано, только досада берет на разные помехи и проволочки!


На КМК коллектив мощный, чувствуется сила рабочего класса, его верность героическим традициям.

Подвиг Александра Матросова был совершен гораздо раньше тремя металлургами из Новокузнецка: в январе 1944 года в одном бою на Волховском направлении они закрыли своими телами амбразуры вражеских дзотов. Это были Леонтий Черемнов, Александр Красилов, Иван Герасименко. Всем им посмертно присвоено звание Героев Советского Союза.

Поэт Николай Тихонов написал «Балладу о трех коммунистах». Многие слышали песню о них Александра Смердова, и Вячеслав Шишков отметил их подвиг в очерке «Россия поднялась во весь рост».

Сейчас звание бригады коммунистического труда имени Героя Советского Союза Черемнова присвоено передовой бригаде молодых монтажников Геннадия Коржавина и бригаде плотников Ивана Фролова, которые в течение десяти месяцев не уступали первенства ни одной бригаде. Такое — при сибирских морозах и лютых буранах — могут совершить люди, действительно достойные быть в бригаде героя!

Когда мы вышли с завода, уже наступил вечер. По улицам, похожим на аллеи, шли толпы гуляющих. И почти все это была молодежь. Красиво одетые девушки, стройные парни. Везде слышался смех. Сквозь ветви высоких развесистых деревьев, придававших сибирскому городу вид южного курорта, светились огни больших домов, ярко освещенные фасады кинотеатров и рабочих клубов. В парках звучала музыка. Юные отцы и матери прогуливались с детишками на руках. Многотысячные ночные смены на заводах и в шахтах работали, а здесь народ отдыхал, набираясь сил для новых свершений.

Когда мы уезжали из этого города, мне показалось, что я покидаю родные места, где снова осталась часть души, которая всегда будет тревожить и напоминать о себе издалека.

1966–1969

ЛЮБЛЮ ТЕБЯ, БАШКИРИЯ!

Башкирия встретила нас в золотом осеннем уборе… Так и горели под лучами солнца желтые, оранжевые, лилово-красные ее леса.

Мы стоим в саду Салавата над рекой Белой и смотрим с крутизны вдаль. Осень в разгаре. Почудила нынче природа вдоволь: жестокие морозы зимой, засуха летом и вот, словно устыдясь, одела землю в яркий шелково-шуршащий наряд. Любуйтесь, люди! А нет того чтобы всегда добром отвечать на людские хлопоты и заботы!

Красавица Белая — здесь ее зовут Агидель — прихотливо изогнулась, обвивая серебряной лентой подножие обрывистой горы, на которой, вся в садах и тенистых аллеях, уютно расположилась Уфа.

Ну, была бы дикая лесистая гора над рекой, плыли бы в жидкой голубизне палевые, с жемчужными каймами облака — и только. А вот стоит белокаменный город, и ажурный мост над водным разливом, и этот сад — все как сказка, как песня труду человека и тебе, Белая-Агидель, и вам, пышные чащи молодых берез, и вам, тополевые рощи, и вам, коренастые, в бронзовом литье, тяжелые дубняки. Богата Башкирия лесами, бархатно-темны ее черноземы и трудолюбивы жители, когда-то обреченные на вымирание.

Красивый край, а деревни до революции были похожи на птичьи гнезда — кучи соломы на голой земле. Кое-как срубленные избенки. Босые дети. Пустые дворы. Суховей. Неурожаи. Голодный мор. Отчаянная борьба с царскими опричниками и жестокие карательные экспедиции. Все было, но прошло, как худой сон.

Высится над речным обрывом памятник Салавату Юлаеву. По-орлиному смело смотрят из-под раскидистых бровей глаза. Скуластое лицо, охваченное меховым треухом, твердые губы — все дышит энергией. Вот он, «полковник армии Пугачева», и как символично то, что неподалеку от его памятника похоронен три года назад народный поэт Башкирии Рашит Нигмати!

Чем богата сегодня Башкирия? Многим богата, но гордость ее — нефть, хлеб и балет.

Здесь перед Великой Отечественной войной и, во время войны зашумело «черным золотом» Второе Баку.

Нефть Башкирии помогла стране одержать победу над фашизмом. А сейчас все шире развертывается нефтехимия, преображая старые и создавая новые города. Неузнаваемо вырос бывший городок Черниковск под Уфой, помолодел Стерлитамак. Сказочно хороши возникшие в диких степях Ишимбай, Салават, а там, где у Нарыш-тау сотой скважиной разведчики Туймазы добыли впервые девонскую нефть, на границе Башкирии и Татарии, появился красавец Октябрьский.

Это все для нас впереди, а сегодня в Уфимском театре оперы и балета идет «Жизель». Башкиры гордятся своим национальным балетом. Я не театральный критик, а рядовой зритель и очень люблю балет. Ну что ж, посмотрим.

Постановка «Жизели» с народной артисткой РСФСР и БАССР Гузелью Сулеймановой в заглавной роли поразила нас всех не только совершенством балетного искусства: Сулейманова оказалась изумительной балериной, владеющей и настоящим драматическим талантом. Обладая счастливой внешностью и необыкновенно выразительной пластикой, она с первого шага на сцене приковала внимание зрителей. Веришь каждому ее взгляду, каждому движению, полному музыкальной одухотворенности. Как тонко показано ею пробуждение первой любви! Как радостно открытие чувства взаимности! И тем больнее внезапный удар, потрясший душу хрупкой девушки, ничем не защищенной от нелепой, непонятной для нее жестокости. Она умирает, а у тебя на глазах слезы — впервые за тридцать пять лет увлечения балетом. Хороши были и другие артисты. Но Жизель — Сулейманова словно «подавляла» всех, даже Альберта (заслуженного артиста РСФСР и БАССР Фаузи Саттарова), которого она так любила.

Фирдаус Нафикова, исполнявшая роль властной и жестокой повелительницы духов, в жизни еще совсем дитя, с огромными глазами, прелестным носиком и детски-пухлым ртом. Такой вот тоненькой и мечтательной нам представляется Наташа Ростова. Но тем убедительнее было ее перевоплощение в танце, очень выразительном.

А уфимцы говорят:

— Вы бы еще посмотрели других наших балерин. У нас ленинградская школа…

Уходим из театра, покоренные Гузелью Сулеймановой.

Первый выезд из Уфы решили сделать в город Октябрьский.

Машина несется то среди свежевспаханных, то изумрудных под озимью полей, среди лесов в багряно-золотом наряде. Мелькают извилистые степные реки, села на пригорках у голубеющей воды. Ветер гонит через асфальт стаи кружащихся листьев. Один, отливающий глянцем, плотный, сердцевидный, зубчатый, влетает в открытое окно. Осень! Дружно прошла уборка. Поля перепаханы и безлюдны. Кстати, Туймазинский район одним из первых выполнил план хлебосдачи, и урожай здесь по нынешнему засушливому лету приличный.

Местность становится резко холмистой, осенние березки, словно девушки в желтых сарафанах, группами взбегают на голые обрывы оврагов.

— Скоро озеро Кандры-куль. Там дом отдыха нефтяников, — говорил шофер. — Оттуда до Туймазы километров двадцать пять.

Никогда не слыхали о таком озере. А вот оно какое громадное! И остров на нем большой. Справа, откуда мы едем, голые столовые горы, на противоположном берегу стена желтеющих лесов. Белеют здания. Это и есть дом отдыха. Подъезжаем… Вот так раздолье!

Воображаю, что тут творится во время осенних перелетов, когда птица идет на присад, на широкие плесы… У Кандры-куля нежный и пышный лес молодых берез, еще зеленых и ярко-золотых, красные костры осин и среди них дорожки, убегающие на кручи… Но машина катит дальше, и перед глазами встают все новые картины. Спуски в лесистые котловины, нарядные в осенней пестряди. Среди черной пахоты и по горам, в лесу, пошли нефтяные полувышки, работающие качалки на скважинах, трапы и мерники. Просто глазам не верится: не видно пылающих факелов. Наконец-то хоть здесь погашены!

Грачи, митинговавшие на асфальте, поднимаются темной тучей в пламенеющее перед закатом небо: к отлету готовятся. Стадо овец волнистым потоком льется через дорогу. И бегут, бегут по сторонам столбы-опоры, натягивая тугие нити проводов.

Потом среди буйства осенних красок показались в долине белые дома, окруженные горами, покрытыми лесом. А горы по ту сторону реки Ик голые, и там повсюду виднеются буровые вышки. Въезжаем в молодой город Октябрьский, семнадцать лет назад возникший на пустынном месте.

Здесь, на склоне хребта Нарыш-тау, в 1944 году ударила первая девонская нефть на востоке. Уже совсем было отчаялись разведчики, поиски висели на волоске, и вдруг сотая скважина дала мощный фонтан. Все нефтяники тогда на радостях выкупались в нефти, даже те, которые в смене не работали. А «сотая», украшенная мемориальной доской, и по сей день фонтанирует без качалки. Все приезжие идут к ней на поклон, и мы, конечно, заехали…

Вечером по приезде мы выступали в нефтяном техникуме перед горячей молодежной аудиторией. На другой день утром была встреча с читателями в медицинском городке, где главврач Леонид Васильевич Леонидов со своим коллективом организовывал для нефтяников местный курорт — лечение радикулитов и ревматизмов сероводородными ваннами, раствор для которых поступает из водоносных скважин. Результаты лечения очень хорошие.

От медиков мы направились на буровые и там познакомились со знатным буровым мастером Дмитрием Ивановичем Михайловым. Он со своей бригадой разбуривает Александровское месторождение, площадь которого переходит за пределы Башкирии, на татарскую сторону Ика. Михайлов занял первое место среди буровиков, дав за месяц семь тысяч метров проходки долотом малого диаметра. Предпоследнюю скважину глубиной 1132 метра он пробурил за четыре дня. Однако, несмотря на успех, Михайлов озабочен:

— На хвосте висит Иосиф Поляковский.

— А какой он, Поляковский? — спрашиваю бурильщика из той бригады.

— Мастер — лучше не найдешь. И такой же могучий, как Дмитрий Иванович, даже мощней будет, толще.

Михайлов действительно могуч. Высокий, широкоплечий. Открытое лицо его светится то озорноватой приятной улыбкой, то умной сосредоточенностью. Держится с достоинством. В прошлом году его бригада пробурила свыше сорока тысяч метров, а нынче обязалась дать еще больше.

Во время войны Михайлов был летчиком на бомбардировщике дальнего действия на Ленинградском фронте. После ранения восемь месяцев пролежал в госпитале. Склепали его ладно, и опять вернулся на буровые в родную Башкирию. Здесь он и родился, рядом с Туймазой, в райцентре Шарап, где его отец служил в банке. Семья была большая — восемь детей.

С задумчивой полуулыбкой Михайлов говорит:

— Отец сейчас на пенсии. Ему восемьдесят лет, но бодрый, и мать такая же. Вместе книги читают до двух, до трех часов ночи. Отец каждое лето в лес с пчелами выезжает. Очень он переживает: у дочерей сыновья, а у сыновей дочки — кончается династия Михайловых.

— Сестры и братья тоже нефтяники?

— Старший брат, Григорий, — танкист, погиб на Халхин-Голе. Другой — Василий — был механиком в истребительном полку, ни одной царапины не получил на военных аэродромах, а после войны уехал на Сахалин, тоже бурмастером, и от несчастного случая погиб на буровой. Третий брат — Георгий — в Туймазе на сажевом заводе верховодит в бригаде слесарей. Четвертый — Александр — строил мосты на Дальнем Востоке, сейчас в Якутске прорабом в леспромхозе, женился на якутке и совсем там остался. Сестры — Ольга, Татьяна и Валентина — тоже работают и семьи имеют…

— А у вас какая семья?

— Две дочки: Светланка, восьми лет, и Алла, пятнадцати. Учатся в школе. Жена работает заведующей кафе. У них бригада коммунистического труда.

Чудесный край! Люди — богатыри, и город они отстроили на диво. Дом техники в Октябрьском настоящий дворец. Сквер перед ним со своими цветами и фонтаном так и притягивает прохожих. Асфальт на улицах. Густая зелень садов. Дома светлые, многоэтажные. А сколько здесь детских учреждений: яслей, садиков, школ!

Член нашей бригады молодой поэт Алеша Заурих сразу загорается желанием написать стихи о буровых мастерах.

Здесь, как во всех городах Башкирии, прекрасные библиотеки и, как везде, свои энтузиасты-библиотекари, помогающие читателям разобраться в потоке получаемых книг. Но, помимо этого, у многих читателей есть хотя бы маленькие личные библиотеки.

Откуда такая тяга к чтению даже у самых занятых людей, такая живая потребность в дискуссии по прочитанной книге, желание поговорить вообще о морально-этических и социальных проблемах, серьезно осмыслить все явления действительности? Писателю приходится иногда делать немалое усилие, чтобы проникнуть в сущность глубоких интересов своего героя. Сложным он стал, герой современности, потому, что сама жизнь ставит перед ним все новые серьезные задачи.

Взять тот же Октябрьский, украсивший недавно еще дикое место в степи. Вид его светлых домов и тенистых аллей вызывает у приезжего человека восхищение. А разве строители этого города не испытывают то же при виде красоты, созданной их собственными руками?

Вот бывший уездный городок Стерлитамак, где раньше примечательным было лишь то, что между мелкими домишками его протекало несколько речек да славились разбросанные возле него в степи известняковые горы — шиханы. Грязь на улицах была непролазная. Только Оренбургский тракт, тянувшийся через местные черноземы и леса от Уфы до реки Урала, по которому уныло гремел «звон кандальный», связывал Стерлитамак с Россией и Сибирью.

Сегодня Стерлитамак — кипучий промышленный город. На юго-западе — жилые дома, на северо-востоке — заводы, а между ними зеленая зона до трех километров шириной. По ту сторону реки Белой залегает богатейший соляной пласт. Когда в тридцатых годах бурили нефтяные скважины возле знаменитого теперь Ишимбая, то обнаружили, что мощность этого пласта доходит до семисот метров. Каустическая сода, служащая сырьем для изготовления стекла, состоит из известняков и соли (около сорока процентов). Так возник в Стерлитамаке, на берегу реки Белой, крупнейший содово-цементный комбинат (здесь же было основано производство шифера). И если известняк бежит на комбинат по воздушной канатной дорожке, то соль поступает путем закачки в водном насыщенном растворе из специально пробуренных скважин. Причем хлор из соли уходит в отброс осадком, а используется только натрий. Поэтому в ударном темпе готовится пуск хлорного завода.

Выпуск каустической соды на здешнем комбинате почти полностью избавит страну от необходимости закупать ее за границей. Одновременно наладится производство полимеров для полимер-хлорвинилов. Богатое дело!

Пользуется популярностью в городе директор содово-цементного комбината Виталий Ефимович Корнеев. Это энергичный хозяйственник, чуткий партийный руководитель. Как специалист-технолог, он внес значительный вклад в производство на своем содовом комбинате.

— На его примере можно многому научиться, — говорит о нем первый секретарь горкома партии В. Д. Комиссаров.

Комиссаров — еще молодой человек, влюбленный в свой город и хорошо знающий его людей и их нужды. Он рассказывает нам о строительстве двух домов для молодоженов, о действующей ТЭЦ и вновь строящейся, о будущем проспекте Ленина, озелененном посадками лип и яблонь.

— В эту весну яблони уже цвели.

Показывая завод «Синтез-каучук», он не забывает рассказать о тридцатидвухлетнем бригадире арматурщиков Алексее Ивановиче Анохине, депутате Верховного Совета Союза ССР, заслуженном строителе Башкирской республики.

— Его люди строили «Синтез-каучук», который пущен в марте тысяча девятьсот шестидесятого года, а сейчас заканчивают первую очередь химзавода. Интересная бригада.

Здесь все интересно: и сам город, расположенный на берегах пяти рек, кипучая жизнь его сегодня и огромная перспектива промышленного развития. Необыкновенны даже шиханы, что высятся одиночками в голубом осеннем тумане над черноземной степью.

Они стоят в ряд, издалека виднеясь над ковылями и мелкими кустарниками, над черной пахотой и нефтяными вышками. Стоят, как бы озирая кипучий треугольник городов, раскинувшихся на степном раздолье у отрогов Уральских гор: ближе к Уфе — Стерлитамак, а дальше — Салават и нефтеносный Ишимбай. Эти шиханы — известняковые отложения — тоже чудо в своем роде. Склоны их круты, местами неприступны. Зовут и манят к себе сероватые одинокие вершины: Юрак-тау (Сердце-гора), Долгая гора, Шак-тау и просто Шихан, похожий на пирамиду.

С Юрак-тау связано несколько легенд.

Вот одна из них.

В далекие времена парень полюбил девушку, жестокую, как волчица. Она сказала: если хочешь доказать любовь, принеси мне сердце твоей матери.

Сын разорвал грудь матери и понес ее сердце девушке. Но по дороге он споткнулся, упал и уронил сердце в пыль. Умирающее сердце встрепенулось, участливо спросило:

— Не ушибся ли ты, сынок?

И окаменело. Так на этом месте возникла гора Юрак-тау, что значит Сердце-гора.


Можно ли, побывав в Башкирии, не заехать в Салават?! Взглянув на Салават, сразу вспомнишь, что Башкирию называют жемчужиной Южного Урала. Еще ее называли скатертью-самобранкой. Но скатертью-самобранкой в прежние времена она являлась только для местных богачей, царских чиновников и помещиков, согнавших с земли башкир-бедняков. Сейчас Башкирия действительно стала жемчужиной Урала.

Салават — город молодости. Средний возраст его жителей — двадцать четыре года, и каждый третий прохожий катит перед собой по улице детскую коляску.

А сколько зелени на улицах и какая чистота! Салават борется за звание города высокой производительности труда, образцового порядка и высокой культуры. В этом он соревнуется с Сумгаитом в Азербайджане. Чуден Сумгаит, построенный за четырнадцать лет возле Баку. Это тоже город молодости, и строила его молодежь, приехавшая на побережье Каспия по комсомольским путевкам, но о Сумгаите особый разговор, а сейчас мы совершенно увлечены Салаватом.

Пятнадцать лет назад здесь была пустынная лесостепь. Лицо города и, так сказать, душа его — первый в мире по величине стекольный завод (техническое стекло и зеркальное), большой полиэтиленовый завод, являющийся цехом комбината, и этот гигант — нефтехимический комбинат.

Наше знакомство со здешними жителями состоялось на выступлении в прямо-таки грандиозном Дворце культуры. Изумительное новшество в жизни наших городов — такие вот дворцы. У нефтяников они особенно хороши. Навсегда запомнятся приезжему человеку Дом техники в городе Октябрьском, Дворец культуры в Новой Уфе, в Стерлитамаке, что стоит на площади Ленина, белоколонный, с широкой полосой орнамента — арабской вязью над высоко возведенными красноватыми стенами, и вот этот, в Салавате.

Директор его, Гизатуллина, окончившая ленинградский институт, на культпросветработе уже двадцать лет. Рассказывая о том, как учатся в школе ее две дочки и чем занимается муж в тресте «Салаватстрой», она ведет нас в библиотеку. В книгохранилище 36 тысяч томов. Работает двадцать шесть передвижек в цехах. Гизатуллина с увлечением и явной гордостью говорит о вечерах отдыха во дворце, о художественной самодеятельности, которая за полгода дала тридцать концертов для взрослых и двадцать два для детей.

О детях здесь заботятся повсюду. Не удивительно, что во многих городских кварталах открыты детские комнаты с игрушками и телевизорами, где на общественных началах работают пенсионеры. Рождаемость в городе так велика, что детских учреждений не хватает.

На другой день мы поехали на комбинат, и у нас, как говорится, разбежались глаза: так грандиозна панорама нефтезаводов, так велики строящиеся химические цехи.

А разве забудешь начальника этого колоссального строительства Ивана Афанасьевича Березовского, инженера и технолога, на всю жизнь влюбленного в нефтехимию и не случайно окончившего еще и литературный факультет? Может быть, один из таких нефтяников-химиков и подарит нам по-настоящему проникновенный поэтический роман о своей поистине чудесной, необыкновенно сложной работе?

Березовский водил нас по старым и новым объектам, провел по длинной эстакаде, показал с высоты, где и что творится. Он сам был хорош, этот поэт и хозяин нефтехимии, высокий, стройный, хотя и не молодой уже человек, достойный стать героем романа.

Шестьсот гектаров занимает комбинат, работающий на своем, башкирском сырье, выдавая до сорока видов продукции. А беспокойные его инженеры и рабочие все хлопочут о возможно большем использовании внутренних резервов.

— Вот у нас самый «старый» инженер на производстве — Евгений Михайлович Филиппов. Ему тридцать два года. Он главный технолог производства полиэтилена. До этого был начальником крупного цеха.

Березовский улыбается. Улыбается и Филиппов, невысокий, голубоглазый, юношески подвижной, и тут же заговаривает о недостатках работы комбината…

Они не боятся говорить о недостатках, потому что наверняка справятся с ними, потому что они, как и мы, хотят лучшего на родной земле.

Из Салавата мы понеслись обратно в Уфу, где праздновался юбилей хорошего башкирского писателя — Анвера Бикчентаева. Всю дорогу я смотрела из окна машины на знакомые уже прекрасные пейзажи, на мелькающие села и думала: «Какое счастье, что около полувека назад, такой же вот осенью, все переменилось в нашей стране!»

1963–1969

ОКНО В МИР

В июне 1953 года в Копенгагене должен был проходить женский Международный конгресс.

Нам пришлось отправиться в Данию кружным путем, потому что Копенгагенский аэродром отказался принять пассажирские самолеты из Варшавы. Зато мы увидели чудесную страну — Чехословакию. От пограничной станции Чоп до Праги два дня бежал, покачиваясь по узкоколейной дороге, поезд с небольшими вагонами, оборудованными только для сидения, а за окнами развертывались величавые картины: то горы, заросшие дремучими зелеными лесами, то голые скалы, торчащие, как волчьи клыки, то глубокие ущелья, по которым льются бурные реки, молочно-белые от быстроты течения, то нагорные луга, уставленные островерхими избушками для хранения сена. Иногда все погружалось во тьму — поезд мчался туннелями.

Потом показались Татры, увенчанные снегами. Поезд летел, гремел вдоль русла красавца Вага, мимо причудливых лесистых сопок, изумрудно-зеленых вблизи, а вдали подернутых густой синевой. Живописнейшие городки в долинах. Белые среди садов дома под высокими серыми и красными черепичными крышами, асфальтированные улочки и дороги.

В селах деревянные оштукатуренные домики, крытые дранкой, стоят парами, стена к стене. Это из-за дороговизны земли, которую крестьяне покупали здесь у кулаков. Очень бедно тут жили. Промышленности почти не было. Основная работа — на лесозаготовках и лесосплаве да скудное крестьянское хозяйство.

На всех станциях мелькали пятиконечные красные звезды. Глядя на них, мы чувствовали себя в родной нам стране, среди своих людей. С нами в поезде ехали работницы, которые провожали нас от пограничной станции до Праги. Одна из них, маленькая чернокудрая смуглянка, всю дорогу пела русские песни. Она пела очень хорошо, ее слушал весь вагон, но на второй день пути мы убедились, что такие певуньи не редкость в Чехословакии. Как только стало известно, что едут советские делегатки на женский конгресс, нас стали встречать на станциях толпы людей, выходивших к поезду с цветами, лозунгами, с письмами, приготовленными вместо речей, для которых не было времени. Школьники вместе с учителями пели советские песни, дарили нам свои пионерские галстуки, любовно разрисованные письма: «Дорогие советские друзья! Мы были обрадованы и думали, что будем с Вами говорить. Это невозможно, и мы Вам пишем. Мы знаем, как Вы своей работой строите мир».

Люди шли чередой для того, чтобы пожать нам руки. Подносили к вагону детей. Оказывается, чехи и словаки всюду с большой охотой изучают русский язык.

Передавали нам письма и взрослые: «От имени рабочих, главно женщин, Вас сердечно поздравляю и желаю, чтобы Вам у нас хорошо нравилось. Поздравляйте могучий Советский Союз, доверите, что Вас наши рабочие люди никогда не обмануть».

Мы читали эти письма с волнением. Нас радовали и чувства, выраженные в них, и рисунки на полях, и милые ошибки. Да, мы верим, что руки, которые мы пожимали, — чистые руки, верим в честность рабочих людей. Они пережили тяжесть войны, испытали зверства фашизма и вместе с нами боролись против него. Расправы над патриотами были жестоки. В городе Оламоуце, мимо которого мы проезжали, немецкие оккупанты завалили в угольных шахтах много шахтеров, не захотевших работать на них. Мы проезжали недалеко от деревни Лидице, которая была совершенно уничтожена фашистами…

В Праге мы были недолго. Город утопает в садах. В нем много интереснейших памятников древности: церкви, дворцы, башни, масса скульптур. Есть улицы, похожие на каменные ущелья, в которых с трудом могут разъехаться две легковые машины, и крохотные площади с колодцами посредине, у которых в давние времена приковывали неверных жен на всеобщее позорище. Сохранилась на месте бывшего еврейского гетто, поглощенного разросшимся городом, единственная в Европе готическая синагога, построенная в IX веке.

Смотришь на все и невольно переносишься в эпоху средневековья. Часы XIV века, бьющие на городской ратуше, — свидетельство смекалки искусных мастеровых людей. Невысоко над мостовой два больших круга на стене: нижний — астрономические часы с делением на дни и месяцы. Верхний круг показывает время суток; с обеих сторон его скульптурные изображения, из которых особенно запоминается костлявая смерть с песочными часами, наблюдающая за богачом, считающим денежки. Над верхним кругом два больших окна с голубыми ставнями, выше еще одно — круглое окошко. Бьют часы… С первым ударом распахиваются голубые ставни, и по ратуше проходят двенадцать апостолов. Один за другим подходят они к окну… Поглядят, повернутся и следуют дальше. И вот уже выглядывают из соседнего окна и опять отходят. Кто с крестом, кто с пилой или ключом… Бородатые, лысоватые, идут и строго глядят на людей. При последнем ударе часов распахивается верхнее круглое окно, и в нем появляется железный петух. Он поет. Заслышав его грозное кукареканье, смерть, следящая за богачом, встрепенувшись, перевертывает свои песочные часы.

И также из тьмы времен выступает перед любопытным взором Злата уличка — тридцать «домичков», приткнувшихся к кремлевской стене, где жили и делали «злато» королевские алхимики. Кельи, клетушки с большими печными трубами, с подслеповатыми оконцами, вросшие в толщу кремлевской стены под крутым скатом черепицы. Задние окна этих «домичков» выходят по ту сторону стены на королевский сад, где впервые в Европе были выращены тюльпаны, привезенные из Турции.

— А потом Голландия закупила их у нас и сделала выгодной отраслью своего хозяйства, — поясняет нам провожатый.

— А отчего ваша столица называется Злата Прага?

— Оттого, что у нас, как в старой Москве, свои «сорок сороков». Купола пражских церквей и девяноста башен были позолочены.

Пражский кремль Град расположен на высокой горе, у подножья которой протекает полноводная Влтава. На островах ее среди пышных садов, как и всюду, белеют дворцы.

— Это резиденция наших пионеров, — сказал гид.

Мы переехали Влтаву по Карлову мосту, возведенному пятьсот лет назад. Это очень внушительное в своей суровой красоте сооружение. Оно держится на каменных арках, на массивных прямых его перилах масса статуй. Существует легенда, что со всей страны были собраны и привезены яйца, чтобы сделать раствор для кладки камней при постройке этого моста.

Асфальтированная дорога-улица идет зигзагами на кремлевскую гору, где расположены Градчаны. И вот мы у входа в самый кремль Град. По обе стороны ворот превосходные скульптуры. Направо полуголый атлет опрокинул на землю могучего противника ударом дубины; налево — такая же группа, но там вместо дубины пущен в ход нож. На наш вопрос: «Что это значит?» — нам ответили: «Это значит: человек человеку — зверь».

Образы жестокого прошлого еще ярче оттеняют радость сегодняшнего дня, когда в стране к власти пришел народ и человек человеку стал другом!

В Чехословакии строятся новые заводы, электростанции, рабочие поселки, детские сады и ясли, и вместе с тем заботливо и ревниво оберегаются замечательные памятники истории. Нам показали собор святого Витта в Пражском кремле, созданный по образцу собора Парижской богоматери. Он строился тысячу лет. Его устремленные ввысь готические башни и сто двадцать девять уродов-химер, которые смотрят с крыш черными провалами глаз и ртов, его мозаичные окна, сделанные художниками из цветных стекол и стоящие миллионы крон, статуи святых и серебряные алтари — все это вклад трудового народа в развитие мировой культуры. Церковники, обирая свою паству, не скупились на расходы ради того, чтобы пустить пыль в глаза. Когда капуцины «изобрели» своего святого — Яна Непомука, духовника королевы, не выдавшего тайну исповеди ревнивому королю, они оборудовали в соборе — роскошный алтарь — надгробие, барельефы которого изображают смерть святого, сброшенного по приказу короля во Влтаву с Карлова моста. Наверху статуя Непомука. На все это пошло полторы тонны чистого серебра. Не забыта, конечно, и священная реликвия: кусочек «нетленного языка», «обнаруженного» капуцинами через триста лет после гибели Непомука и вправленного в алтарь, где сияет лучами и серебряный язык, величиной с подошву. Забавно видеть эту игру в святость!

В соборном притворе нам показали дверь за семью замками, которую можно открыть, имея семь разных ключей. За этой дверью хранятся сокровища бывшего королевского дома — драгоценности, которые извлекались только во время коронаций.

— Они и сейчас там?

— Конечно, — ответил переводчик и, словно в подтверждение своих слов, потащил нас в Лоретто, взглянуть на богатства бывшего капуцинского монастыря, расположенного на горе, рядом с кремлем.

В Лоретто нас встретил мелодичный, точно хрустальный, звон. Оказалось, били часы: двадцать семь колоколов, сделанных амстердамским мастером, вызванивали на башне двухэтажного здания «Песнь богородице». Здание Лоретто, к которому примыкают постройки капуцинского монастыря, поставлено так, чтобы внутри образовался квадратный двор, где стоит каменный домик — копия «дома святой семьи» в Назарете. «Подтверждает» это кусок дерева, примощенный на каменной стене двухметровой толщины, — бревно, взятое из «стены святого дома». Лоретто — копию с римского Лоретто, — как и монастырь капуцинов, основали две богатейшие развратницы XVII века графиня Коловрат и Текла Валленштейн, под старость убоявшиеся наказания от бога за грехи своей жизни…

Нам показали в простеньком и очень тесном хранилище массу золота и драгоценных камней. Привлекали внимание золотые «благодетельницы» — каждая около пуда весом — изображение лучистого солнца на высокой подставке. При торжественных богослужениях священники благословляли ими молящихся. Очень богата церковная утварь, ризы, унизанные жемчугом, лампада с подвеской — сердцем из золота в кулак величиной. Бесценно распятие из слоновой кости и черного дерева работы Бенвенуто Челлини. Поражает «благодетельница Чумная», сделанная из колец, браслетов и сережек, пожертвованных прихожанками в благодарность за спасение от чумы, и еще одна благодетельница, украшенная сорока восемью крупнейшими жемчужинами, принадлежавшими Текле — дочери богача Валленштейна. Когда мы уже устали удивляться, нам показали в последней застекленной нише «благодетельницу», сделанную по заказу основательницы Лоретто графини Коловрат из семнадцати килограммов золота и усыпанную бриллиантами так, что солнечные лучи ее сияли как настоящие. Эти шесть с половиной тысяч бриллиантов были нашиты раньше на одном платье распутницы. Среди них блестит бриллиант стоимостью в десятки миллионов крон.

— Самая богатая в мире, — говорит переводчик, весело посматривая на сверкающую игрушку. — Ее привезли сюда под конвоем батальона солдат. Сейчас американцы предлагают нам за нее семьсот миллионов долларов, но мы хотим сделать большой музей и выставить там все это, чтобы народ увидел, на что шли его денежки.

— Почему же Гитлер не забрал драгоценности себе, когда оккупировал Чехословакию? — спросили мы переводчика, выходя из Лоретто.

Он хитро засмеялся:

— Гитлер и папа — это была одна рука.

Да, действительно, рука одна! Недаром капуцины пошли против народного правительства и свой монастырь превратили было в рассадник шпионажа в пользу иностранных агрессоров.

Народ знает, кто его друзья, а кто враги, и свято чтит память советских бойцов, павших в борьбе за освобождение Чехословакии. Могилы их всегда украшены свежими цветами. Нам показали здание военной академии, возле которой происходили ожесточенные бои советских войск с гитлеровцами. На площади Советских танкистов мы увидели поставленный здесь, как монумент, русский танк, первым вошедший в Прагу. Побывали у дома, где в 1912 году проходила Пражская конференция и где выступал Ленин.

* * *

Рано утром мы вылетели в Копенгаген на четырехмоторном голландском самолете. К сожалению, из-за сплошной облачности увидеть Карпаты с высоты нам не удалось. Осталось лишь впечатление плавного полета над белоснежными полями под голубым небом и сияющим солнцем. Только иногда удавалось увидеть внизу в жемчужно-светлых провалах темную тень нашего самолета, окруженную радужным кругом.

Спустились в молочную кипень облаков. Туман вдруг разошелся, показались черная земля и светлые пятна воды. Плоский берег. Большой город в зелени садов. Потом ровные четырехугольники полей. Фермы. Длинные коровники и свинарники под серыми и красными крышами. Пруды и прудочки, окаймленные деревьями. Точно по линейке обрезанные опушки лесов. Опять, похоже, пролив. Низкий травянистый остров как скопище зеленой ряски на синей воде. Белые чайки. Пароходы и катера тянут за собой полосы сверкающей ряби. Летим над домами, рассыпанными на плоском берегу, над белой пеной прибоя. Опять пересекаем какой-то остров или полуостров с полями, фермами и лесочками. И вдруг устремляемся к воде. Ниже. Ниже. Вот-вот плюхнемся в нее… Но навстречу вывертывается берег, подставляя отличные дорожки аэропорта.

Итак, мы в Дании. Возле аэродрома нас встречают дети и женщины с цветами. После таможенного осмотра садимся в такси и катим на другой конец города, где находится отведенный нам скромный отель.

Копенгаген — мировой порт, расположенный на плоской низине, — производит, в отличие от Праги, впечатление очень современного делового города, хотя тоже имеет тысячелетнюю историю. Добротные дома в пять-шесть этажей под крутыми скатами черепичных крыш. Огороженные решетками каналы порта проходят от гавани к самому центру. Триста шестьдесят дней в году над городом работают морские ветры, продувая его со всех сторон. Летом это приятно, но зимой, при большой сырости, переносить их нелегко. Жителей около миллиона, но на улицах больше птиц, чем людей. Повсюду шныряют черные дрозды. Чайки ходят по крышам домов, по дворам, усыпанными гравием, кружатся стаями, играя над тротуарами, носятся над рыбным рынком, схватывая с прилавков рыбу, лепятся, как белые украшения, то на выступы ближних зданий, то на плечи и голову каменной бабы-торговки. Дикие утки запросто плавают в прудах и каналах. Город окутан зеленью садов, уличных аллей, иные дома так увиты плющом, что блестят лишь просветы окон. Роскошны тучные деревья и газоны парков. И всюду масса чудной сирени. Как раз она цвела: везде белели, розовели и лиловели пышные ее душистые гроздья. Очень хороши всевозможные живые изгороди, образующие сплошные зеленые переулочки. Кругом поразительная чистота.

Копенгаген находится на острове, отделенном от основного материка страны проливом Большой Бельт. Есть в городе красивое место Ланге-Линия. Издали видна фигура женщины-пахаря, идущей за плугом, запряженным четверкой могучих быков. В сильной руке застыл, изогнувшись, вскинутый бич. Каменные тела животных выражают крайнее напряжение. Из-под плуга косо бьет, хлещет вода, образуя водопад, сбегающий по двум широким ступеням. Тут, возле фонтана, мы услышали скандинавскую легенду о происхождении датского острова Зеландия, на котором расположен Копенгаген. Есть в Швеции озеро Венер, самое большое в Европе после Ладожского и Онежского. Очертания его почти в точности повторяют контуры берегов Зеландии. По легенде, ведьма Гефион попросила земли у шведского короля. Тот обещал ей дать столько, сколько она сможет вспахать за день. Ведьма превратила в быков своих четырех сыновей и вспахала участок такой величины, что, когда унесла его в Данию, на его месте образовалось озеро Венер.

Утро 5 июня 1953 года. Заседание конгресса открылось в зале городского Дома физкультуры — Идретсхаузене. Этот зал приспособлен для любых мероприятий: можно устраивать танцы, заседать, используют его и для спортивных выступлений. Большая площадь посредине, а вдоль всех стен амфитеатр для зрителей, над которым находятся окна. Потолок выгнутый, как в ангаре. Ко дню конгресса зал был празднично убран. Разноцветные знамена всех стран, приславших на конгресс делегаток, осеняли места президиума. Собрались к девяти часам. В амфитеатре разместилось до полутора тысяч гостей, внизу, за длинными рядами столов, сидело шестьсот одиннадцать делегаток от шестидесяти семи стран. Сколько было волнующих встреч и новых знакомств!

Надо особенно отметить нелегкую работу, проведенную по подготовке конгресса датскими женщинами-демократками. Они оказались поистине блестящими организаторами! Ведь датское правительство было настроено против созыва конгресса в Дании. Отели отказывались нас принять и обслуживать. Нам не хотели дать помещение для заседаний. Все это нужно было уладить.

От имени датских женщин конгресс приветствовала председатель Датского демократического женского союза Рут Херман. Открыла конгресс Эжени Коттон. Эжени семьдесят лет. Седая, хрупкая, темноглазая, она все силы отдает борьбе, которой посвятила свою жизнь. Она сказала: «Миллионы женщин во всех странах мира осознали свои возможности, и они не желают, чтобы их считали неполноценными людьми».

На повестке было три вопроса:

1. Борьба за завоевание и защиту прав женщин.

2. Итоги и перспективы действия женщин в защиту мира и детей.

3. Выборы в руководящие органы МДФЖ.

Доклад по первому вопросу сделала представительница шведских женщин Андреа Андреан. В заключение она говорила: «В России впервые созданы все условия равноправия женщин, и это стало надеждой женщин всего мира. СССР в интересах народа делает все. Напрасно обвиняют его в стремлении к агрессии. Нельзя готовить войну и в шестой раз снижать цены, нельзя готовить войну и проводить такое строительство». Говоря о борьбе женщин за мир, она заявила: «Те, кто рожает детей, имеют право интересоваться их будущим». В прениях по ее докладу, очень тепло принятому, выступило много делегаток. Больше сотни человек вышло на трибуну в течение шести дней. Замечательно было общее единодушие: борясь за свои права, за мир и счастье детей, женщины всех стран пришли к осознанию необходимости борьбы за национальную независимость. С огромной силой был выражен на конгрессе протест против продажности правительств и растлевающего влияния американских агрессоров. На трибуны поднимались женщины разных партий, различных убеждений и социального положения, но все их речи звучали так, что мы забывали, где мы находимся, и нам казалось порой, что перед нами советские люди. Все честные и чистые сердцем восстали против политики насилия.

Эти выступления раскрыли потрясающую правду о тяжелом положении женщин и детей в странах капитализма. Такое мы, граждане Советского Союза, не можем даже вообразить. Молодежь особенно. Принцип равной оплаты за равный труд с мужчинами не проводится ни в одной буржуазной стране. Промышленники наживают на этом колоссальные прибыли, но, не довольствуясь ими, обращаются к еще более дешевому детскому труду. В Греции, когда кончается рабочий день на табачных фабриках, создается впечатление, будто окончились занятия в школах.

Делегатка Турции рассказала нам, что восемьдесят процентов турецких рабочих болеют туберкулезом. На 29 миллионов населения там только одни ясли и два детских сада. Не мудрено, если из 800 тысяч детей, рождающихся ежегодно, половина умирает.

Многие из нас со слезами на глазах слушали делегатку Ирана. Женщина находится там в полном рабстве. Ее до сих пор продают по контракту. Девочек выдают замуж в десять лет, чтобы избавиться от лишних ртов в семье, и власть имущие не тревожатся о том, что эти дети, не выдерживая раннего брака, умирают. Работающие женщины получают там лишь пятнадцать процентов зарплаты за равный труд с мужчинами при тринадцатичасовом рабочем дне. Фабричные работницы не имеют права отлучаться с территории фабрики. Медпомощи никакой: на 85 тысяч жителей один врач. Вместо жилищ — трущобы, где в холодное время года матери согревают новорожденных своим дыханием, а дети постарше греются возле собак.

— Материнство стало несчастьем не потому, что мы не хотим рожать, а потому, что мы слишком страдаем от смерти своих детей, которых не в силах прокормить, — говорила иранка.

Незавидно положение и женщин обеспеченных, принадлежащих к привилегированным сословиям. Женщина не имеет в семье никаких прав, не смеет думать о разводе, даже если брак превратился в сплошное истязание. Другое дело мужчина. Он может развестись в любое время, и жена должна по первому его требованию уйти из дома и отказаться от своих детей.

— Но женщины видят теперь, кто их враг! — сказала иранка, и горбоносенькое, светлое под черными волосами лицо ее стало суровым. — Несмотря на преследования, мы боремся за национальную независимость, против превращения нашей страны в военную базу для американцев. Мы требуем работы. Мы хотим иметь больницы и родильные дома. Мы хотим, чтобы нас считали людьми.

Вот выходит на трибуну круглолицая, но бледная женщина в черном балахоне и черном покрывале на голове, под которым красная повязка. Очень похожа на монашенку. Оказывается, крестьянка из Египта.

— Мы живем в жилищах из глины, и у нас тоже нет никаких прав, — доверчиво обратилась она к аудитории, — но мы услышали о женской борьбе, и у нас возникла надежда. Вот почему я села на самолет и прилетела сюда. — Неожиданно она оборачивается к президиуму и начинает неловко от волнения снимать с шеи нитку бус, стаскивая при этом и покрывало. Затем она сняла второе ожерелье и браслеты с рук, вынула серьги из ушей и, передав все Нине Поповой, сказала: — Наши женщины дали мне это, чтобы я передала вам как наш скромный вклад в борьбу. Мы хотели бы унести с конгресса чувство уверенности. Мы просим вас помочь нам бороться за национальную независимость. Пока угнетен весь народ, мы не получим никаких прав.

— Своим присутствием на конгрессе я обязана мобилизации огромного количества наших женщин разного социального положения, — заявила нам делегатка Эквадора из Латинской Америки. — Я успела улететь, а мои подруги были арестованы на аэродроме. У нас до сих пор существует для помещиков право первой ночи. Живем мы в домах из тростника и глины. Основное питание — рис, цены на который за последние годы возросли в шесть раз.

Право первой ночи! О том же сообщала делегатка Боливии.

— Долги наших рабочих неизбежны, а оплатить их нечем, — говорила она. — После смерти кормильца долг переходит на членов его семьи. Таким образом, рабочие закрепощены на всю жизнь.

Дико слышать такое. Но не верить нельзя. Говорят люди, рискующие своей жизнью, судьбой своих близких ради того, чтобы на весь мир заявить горькую правду.

Легкой походкой в своем длинном сари и сандалиях на босу ногу проходит делегатка Индии, но нелегок груз обличений еще не изжитому прошлому, который она несет на трибуну конгресса.

Мы слышали горестные и гневные речи делегатов из всех уголков мира: и темнокожей, как ночь, но по-своему красивой представительницы Черной Африки, и светлолицых прекрасных женщин из Ливана и Трансиордании, и индонезийки, и крестьянской партизанки из Колумбии, и коричнево-смуглых курчавых негритянок.

Немногим лучше положение женщин в странах империализма.

Вот говорит делегатка Дании:

— Внешне кажется, что у нас все в порядке. Наш жизненный уровень в сравнении с другими странами довольно высок. Однако огромная разница между видимостью и действительностью. Слишком неравномерно распределение денежных прибылей. Сколько детей у нас погибло в бедных семьях, невозможно сказать, так как полиция не ведет этой статистики. Цены на квартиры невероятно высоки. Американские «комиксы» развращают население. Гонка вооружений ухудшает все условия жизни, и это отражается прежде всего на детях и женщинах. Дания — одна из первых стран, где признали равноправие женщин, но мы до сих пор получаем лишь пятьдесят процентов зарплаты мужчин. Некоторые стараются объяснить все эгоизмом мужчин, но это неверно. Мы не добились равноправия — вот в чем дело. Поэтому большой проблемой сегодняшнего дня в Дании является вопрос: может ли женщина быть преподавателем? И женщин допускают только на низкооплачиваемые должности. Значит, надо бороться дальше, чтобы равноправие было осуществлено на деле. У нас большой процент разводов, а положение матери-одиночки поистине отчаянное. Североатлантический договор ухудшил наше положение: мы платим налоги за каждую чашку молока, которую даем ребенку.

Вот вам краткий конспект выступления делегатки из страны «процветающего» капитализма. И каждый из этих пунктов — драма трудового народа.

О тлетворном влиянии на умы людей американского «искусства» говорили очень многие. Америка готовит будущих убийц и насильников. Литература и кинопродукция, экспортируемые из США, — это предел духовного падения, до какого могли дойти только современные торговцы человеческой плотью и кровью. Когда берешь в руки «комикс», то диву даешься, на что потрачена бумага и печатное слово. Нет, не смешно, а омерзительно! Не может убийство выглядеть комично! Только извращенные люди станут смеяться над тем, как другим выбивают зубы, как проламывают черепа, выпускают кишки, поджигают дома, воруют и насилуют. Но «комикс» — это трупный яд, который проникает в малейшую царапину, и вся американская пропаганда войны — яд, отравляющий души. Он опасен потому, что в первую очередь предназначен для детей. Недаром делегатка США, приехавшая нелегально, сказала:

— Рост детской преступности стал проклятием для американских матерей. Уровень жизни? Цены все растут и растут, а заработная плата заморожена.

С горячей речью выступила француженка:

— В нашей стране нет денег для школ. В нашем Париже, который все любят, увеличивается нищета и строятся лачуги. Война во Вьетнаме уносит жизнь наших юношей.

Большое сочувствие вызвало выступление делегатки Австрии:

— Чудовищно, что в мире, где не убраны еще руины, готовится война. У нас сооружаются танковые площадки и военные объекты. Все это стоит огромных денег. А бремя налогов в первую очередь ложится на наших детей. Школы загоняются в подвалы. Сто тридцать тысяч молодых людей после окончания школы ждут работы. По приказу американцев наше правительство экспортирует сырье на Запад по дешевым ценам, а у нас растет безработица, преступность и проституция.

Единственное из всех выступлений — речь делегатки Норвегии — началось с утверждения, что в ее стране все хорошо: существует и равноправие, и забота о детях и матерях. Много там детских яслей и садов. Но дальше норвежка вынуждена была признать, что «при всем этом» — оплата женского труда не выше пятидесяти процентов, а количество детских учреждений ничтожно.

— Разве мы мало страдали? Разве мы мало боролись? И невольно напрашивается вопрос, — заключила делегатка Норвегии, — не устарела ли наша экономическая система?

Бурное сочувствие вызвало выступление представительницы Испании.

— Испанские женщины-работницы живут в беспросветной кабале, — заявила она. — Франкистский режим ничем не отличается от гитлеровского. Работаем по четырнадцать — семнадцать часов в сутки, а оплата зачастую тридцать процентов от зарплаты мужчин. Миллионы семей лишены крова и живут в пещерах…

Можно весь разговор как бы подытожить словами гречанки:

— В Греции женщина равноправна только тогда, когда дело касается тюрьмы, голода или смерти.

Да, такое «равноправие» существует во всех буржуазных странах: и агрессивных и зависимых. Иного там нет и не будет, пока у власти находятся торговцы человеческими жизнями.

Совсем по-другому выступали делегатки из СССР и демократических стран. И в рукоплесканиях их речам выражалась гордая радость за тех, кто уже победил. Самым убедительным оказалось выступление делегатки Венгрии.

Вышла на трибуну женщина тридцати восьми лет, с темными косами, подвязанными «корзиночкой», как у школьницы, в черном платье с круглым воротником, окинула зал открытым и добрым взглядом.

— Я простая домохозяйка. Для меня великий почет — присутствовать на конгрессе, но я не знала, о чем следует говорить с такой большой трибуны. Спросила своих женщин, и они мне посоветовали: «Расскажи им о своих детях». У меня двенадцать детей. Я еще не забыла, как живется, когда в правительстве сидят господа. Сколько раз, когда муж не имел работы, я не могла накормить детей, а их тогда было только семеро! Я знаю, как голодают, как ходят раздетые. Но тот строй у нас отошел в прошлое. А наше народное правительство поддерживает многодетных матерей.

И женщина рассказала, казалось бы, о самых будничных делах: о том, как ее семья живет в трехкомнатном доме, который через несколько лет, после выплаты последнего пятипроцентного взноса, перейдет вместе с садом в их собственность; о том, что перед поездкой на конгресс она купила восемь костюмов для мальчиков, костюм для матери и новые занавески. Она рассказала, что в ее домашнем хозяйстве расходуется ежедневно шесть килограммов хлеба и один килограмм сахару, а когда готовится обед, ей нужно сразу три килограмма картофеля и три килограмма муки. Муж получает 1500 форинтов. Это твердый доход семьи. Кроме того, пособие на многодетность — неожиданные деньги. Она так и сказала «неожиданные». И на все хватает. Младшие ребятишки — в детском саду, которые постарше — учатся. Один сын хочет стать пилотом, другой — геологом, третий — зубным врачом, четвертый — машинистом паровоза.

— Я счастлива и горда за своих детей: они все станут образованными людьми, их не ожидает безработица. Для нас каждый день приносит лучшее.

Все выступления на конгрессе награждались овациями, и они стоили того. Но обычно мы, поприветствовав одного оратора, садились и начинали слушать нового, а тут было иначе: когда мать спустилась с трибуны и направилась вдоль зала к столу венгерской делегации, ее проводили взглядами и бурей аплодисментов до самого места. Женщины всего мира, стоя, приветствовали ее, пока она шла, озаренная радостью своего материнства.

В последний день заседания мы слушали приветствия от Кореи, Вьетнама и Малайи. Правительство Дании отказалось дать визы делегаткам этих стран. Но общее настроение на конгрессе было таково, что мы все время ощущали, будто эти делегатки были с нами.

Англичанка, мать демобилизованного солдата, вынесла на трибуну красно-синее знамя Кореи. Зал качнулся от грома овации этому знамени, ставшему символом международной борьбы за мир, за национальную независимость. Затем наступила немая тишина, в которой зазвучало передаваемое по радио приветствие конгрессу от корейской делегации.

— Мы шлем вам пламенный привет от имени корейского народа и корейских матерей. Мы благодарим вас за помощь.

Лица делегатов и гостей сосредоточенно-серьезны. Слушают, не шелохнувшись, только за соседним столом молодая женщина тихонько, будто боясь помешать соседям, снимает под очками слезинки тонкими пальцами.

— Мы не одиноки, — звучит в огромном зале далекий голос, — на нашей стороне моральная и материальная поддержка всех честных людей мира.

Затем на трибуну было вынесено знамя Малайи. С волнением услышали мы приветствие от женщин прекрасной страны, которую называют садом Востока. Малайя богата оловом и свинцом, и уже сто лет империалисты грабят ее. Чтобы подавить сопротивление шестимиллионного малайского народа, Англия мобилизовала четыреста тысяч солдат, использует химическое оружие, прибегает к убийствам и насилиям. Но народ Малайи не сдается.

Не сдается и вьетнамский народ. Когда над трибуной конгресса развернулось красное, с золотой звездой, знамя Вьетнама, вся французская делегация поднялась, как один человек, и прослушала приветствие стоя.

Голос вьетнамской делегации, переданный по радио, прозвучал на конгрессе с потрясающей силой. Это был рассказ о борьбе и страданиях вьетнамских женщин.

— Сейчас мы боремся вместе со всем народом против французских оккупантов. Наши села горят от напалмовых бомб… Мы никогда не забудем обугленные тела матерей, сжимавших детей в своих объятиях, но это лишь усиливает наше сопротивление и ненависть к палачам.

Святые слова! Ненависть к агрессорам и сопротивление их желанию вызвать новую мировую войну растут, растет и движение сторонников мира.

Трудно переоценить значение конгресса. Он показал широкий размах женской борьбы за мир и счастье детей, за национальную независимость и равноправие женщин. Он привлек внимание трудящихся всех стран к этой борьбе. Привлек, несмотря на то, что буржуазная печать сначала решительно замалчивала его, а потом так же решительно заявила, что демократический конгресс — это лишь вывеска, а в Копенгагене идет мировое собрание коммунисток. Конгресс принял декларацию прав женщин с требованием права на работу, на равную оплату за равный труд, с требованием предоставления политических и гражданских прав. Он обратился с воззванием к женщинам всех стран с призывом бороться против расовой дискриминации, против политики военной агрессии.

А кроме того, он стал незабываемым, прекраснейшим событием в жизни двух тысяч женщин, которые присутствовали на нем.

Заседания длились шесть дней. Мы заседали с 9 часов утра до 12 часов ночи. Последнее заседание окончилось в 5 часов утра. Так вышло потому, что нам удалось получить зал по контракту только до 10 июня (11-го там должны были начаться танцы), а желающих высказаться оказалось очень много. Но мы не испытывали усталости. Каждый день был как праздник. Находясь в зале конгресса, мы чувствовали себя дома и забывали, что мы в стране, где есть король и капиталисты, где властвуют американцы, а на площадях города марширует королевская гвардия в папахах из черного медвежьего меха.

Перед началом заседаний происходили встречи делегаций. Делегатки обменивались подарками, знакомились. Повсюду в гигантском зале образовывались оживленные группы, слышался смех, аплодисменты, песни. Дарили друг другу игрушки, броши, вышивки, статуэтки. Маленькая веселая суетня. Короткий обмен приветствиями. Энергично вскидывая вверх кулаки, делегатки Индии кричат:

— Мир! Мир! Мир!

Мы знакомимся с женщинами Тринидада, Ливана и Трансиордании. Это женщины большой судьбы, посвятившие свою жизнь народному делу. Одной из них, Лейле, двадцать два года. Она приехала на конгресс с годовалым ребенком. Муж ее в тюрьме: он выступал за мир. С каким трудом эти женщины прорвались сюда! Они увезут массу впечатлений и еще большую волю к борьбе, но им будет нелегко, когда они вернутся на родину.

— Мы не боимся трудностей, — задумчиво говорит Лейла, — мы знали, на что идем! Мы счастливы тем, что побывали здесь и увидели, как велики наши общие силы. Но мы не успокоимся, пока не рассеется угроза войны, пока не исчезнет черная тень заботы, омрачающая лица матерей, пока не отлетит угроза голодной смерти — ворон, каркающий над изголовьем миллионов детей.

Несмотря на бойкот, объявленный конгрессу буржуазной печатью, сообщения о его работе проникали всюду. Ежедневно мы получали сотни телеграмм и приветствий из всех уголков земного шара. То и дело заседание прерывалось: приходили делегации с приветствиями от предприятий и организаций города, приходили школьники и совсем маленькие дети. Нам приносили цветы, вышитые панно, огромного голубя, сделанного из белых гвоздик. Популярность конгресса увеличивалась с каждым днем.

Однажды мы увидели датских солдат, которые прохаживались группами возле здания, где шел конгресс. Они стояли и в толпе у входа, а вечером нам объявили, что нас хочет приветствовать рядовой датской армии.

И вот он появился на трибуне — славный молодой парень.

— Я пришел сюда сказать вам от имени солдат моего батальона, что мы с большим вниманием следим за вашей благородной работой. Мы желаем вам успеха. Мы заверяем вас, что не будем воевать против стран народной демократии и Советского Союза.

Овация потрясла зал. Солдат стоял, взволнованный оказанным ему приемом. Он вытирал платком раскрасневшееся лицо. Ему стало жарко, а тут еще взбежала на трибуну женщина, обняла его, расцеловала и вручила букет пунцовых роз. Он взял букет и направился к выходу, но вдруг спохватился, вернулся и с милой, немного смущенной улыбкой передал розы делегатке, которая сидела в президиуме. Женщина встала, сняла с плеч голубой платок и повязала им шею солдата.

Когда мы встречались с представителями датского народа, мы каждый раз убеждались в том, как сильны их симпатии к делегаткам демократических стран и Советского Союза. На второй день конгресса датские женщины и молодежь устроили вечер для делегаток в спортивном зале, где присутствовало около шести тысяч человек. На открытой эстраде разместился большой хор. Впереди — девушки в красно-белых костюмах. На том вечере мы и увидели в первый раз знамена Кореи, Вьетнама и Малайи, торжественно внесенные датчанками. Под несмолкаемые аплодисменты зрителей, одно за другим появлялись они из темноты и, пламенея в лучах прожекторов, поднятые руками чистых сердцем борцов за мир, проплывали над головами людей, вставших им навстречу. Незабываемые минуты! А потом состоялся концерт, и мы услышали датские народные песни и песни советских композиторов на русском языке. Потом был концерт Бетховена для рояля с оркестром. Его с большой силой исполнили музыканты Королевского театра и молодой талантливый пианист Уинтер, который должен был участвовать в предстоящем международном фестивале. Перед нами выступила известная датская певица Хироп. Молодые артисты Королевского балета тоже сочли за честь выступить перед делегатками конгресса и показали нам свое мастерство.

Слушая Уинтера и Хироп, мы думали о талантливом и трудолюбивом датском народе. О том, что знаменитый скульптор Торвальдсен и оба Андерсена — и любимый всеми сказочник Ганс Христиан, и славный романист Мартин Нексе — вышли из рабочих семей. Мы думали о том, что трудящимся всех стран света нечего делить и дружба между ними рождается так же естественно, как естественно рождается вражда между капиталистами.

На следующий день в Фелез-парке состоялся митинг, на котором мы вынесли протест датскому правительству за то, что оно не допустило на конгресс делегации Кореи, Малайи и Вьетнама. Когда мы шли на митинг, на улицах сплошной стеной стояли толпы людей. Нам махали руками и цветами, кричали «мир», «ура». Подойдя к парку, мы увидели, что большое поле перед входом было завалено велосипедами. Много нашлось желающих присутствовать на митинге!

Копенгаген не зря называют столицей велосипедов. Когда кончается рабочий день, улицы принадлежат велосипедистам, заполняющим не только отведенные им дорожки, но и асфальт, предназначенный для машин. Оказывается, велосипеды в Дании самое дешевое средство передвижения, и потому на всех тротуарах и дворах устроены для них стоянки.

На одной из громадных полян парка собралось у раковины-эстрады до двадцати пяти тысяч человек. День стоял солнечный, но жару смягчал прохладный морской ветер. Казалось, сама природа была заодно с нами.

Датчане в большинстве шатены и рыжеватые блондины. Голубоглазые. Сероглазые. Дети прелестны, много светлокудрых. На малышах кожаные шлейки, чтобы пристегивать их к стульчику впереди сиденья велосипеда.

Митинг прошел с большим подъемом. Голубые делегатские платки развевались над толпой. Всюду масса цветов.

Представительницу Бразилии Элизу Бранко встретили овацией и долго не стихавшим: «Э-ли-за! Э-ли-за!»

Протест датскому правительству все приняли с воодушевлением.

Незадолго перед конгрессом была утверждена новая датская конституция. Наряду с такими пунктами, как введение престолонаследия по женской линии (у нынешнего короля народились одни девочки и нет наследника), был внесен в конституцию и пункт, гласящий, что в минуту опасности датское правительство может весь суверенитет власти передать международной организации. Это еще более усилило оппозиционные настроения в стране. Конституция прошла со скрипом: почти половина жителей, имеющих право голоса, проголосовала, как здесь говорят, лежа на боку, то есть не пошла на голосование, да 300 тысяч голосовало против.

Когда мы знакомились с Данией, то побывали и на фабрике телефонных аппаратов в десяти километрах от Копенгагена. Мы увидели отлично оборудованные цехи. Но работницы, все без исключения, в том числе и беременные до восьми месяцев, ездят сюда из города на велосипедах. На трамвае рабочему ездить не по карману.

Очень интересны были встречи в порту… Докеры, показывая нам на набережную, где не видно было ни одного крана, сказали:

— Вы видите эти горы товаров? Все тяжести мы переносим на своем горбу… Так хозяевам выгоднее.

Нам показали детский сад в Вестброу — западном районе, где живут низкооплачиваемые трудящиеся и безработные. Единственный детский сад на семьдесят тысяч жителей! Он принадлежит частнику. На верхнем этаже, где ясли, было три грудных ребенка, на втором — для дошколят — человек двадцать, они играли во дворе, где росло около десятка деревьев, загороженных очень высокими решетками.

— Мы бережем деревья, — пояснили нам, — других нет в районе.

Тяжело смотреть на мальчиков в американских трикотажных ковбойках на «молниях». Рубашки эти с рисунком: мелкий орнамент — браунинги и воинственные восклицания, крупным планом — стреляющие и режущие молодцы.

«Человек человеку — зверь!» — стараются внушить ребенку даже видом рубашки американские помощники смерти, товарами которых завалены прилавки датских магазинов.

В Дании существуют летние лагеря для детей. Один такой лагерь мы видели, и он произвел на нас грустное впечатление. Представьте себе большой пустырь, изрытый какими-то ямами. Кругом — ни травинки. Песок, камни да пыль. И на этом участке проводят время дети рабочих. Их тут «воспитывают». Прежде всего трудом. Дети корчуют пни, занимаются «строительством» домиков из ящиков, старой жести и соломы. Внутренняя обстановка таких курятников — домашний хлам: порванные шторы, поломанная посуда, но на дверке каждого домика большущий замок. Так прежде всего воспитывают собственника в человеке. В лагере есть «художественная студия» — низкая палатка. Когда мы в нее заглянули, там был один мальчик. Он наклеивал на большой лист черной бумаги изображение почти нагой женщины, должно быть вырезанное из американской афиши. А тут же рядом крупным планом рука, держащая браунинг…

Перед отъездом мы взяли такси и проехались по городу. Побывали в богатом музее искусств, где хранятся исключительно произведения древних: из Греции, Рима, Египта. Потом осмотрели прекрасный музей Бертеля Торвальдсена. Он построен в античном стиле. Над фронтоном — большая скульптурная группа: колесница, запряженная четырьмя мчащимися лошадьми. А во внутреннем дворике, вымощенном серыми плитами, строгий четырехугольник из черного полированного камня — могила Торвальдсена, пышно заросшая вечнозеленым плющом.

В открытой гавани крутобокие океанские пароходы, однако и в этом порту не видно техники, только иногда проезжают самоходные тележки с небольшими подъемными кранами. Что ж, рабочих рук здесь много: 200 тысяч безработных.

В маленькой Дании очень высок процент самоубийств, и в первую очередь самоубийств матерей вместе со своими детьми. Об этом же говорила нам на конгрессе представительница Японии, где пятьдесят пять процентов от числа самоубийц составляют матери, вместе с собой убивающие детей. Возможно, это японки, которые не хотели продавать своих девочек в публичные дома.

Осмотрев благоустроенный Копенгаген с его чистенькими улицами и густыми, безмолвными в будничные дни парками с просторными полянами для гуляний, мы спросили датчан:

— Почему в вашей красивой, цветущей, такой веселой на вид стране много самоубийств?

— Потому что жить очень трудно. Дания — страна молочного хозяйства, мы экспортируем, главным образом в Англию, бекон, яйца, масло. Мы славимся этим, а многие у нас не в состоянии приобрести даже кусок хлеба. Нищенствовать же не разрешается: официально у нас нет нищих. Те, кто работает, платят большие налоги. Квартирная плата съедает не меньше четверти заработка. А ждать нечего — нет никакой перспективы.

Мы вспоминаем слова венгерской матери: «Каждый день для нас приносит лучшее». Вспоминаем десяток деревьев за решетками в Вестброу, где в добротных, тесно поставленных домах задыхается от нужды 70 тысяч населения. Разве им нечего ждать? Мы вспоминали еще шофера такси, который вез нас на первое заседание конгресса. Он не взял в гостинице адреса, а мы никак не могли объяснить ему, куда нам нужно. Спортивный зал? Но в городе их четыре. Пришлось прибегнуть к помощи полисмена.

— Джерман? — сердито спросил шофер, включая газ.

— Нет.

— Инглиш?

— Нет, Москва.

Мрачное лицо водителя сразу просияло. Неожиданно он ударил большой ручищей по плечу сидевшую рядом с ним нашу делегатку и, широко улыбаясь, сказал, сразу использовав весь свой запас русских слов:

— О, Москва! До свидания!

Шофер, который возил нас на экскурсию, тоже смотрел невесело, все время поторапливая наших провожатых.

— Куда он спешит? — спросили мы.

— Он хочет, чтобы вы посмотрели побольше.

И мы, в самом деле, с его помощью успели осмотреть очень многое. Уже по собственному почину шофер завез нас в парк, где находились могилы жертв фашистской оккупации. Судя по надписям, это в большинстве была молодежь.

— Здесь много железнодорожников, которые действовали против гитлеровцев, устраивая аварии, — сказал переводчик. — Поэтому фашисты возили в поездах заложников, которых тоже расстреливали.

У братской могилы мастерски сделанная гранитная скульптура. Сидит мать, охваченная скорбью. У ее ног, привалившись к ней, — мертвый молодой солдат. Голова его с закинутым вверх лицом лежит на коленях женщины, застыла отброшенная рука. Возле памятника свежие цветы — от делегаток конгресса. Мы проехали и в дачный район, мимо домишек рыбаков, приткнувшихся к садам богатых вилл, мимо морских купален.

Шофер завез нас и в зеленую зону пригорода, где пышно, радостно цвела сирень и повсюду разбегались переулочки — асфальтовые ленты среди живых изгородей. Из садочков высматривали кирпичные домики под черепичными крышами.

— Что здесь?

— Застройщики. Если человек накопил пять тысяч крон, он может получить еще ссуду и выстроить себе домик. Общая стоимость постройки до шестидесяти тысяч крон, в четыре раза больше, чем до войны. До старости будешь выплачивать проценты, а жизнь так неустойчива! Лишился работы — нечем платить, и хочешь или нет, но приходится отказаться от дома.

Да, невеселая перспектива!

Возвращаясь в отель, мы решили дать на чай старательному шоферу, но он отмахнулся и, похоже, сердито сказал что-то.

— Может быть, он тоже когда-нибудь приедет в Москву, — перевел его слова наш гид. — Вы, наверно, покажете ему все, что там есть. И неужели вы потребуете за это денег?..

* * *

Ровно через десять лет, в июне 1963 года, в Московском Дворце съездов тоже открылся Всемирный конгресс женщин. Много воды утекло за это время. Мы стали старше, мудрее. Дети наши подросли или совсем повзрослели. Произошли большие изменения и в международной жизни. Все красочнее и праздничнее становятся год от года конгрессы, фестивали, спортивные встречи.

Это говорит о потребности людей общаться друг с другом, о неслабеющем стремлении объединить силы в борьбе за счастье своих детей. Как сразу распахивается мир, когда идешь по улице иноземного города, идешь как брат и друг, с живым интересом глядя на необычный ансамбль улиц, и незнакомые деревья, и новые для тебя наряды, слушаешь говор, любуешься детьми, близкими твоему сердцу в любом уголке земного шара. Ты чувствуешь себя здесь чужим, но не чуждым, многое непонятно тебе, но мило, потому что это обычная мирная жизнь народа.

Хорошо побывать за границей! Но не менее интересно принимать у себя заграничных гостей — посланцев дружбы.

На конгрессах, где присутствуют делегаты всех стран, обычно ощущается столько душевной теплоты, что долгие годы воспоминания о них согревают душу.

Я представляю волнение друзей-делегатов, когда они впервые ступают по земле нашей родины.

Она необычайно велика и прекрасна. Счастлив тот, кто побывал на изумрудно-зеленых в летнюю пору сопках Дальнего Востока, на берегу Тихого океана. Навсегда запомнит турист очарование Ленинграда, особенно тот, кто пройдет по его стройным улицам в колдовском сумраке белых ночей. Хороши белые ночи в Якутии. Торжественна там тишина гольцовых гор, похожих на развалины величавых сказочных городов: белокаменные дворцы над синевой таежных лесов, а иногда просто серые каменистые громады, покрытые снизу изжелта-седыми коврами мхов-ягелей и редко раскиданными кустами кедрового стланика. Уходят на север к Ледовитому океану мощные таежные реки, баюкая в студеных струях осетров, пудовых хищных нельм и серебристых лососей. Выравниваются горы, и бескрайние тундры шлют суровый сестринский привет — дыхание северных циклонов — далеким русским равнинам и среднеазиатским и уральским степям. Есть степи и в Сибири… Страна мехов и золота, алмазов и нефти, хлопка и пшеницы — нет счета ее богатствам! Но самое большое наше богатство — люди, создающие новые города, гигантские гидростанции и ракеты, взлетающие в космос. И для всех этих людей гордость — родная Москва. Пожалуй, нет такого жителя, который не мечтал бы побывать в Москве. Везде толкуют о ней. Как она живет, как растет и строится: и о Черемушках знают всюду, и почти на каждой крупной новостройке есть Черемушки со своим милым сердцу названием и устремленностью в будущее. И Лужники свои тоже есть. Но Дворец съездов в стране пока один. И он в Москве, на древнем кремлевском дворе.

Не только интурист, не только советский человек, впервые попавший в Москву, но и мы — уже «коренные» москвичи — не можем равнодушно входить в этот новый чудесный дом…

Поначалу некоторые острословы пытались прилепить ему кличку: «стиляга между бояр». Но Дворец съездов хорошо включился в кремлевский ансамбль. Не заслоняя старых соборов и палат, стоит серебряный прямоугольник этого дворца, как будто на особицу в своей легкой стройности. От его сияющего многооконья светло на просторе серокаменного древнего двора, оживленного посадками голубых елей, и совсем не кажется он таким громадным, каков на самом деле.

В этом славном «домичке» и собрался нынче женский Международный конгресс. И так радостно было присутствовать на нем!

Ведь конгресс был посвящен не только борьбе за права женщин, но и борьбе за национальную независимость, за разоружение и мир на земле. Надобно сразу оговориться, что мы, советские женщины, считаем эти вопросы связанными неразрывно, и напрасно пытались поначалу делегатки Италии говорить о какой-то совершенно нереальной, обособленной женской эмансипации. Достаточно прочесть потрясающие очерки французского корреспондента Мадлэн Рифо «Репортаж с „того света“» об алжирских детях в огне войны, и сразу станет ясна беспомощность тех деятелей, которые надеются на возможность борьбы за экономические права в отрыве от политики. Когда читаешь о матерях, сошедших с ума, прижимающих к пустым грудям иссохшие скелетики младенцев, о матерях, прошедших истязания пытками на глазах своих малышей и переживающих еще большие страдания оттого, что они не могут помешать умирающим от голода детям есть землю, — не страх, а гнев охватывает душу. А ведь такое творится всюду, где еще властвует капитализм. Говорить в этих угнетенных странах только об эмансипации женщин все равно что обращаться с речью к тигру, терзающему свою добычу. Какие права, если война ломает всю жизнь человеческую?!

Наша советская родина уже показала свою великую силу и доброту в тяжком испытании войны с фашизмом. Миллионы беженцев уходили в годы Отечественной войны из разрушенных и выжженных гитлеровцами дотла городов и сел Украины, Белоруссии, Северного Кавказа и Поволжья, старорусских городов: Можайска, Пскова, Новгорода, Ленинграда. Эта масса обездоленных женщин и детей, выскочивших из пламени пожарищ полуодетыми, хлынула за Волгу, на Урал, в Сибирь. И всем нашлось место, для всех нашли тепло и кусок хлеба. Советская страна кормила своих детей как могла и, отбивая атаки оголтелого фашизма, заслонила от него человечество. Мы давным-давно, без помощи извне, залечили страшные раны, нанесенные зубами дикого зверя, и теперь стоим за мир, не от слабости, а от любви ко всем детям планеты, от стремления к счастью народов. Честные люди чувствуют это. Недаром на конгресс в Москву съехались представители ста шестнадцати стран.

Вхожу под каменные своды древних кремлевских ворот, куда стремятся потоком толпы делегаток. Легко ступают по квадратной брусчатке мамы, съехавшиеся со всех концов белого света. Как стройны, а порою и величавы в своих сари голорукие тяжеловолосые индуски; словно паруса, проплывают африканские женщины, горделиво неся на смуглых обнаженных плечах широко развевающиеся прозрачные мантии; блестят шелком черных волос и пестрых, точно бабочки, кимоно делегатки Японии. В Москве жара, солнце палит вовсю, и европейские женщины тоже в легких цветастых нарядах. Стучат плоские сандалии и каблучки-гвоздики по каменным плитам — сплошной шорох шагов.

Стеклянный фонарь входа, и мы — в гигантском фойе дворца. Шум шагов стихает на мягких коврах — целых полях синтетики. Зато по всем залам, переходам, эскалаторам разливается звон голосов — разноплеменный говор и радостный смех. Взрывы аплодисментов сопровождают тех, чьи имена известны в борьбе за мир, за общечеловеческое счастье: хрупкая серебряно-волосая Эжени Коттон, легендарная Долорес Ибаррури — приковывающая общее внимание своей величавой простотой женщина в черном, сын которой погиб в боях за Сталинград! Сельская труженица Надежда Заглада — душа советских хлеборобов; проходит, вызывая сердечные улыбки, и делегатка Демократической Германии Лотта Ульбрихт. Все громче аплодисменты, все теплее приветствия.

В исполинские окна смотрит синее небо, зубчатые стены Кремля с голубыми башенками елей вдоль них и золотые купола древних соборов, а от этого во Дворце съездов еще праздничнее.

Конгресс открывается. Мы сидим наверху в ложе прессы, перед нами красочное зрелище — колоссальный зрительный зал, заполненный делегатками и гостями. Шесть тысяч человек разместились в партере, ложах, амфитеатре и на балконах. Здесь нет ни позолоты, ни лепных украшений, зато легко дышится. Открытые боковые ложи, наклонно идущие от амфитеатра к сцене вдоль всего партера, придают залу стремительную окрыленность. И в настроении собравшихся женщин — при всей пестроте их нарядов и разности мировоззрения — чувствуется такая же стремительная готовность к действию.

Замечательно, что душой конгресса стала наша космонавтка Валя Терешкова. Ее подвиг, воодушевивший миллионы сердец, стал как бы знаменем для женщин всего мира.

Право, стоило родиться на свет только для того, чтобы увидеть, как под гром аплодисментов наша «Чайка» — девушка с пепельно-русыми волосами и нежным румянцем — проходила к столу президиума. Ее приветствовали стоя. Ей улыбались, ее заваливали дарами. А она, светясь сдержанным счастьем, держалась с грацией и достоинством юной королевы. Да, она была для нас королевой космоса, и в сиянии ее лучезарной славы в тот момент померк даже Быковский, с которым она вместе явилась на конгресс. Ничего не поделаешь: космонавт уже не был новостью, а она наша гордость и радость пока единственная! Глядя на нее, — кстати сказать, ни фото, ни телевидение не передают ее очарования, — трудно представить, как могло катапультироваться из кабины спутника такое хрупкое существо? Но здесь, видимо, не только стальные нервы, но и стальная мускулатура.

Чудесно выступили перед делегатками и гостями конгресса московские дети. Их песни и пляски, легкие и шаловливые, как весенний ветерок, вызвали общий восторг. Концерт, данный Московским Домом пионеров, был по-настоящему праздничным.

Семилетний композитор Таня Федоскина своим выступлением на эстраде тоже полонила всех. Когда после отличного исполнения на рояле собственных, по-настоящему мелодичных вещей эта картавая, громкоголосая, смелая девчурка была окружена толпой делегаток, хлынувших на сцену, мы поняли, что она великолепный агитатор за наши идеи. Закономерно, что эти идеи добра и дружбы одержали победу в итоге работы конгресса: люди хотят мирного труда, счастья и радости для своих детей. Поэтому гнев и слезы сочувствия вызвали у нас выступления делегаток Ирака и Вьетнама, поэтому с таким горячим воодушевлением была принята речь Ауа Кейта — представительницы африканских женщин. Ее зацеловали, когда она сошла с трибуны. А говорила она о борьбе за права женщин, неразрывно связанной с борьбой за национальное освобождение, за разоружение империалистов. Десять лет, прошедшие после Международного конгресса женщин в Копенгагене в 1953 году, еще не разрешили этой проблемы. Шесть дней, которые мы провели в столице Дании в тесном общении с самыми прогрессивными женщинами мира, остались в памяти как яркое свидетельство нашего единства. В капиталистической стране, окруженные общим вниманием, сочувствием и… ненавистью, мы чувствовали себя как дома в зале конгресса. Растущая мощь лагеря социализма наполняла наши сердца гордостью.

Советский народ, породивший Чапаева, Мересьева, Александра Матросова и миллионы других героев, подобных им, высоко держит свое боевое знамя. Но мы не стремимся к войне, потому что в нашем представлении героизм — это прежде всего борьба за счастье людей, а значит, борьба за жизнь.

1953–1963–1969

О людях хороших

НАКАЗ ВОЖДЯ

Зимой 1966 года я ездила в Оренбуржье на юбилей татарского поэта Мусы Джалиля. Именно в этой поездке родился замысел нового романа «На Урале-реке». Встречи с людьми, участвовавшими в обороне города-героя от белоказаков Дутова и колчаковцев, с людьми, многие из которых потом стали прототипами моих героев, натолкнули меня на мысль рассказать о них читателям. Оренбургская эпопея, имевшая такое громадное значение в истории гражданской войны, была обойдена в нашей литературе. Это в высшей степени несправедливо, и я вскоре с большим увлечением занялась работой над романом, посвященным обороне Оренбурга.

Рассказы об участии Ленина в обороне города, о том, как он принимал в Смольном делегацию оренбургских железнодорожников, а также о героической забастовке и создании подпольной Красной гвардии привели меня на паровозоремонтный завод и в рабочий поселок — бывшую Нахаловку. Здесь я и познакомилась с ветеранами-красногвардейцами Иваном Башкатовым, Семеном Бочаровым, Иваном Балахоновым, Василием Пустотиным, Григорием Богусоновым и многими другими.

С волнением и гордостью они рассказывали мне о своих вожаках: Левашове, братьях Коростелевых, Константине Котове, о комиссарах по борьбе с дутовщиной, назначенных Лениным: Петре Алексеевиче Кобозеве и Алибии Джангильдине. С любовью описали председателя ревкома Самуила Цвиллинга и секретаря губкома Ивана Алексеевича Акулова.

Познакомилась я и с железнодорожниками оренбургского депо Федором Коркиным, Дмитрием Полумордвинцевым и их товарищами по борьбе и работе. Пришлось поехать в степной Соль-Илецк, потом в Орск, Илецкий городок на реке Урале, в Бузулук и в горные районы области на границе с Башкирией. А затем поездка по бывшим казачьим станицам и разговоры со станичницами, с казаками, которые выступали на стороне Дутова. Многодневная работа в архивах совсем захватила меня. Старые, пожелтевшие, а то и напечатанные на оберточной бумаге газеты: социал-демократические, казачьи, солдатские, церковные, советские «Известия» — все они наполнены накалом политической борьбы.

Большую помощь в сборе материалов для романа оказали мне ветераны борьбы с белогвардейцами и белоказаками жители города Орска: Федор Ефимович Кривошея, Александр Михайлович Иванов и Спартак Иванович Клецов, а также многие партийные и советские работники и сотрудники краеведческого музея.

Так постепенно воссоздавалась обстановка гражданской войны в Оренбурге.

* * *

Паровозосборочный цех битком набит народом. Помощник Левашова, Константин Котов, в домике которого по ночам встречались подпольщики-красногвардейцы, начал читать наказ делегатам к Ленину, и вокруг сразу наступила чуткая тишина.

Как пройти через линию дутовского фронта, где на каждом шагу заставы? Удастся ли скрыть при обысках дорогой документ? Кого послать с таким важным поручением? Кузнец Иван Ильич Андреев предложил от стачечного комитета возглавить делегацию строгальщику токарного цеха Панарину.

Двадцать шестого ноября 1917 года посланцы Оренбурга переступили порог кабинета Ленина в величественном здании Смольного… Как шел разговор, кто принимал в нем участие — затерялось в вихре бурных событий. Не сохранились даже имена делегатов. Мы знаем только фамилию Панарина да единственную его фотографию. В последнее время историками оспаривается и то, что этот человек, с энергичным лицом, как бы укороченным, спадающим на низкий лоб гладким крылом темного чуба и широко раскинутыми усами, что этот рабочий-строгальщик видел Ленина и своими руками передал ему послание оренбуржцев.

Теперь историки называют имена бузулукских машинистов Германа и Бебина: будто они были у Ленина 26 ноября, хотя сам Ленин писал: «железнодорожники из Оренбурга». Хорошо, что сохранились документы о том, как он откликнулся на просьбу оренбуржцев.

Выслушав их, он написал в штаб Петроградского округа: «Н. И. Подвойскому или В. А. Антонову-Овсеенко».

Маленькое письмецо, даже записка на случайном бланке со штампом в верхнем углу «Народный комиссар по министерству финансов. Петроград 26/XI — 1917 г.»:

«Податели — товарищи железнодорожники из Оренбурга. Требуется экстренная военная помощь против Дутова. Прошу обсудить и решить практически поскорее. А мне черкнуть, как решите.

Ленин».

Надо представить торжество, с которым шли в штаб посланцы Оренбурга, получив письмо от самого Ленина.

Сейчас, когда прошло полвека, по-прежнему поражает умение Владимира Ильича так кратко и ясно выражать свои мысли, способность его в двух-трех фразах поставить конкретную задачу, подсказать решение и подчеркнуть необходимость срочного ответа, не оставляя лазейки для волокиты. А в это тяжкое время только такое руководство, внушавшее народу доверие к партии большевиков и уверенность в своих силах, помогло преодолеть чудовищные трудности и одержать победу.

Ответ из штаба был дан немедленно. Антонов-Овсеенко сообщил Ленину о предстоящей посылке в Оренбург воинских частей из Петрограда, Москвы, Красноярска и о немедленной отправке эшелона матросов и красногвардейцев под командой мичмана Сергея Павлова. В это время большевик Петр Алексеевич Кобозев, который с 1915 года работал инженером на постройке Орской железной дороги и вместе с братьями Коростелевыми и Цвиллингом создавал партийную организацию в Оренбурге, был уже назначен Лениным чрезвычайным комиссаром по борьбе с дутовщиной. Эти полномочия Кобозев получил в ноябре 1917 года, когда Дутов стал диктатором в Оренбуржье.

Рабочие Оренбурга хорошо знали Петра Алексеевича: энергией он отличался неукротимой. Среднего роста, но крепкий, с прямым взглядом больших глаз и светлой улыбкой, он привлекал сердца жизнерадостностью. Центром его деятельности стали городок и станция железной дороги Бузулук, закрывавшие белоказакам путь к Волге. Здесь Кобозев проводил митинги среди демобилизованных солдат и железнодорожников, создавал отряды Красной гвардии. Он побывал в Казани, Сызрани, Кинели. Но там всюду были свои трудности: угроза контрреволюции приковывала надежные для Советов силы на местах. И Кобозев снова самостоятельно действовал в Бузулуке… Он провел съезд рабочих-железнодорожников, принял на себя управление северной частью Ташкентской (Оренбургской) железной дороги, участвовал в работе уездного съезда батраков, где был образован Совет батрацких депутатов. Весть о создании Красной гвардии в Бузулуке разлетелась по краю, и если в войсках Дутова не было ни одного рабочего и крестьянина (пополнение в пехотные и казачьи части он брал только из офицеров и добровольцев-интеллигентов), то к Кобозеву потянулся народ со всей губернии.

Большой радостью была серьезная победа над Дутовым в Оренбурге: с помощью подпольщиков-красногвардейцев бежали из тюрьмы тридцать шесть большевиков во главе с Александром Коростелевым и Самуилом Цвиллингом. Они были арестованы атаманом в ноябрьские дни, и дерзкий массовый их побег из-под усиленной стражи совершенно ошеломил дутовцев.

Так же смело и дерзко через линию дутовского фронта было переброшено оружие из Бузулука в Оренбург для подпольной Красной гвардии. Это осуществили машинист Феодосий Кравченко и его помощник Василий Толмачев. Они доставили рабочим главных мастерских в тендере паровоза, налитом водой, три пулемета, восемьдесят девять винтовок и спрятанные в угле шесть тысяч патронов. Четыре раза вооруженные заставы из юнкеров и казаков обыскивали в пути паровоз, но в тендер посмотреть не догадались…

Шестнадцатого декабря 1917 года был создан в Бузулуке штаб Оренбургского фронта, а через несколько дней Кобозев сделал попытку первого наступления на Оренбург. Оно чуть было не закончилось трагично из-за предательства восставших против Кобозева сызранских улан. Но здесь-то и подоспели на выручку кронштадтские моряки под командой мичмана Сергея Дмитриевича Павлова, направленные Петроградским штабом по просьбе Ленина, и артиллеристы с наводчиком Ходаковым, посланные из Самары председателем ревкома В. В. Куйбышевым. Сергей Павлов возглавил все бузулукские отряды, а Ходаков стал выручалой рабочей пехоты.

Вопрос об Оренбургском фронте с 16 по 24 декабря 1917 года несколько раз обсуждался на заседаниях Совнаркома.

Во втором наступлении на Оренбург Кобозев, Павлов и легендарный герой казахского народа Алибий Джангильдин, входившие в Реввоенсовет Бузулукской армии, применили новую тактику боя с казачьей конницей: цепь наступающих поездов, поддерживающих друг друга, с самодельными бронепоездами впереди и позади эшелона. Глубочайший снег защищал эти поезда от нападения белоказаков с флангов во время остановок. Зима стояла в тот год необычно богатая снегами и лютыми морозами, свирепость которых почувствовали не только плохо одетые красногвардейцы и матросы, но и дутовские войска: заняв станцию Сырт после ожесточенных боев, кобозевцы обнаружили в окопах несколько сот замерзших юнкеров и кадетов.

В ночь на 18 (31) января 1918 года Красная гвардия вошла в Оренбург.

Темными глазами окон смотрели на идущих по заснеженным улицам красногвардейцев особняки оренбургских богатеев. Зато каким бурным ликованием, веселыми криками, слезами радости встречали избавителей рабочие, подпольщики и городская беднота! Это был конец всеобщей героической забастовки, конец издевательствам, пыткам, казням. Дутов бежал в Верхне-Уральск, а потом в Тургайские степи.

Но взятие Оренбурга оказалось лишь временной передышкой в борьбе: приверженцы атамана в казачьих станицах, подбодренные его гонцами, снова зашевелились… И вот опять в рабочих пригородах боевая тревога. Отовсюду сбегается народ на митинг в паровозосборочном цехе.

Все знали, что в Туркестане свирепствовал голод. Знали о решении советских властей послать туда хлеб из Оренбурга.

Но в Соль-Илецке, где хотели его закупить, появились белоказачьи банды. Части Красной Армии в то время ушли к Нижне-Уральску, где восстало уральское казачество — в основном староверы и богатеи, — а остальные красноармейцы охраняли от дутовцев линию Ташкентской дороги. Чтобы навести советский порядок в илецких станицах, штаб обороны Оренбурга организовал отряд из рабочих главных железнодорожных мастерских.

— Мы не советовали Цвиллингу ехать во главе отряда, — сказал на митинге член ревкома Александр Коростелев. — Твое дело, — говорили мы, — заниматься большой политикой. Но он решительно настоял отправить его, потому что подходящего командира не нашлось. Он позвонил нам из Соль-Илецка и сказал, что настроение у красногвардейцев хорошее, что казаки Мертвецовской станицы выразили сочувствие советской власти и признали ее. Говорил, что двинется с отрядом дальше, надеется мирно уладить дело и доставить хлеб для Туркестана. А вот из трехсот человек вернулся только один красногвардеец… Вчера, второго апреля, попав в засаду в станице Изобильной, все наши товарищи погибли в неравном бою.

Народ ахнул, словно пошатнулся многоликой громадой. Закричали, заплакали женщины: в отряде были свои, заводские, кровно близкие люди.

Ленину о гибели отряда Цвиллинга доложил по прямому проводу Валериан Куйбышев:

«Оренбург просит Совет Народных Комиссаров помочь уничтожить в корне авантюру Дутова, иначе снова образуется пробка, которая погубит с голоду 12 000 000 жителей Туркестанского края. Один отряд, посланный из Оренбурга к Илецку, окружен и поголовно уничтожен; полагают, что погиб правительственный комиссар Цвиллинг. Самара напряжет все силы, чтобы помочь Оренбургу, но для окончательной ликвидации дутовщины местных сил недостаточно, необходима помощь из центра. Я окончил, жду ответа».

Ответ из Кремля:

«Сейчас же приму все меры для немедленного извещения военного ведомства и оказания вам помощи.

Ленин».

Казаки, отслужив молебен в Изобильной и отблагодарив бога за одержанную победу, рвались уничтожить большевиков поголовно.

На пасху, в ночь на 4 апреля, до полутора тысяч белоказаков совершили налет на город. Сняв заставы, они вырезали в Форштадте работников местного пригородного Совета и всех красноармейцев, находившихся в казарме — бывшем юнкерском училище. Не пощадили и женщин с детьми, приехавших к родным на праздник. Потом, захватив дом Панкратова, где помещался ревком, белобандиты выкинули из окон пятого этажа на улицу раненых матросов…

Когда раздались тревожные гудки заводов, казаки уже успели захватить полгорода. Только безудержная храбрость красногвардейцев помогла командирам разгромить банду и выгнать ее из города в степь.

Это кровавое, бессмысленное зверство еще больше ожесточило рабочих против дутовцев. Передышка кончилась. Снова и снова на митингах сообщались тяжелые, мрачные вести, обсуждались действия врагов, прилагавших все силы, чтобы утопить в крови молодую Советскую республику. Мятеж чехословацкого корпуса в Сибири в июне 1918 года и появление Колчака всколыхнули подонков реакции по всей стране. Когда белочехи и белогвардейцы заняли Сызрань, Самару и Симбирск, перед партийными и советскими организациями Оренбурга встал вопрос об эвакуации. Нелегко было решиться на это, но из степей уже наступал Дутов, с Бузулука — белочехи и уральские казаки.

«Надо сохранить силы для дальнейшей борьбы», — решили рабочие, командиры и партийные руководители.

Побежали горячие денечки. Больше ста эшелонов ушло на Актюбинск, увозя двадцатитысячную Красную Армию. Тяжко было на душе у оренбуржцев: и город, отбитый с таким трудом, жаль оставлять, и родных людей страшно бросать на произвол врага. Но надежду на возвращение не теряли.

Неприветливо, сурово встречала эвакуированных пустынная, безлесная степь. Безводье. Пыльные бури, постоянные налеты белоказаков, хотя Дутов, уверенный в полной победе, не преследовал отступавших основными силами: надеялся — погибнут и так с голоду вместе с туркестанцами.

Пройдя с боями до Актюбинска, красные отряды разделились: рабочая делегация из осажденного Орска просила помощи, и часть оренбургского войска под командованием Краснощекова и Левашова отправилась туда. Шли пешком. Слесарь Наследов и кузнец Федор Туранин, из главных железнодорожных мастерских, зачисленные в рабочий полк, оказались соседями в строю. Шагали молча, задыхаясь от жары и пыли. Андриан Левашов, большерукий, плечистый, с широкими, загнутыми кверху усами, старался подбодрить пехоту шутками, но красногвардейцы и так готовы были под его командой идти куда угодно. Выражение «в огонь и в воду» тут не подходило: всякий сунулся бы в воду, но не было ее, да еще казаки испортили колодцы на пути; что касается огня, то уже притерпелись даже к постоянным обстрелам. А земля так накаливалась от солнца, что подростки, которые увязались за взрослыми и шли босиком, как Пашка Наследов, ступали по ней будто по горячей сковороде.

Сначала казаки близко не подходили. Кружилась, как воронье над дальними степными увалами, вражеская конница. Появлялась на горизонте, тонущем в знойном мареве, и, сгинув, возникала уже в другом месте.

— Ладно! Еще посчитаемся! — грозился командир полковой артиллерии Ходаков, зорко посматривая, как пылили по проселку его шесть орудий.

Подтянутые бока взмыленных лошадей напоминали о предстоящей зиме, о травах, напрасно ожидавших косцов.

Под самым Орском, радуя сердца кавалеристов, показались стога заготовленного сена, но вдруг повалил над ними черный дым, буйно взвились желто-красные языки пламени. И сразу со всех сторон навалились казаки. Пашке досталось вместе с другими красногвардейцами тушить огонь, спасая фураж. Остальные вступили в бой.

Так с боями прорвались в Орск, и все повторилось, как в Оренбурге в январе этого года: нескрываемая злоба богатеев, радость своей измученной рабочей братвы. Уверенности в победе не было, но растерянности тоже не чувствовалось. Во время передышек в роще на берегу Урала, где оренбуржцы расположились лагерем, зазвучали даже песни. Пели и про Дутова:

Ты, служитель царский верный,

враг народный и злодей,

окружившись бандой белой,

ищешь гибели своей.

По ночам казаки, изнуряя осажденных бессонницей, атаковали беспрерывно, а Дутов все усиливал осаду, бросая под Орск свои надежнейшие казачьи части — пластунов. То конные, то пешие дутовцы наседали на рабочие полки, пытались обойти хитростью, предлагали брататься. С утра до вечера рвались снаряды, но город держался. В конце августа приехал сам Дутов и дал приказ: «Взять Орск во что бы то ни стало». Целые сутки длилась канонада, потом белые рванулись в атаку, однако встретили ожесточенное сопротивление и отступили.

В это время красногвардейцы услышали страшную весть: в Москве тяжело ранен Ленин.

Крепко досталось после того сунувшимся в очередную атаку дутовцам. Но во время короткой передышки, обсуждая сообщение из Москвы, рабочие не скрывали набегавшие слезы.

Федор Туранин, как и многие, терзавшийся заботами об оставленной в Оренбурге семье, теперь стал артиллеристом у Ходакова. Почти оглохший сперва от работы в кузнице, а потом от службы наводчиком у боевого орудия и оттого громкоголосый, он просто оглушал товарищей:

— Зря мы терпели эсеров возле своей партии. То они народу хитрые ловушки устраивали, то нас, большевиков, Дутову выдавали. А теперь прямо в сердце выстрелили!

Летели к Ленину взволнованные письма и телеграммы, но обратные вести доходили смутно.

Беда за бедой: выходили из строя люди, кончались боеприпасы. А 26 сентября был получен приказ о наступлении на Оренбург. И красногвардейцы выступили, хотя знали, что одним туда пробиться невозможно: вся надежда была на соединение со своей армией, которая будет наносить главный удар с Актюбинска.

С горечью покидали они Орск, слыша за собой звон «победных» колоколов: орская буржуазия торжествовала, встречая Дутова хлебом-солью. Приуныл и Андриан Левашов. Он очень хорошо понимал, какой беспощадной будет расправа дутовцев над теми, кто попадет им в руки. В это время пленных не брали ни та, ни другая сторона, но то, как лютовали белоказаки в занятом ими Орске, смутило даже богатых обывателей. Захватив отставших красногвардейцев, казаки приволокли их на соборную площадь и перед собором, сразу после молебна, устроили публичную казнь. Рабочим отрубали уши, по суставам отсекали руки и ноги, вспарывали животы и только после этого убивали. Даже купцы и помещики смутились и попросили своего кумира — «спасителя родины», «борца за независимость казачества» — прекратить такое истязание. Можно, дескать, попросту казнить. На что Дутов сказал:

— Мой суд знает только три вида наказания: смерть, смерть и смерть.

Красногвардейские части в это время шли с боями в сторону Оренбурга: одна колонна — вниз по берегу Урала, по казачьим станицам, другая — возле линии железной дороги к станции Сара. Кругом все было сожжено. Лошади в обозе падали от надсады и бескормицы. По ночам заморозки пробирали бойцов до костей.

Пашка Наследов до крови натер ноги солдатскими ботинками и еле двигался, пока Федор Туранин не взял шефство над ним, приспособив его конюхом к упряжке лошадей, тащивших орудие. Но долго сидеть на артиллерийской лошади, да еще в холодную погоду, невмоготу, и жестокие схватки в поселках Воронежском и Белошапочном показались мальчику передышкой. Страшно, но зато тепло, даже жарко было ему, когда он подтаскивал к орудию снаряды. А на привалах Пашка или спал мертвецким сном, приткнувшись где попало, или, свернувшись калачиком, чтобы не терять тепло, под лохмотьями одежды, не мигая смотрел на огонь.

Сутки длился бой под поселком Сара. Население его встретило красногвардейцев недружелюбно. Со станции Кувандык, занятой белыми, слышались тревожные гудки — там тоже шла кровавая расправа.

Основные силы Туркестанской армии задержались из-за обозов, и красногвардейцам, наступавшим на Оренбург с Орска, пришлось под давлением превосходящих сил белоказаков свернуть к станице Ильинке, чтобы перейти Урал и добраться до Ташкентской железной дороги. Там рассчитывали встретить своих. В густые сумерки шли среди гор Губерлинского ущелья. Из каждого распадка гремели выстрелы казачьих засад.

В холодную погоду под прикрытием дыма от горевшей Ильинки перебрели быстрый Урал и опять двинулись по степным увалам, пока у станции Каратугай не увидели пестро одетых бойцов с красными бантами на шапках, рукавах и в гривах коней. Это оказались отряды двигавшейся из Актюбинска Оренбургской армии, которая называлась теперь Туркестанской. Командовал ею Георгий Васильевич Зиновьев.

Зима, как и в прошлом году, выдалась лютая, с морозами до сорока градусов. В студеных степях, заметенных сугробами, свирепствовали вьюги. Среди плохо одетых красногвардейцев было много обмороженных. Шли с боями, и надо было добывать топливо для паровозов, потому что угля не хватало. Бойцы, кто в шинелишке, кто в ватнике или ярко-красном бухарском халате, подпоясанном ремешком, а то и просто веревкой, в обуви, сшитой из кошмы, пилили бревна разрушенных домов, тащили доски, шпалы, подносили к тендеру снег вместо воды. Пашка тоже трудился, похожий на ряженого, с раздутой пазухой: прятал гостинцы, полученные от актюбинцев (по яблоку для матери, сестры и дружка Гераськи Туранина).

В последнем бою под горой Мертвые Соли осколок снаряда контузил его, вырвав клок из просторного, роскошно-полосатого халата, да еще простудился он и совсем слег. Лежа на полу в теплушке, плакал, звал Ленина, Гераську, мать, горячими руками шарил вокруг: искал яблоки.

* * *

Двадцать третьего декабря 1918 года председателе Совета Обороны Ленин запросил главнокомандующего вооруженными силами республики:

«Верно ли, что две недели назад издан Вами приказ о взятии Оренбурга и, если это верно, почему приказ не приводится в исполнение?»

Тридцать первого января 1919 года Оренбургский губисполком телеграфировал Ленину и Свердлову: «Оренбургский губисполком только что вернулся на свой пост. До сих пор находившийся в полном составе в рядах Туркестанской армии и вместе с ней вошедший в Оренбург, приветствует ВЦИК и Совнарком и выражает уверенность, что он, умудренный опытом семимесячной борьбы с врагом, сплотивший за этот период вокруг себя целую армию, овладевший совместно с другими войсками Оренбургом — ключом к Туркестану, будет представлять всегда самую надежную опору рабоче-крестьянской власти».

Радостно встретили вернувшихся бойцов жены и детишки. Повеселела Нахаловка, по улицам которой, как волки, рыскали все лето и осень белоказаки. Но многие не вернулись домой, и во многих землянках ждало победителей горе. С трудом волоча ноги, ослабевший после болезни Пашка поплелся к Тураниным, но и там полоснуло уши истошным криком: затоптали пьяные конники бежавшую через улицу маленькую Антониду, а самого Гераську, пытавшегося спасти сестренку, рассекли, как лозу, надвое.

Военная жизнь Пашки, однако, на этом не кончилась. 24-я дивизия 1-й армии после взятия Оренбурга пошла сразу на помощь Орску, 31-я Туркестанская дивизия Зиновьева направилась к Уфе, и снова рабочие входили в цехи с винтовками, ставили их в козлы возле станков и по первому сигналу бежали отбивать казачьи налеты.

А тут под Орском перешел к белым башкирский полк, открыв им дорогу на Оренбург. Двигавшийся из Сибири Колчак в декабре 1918 года из-за предательства троцкистов на Восточном фронте захватил силами генералов Ханжина и Гайды Пермь, стал теснить Красную Армию по всей линии фронта, занял Уфу и, подойдя к Волге, создал опять угрозу Самаре. А с юга в то же время начал наступление на Москву Деникин.

Ленин говорил, что колчаковщине помогли «родиться на свет и ее прямо поддерживали меньшевики (социал-демократы) и эсеры (социалисты-революционеры)». «…Колчак — это представитель диктатуры самой эксплуататорской, хищнической диктатуры помещиков и капиталистов, хуже царской…»

С конца 1918 года до лета 1919 года Восточный фронт был главным фронтом гражданской войны. Оренбург, окруженный в это время со всех сторон врагами, отбивало рабочее ополчение. Командующий 1-й армией Гай готовил к сдаче город, отвоеванный после стольких кровопролитий, но рабочие категорически отказались оставить его: «Погибнем, а отсюда не уйдем».

Подошедших с юга белоказаков отделял от Оренбурга только бурный в половодье Урал. Они вели обстрел, переругиваясь через водный простор с защитниками города, пытались кое-где переправиться, но их отбрасывали пулеметным огнем.

Шестого апреля 1919 года на общегородской профсоюзной конференции было вынесено постановление о мобилизации в Красную Армию всех, кто мог держать в руках оружие, и рабочая оборона полностью вступила в свои права. Мобилизация оказалась почти поголовной, но оружия не хватало. На целый полк, например, было всего два пулемета, вместо винтовок — у многих берданки. Зато отваги и решимости — с избытком. Особенно всех воодушевляло то, что Ленин уже находился на своем посту и горячо поддержал решение рабочих не оставлять Оренбурга. Фрунзе тоже телеграфировал Гаю, командующему 1-й армией: «Реввоенсовет считает насущной необходимостью удержание Оренбургского района, а потому сокращение фронта вверенной вам армии за счет очищения Оренбурга неприемлемо. Указываю вам на недопустимую пассивность левого фланга вашей армии и вновь требую решительного, немедленного наступления для обеспечения успеха действий Бузулукской ударной группы».

Когда в апреле к Оренбургу придвинулся с северо-востока четвертый армейский корпус колчаковского генерала Бакича, а с юга подошли первый и второй казачьи корпуса, то положение фронта обороны многим показалось безнадежным. Но над Оренбуржьем уже сияла весна. Шумел на реках стремительный ледоход. И на весь мир прогремели в эти весенние дни знаменитые бои на реке Салмыш и под хутором Беловом на берегах Сакмары. Не прекращались бои и на Меновом дворе, и в других пригородах Оренбурга. Рабочие полки первыми нанесли сокрушительный удар колчаковцам, разгромив на переправе через полноводный в разливе Салмыш прекрасно вооруженные, свежие силы генерала Бакича.

С большими потерями и с необыкновенным упорством дрались они за хутор Белов, где каждая пядь земли по нескольку раз переходила из рук в руки. Не давая бойцам зря тратить патроны, командиры подпускали врага почти вплотную.

Двести семьдесят седьмой Орский стрелковый полк с командиром Юлиным и комиссаром Михаилом Тереховым был особо отмечен в рапорте Фрунзе Ленину и награжден почетным революционным Красным знаменем за инициативу, принесшую нам 26 апреля 1919 года победу на Салмыше (войска Фрунзе перешли к решительному наступлению по всему фронту 28 апреля). Надо сказать, что почти половина бойцов Орского рабочего полка была в возрасте от шестнадцати до восемнадцати лет.

Однако положение оренбургской рабочей обороны — в связи с провалом широкого наступления по приказу Гая, особенно неудачно проведенного в южных пригородах из-за недостатка воинских сил, — стало опять тяжелым и еще осложнилось после восстания в районе Илецкого городка и захвата его белоказаками.

Двенадцатого мая 1919 года Ленин телеграфировал М. В. Фрунзе:

«Знаете ли Вы о тяжелом положении Оренбурга? Сегодня мне передали от говоривших по прямому проводу железнодорожников отчаянную просьбу оренбуржцев прислать 2 полка пехоты и 2 кавалерии или хотя бы на первое время 1000 пехоты и несколько эскадронов. Сообщите немедленно, что предприняли и каковы Ваши планы…»

22 мая Ленин снова напомнил Фрунзе:

«На мою телеграмму от 12 мая об Оренбурге до сих пор от Вас ответа нет. Что значит Ваше молчание? Между тем из Оренбурга по-прежнему идут жалобы и просьбы о помощи. Прошу впредь более аккуратно отвечать на мои телеграммы. Жду ответа.

Ленин».

Фрунзе ответил Ленину:

«На Вашу телеграмму от 22 мая сообщаю следующее: по существу Вашего требования в отношении Оренбурга все, что только позволяли сделать средства, находившиеся в моем распоряжении, сделано. Должен доложить, что этих средств для исчерпывающей помощи Оренбургу и одновременно с этим разрешения задач на основном, Уфимском направлении совершенно недостаточно…»

А между тем правительства США, Англии, Франции, Японии и Италии, получившие около двухсот миллионов из золотого запаса России, переданного самарской учредилкой и уфимским правительством Колчаку, дважды заявили, в мае и июне 1919 года, о своем признании власти Колчака в России и готовности помочь ему. С их помощью армия Колчака была доведена до трехсот тысяч штыков.

И 29 мая Ленин снова телеграфировал Реввоенсовету Восточного фронта: «Если мы до зимы не завоюем Урала, то я считаю гибель революции неизбежной…»

Лишь к середине мая белоказаки, не сумев добиться в тяжелых боях решительного успеха и только придвинувшись к Оренбургу, утратили боевой пыл: действия их стали несогласованными и вялыми. Зато начало разгораться контрреволюционное восстание казачества в районе Илека. Колчак ждал и требовал от своего верного сторонника Дутова соединения оренбургских казаков с уральскими, чтобы ударить по правому берегу Урала в тыл Красной Армии. Для этого надо было обязательно уничтожить оборонную группу в Оренбурге. Однако уничтожить ее никому не удалось: героический рабочий класс, воодушевленный поддержкой Ленина, оказался непобедимым.

Военные историки пишут, что тогда в штабе белой армии возникли разногласия между генералом Багиным и его командующими первым и вторым казачьими корпусами. Много говорят об упадочном настроении казачества, его стремлении к нейтралитету на своих исконных землях и даже чуть ли не о революционности большинства казаков. Говорят и спорят… Конечно, многие казаки перешли на сторону советской власти. Мы знаем целые кавалерийские полки, сражавшиеся под красным знаменем, и никогда не забудем таких казачьих командиров-большевиков, как Николай Дмитриевич Каширин. Но удар белоказаков по Оренбургу весной 1919 года был чрезвычайно сильным, и, если бы не героизм рабочих и не прямое вмешательство Ленина, город был бы сдан. Хлынувшие в него полчища колчаковцев и объединенного казачества очень осложнили бы положение армии Фрунзе, наступавшего на Урал с такими орлами, как Чапаев, и создали бы угрозу волжским городам, куда с юга рвался Деникин.

В августе 1919 года бойцы Туркестанского фронта вместе с гарнизоном Оренбурга окончательно разгромили армию атамана казачьих войск генерала Дутова.

Кумир буржуазии Дутов бежал в Семиречье, а оттуда — в Китай, где начал собирать войско для нового похода в Оренбуржье, но вскоре был убит в пограничном городе Суйдуне.

* * *

Сейчас Оренбург, раскинувшийся в привольных степях на берегу Урала, стал областным центром. Пышно разрослась Зауральная роща, где пролито столько крови, где белоказаки расстреливали лучших защитников советской власти.

Достоин стать героем поэмы Бахтигорай Шафеев, в двадцать лет бывший членом Оренбургского ревкома и председателем временного Реввоенсовета Башкиростана. Он был замучен и расстрелян дутовцами, а сейчас на месте его гибели в Зауральной роще шумит гуляниями городской парк культуры и отдыха. От бывшего юнкерского училища, от набережной, где стоит монументальный памятник Чкалову, идут вниз с крутого берега Урала каменные лестницы. Вечерами здесь, через пешеходный мост, валом валит к парку молодежь. Веселые отражения мирных огней играют на поверхности реки. Ветер уносит в степи звуки музыки и приносит из степей в город теплое дыхание спеющих хлебов.

Оренбуржье — край хлебный. Оренбуржье — край знатных животноводов. Оренбуржье — богатейшая геологическая кладовая страны, где пущены в ход гиганты цветной металлургии.

Бывшие славные железнодорожные мастерские ныне превращены в завод. На этом заводе идет большая реконструкция, и он становится крупнейшим предприятием страны по ремонту тепловозов и выпуска запасных частей для электрифицированных железных дорог. Возле него возник целый город многоэтажных домов, где живут и рабочие-пенсионеры — участники обороны Оренбурга. Богатая революционными традициями Нахаловка называется теперь «Красный городок», и вместо землянок отстроили себе железнодорожники веселые дачки.

Мы сидим опять на скамейке у нового каменного домика Ивана Клементьевича Башкатова, бойца подпольной Красной гвардии. Иван Клементьевич рассказывает снова о героическом прошлом, и лицо его молодеет. Я узнаю, что вон там, на той стороне улицы, была полуземлянка Константина Котова, помощника командира Андриана Левашова. А там, во дворе, находилась в яме подпольная типография… Рядом сидит дружок и товарищ Башкатова по оружию — Иван Федорович Балахонов. Немножко сутулится он, но все еще бодр и быстр в движениях.

— Много нас, красногвардейцев, наберется здесь, — задумчиво говорит Башкатов. — Только успевай записывать: слесарь Бочаров Семен, токарь Василий Пустотин, Власов Константин, Силантьев Григорий, кузнец Иван Горбунов, маляр Григорий Богусонов. Все с первых дней подполья винтовки прятали дома. А ведь за винтовку-то сразу бы голову долой. Казачки это умели! Но не убоялись рабочие и дела Ленина не уронили, не выдали. Теперь мы уже на пенсии. Живы традиции рабочего класса. Живем и мы.

Да, живы здесь благородные традиции рабочего класса. И зорко смотрит со своего пьедестала на отвоеванный в боях город «действительный почетный красноармеец 3-го Крепостного, бывшего 438-го рабочего Оренбургского полка Владимир Ильич Ульянов (Ленин)». Удостоверение его с приложением печати и подписями политначальника и командира полка имеет дату — 29 марта 1920 года. Местом выдачи удостоверения обозначен город Оренбург.

Среди священных реликвий в местном музее хранится знамя ВЦИК, выданное городу-герою Оренбургу за победу в гражданской войне. И еще хранится письмо, которое писали Ленину красногвардейцы и командиры его полка: «…Не одну темную ночь пришлось пережить пролетариям, входившим в 438-й полк, — и в эти, казалось, беспросветные ночи ярким лучом, путеводной звездой светило нам Ваше имя. Оно воодушевляло нас на нечеловеческую борьбу, оно вело нас по тернистому пути к прекрасному будущему».

Лучше не скажешь!

1967–1969

КОЛЛЕКТИВ ЭНТУЗИАСТОВ

…видеть гордость и славу публичной библиотеки не в том, сколько в ней редкостей, сколько каких-нибудь изданий XVI века или рукописаний X века, а в том, как широко обращаются книги в народе, сколько привлечено новых читателей, как быстро удовлетворяется любое требование на книгу, сколько книг роздано на дом, сколько детей привлечено к чтению и пользованию библиотекой…

Ленин. Что можно сделать для народного образования

Во дворе, образованном белыми крыльями дома, свежо зеленели липы, обступившие бассейн круглого фонтана. Из-за кустов, окаймлявших асфальтовую дорожку, выглядывало темное, изрытое временем лицо. Странная гримаса почудилась Татьяне в стершихся чертах, в ямах слепых глаз каменного идола.

— Какая… уродина! — пробормотала молодая женщина, глядя на плоскую фигуру с маленькими ножками, короткими и толстыми. — Зачем она здесь, при таком доме?

Татьяна посмотрела на стройные колонны у входа, на белые гирлянды над карнизами, и ей снова стало страшновато.

— Трусишь! — сказала она вслух с легкой издевкой над собой. — Не обратно же идти. Вот еще новости! — И открыла большую, но послушную дверь.

Бело-голубой, ярко освещенный вестибюль. Легкие шаги почти не слышны на ковровой дорожке. Зачем столько электричества в доме в солнечный день?

Видны все штопки на стареньком платье, и ногам неловко ступать в сбитых туфлях, и кажется, не в паспорт смотрит женщина за столом, не в билет, по которому плавно скользит ее привычное перо, а на обшарпанную сумку Татьяны.

— Имя?

— Татьяна Петровна Зернова. Тридцать…

— Что тридцать?

— Лет тридцать.

— Образование?

— Семилетка…

Лицо Татьяны Зерновой еще не остыло от внезапно вспыхнувшего румянца. Яркие искры поблескивают в широких серых глазах, в медно-рыжих прядях тяжелой косы, уложенной венцом (ее единственное украшение). Решительная, даже злая, входит она в белый зал. Но никого не задел ее вызывающий вид, никто не обратил на нее внимания…

Странно, когда столько взрослых людей сидит, уткнувшись в книги, по обе стороны столов, поставленных длинными рядами через весь зал. Читающих так много, что шорох перелистываемых ими страниц точно ветер шелестит под зелеными абажурами. Очень светло, но этот дневной свет успокаивает, никого не выделяя. Не зря кто-то придумал, чтобы в помещении высотою в два, а то и в три этажа над нижними окнами были такие же большие наверху! Обилие света, которое никого не смущает… В боковой комнате, уставленной невысокими простыми шкафчиками, Татьяна долго неловко рылась в ящиках каталогов, царапая бумагу острым пером, записывала шифры и названия книг. Медлительно двигались здесь сильные ее руки с выпуклыми прожилками и суховатой кожей.

— Вы, наверное, в первый раз. Давайте я выпишу вам что нужно, — предложила шепотом соседка, кругленькая, небольшого роста девушка, крепкая и свежая, как яблочко. Странно выглядели очки на ее полудетском толстощеком лице, но взгляд за ними светился умом и серьезностью. — Что вы хотите?

— Я хочу поступить в медицинский институт, — тоже шепотом, но неуверенно ответила Татьяна.

— Вы на курсах готовитесь?

— Нет, я не готовлюсь еще. То есть я не на курсах… Хочу самостоятельно.

— Почему же? Это труднее, самостоятельно. Ведь есть курсы подготовки в вуз.

— Если на курсах, то слишком долго. Там нужно заниматься года полтора, а мне надо быстро.

— Быстро? — переспросила маленькая задумчиво и удивленно. — А какое у вас образование вообще?.. Семилетка? Вы многое, наверно, забыли. Это трудно будет, — предупредила девушка с выражением искреннего участия.

— Пусть будет трудно! — громко сказала Татьяна, испуганно оглянулась и, вся вспыхнув, почти выхватила свое «требование» из рук девушки.

В ожидании выписанных книг она присела на облюбованном месте, потом, оставив на столе блокнот и карандаш, снова прошла вдоль необыкновенной читальни, заглянула в соседний зал, отделанный под красное дерево. Очень уютно. Засесть бы в уголке… Здесь газеты, журналы. Прийти когда-нибудь и не торопясь почитать… Татьяна ощутила даже волнующее прикосновение к свежему номеру столичного журнала.

— Меня зовут Зина, — неожиданно произнес уже знакомый голос, и свежее личико, солидно украшенное очками в темной оправе, выглянуло из-за плеча Татьяны. — Вы напрасно обиделись. Знаете, я познакомилась с вашим требованием. Вы заказали столько книг, но не с того начали, и это еще усложнит ваши занятия… Уверяю вас. Прежде всего план нужен — что и как читать…

— А я попросила бы вас не беспокоиться! Зачем вы расстраиваете меня заранее!

Татьяна резко отвернулась, торопливо прошла через красно-коричневый зал, разгороженный застекленными шкафами, открыла дверь, еще раз свернула наугад и очутилась уже в другом читальном зале.

Тут было все не так, как в том, откуда Татьяна пришла. Этот был ниже, с уютными деревянными антресолями наверху. И читатели здесь другие: девочки и мальчики — подростки. У одной из кафедр скульптура Чижова: босой мужик, закрыв лицо руками, сидит на пепелище, а меж его широко расставленных колен стоит мальчуган лет шести, хрупкий, большеглазый, тоже босой. Прислонясь к отцу, с недетской скорбью в глазах он смотрит в его лицо.

В смежном, еще меньшем зале читали книги ребятишки младшего возраста, и там пестрели яркие платья к кофточки, красные галстуки, цветные ленты в косичках. Но вид этого веселого зала еще больше расстроил Татьяну. Она остановилась, забыв о заказанных книгах. Тишина. Здесь даже не улыбались. Но вот паренек с белым вихром засмеялся. Девочка, взглянув на него, фыркнула в ладошку. И снова притихли. Только у ближайшей кафедры перешептываются, пошмыгивая носами.

Подходит к столу, похоже, дошкольница, кругленькая, толстенькая, с остриженной под машинку головой, с очень живыми черными глазенками.

— Что тебе дать? — спрашивает педагог, выдающий книги.

— Какую-нибудь смешную. — Пухлые руки перебирают карточки иллюстрированного каталога. — Вот эту. Про медведей.

— Эту тебе трудно будет прочесть. Возьми лучше «Три поросенка».

Девочка молча кивает — она согласна. Пробирается к столу, быстро перелистывает страницы и через несколько минут снова торопится к кафедре:

— Тетя, я прочитала!

— Очень уж скоро! Ну расскажи, о чем тут написано. Ты только картинки посмотрела? Прочитай по-настоящему, тогда я тебе дам другую.

Молодая женщина с сияющим лицом быстро прошла по залу, обняла сотрудницу библиотеки и горячо прошептала:

— Клавдия Павловна, радость-то у нас какая! Нашелся!.. Приехал в отпуск. Я просто сама не своя. Он так просил меня не ходить сегодня на работу! Я уж всем рассказала. Может быть, и ваш найдется еще? Ведь может вернуться из окружения, от партизан.

— Нет, уже не вернется, это наверно, — глухо ответила Клавдия Павловна. — Вы насчет ребенка? — спросила она Татьяну. — Просто так по читальным залам ходить не полагается, — добавила она внушительно, но выражение ее энергично смугловатого лица смягчилось.

— Скажите… — заговорила Татьяна, чутко отметив перемену в настроении собеседницы. — Почему у вас здесь, у детей, такая скульптура?.. Ведь это прямо надрывает сердце тому, кто видел…

— Мы поэтому и оставили ее за собой. Она заставляет думать, — ответила Клавдия Павловна с тревожным, но мягким блеском в глазах. — Мы организовали этот зал в тысяча девятьсот сорок втором году, и их горе, — она кивнула на плачущего мужика и ребенка, — было нам всем так близко и понятно. — Она снова пытливо оглядела Татьяну: — Вы из главного читального зала? Я вас провожу…

— Это все ваши? — спросила Татьяна, проходя мимо подростков.

— Да, это наши. Школьники, учащиеся спецшкол и техникумов, ремесленники, занимающиеся самообразованием. — Разговаривая, Клавдия Павловна по-хозяйски распахнула перед Татьяной дверь в длинный коридор.

Он был пуст, только густые тени прятались в его углах, и у Татьяны больно защемило сердце.

— Клавдия Павловна! — тихо сказала она и неожиданно села на подоконник. — Поверьте, я никогда не жаловалась и не навязывалась, но иногда страшно одной… Вы работаете с детьми и чуточку старше меня, а может быть, и не старше… Только сразу чувствуется, что вы сильная и добрая, хотя у вас тоже свое горе. И мне… и я вдруг, как маленькая… Просто даже плакать хочется.

— Вы потеряли кого-нибудь?

Татьяна молча наклонила голову, глаза ее блестели сухо, но губы дрожали.

— У вас были дети?

— Да. Двое. И муж у меня был. И квартира хорошая… И я была хоть не такая уж хорошая, но счастливая. А теперь все надо заново. А как? У меня сейчас на душе, будто в этом коридоре, — пусто. Но надо заполнить пустоту. Чтобы опять цель появилась в жизни. — Татьяна встала, пристально посмотрела на новую знакомую, словно хотела получше запомнить ее. — Я одну девушку тут зря обидела…

Она хотела уйти, не попрощавшись, но Клавдия Павловна взяла ее под руку и, заметно волнуясь, сказала:

— Если вам нужно будет поделиться, может быть, посоветоваться, то позвоните мне по нашему коммутатору, добавочный — шестьдесят шесть. Моя фамилия Анохина, я заведую отделом детской и юношеской литературы.

* * *

Поднимаясь на площадку третьего яруса, Зина посмотрела в окно. Но там виднелась только серая стена внутреннего корпуса. То же увидела девушка, когда взбежала на четвертый ярус, но уже с пятого над постройками внутренних корпусов библиотеки возникли крыши и этажи других домов, затем — ущелья улиц, и, наконец, открылось небо, просторное, голубое, а на горизонте, как снежные горы, обрисовались белые громады дальних зданий.

— Хорошо-то как!

На седьмом и восьмом ярусах гигантского книгохранилища Библиотеки имени Ленина работала группа, которой заведовала Зина. Но на этот раз у нее было поручение на самый верхний ярус и, увлеченная открывшейся перед ней величественной панорамой города, девушка, забыв о лифте, продолжала легко подниматься по лестнице.

— Вот она, Москва, раскинулась без конца, без края. Ух ты, простор! Высота какая!

Зина припала лицом к просвету в стекле, замазанном черной краской. Теперь даже этот просвет казался в сотни раз шире окон нижних этажей.

— Так вот и у меня, — прошептала Зина, — чем выше поднимаешься, тем больше видишь.

Заглянув на обратном пути в зал редкой книги, она с удовольствием щелкнула выключателем, осветив мимоходом свои любимые полки. Золото разом вспыхнувших обрезов, роскошные корешки бархатных и кожаных с золотым тиснением переплетов вызывали у нее чувство почти ребяческого восхищения. Но она всегда помнила и то, что не просто роскошные издания, а все богатство человеческой мысли собрано здесь.

Ценности библиотеки неисчислимы. Каждая книга — от огромного (не поднять), в накладном серебре, фолианта Евангелия до книжечки-лилипута — предмет особой заботы: за ними ухаживают, берегут, у каждой свое место на полке. Когда сотрудницы выносят книги на руках и осторожно сходят по маленьким, как в детском саду, лесенкам кафедр, а потом везут их в тележках-колясках или переправляют в люльках подвесных кабин, они для них точно дети. Но вот книги вышли из хранилища, из шкафов подсобных фондов и потекли по своим маршрутам — тысячи, тысячи, тысячи, — они «отправились в рейс».

Слова Ленина о роли библиотеки в народном образовании известны не только Марии Александровне Кондратьевой, главному библиотекарю отдела старопечатной и редкой книги, и ученому консультанту Григорию Петровичу Георгиевскому, работающему в отделе рукописей пятьдесят лет, но всем сотрудникам — от директора Василия Григорьевича Олишева до уборщицы Шуры.

Для них главное не в том, чтобы собирать и хранить библиографические редкости за семью печатями для ученых-знатоков и одиночек-любителей, а в том, чтобы донести книгу до всего народа.

Однако народу редкие книги станут интересны и нужны лишь тогда, когда он научится вообще любить книгу. Вот и задача: поднять культурный уровень массового читателя, ознакомить его с лучшим из всего богатейшего литературного наследства. Эти задачи и определяют направление работы Ленинской библиотеки.

В библиотеке бытует выражение «зацепить читателя». Это значит не только удовлетворить его запросы, но и заинтересовать, привить ему охоту к серьезному чтению.

Неудачная попытка помочь новенькой читательнице очень огорчила Зину.

«Какая она злая, — подумала девушка. — „Мне надо быстро!“ Это на аттестат зрелости-то! Вот чудачка! Обложилась, наверное, книгами и утонула в них. Даже не выслушала… Или я не так подошла к ней? Сделала бы она толковый запрос, подобрали бы самое необходимое, даже с выборками, раз ей скоро нужно. У нас ведь не просто механическая выдача».

Запрос! Это тоже новое в работе библиотеки. Центральный справочный аппарат отвечает на самые разнообразные запросы читателей, наполняющих читальные залы и посылающих письма из самых отдаленных уголков страны.

Что читать и как читать?

Одно учреждение требует литературу о железнодорожных туннелях. Другое запрашивает книги о диффузии водорода. Один студент интересуется, где помещены статьи Брюсова о футуристах и акмеистах, другой — осадой Смоленска в 1610 году. Многие просят подобрать литературу для самообразования или для перемены квалификации. К запросам последних сотрудники библиотеки особенно внимательны: с такими запросами большей частью обращаются инвалиды войны. А недавно один из них — безногий из-под города Калинина — прислал девочку одиннадцати лет с просьбой дать ему рецепт приготовления зеркального стекла для вывесок. И специалист из группы исполнителей справок составил нужный рецепт. Чтобы получить представление о размахе подобной работы, надо самому увидеть собранные здесь на полках 32 тысячи справочников, словарей и энциклопедий и 40-тысячный фонд наиболее интересных, уже выполненных справок, по которым даются готовые ответы при совпадающих запросах. Кроме центрального, при библиотеке есть еще два пункта приема справок со своими справочными фондами, и только в один из них (при главном читальном зале) поступает в среднем семьдесят запросов в день.

И вдруг является человек, которому «надо быстро» подготовиться для поступления в вуз и который, отказываясь от посторонней помощи, хочет все «сообразить» самостоятельно.

Татьяна приходила теперь в библиотеку каждый день и сооружала перед собой на столе настоящую баррикаду из книг. Она сидела, уткнувшись в учебники, не отрываясь, или часами выписывала, чертила, решала задачи. Худенькое лицо ее еще осунулось. Иногда, ошалев от усталости, она поднимала голову и несколько минут рассматривала лепные украшения потолка и широкие хоры, похожие на огромные балконы. Середина зала ничем не стеснена, и столько воздуха в этом высоком бело-голубом пространстве, что Татьяна невольно вся распрямлялась, вздыхала свободно.

На хорах занимались профессора и военные специалисты. Там были индивидуальные столики и та же устойчивая тишина. Татьяна заглянула туда однажды в минуту отдыха. Люди работали над изобретениями, писали научные труды: библиотека предоставляла им все свои богатства. Татьяне хотелось хоть немножко приобщиться к этому источнику знаний, стать полезной, нужной.

«Тут есть все. Можно попросить любую книгу, и ее принесут. Но это потом, — думала она. — Мне сейчас хотя бы усвоить самое необходимое. Но как много этого необходимого!» И она снова жадно хваталась за свои книги.

— Вы, наверно, решили нажить себе чахотку, — прошептал однажды кто-то над ее ухом.

Татьяна порывисто вскинула голову. Рядом стояла Зина. Та крепышка с гладким зачесом блестящих русых волос.

— Я работник библиотеки, и мне очень хочется помочь вам, — продолжала она. — Я сама была студенткой, занималась здесь и в то же время работала. Нас была целая группа.

Татьяна молчала, глядя на Зину широко открытыми серыми глазами, устало-задумчивыми и добрыми. Теперь настойчивость этой девушки только удивляла ее. Или она начинала сдаваться, поняв всю тяжесть дела, взваленного ею на свои плечи, или ей вспомнилась другая женщина, встретившаяся в этом чудесном доме… Как бы то ни было, но она встала и, когда они вместе вышли из зала, позволила Зине взять себя под руку.

— Вы так усиленно занимаетесь, что к вам не подступишься, — весело сказала Зина, забывая о дипломатических подходах. — Хотите немножко рассеяться? Ведь у нас здесь столько книг, такие рукописи замечательные! Я очень хотела бы показать вам все это.

Татьяна, ожидавшая другого разговора, посмотрела на девушку с удивлением.

— А какие же это редкие книги? — спросила она, не проявляя, впрочем, особого интереса.

Еще равнодушнее выслушала она горячий рассказ о древних евангелиях, об автографах знаменитых людей, о роскошных изданиях, в которых не было ничего такого, что пригодилось бы для сдачи экзаменов на аттестат зрелости.

— У меня не тем голова занята, — сказала она со всей откровенностью человека, совершенно поглощенного собственным делом. — Может, это и очень ценные книги, да мне-то они сейчас совсем не нужны. Пусть уж ученые ими интересуются. Вы видели, как идет человек под тяжелой ношей? Согнется, прямо задыхается… И ему все равно: красивой ли улицей он идет или закоулками, — только бы донести поскорее.

— Вам надо помочь, чтобы вы не задыхались. Зачем же так? Просто слушать досадно. — Зина прислонилась к перилам лестницы — они стояли на верхней площадке, где была очередная книжная выставка, — и задумалась, щуря близорукие глаза. — Вы, наверно, не щадите себя из-за нужды и чтобы поскорее попасть в студенческое общежитие, правда?

— Да. С жильем я временно устроилась у родственников покойного мужа. Погиб на фронте, — ответила Татьяна на безмолвный вопрос Зины. — Прописана как домработница и вправду готовлю обед, убираю квартиру, а все остальное время здесь. Очень трудно, но что же лучше можно придумать?

— Облегчить ваши занятия. Все равно раньше будущей осени вы никуда не поступите. Напишите запрос в наш центральный справочный аппарат, и там подберут то, что вам нужно, с указанием самого важного. По отдельным предметам найдем консультантов. Бесплатно, — поспешила добавить Зина, заметив нервное движение Татьяны. — Я поговорю с Анохиной, у них в детском отделе скоро откроется консультация для тех, кто занимается самообразованием. Детский зал — гордость нашей библиотеки. Клавдия Павловна налаживала работу в нем, когда у нее было такое большое горе: тоже мужа убили на фронте. Двое детей осталось. Хотите, я вас провожу к ней?

Когда они проходили коридором, где Татьяна так неожиданно «исповедалась» Анохиной, раздался мощный гул салюта.

— Наверное, наши ворвались в Пруссию! — крикнула Зина и, выключив свет, подбежала к окну, за которым вспыхивали радужные отсветы. — Жаль, что я не задержалась у себя в хранилище, — добавила она простодушно. — Вы представляете, как выглядит салют с высоты десятого этажа!

Татьяна ничего не ответила. Трепетные отсветы бродили по ее лицу, и ей показалось, что она вдруг ощутила милое прикосновение теплых и мягких ребячьих рук. Но это тепло было развеяно взрывом, и ничего не осталось для матери на обожженной, растерзанной земле. Где она взяла силы, чтобы жить после того? Почему не сошла с ума? Или вот этот запоздалый порыв к учебе и есть сумасшествие?

— С победой! — Сияющая Анохина взглянула на Татьяну и, сразу узнав ее, встала из-за стола. — Слышали? Наши ворвались в Пруссию!

— Слышали… Не по радио, а салют.

— Вот им теперь за все!.. — тихо промолвила Анохина изменившимся голосом. — Что же это вы исчезли, даже не позвонили ни разу. Занимаетесь?

— Да еще как! Вы посмотрите на нее хорошенько, Клавдия Павловна, один носик остался.

— Конечно, не такая, как ты, — сказала Анохина Зине с ласковой улыбкой. — А что, трудно дается вам усвоение предметов?

— Очень.

— Зато все сама, — поддразнила Зина. — Если бы вы знали, как она меня шуганула от себя!

— Я знаю.

Татьяна покраснела.

— Что это у вас? — спросила она Анохину, желая переменить разговор, и потрогала неровные стопочки исписанной бумаги, разложенные на столе.

— Диссертация моя. Вот так достану, посмотрю, точно на милого дружка, да опять в стол. Времени не хватает. Но работа здесь стоит любой диссертации. Вот у нас Софья Сергеевна Синицина, библиотекарь-педагог малышового зала, ездит сюда из дачной местности. Устроилась было там воспитательницей, но не выдержала и через полтора месяца явилась обратно. Коллектив у нас дружный.

— Вы так говорите, Клавдия Павловна, как будто хотите взять Зернову к себе, — смеясь, сказала Зина. — Но если она придет к нам в книгохранилище, мы тоже найдем, чем похвалиться.

— С моим образованием тут делать нечего, — ответила Татьяна грустно. — Но я хочу попросить вас помочь мне. Говорят, у вас есть консультанты…

Анохина задумалась: горе, пережитое Зерновой, было и ее горем, но там еще и дети погибли. Человек остался один на голой земле. Надо помочь ему твердо встать на ноги!

— Я попрошу товарищей… В порядке исключения они не откажут принять вас в число своих подшефных учеников. По математике вам может оказать помощь Яков Семенович Герценштейн. Это очень талантливый педагог. По истории попросим помочь Веру Антоновну Авдыкович; ей шестьдесят шесть лет, но она — само вдохновение. А насчет географии попробуем обратиться к доценту и методисту Коленкину Александру Александровичу. Он настоящий энтузиаст своего дела. По английскому же языку имеется хорошая консультация при главном читальном зале. Мы ведь не хвастаемся. Наши детские залы открывались в тяжелое время. Стужа была… Армия шла уже вперед, но налеты еще продолжались. Придешь с кусочком хлебушка и работаешь с восьми часов утра до одиннадцати вечера. Много помогла нам Наталья Яковлевна Горбачевская — заместитель директора библиотеки. Надо было создать ребятам, не выехавшим во время эвакуации, теплый уютный уголок для занятий, чтобы они не болтались зря, — ведь школа тогда не работала. Дали нам ковры и для начала шесть тысяч книг, а теперь мы подходим уже к сорока тысячам, и посещаемость у нас дошла до восьмисот человек в день. Вот уж и тесно стало — очереди на лестнице стоят. Мы мечтаем сейчас об одном: скоро будет закончено новое здание, и там откроется несколько читален на две с половиной тысячи мест (уже работают два зала ученых). Может быть, нам отдадут тогда тот зал, где вы занимаетесь.

— Замечательно было бы, — воскликнула Зина. — Дети в таком зале — ведь это сказка!

Анохина по-матерински улыбнулась Зине, но у нее самой заблестели глаза:

— Мы ставим вопрос о более серьезной работе с нашим читателем. За время войны у многих возникли пробелы в образовании, для молодежи вводится аттестат зрелости, и вот мы организуем эти консультации. Родители далеко не всегда могут помочь, объяснить, а даже одаренные дети нуждаются в правильном руководстве. Им особенно нужен умный совет. У нас есть ученик десятого класса — Виталий Выгодский, который разработал и внес свой признак делимости на одиннадцать. Или Евгений Тамбовцев… Этот приходит и заявляет: «Меня не удовлетворяют стабильные учебники по математике». Даже неловко за него стало, а когда с ним поговорил Яков Семенович, мальчик дал такой критический анализ материала, что ему пришлось рекомендовать серьезные научные труды по математике. Но это вундеркинды. Основная же задача — поднять общий уровень, расширить кругозор всех наших читателей. У нас есть свое справочное отделение, и его прямо засыпают запросами. А какие интересные отзывы пишут дети о прочитанных книгах!

Женщины вышли из кабинета и, пройдя по антресолям, стали спускаться в зал.

— Всегда такой порядок? — оживленно осматриваясь, спросила заметно повеселевшая Татьяна.

— Всякое бывает. Возраст — ничего не поделаешь! Многие только здесь начинают уважать и ценить книгу. А есть очень серьезные. Посмотрите, вон у окна сидит мальчик, он занимается историей белка. Работает, как маленький ученый. Тут — кафедра малышей, начальная школа. Это кафедра среднего возраста, там — юношеская. Мы передаем ребят с одной на другую, как на высшие ступени развития. Теперь есть возможность проследить рост читателя от школьника до академика.

* * *

Осень. Но еще держится ясная погода, и Татьяна, тоненькая и зябкая, рада теплу. Она сидит, отдыхая, во дворе библиотеки и думает о том, сколько внимания уделила ей консультант Вера Антоновна.

«Спасибо, что для меня сделали исключение. Если консультации помогли нынче трем тысячам молодых получить аттестат без посредственных отметок, то я тоже постараюсь не осрамиться».

Только что в районной школьной комиссии Татьяна сдала на «отлично» экзамен по истории, и настроение у нее было приподнятое. Первый экзамен в жизни! Надо поделиться своей радостью с Анохиной и Зиной. Сейчас она позвонит им.

Проходя мимо каменной бабы, Татьяна остановилась. Еле уловимая усмешка по-прежнему чудилась в стершихся от времени чертах.

— Ты все такая же, — сказала Татьяна, — а я за полтора года снова на свет родилась. Вот экзамен сдала.

— На отлично! — крикнула она в трубку телефона и со слезами на глазах выслушала поздравления Анохиной.

Через три дня она пойдет сдавать геометрию, потом литературу, алгебру, физику, географию, тригонометрию. Новые морщинки появились на висках, синева легла под глазами, зато на душе — уверенность.

* * *

Наконец-то сданы все экзамены на аттестат зрелости. До чего же хорошо получить этот самый аттестат, когда тебе не семнадцать, не девятнадцать, а тридцать один год! Теперь нужно было сдавать экзамены в медицинский институт.

На это потребовалось еще полгода. Сколько дней и ночей напряженной работы, сколько волнений и даже отчаяния в минуты неверия! И вот в руках Татьяны студенческий билет.

Пусть впереди еще пять трудных лет, ничто не остановит человека, дорвавшегося до прямой дороги. Учиться на стипендию и зарабатывать немножко. Можно даже и в театр пойти… на галерку. Заглянуть в музей. А с каким богатым чувством входит студентка Татьяна в двери своей библиотеки!

Однажды вечером, когда уже зажгли свет и сгустились за окном ранние ноябрьские сумерки, крепкая рука Зины легко прикоснулась к плечу Татьяны. Теплое, дружеское прикосновение, но в лице девушки скрытая лукавинка. Татьяна встала, и они вместе вышли на лестничную площадку.

— Приехал один иностранец, любитель и большой знаток книг, — сообщила Зина. — А у нас выставка переплета в отделе старопечатных книг. Интересно, что он скажет о наших редкостях! Правда, интересно? Он говорит немножко по-русски. Вам теперь тоже не мешает познакомиться с книгохранилищем. Тем более, что вы ни разу не ходили по библиотеке с экскурсиями.

Вначале с легким любопытством, а потом совершенно завороженная, Татьяна ходила с Зиной по отделу рукописей. Древние лечебники, написанные ведунами-знахарями, особенно заинтересовали ее. Когда-нибудь врач Зернова придет сюда, чтобы по-настоящему ознакомиться с ними. Наверное, там немало дельных советов, почерпнутых из народной медицины. Архангельское Евангелие 1092 года… Эта рукопись сохранилась со времен половецких набегов на Киевскую Русь, которой правил Владимир Мономах. При одной мысли об этом захотелось потрогать неровно обрезанные края пергамента, деревянный переплет, скрепленный бечевками и суровыми нитками. Книга вышла в единственном экземпляре и прожила чуть не девятьсот лет…

Рассеянно посмотрела Татьяна на Зину, что-то шептавшую ей, и на выхоленную руку иностранного гостя, державшего древний пожелтевший свиток.

Как богато Евангелие XVI века, с заставками и изображениями святых, покрытыми настоящим растворенным золотом, с золотыми точками и запятыми на каждой строчке, расставленными не как знаки препинания, а для красоты! Есть в этой роскошной древней рукописи простодушная наивность, напоминающая каменного истукана во дворе библиотеки.

Или вот еще «Лицевое житие Сергия Радонежского» с иллюстрациями на каждой странице. Краски, изумительные по яркости цвета и по богатству подобранных оттенков. Сергий представлен в движении: вот он благословляет Дмитрия Донского на битву с татарами в церкви, изображенной в разрезе, на общей панораме монастыря, рядом нарисовано, как он отошел от князя, и князь, на этом же рисунке, выходит из церкви. Так дети рисуют. А текст внизу выписан клином, последние слова разбиты на слоги и даже на отдельные буквы, занимающие целую строку, а где и этого не хватало, до нижнего края страницы подписаны одна под другой запятые и точки.

Кандидат филологических наук Конюшина, работающая в отделе двадцать пять лет, знакомит иностранца с историей отдельных рукописей и архивов, называет имена профессоров, писателей, художников, которые изучали их в библиотеке.

— А сколько стоит этот уникум? — спрашивает иностранец и тычет длинным пальцем в рукопись Саллюстия XV века.

Кандидат филологических наук сбивается на полуслове, недоумевающе и чуть смущенно пожимает плечами:

— Сразу трудно сказать.

«Сколько же все-таки стоит рукопись? — подумала Татьяна, глядя на рабочую тетрадь Джордано Бруно. — Вот это он сам написал, сам делал эти чертежи и вычисления. А потом его сожгли на костре, а тетрадь осталась, как реликвия святая. Можно ли оценить ее?»

— Видели, каков любитель? — шепнула Зина, входя с Татьяной в отдел старопечатной книги. — В уникумах он действительно знает толк.

Татьяна не нашлась что ответить, молча осмотрелась. Древним монастырским духом пахнуло на нее от низкого, хотя и светлого, помещения в первом ярусе книгохранилища, от книг, расставленных и разложенных по столам. Здесь была выставка переплетов. В кожаных и железных покрышках с обрывками цепей, которыми их приковывали к аналоям, староцерковные книги имели внушительный вид. Но теперь Татьяна с интересом присматривалась и к иностранцу. Он знакомился с книгами со страстью коллекционера: трогал бумагу, гладил бархат и сафьян переплетов, разглядывал в лупу тончайший узор из серебра сканой работы. Он даже обнюхивал некоторые книги.

— А сколько стоит этот уникум? — спросил он снова, когда выхоленная его рука точно приклеилась к Библии, напечатанной на первом станке Гутенберга.

Татьяна быстро взглянула на сотрудницу. Главный библиотекарь отдела Марья Александровна Кондратьева, которая четверть века провела среди книг, тоже пожимает плечами:

— Не знаю… наверно, десятки тысяч.

— А сколько стоит этот уникум? — повторяется стандартный вопрос над парижским изданием Пигуше 1490 года — «Часословом», изумляющим богатством орнамента, сделанного от руки, и над двумя книгами «Апостола», напечатанными Иваном Федоровым (один — в Москве, второй — во Львове, с послесловием изгнанного первопечатника о своих мытарствах).

«Что это он? Как будто в лавку пришел, — подумала Татьяна с раздражением. — „Сколько?“ да „сколько?“. Просто даже стыдно!»

Когда иностранец с невозмутимым упорством осведомился о стоимости «Божественной комедии» Данте с рисунками Боттичелли, сделанными специально для этой книги, напечатанной в 1481 году, на сцену выступила Евгения Ивановна Кацпржак — заместитель заведующего отделом.

— У нас при библиотеке есть специальная комиссия, которая знает состояние цен на книжном рынке. Как ценилась та или другая книга до революции, какие цены на заграничных аукционах. Там могут установить… — Евгения Ивановна решительным жестом поправляет очки на тонком темноглазом лице и добавляет: — Мы не знаем цену своих редких книг в деньгах, потому что интересуемся главным образом их культурной ценностью.

— Но это такое… такое богатство, — внушительно произносит иностранец, останавливаясь над кокетливым лионским молитвенником, вытканным на шелку по заказу дамы из королевского дома, и книгой сочинений Сервантеса — испанским шедевром-озорством, напечатанным на листах из пробки такой толщины, как папиросная бумага. — Это уникум, или, как говорят, инкунабула.

— Да, но дело не в том, сколько инкунабул мы имеем, а в том, как преподнести их народу. Полюбить древние книги по-настоящему, понять их значение может только образованный человек. Поэтому все усилия нашей библиотеки, как и наших школ, направлены на воспитание массового читателя.

Но у иностранца было свое устоявшееся мнение: ценно только то, что можно дорого продать. Какое ему дело до массового читателя?

* * *

Снова Татьяна сидит в читальном зале. Она отдыхает и думает о своих новых друзьях — Анохиной и Зине, о таких же энтузиастах этого коллектива Коншиной, Кондратьевой, Наталье Павловне Горбачевской, награжденной орденом Трудового Красного Знамени.

Двадцать семь лет назад Наталья Павловна поступила сюда на маленькую должность библиотечного техника, а стала заместителем директора библиотеки, имеющей около одиннадцати миллионов книг. Уже работая здесь, она окончила историко-философский факультет Московского университета и высшие библиотечные курсы. Вспоминает Татьяна и об «уникумах», о том испытании, которое ей устроила Зина и которое она, кажется, выдержала. С волнением думает она о занятиях в институте, о шумливой молодежи, о студенческом общежитии и путевках в дома отдыха, которые получат летом лучшие из студентов.

Теперь открыты все читальни в новом гигантском корпусе библиотеки, но Татьяна не хочет менять облюбованного, дорогого ей места.

Непрерывное движение свежего воздуха овевает ее лицо. Легкий шум шагов. Шорох перелистываемых страниц. Сколько простора в этом бело-голубом зале, даже не голубом, а зеленоватом, цвета морской волны, с белыми, как пена, лепными украшениями. Книги идут в рейс по своим маршрутам. Тысячи, тысячи, тысячи. Целое море книг. Но уже уверенно отправляется Татьяна в свое большое плавание.

1945–1969

С НАРОДОМ ВМЕСТЕ

В цехе тепло и шумно. Инструктор, которого называют запросто тетя Дуня, проходит между рядами станков. В черном халате, в красной косынке, худенькая, легкая, она поспевает всюду. Вот она помогает ткачихе «разработать брак»: быстро-быстро выдергивает подрезанные по краям уточные нити из основы. В таких случаях она не корит работницу, но точно сама совесть ткацкого коллектива глядит из ее глубоких глаз, и виновная спешит как можно скорее исправить свою оплошность.

Другая ткачиха жалуется:

— Основа хорошая, а уток плохой: не подает плавно нитку.

Тетя Дуня осматривает деревянный челнок… Планки ремизов двигаются вверх и вниз, перемещая ряды основы — сотни ниток, тянущихся с огромной катушки ткацкого навоя. Это перемещение образует между рядами основы пространство — зев, где всякий раз успевает проскочить челнок с уточной нитью. Он носится справа налево, встречаемый с обеих сторон ударами погонялок. Пролетая с такой быстротой, что кажется, будто мелькает не одна, а две белые шпули, он оставляет след в зеве — уточную нить. Крохотными долями нарабатывается полоса ткани! Но проходят минуты, часы, и снующий челнок образует за смену десятки метров.

Почему же он рвет нити основы?

Старая ткачиха тетя Дуня, поставленная на должность инструктора за свое мастерство, — она же и парторг цеха, — сразу находит причину: обились края челнока, и вот летит он, задевает основу и рвет.

Исправили. Пустили. Дело пошло.

Тут зовет новенькая — просит нитку завесить. А там усложненный обрыв получился — придется ставить специальную отрывщицу. Рядом помеха произошла от неправильного пробора в ремизах. И тетя Дуня ходит от станка к станку в красном платочке, словно в первые годы революции, когда была женорганизатором цеха, или в памятном двадцать четвертом, когда вступила в партию. Она хорошо знает всех работниц, знает ткацкое дело: по одному звуку погонялочки может определить, как работает станок, недаром пятьдесят лет из шестидесяти прожитых провела на этой подмосковной фабрике в Глухове, где работали ее отец, мать и муж, погибший в продотряде в 1920 году.

— Как у тебя дела, Ивановна? — спрашивает она подружку-пенсионерку.

— Процентов сто двадцать дам сегодня, — отвечает грузная седовласая Ивановна, осваивающая образец новой ткани. — Сынок говорит мне вчера: хватит тебе, мамаша, работать, отдохнуть пора. А я не могу дома сидеть. Придешь — тут все знакомо, все свое.

— А ноги-то, чай, гудят к вечеру? — напоминает легонькая тетя Дуня.

— Ну что ж! Дома-то натопчешься, еще пуще гудят. Нет, хоть и тяжело, а на народе будто молодеешь.

Парторг тетя Дуня задумчиво кивает. Ей хорошо известно, что значит труд в жизни настоящего человека. В ткацком цехе фабрики сосредоточены сейчас все ее жизненные интересы.

— Придешь на собрание?

— Неужто нет?

* * *

Тетя Дуня живет в деревянном доме, теплом и светлом. Под окнами садик: подстриженные тополя, серые в зимней голизне.

— Раньше были ой кудрявые! — вспоминает она, быстрым шагом проходя по дорожке. — А теперь остарели. И все-то так!

Вместе с ней живет вдова самого младшего сына, бывшего помощником мастера, слыл он и хорошим футболистом… Трое сыновей убиты на фронте во время Отечественной войны. Все работали на фабрике, учились на вечерних курсах.

— Хотели сдать за среднюю школу. Образовать себя… — говорит мне тетя Дуня, поднимаясь на крылечко.

Глаза ее вспыхивают скорбным огнем и гаснут, мгновенно залитые слезами, но и слезы сразу иссякают — видно, немало пролито их.

Нет, в самом деле, хоть не являйся в свое опустелое гнездо! Сейчас же начнут одолевать воспоминания, от которых раскрывается никогда не заживающая рана в сердце матери. Ведь какая радостная жизнь была!

Входим в дом. Передней нет, сразу уютная кухонька с полами, выскобленными добела, с белой горячей печью, со светлыми шторами на окне. В дальнем углу от двери стоит диван, на котором аккуратно сложена чистая постель тети Дуни. На этажерке книги, на стене портреты сыновей.

Невестка — прядильщица, в свободное от работы время наводит порядок, с бывшей свекровью живут дружно.

Раздеваясь, тетя Дуня смотрит в окно и говорит громко:

— Гаврик! Гаврюша, газеты принесли!

Из комнаты-горницы выходит второй муж снохи, торопливо направляется к выходу.

Тетя Дуня провожает его взглядом. На лице ее снова глубокое раздумье, в голосе добрая грустинка:

— Ничего, славный парень, слесарь хороший. Что же делать? Раз нету, так нету! А невестка молодая, ей жить надо.

Старая ткачиха прислушивается. Все лицо ее вдруг чудесно молодеет, глаза проясняются.

— Дочка наша проснулась — Танечка! — говорит она с живостью и идет в комнату, где из простенькой деревянной кроватки раздается милое лопотание. — Ну, вставай, вставай, ласковая! — И, обращаясь к Гаврику, с улыбкой: — Выходная, что ли, сегодня? Почему не в яслях? Смотри, какая девчушка интересная становится! Ишь как разговаривает. Ведь и то: уже год пять месяцев ей. Теперь, как прихожу, бежит, встречает. Ну, давай, чулочки, башмачки… Кашляешь, говорят? Вот этого не надо. Пусть Шарик за тебя покашляет.

Тетя Дуня берет на руки свою нечаянную отраду и, потрепав, опускает на пол.

— Гуляй помаленьку, только к дверям не подходи. А я сейчас отдохну да на собрание. Сегодня наш женский день.

Ясным взглядом ткачиха окидывает большую, опрятно убранную комнату. Раньше здесь жила она. Теперь уступила эту горницу молодоженам. Ей самой обещали другую жилплощадь, но…

— По правде говоря, не хочется уходить на голое место.

«Что наделала война проклятая! Сколько семей опустошила». Тетя Дуня снова задумывается — стоит, забывшись. Рассеянная она стала. Но Танечка теребит ее за платье. Цепкие ручонки тормошат, тянут:

— Сядь, баба, сядь!

Тетя Дуня, встревожившись, смотрит на поднятую к ней беловолосую головку и произносит сдавленным от волнения голосом:

— Ну, кто ее, такую маленькую, учит!

Гаврик ласково усмехается: он сам уважает и жалеет бывшую свекровь жены.

— Чувствует, что запечалилась. Хоть маленький, а человек.


В клубном зале праздничный гомон. После торжественной части будет концерт, потом вечеринка. Женщины приоделись, шутят, смеются. С детства милый сердцу день — Восьмое марта. Весело от одного сознания, что вместе с тобой отмечают его по всей родной стране, по всему свету.

Собрание проходит с подъемом. Среди участниц его тетя Дуня видит и миловидную младшую невестку.

«Значит, с Танечкой Гаврик остался дома», — отмечает она, прислушиваясь к речи очередного оратора: толстуха Ивановна рассказывает, как она освоила выпуск новых тканей.

Дали слово и тете Дуне. Выйдя на трибуну, она вспыхнула, жарко засветились ее глаза.

— Фашисты опять хотят вытоптать нашу землю.

Они уже забыли, как советские солдаты гнали их до Берлина. А мы этого не забудем. Не забудем и того, сколько горя они нам принесли. Но и горем нас не убили. Когда мой сын Александр погиб под Ленинградом, выполняя особое заданье, я, как и все, еще сильней взялась за работу. Вставали в пять утра и до семи вечера. Не щадили себя, лишь бы одеть армию, лишь бы победить. Тут похоронка за похоронкой: Василий, сынок мой, командир пехоты, отдал жизнь за родину под Калинином, Николай, старший лейтенант, убит под Псковом. Ну, что я могла?! — Вопрос тети Дуни прозвучал сухо, ровно, только руки ее слегка засуетились. — Дома наревусь, а в цех приду — кажется, горы бы своротила. Чем тяжелей на фронте, тем крепче мы стояли у станков. Выдюжили, потому что со всем народом вместе боролись за правое дело. Многие наши родные не вернулись с фронта. Тяжко это! Но вот гляжу я на вас, молодых, и сердцем радуюсь — жизнь снова на полном ходу. Не дадим больше никому рушить наши семьи, проливать кровь детей. Станем стеной, чтобы потемнело в глазах у разных господ, которым охота воевать. Будем бороться за общее народное счастье. Все равно мы победим.

Слегка задохнувшись, тетя Дуня опустилась на свое место за столом президиума, взглянула в зал, шумевший бурей аплодисментов.

Передние ряды поднялись, за ними встали другие, подхватывая припев «Интернационала»:

Это есть наш последний и решительный бой…

Тетя Дуня тоже пела. На лице ее теплился слабый румянец. Она чувствовала себя частью огромного целого и была счастлива.

1950

НАШИ, СОВЕТСКИЕ

Прекрасные залы кремлевских дворцов. Как радостно видеть в них во время съездов партии и в дни заседаний Верховного Совета множество женщин: ученых, колхозниц, работниц с производства.

Все великие русские поэты и писатели оставили незабываемые произведения, в которых запечатлен терпеливый, но непокорный характер женщин нашей страны. Сила этого характера закалялась веками. Никакие тяготы не убивали его. Еще за сотни лет до Некрасова миллионы таких, как воспетая им крестьянка Дарья, отдавали последний кусок защитникам родины, несли единственные серьги на народные ополчения в дни тяжких государственных смут и сами выходили с вилами на врага. А когда пришла революция и пробудила все силы народа, сколько героинь фронта и трудового тыла родилось в годы гражданской войны, в период мирного строительства и во время нашествия фашистов.

Мы, советские писатели, в долгу перед нашими замечательными женщинами, так как не создали в полный рост — ни в прозе, ни в поэзии — образа нашей современницы.

Ведь многие за границей полагают, что труд огрубляет женщину, что ее украшает только безделье да модные туалеты. У нас представление да и сама действительность совершенно иные. Не наряды и косметика красят наших женщин, хорошеют они от полноты жизни, манящих ее перспектив, от больших и совершенно реальных надежд на будущее и сознания своей значимости в обществе.

Наша советская труженица — новое явление в новом человеческом коллективе, причем явление массовое. Своей независимостью она сильна и в личной жизни, с ее огорчениями, тревогами, радостями, и смело преодолевает любую трудность не только в мирное время, но и в годы военных потрясений. Сколько у нас таких? Миллионы. Они опора государства и в промышленности, и в сельском хозяйстве, детей растят и сами с каждым днем растут и хорошеют, невзирая на паутинку морщин и серебро седины, для всех нужные и интересные.

Взять, к примеру, колхозницу Надежду Загладу. Много мы были наслышаны о ней. По фотоснимкам запомнили: немолодая, сухощавая, немножко курносенькая, видно, юркая, боевито цепкая в работе, страстная к тому же на слово, берущее людей за душу (иначе нельзя — передовик колхозный). Идет о ней и такая молва, что во время войны приютила она нескольких осиротевших ребят, став им настоящей матерью, хотя самой жилось нелегко. Вот она перед нами на экране телевизора. Сразу чувствуется, в труде жизнь провела: такое спокойствие и собранность даются уверенностью в своих хороших делах. На груди ордена и Золотая Звезда Героя. И юные пионеры, и члены правительства с большой охотой вступают с ней в разговор. А где, в какой стране это видано, чтобы президент или министр с таким интересом беседовали с простой крестьянкой? Разве только в дни выборов, «демократизма» ради!

А Заглада? Говорит без бумажки, смотрит прямо. Видно, уже привыкла выступать. Но вдруг запнулась. Помолчала, посмотрела, не теряясь, а раздумывая, и молвила как-то особенно задушевно:

— Дорогие, что я еще-то хотела вам сказать?!

И сразу стала для тебя не просто уважаемая сельская труженица Надежда Заглада, а близкий человек, болеющий и о твоей судьбе, и о судьбе Советского государства. Вон куда шагнула — государственный деятель!

Или возьмем молодое у нас химическое производство. Только-только мы его развертываем. А сколько женщин, технологов и нефтяниц, уже возглавили работу крупнейших лабораторий и цехов. В цехах этих, почти сплошь автоматизированных, повсюду огнедышащие и взрывоопасные установки. А начальники…

— Если бы мои мальчишки мне не помогали, я бы здесь не работала! — с чудесной улыбкой сказала мне начальник полипропиленовой установки Московского нефтеперерабатывающего завода инженер Лидия Малова, прелестная маленькая женщина с янтарно-желтыми глазами. — У нас тут все внове: метод свой, отечественный, схема получения продукта тоже. План выполняем, строим новый цех, старый реконструируем. Работы по горло. А приду домой, мальчики встречают, ухаживают — пальто снимут, туфли подадут. И обед уже разогрет, и в комнатах прибрано. Двое их у меня, росли организованно: ясельки, детский сад. Сейчас сознательный народ. Купила нынче стиральную машину, с таким торжеством домой доставили! Теперь стирают вовсю. Хотя иногда даже неудобно бывает: дорожат своей работой и порядком в доме и всех моих гостей заставляют переобуваться в тапочки. Старшему восемнадцать лет. Работает на заводе слесарем и вечерний техникум посещает, а младший — подросток, в школу ходит. Учатся хорошо. Дружные, веселые ребята. Любая работа для них как игра. Вместе на лыжах ходим каждый выходной.

На этом же заводе начальником атмосферно-вакуумного цеха Мария Курочкина… Она тоже выглядит малюткой среди своих громоздких сложных установок, синеглазая, смелая до отчаянности, деловая, волевая, а дома нежная мама двух еще маленьких детей, добрая счастливая жена, музыкантша и прекрасная хозяйка. Начальник 3-го газового цеха — Тамара Горнова. Это крупная, сильная женщина с красивыми чертами лица. Тоже волевая, властная. И на работе подкрашивает губы, одета — хоть сейчас в театр, а когда в цехе все в порядке, умеет пошутить и посмеяться. Посмотришь на такого начальника возле щита управления в операторной, окруженную боевым штабом, или на установках, похожих на гигантскую лабораторию под открытым небом: власть, авторитет, полное доверие рабочего коллектива. А рабочие и инженеры все народ серьезный, с большим опытом и трудовой закалкой.

— Я одна женщина в этом цехе. У меня все мужчины, — весело улыбаясь, говорит Горнова. — Мой заместитель — практик, двадцать лет на заводе. Знающий, скромный. Он меня и учил, когда я пришла сюда после института. Тогда меня здесь в штыки встретили — девчонку прислали крашеную, а производство опасное: давление и температура высокие, сырье и продукция взрывчатые. Начальник цеха был огорчен страшно. Собирался меня вытурить. Что я слез пролила дома в подушку! А потом ничего, обошлось, понравилась все-таки моя работа.

Смеется, красивая, озорноватая. Но сразу, смахнув улыбку, начинает она наступательный разговор:

— Ты чувствуешь, зачем я тебя вызвала на пять часов?

Едва протиснувшийся в дверь временной конторки здоровый детина с лицом, обожженным солнцем и ветром, опускает глаза, как девочка:

— Больше не буду. Раз сделал…

— Не делай! Я тебе не советую. К чему на себя брать такие вещи. Учти.

У Горновой хорошая семья. Любимый муж. Дети. В этом году она родила еще дочку. Ко работу не оставила. После декретного отпуска снова в цех. С малышкой возится вся семья и на придачу бабушка — золотой фонд.

Сколько у нас возможностей для женщин пойти на любую работу. Но вот сейчас я пишу роман о нефти, о добыче ее и переработке, о людях, которые занимаются ею. И всюду — не там, где требуется грубая мужская сила (к примеру, на буровых скважинах), а там, где необходима мужская энергия, смелость, беззаветная преданность делу, — орудуют женщины, у которых эта энергия и смелость — само собой, и знания! — сочетаются с женской аккуратностью и дисциплиной.

— Что вас держит на таком отчаянном производстве? — спросила я начальника крупнейшего цеха Дорогомиловского химического завода Ирину Амитрову.

Она вскидывает живые карие глаза. Усмехается:

— Вот вы писатель, значит, инженер человеческих душ. Скажите мне, что такое любовь, и тогда я вам скажу, почему я не могу уйти из цеха.

А ведь могла бы! Отец — профессор. Муж — редактор военного издательства. И сама она, Ирина, не только химик, но и скрипачка. В оркестре играла. Могла бы… Тем более двое детей… Но…

— Дышать не могу без цеха, без людей, с которыми вместе тридцать лет назад начали осваивать это производство. Если я их не увижу, кажется, умру с тоски.

— А еще что вас интересует?

— Еще люблю ездить по стране. Альпинизмом увлекаюсь.

— И поднимались? Куда?

— Ну, на такую крышечку, как Эльбрус. На самой вершине была. Вот еще на Цаннер не успела. Это ледник в Северной Сванетии. Он постоянно меняет цвета: то сиренево-розовый, то голубоватый. Но мы с Митькой туда слазаем. Уже договорились.

— Кто это — Митька?

— Мой внук от младшей дочери.

— Сколько же ему?

— Два месяца.

Амитрова — блондинка с прямым носиком и темно-карими глазами. Сразу видно: редкая красавица была в молодости; но и сейчас стройная, быстрая на ногу, с огневым взглядом.

— Дала она горя мужчинам! — смеясь, говорит другой инженер этого производства, Вера Доронина, тоже хороший работник и интересная женщина, — русская красавица с короной бледно-русой косы и русалочьими глазами, то зеленовато-голубыми, то почти черными.

Не мудрено влюбиться в таких! Я представляю себе Ирину Амитрову над вечными льдами Кавказского хребта, сияющего на солнце своими алмазными гранями. Какое близкое небо, какой головокружительный простор! Белоснежные облака проходят послушными караванами по глубочайшим ущельям, покорно ластятся под ногами, обходя горные пики, отсвечивающие всеми цветами радуги на утренней и вечерней заре. Женщина-химик, глубоко дыша, смотрит вдаль. Как прекрасна земля! А чистейший целебный воздух высокогорных альпийских лугов, убранных роскошным разнотравьем, а ощущение победы над высотой в каждой кровинке, в каждом мускуле, ноющем от усталости!

Я сама большой ходок и любитель лазить по кручам и хорошо понимаю, что манит в горы Ирину Амитрову. Но как представить себе ту радость, с какой она после кристально чистого воздуха нагорий вдыхает неистребимые запахи своего крепко-таки заземленного родного цеха. В чем секрет? Там она наслаждается красотами первозданной природы, здесь вся в работе предприятия, созданного ею и ее товарищами. Может быть, она чувствует себя в цехе творцом, наравне с природой? Пожалуй, ведь химики творят то, чего еще не знала природа. Не это ли влечет к химии, навсегда захватывая самых сильных, самых смелых и цепких.

В добрый час, подруги дорогие! Жаль только, что годы бегут слишком быстро. Вот уж чего нам всем не хватает — так это времени! Скучать некогда.

Завтра корпуса, в которых находится производство Ирины Амитровой, станут грандиозным красивейшим предприятием пластмасс. А Дорогомиловский химический получит путевку на новое место, подальше от жилья. И я верю, что Ирина еще успеет со своим внуком Митькой подняться если не на вершину Ценнера в Сванетии, манящего ее своими загадочными льдами, так, по крайней мере, на альпийские луга Кисловодска, единственного в мире курорта по лечебно-климатическим свойствам.

— Дома у нас проходной двор, и все молодежь, — смеясь говорит она. — Сестра у меня физик, один брат доктор биологических наук, другой геологом в Якутии работает… Мы встречаемся раза два в год и о делах не говорим. Все о детях, о семье. У меня сын палеонтолог, дочка и зять геологи — все бродяги, и друзья у них такие же. Вот спорила с ними нынче о выставке МОСХа. Один сказал мне, что я серая, ну и схватились. Он за новаторство, а я за красоту. Другие и за и против, еще не разобрались. Я согласна с критикой абстракционистов, только надо дать им тоже выступить с защитой своей мазни. Это сразу покажет их бредовость. Но это так, между прочим. А к заводу я, правда, прикипела душой. Могла бы уйти на исследовательскую работу, в институт; приглашений много. Предлагали и в совнархоз старшим инженером химического управления, но из цеха уйти не могу. Тут интересно. Можешь на свой риск и страх провернуть все, что тебя интересует, и это дает большое удовлетворение, хотя и обидно бывает, если не получается. Повезло и с коллективом, сроднилась с ним. Работаем все время вместе. В других цехах большие пополнения инженерами, а у меня свои кадры выросли, держатся крепко и дело свое знают блестяще. Вот ездили за границу… Нам наговорили, что там высокая культура производства и технологии. Я ехала с трепетом, а оказалось, что наша культура в этой области ничуть не ниже.

Хорошо отзываются об Амитровой и рабочие цеха, и дирекция завода. Любят ее и дома, хотя она жалуется полушутя, что молодежь уже повытеснила старых друзей. И когда она заболела нынче, то выхаживали ее подруги сына — девчонки-палеонтологи. Дочь с мужем тоже не хотят уходить от нее.

— Никак не могу их выселить, хотя у них хорошая жилплощадь у родителей зятя.

Легко представить, почему все так льнут к этой женщине. Вот я познакомилась с ней недели две назад, а все думаю и думаю о ней, хотя не могу снова собраться еще раз побывать из-за своей чертовской занятости. А думаю не потому, что Ирина Амитрова какое-то особое исключение из моих наблюдений. Нет, таких у нас сейчас много. Тем и сильна советская власть, что она вырастила преданных дочерей и сыновей, которые льнут к ней, как льнут к Амитровой ее дети.

Невероятно богата и разнообразна жизнь! Как только уместить все в душе и найти слова, чтобы рассказать об этом.

Вот бывший главный геолог крупнейшего Лениногорского нефтеуправления в Татарии Минодора Иванова, теперь лауреат Ленинской премии и работник министерства в Москве. Тоже умница и работяга, нежная мать и заботливая дочь. Она послужила мне прототипом геолога Дины Дроновой в моем романе «Дар земли». Сколько раз наблюдала я за нею в ее ответственнейшей работе на Лениногорских промыслах: во время совещаний, в поездках по скважинам и диспетчерским участкам. Пурга при сорокаградусном морозе, разливы весенних вод, жара и слякоть — ничто не помеха для производственников, работающих под открытым небом. Я видела и то, как Иванова плясала на банкете нефтяников — вся огненная прелесть. Я еще никогда не замечала, чтобы женщина была так мила, будучи навеселе. Доброму человеку все впору, все его красит.

Невозможно забыть женщин: главных архитекторов городов, секретарей горкомов, телятниц и доярок Рязани, Татарии, Куйбышевской и Московской областей, хирургов Казани и Москвы, ленинградских врачей — бывших фронтовичек, ткачих Глуховской мануфактуры и знаменитого города Иванова. Бери любую и только сумей написать, хотя бы так, как оно есть в жизни, и читатель не забудет, как не может забыть и твое собственное сердце, благодарное за человеческую красоту.

1964

ЖИЗНЬ АННЫ

Нюра Северьянова родилась в Брянке — рабочем поселке Московско-Киевской железной дороги. Детство, овеянное дымами день и ночь гудевших паровозов. Вокруг вокзала — вечно бьющегося сердца района — серая россыпь деревянных домов. Кое-где чудом уцелевшие от порубок белобокие березы, чугунно-ствольные липы и тополя, осыпавшие в летнее время серым пухом пыльные мостовые. За огородами, зеленевшими вдоль изрытого берега Москвы-реки, заросшего лопухом да крапивой, заманчиво темнел лес на Воробьевых горах.

Нюрин отец, Ипполитыч, — как будто старика, звали его в поселке, хотя был он черноус, моложав и легок на ногу, — работал кондуктором на железной дороге. К домашним он относился ласково, заботливо, но счастье не прижилось в семье: давила нужда, рождались и, еще не научившись ходить, умирали дети. И из других рабочих квартир часто выносили убогие, наспех сколоченные маленькие гробики: то корь, то скарлатина, а лечение стоило дорого. Запомнилось Нюре, вечно нянчившей братишек и сестренок: чем больше становилась семья, тем хуже жили, сначала на втором, потом на первом этаже, пока наконец не забились в полуподвал. Ниже было уже некуда, разве в могилку, как невесело шутил отец.

Но иногда ребятишкам удавалось вырваться из духоты пригорода: отпрашивались за грибами или за ягодами в громадный Кнопов лес, что стоял за Поклонной горой между Брянкой и Кунцевом. Вот где было раздолье! Тучные травы колыхались на лугах, чистый ветер нес запахи цветущего клевера, свежего сена, хвойного Кноповского бора. А на речке Сетунь, впадавшей в Москву у Воробьевых гор, ребятишки купались и ловили раков.

Нюра росла и веселой и вдумчивой не по годам. «Острая девчонка!» — говорили о ней соседи. Но быть бы этой девчонке неграмотной, если бы не произошла революция.

Из подвала въехали опять на второй этаж дома на Брянской улице, потеснив квартирохозяина. В поселке Дорогомилово, названном так оттого, что тут царица Екатерина встречала одного из своих фаворитов, редко кто заканчивал четырехклассную школу, а тут и школа сразу стала девятилеткой, и приветливее глянула на девочку богатая по тогдашнему представлению улица, застроенная каменными трех — и четырехэтажными домами.

Жизнь стала совсем иной. Но мать Нюры, измученная постоянной нуждой, истерзанная частой смертью детей, смотрела и на эту жизнь с боязливым сомнением. Со всеми горестями она привыкла обращаться к богу и постепенно набрала целую коллекцию дешевых образков, икон и литографий на божественные темы, увешав ими угол в квартире от пола до потолка.

— Как в молельне! — сдержанно подшучивали отец и два старших сына.

Но Нюра не равнодушно относилась к материнской вере. С малых лет ее тревожили горячие просьбы матери о милосердии, о хлебе насущном. «Даждь нам днесь…» И слезы, которые, кажется, прожгли бы камень. Девочка тоже вставала на колени, припадала к полу светлым личиком, а потом полюбила ходить в церковь: привлекали блеск иконостасов и сладкоголосый хор певчих при торжественных богослужениях. Земно кланялась она, прося здоровья родителям, вспоминала умерших братиков и сестер.

Но покорность была несвойственна Нюре Северьяновой, и однажды она круто оборвала свое хождение в церковь, сняла крест и вступила в пионерский отряд, а когда почувствовала себя в своей стихии, то, едва дождавшись пятнадцати лет, подала заявление в комсомол. Вскоре она стала вожатой пионерского отряда и председателем школьного учкома.

Напротив школы на Дорогомиловской, где она училась, была ночлежка, и там тоже возникла своя «организация» из воров, бандитов и девчонок-проституток.

Комсомольцы устроили в клубе вечер с танцами, сбор за билеты предназначался для нуждающихся ребят-школьников. Пришли и ночлежники.

Нюра Северьянова заявила:

— Не надо их пускать! Обойдемся без воровских денег.

Не пустили. А через несколько дней, когда Нюра возвращалась домой, вдруг накрыли ее в темном переулке курткой и жестоко избили.

На заседании базовой ячейки комсомольцы постановили выделить для личной охраны Северьяновой силача Васю, но девочка, узнав об этом, вскипела:

— Не хватало еще того, чтобы меня ославили, что я с ухажером гуляю!

Пролетели школьные годы, и Нюра поступила крутильщицей на фабрику Туркшелк на Пироговской улице.

Директором там был большевик с подпольным партийным стажем, но работницы — почти все из рязанских деревень — оказались сплошь неграмотные. Ничем не подчеркивая своего превосходства, Нюра стала присматриваться к новым подругам. Как одна: волосы прилизанные, кофты со сборками, широкие юбки, и у каждой большой сундук. Жили «на спальнях» — в общежитии. Кровати стояли высоко на чурбаках, под ними сундуки. Мечта — собрать приданое и уехать обратно в деревню.

А Нюра Северьянова была общественница, активистка, на собраниях выступала с критикой фабричного руководства, резко, «невзирая на лица». Бывало, она произносит пламенную речь, а директор улыбается, пряча глаза за очками в золотой оправе. Это задевало девушку, и она высказывалась еще резче.

Не допускала она и мысли о том, что в рабочем коллективе могут быть плохие люди, и решительно запротестовала против обыска, устроенного однажды на фабрике перед концом смены. Но каково же было изумление девушки, когда она взглянула на пол в простенке между машинами: весь он был покрыт выброшенными мотками шелка. Директор, сам удрученный, увидев лицо опешившей Анны, увел ее к себе в кабинет, где она и разрыдалась самым малодушным образом.

— Вот видишь, — точно отец дочери, сказал директор, — рабочие не одинаковы. У некоторых еще свои сундуки на первом плане.

Эти слова Нюра вспомнила, когда комсомольцы, чтобы подать пример, решили уплотнить свой трудовой день. Взялись обслуживать по две машины вместо одной, а группа рабочих их освистала, как выскочек и предателей интересов коллектива. Но все-таки многих девушек комсомольцы повели за собой. Воспитывая других, ребята и сами проходили хорошую школу. Так Нюра Северьянова стала секретарем комсомольской ячейки, а в 1927 году ее приняли в партию.

Вскоре началась борьба с троцкистами. Потребовалось знание марксистской теории, и Нюра поступила в воскресный университет, организованный при Институте красной профессуры. Там она познакомилась с писателем Яковом Ильиным, автором книги «Большой конвейер». В то время он был заместителем редактора газеты «Комсомольская правда». Много общего оказалось у них, и не мудрено, что Яков стал для девушки не только лучшим другом, но и самым близким человеком.

На VIII съезде комсомола Нюру Северьянову избрали членом бюро ЦК ВЛКСМ и председателем Центрального бюро пионеров. При всем своем огневом задоре она оробела: «А вдруг не справлюсь, не сумею?»

Пошла советоваться к старому большевику Федорову:

— Должна сказать товарищам, если не уверена в себе.

И она заявила на пленуме ЦК комсомола:

— Вы ошиблись в моем выдвижении. Я не подготовлена к тому, чтобы возглавить пионерскую работу.

Тогда выступил Косиор, секретарь ЦК партии:

— То, что у Северьяновой есть сознание ответственности, только подтверждает правильность нашего выбора.

И по всей Брянке прошел слух, что дочь Ипполитыча назначили в правительство, помощником Калинина.

Придя однажды домой, Нюра не узнала квартиры, а мать, смущенно и ласково улыбаясь, сказала:

К тебе теперь люди будут ходить. Чтобы неудобно не получилось, чтобы не краснела из-за меня, я иконы убрала в чулан. Оставила себе для молитвы маленький образок, так буду прикрывать его полотенцем. Ты уж меня не осуди!

С радостным волнением Нюра передала об этом Ильину.

— Хорошая она, — задумчиво сказал Яков. — Когда нынче, после смерти твоего отца, она — уже без уговоров — сама пошла в ликбез, понял я, как не хочется ей быть отсталой…

Но мать тоже вскоре умерла. Новое несчастье еще больше сблизило Нюру с Ильиным. Дружба с любимым человеком словно окрыляла ее. Новые товарищи — члены бюро ЦК комсомола — тоже содействовали ее росту. А потом она встретилась с Крупской, и Надежда Константиновна до конца жизни была для нее добрым шефом. Получалось так, что Северьянова изучала опыт общественной работы окружавших ее хороших людей и щедро, в свою очередь, передавала его другим.

В 1933 году, после двух лет работы секретарем Ивановского обкома комсомола, ее наградили орденом Ленина и избрали секретарем партийной организации на «Трехгорной мануфактуре».

Было ей двадцать пять лет. И много и мало. Много потому, что уже год вдовела она: умер и Яков Ильин, оставив ее с дочкой Галей. Мало потому, что еще вся впереди лежала перед нею жизнь, богатая радостями и горестями, трудом и неустанной борьбой.

Нюра Северьянова знала славную историю многотысячного фабричного коллектива «Трехгорки». Ведь недаром после 1917 года на «Трехгорке» вели партийную работу Крупская и Подвойский. Здесь выступал Владимир Ильич Ленин. Все обязывало к глубокой ответственности, и Северьянова особенно почувствовала это на первом же собрании партийного актива комбината. Правда, ее рекомендовал Московский комитет, но она понимала, что стать настоящим секретарем и заслужить доверие не так-то просто.

А коммунисты «Трехгорки» увидели перед собой совсем молодую, миловидную женщину, просто, но к лицу одетую, которая сразу расположила к себе слушателей и разумной прямотой суждений, и открытым взглядом, и сердечностью интонаций. И тем еще она пришлась по душе партийцам «Трехгорки», что была своей, рабочей, кровно близкой. «Но как сработаемся — посмотрим», — казалось, отвечали ей изучающие взгляды.

Сработаться помогло то, что Северьянова собрала старых членов партии — подпольщиков, среди которых были Подвойский, Литвин-Седой, Румянцев, и сказала им:

— Хочу держать с вами совет. Опыта партийной работы у меня мало, и я жду от вас помощи.

Помощь была обеспечена, и это еще раз показало Северьяновой, что только вместе с народом можно стоять на руководящем посту.

Первое партийное собрание в театре имени Ленина, которое проводил новый секретарь, началось с опозданием на час. Семьсот членов партийной организации привыкли мириться с таким нарушением дисциплины. Пришлось крепко поговорить — по группам, в цехах, и с тех пор собрания начинались точно. Поставили задачу: добиться, чтобы, выполняя партийные поручения, коммунисты росли сами и, борясь за выполнение производственного плана, вовлекали в актив других рабочих.

Вскоре все стали называть Северьянову Анной Алексеевной. Как ни пыталась она сохранить короткость в обращении, не вышло, а старые ткачихи пояснили:

— Нельзя, чтобы мы своего партийного секретаря звали Нюрой: несерьезно получится.

Пришлось согласиться. Да и годы не шли — летели.

В 1936 году, после тысячи хлопот, была проведена реконструкция, и «Трехгорка» стала комбинатом имени Ф. Э. Дзержинского.


Когда началась война, Анна подала заявление — попросила отправить ее на передовые позиции. Находилась она в Ленинграде от начала до конца блокады. И это был тоже боевой период ее жизни с полной отдачей сил на невиданном в истории фронте. В 1944 году ее назначили директором Измайловской прядильно-ткацкой фабрики. Рабочих было около двух с половиной тысяч. На фабрике холодно, темно (электричества не давали), люди истощены и план выполнялся только на шестьдесят процентов. Но Анна радовалась: фронт одерживал победу за победой, а с трудностями в тылу справимся. Весь коллектив она взбудоражила, вдохнула в людей энергию, и нашлось тепло, и света добились. А через два месяца стали выполнять план.

В октябре 1946 года Анна Северьянова вернулась на «Трехгорку» в должности директора комбината.

Теперь она совсем перебралась на Красную Пресню, обменяла квартиру. Война добавила ей горя: убиты на фронте оба брата, умерла в Башкирии на нефтеразведках сестра — геолог Шура. Из всего семейного куста Северьяновых осталась одна Анна.

Но трехгорцы увидели ее после всего пережитого такой же яснолицей, чуткой и энергичной, какой она им запомнилась. Казалось, ничто не могло сломить жизнеутверждающей красоты и энергии этой женщины.

Придя на комбинат, Северьянова опять собрала стариков, держала с ними совет. Фабрики были раздеты: крыши проржавели, везде льет, оборудование поизносилось. Но общими силами все подтянули, сменили, отремонтировали, и дело пошло. Началось широкое движение за культуру производства. Провели реконструкцию. Организовали экспериментальный цех и очень внимательно занялись вопросами ассортимента и качества.

Свой юбилей — стопятидесятилетие — «Трехгорная мануфактура» встретила достойно, и Анну Северьянову наградили вторым орденом Ленина. За девять лет ее директорства комбинат только однажды не выполнил месячный план: был простой из-за нехватки топлива и электроэнергии.

Спросите Анну Северьянову: в чем заключается секрет ее успеха в работе? Она скажет:

— Секрета нет. Непосредственная связь с народом — вот верный путь к успеху. Это всегда вызывает колоссальную отдачу — активность самих людей. Я любила обходить цехи рано утром или ночью, потолковать с рабочими, посмотреть на все своими глазами. Поэтому лично знала очень многих, знала, чем живут, и сколько у кого детей, и как их воспитывают. На директорские приемы посетителей приходило очень много. Вот — говорят, организаторский подход. А в чем он заключается? В живом деле. Не обнадеживай зря двадцать человек, лучше реально помоги одному. Не болтай, не зазнавайся. Помни, что рабочий, заинтересованный своим трудом, твой первый друг и помощник, береги его доверие. Вообще у нас сама жизнь уже установила некоторые заповеди. Наука и техника развиваются головокружительно, но отношения с людьми должны быть всегда такими, какими были они при Ленине: открытыми, честными, товарищескими, если это нарушить, то никакая техника не вывезет.

Я слушаю Северьянову и вспоминаю первую встречу с нею, когда она, директор «Трехгорной мануфактуры», выступала у нас, в клубе писателей. Сразу мы по-писательски влюбились в нее: как говорила, как смотрела, гладко причесанная, яркоглазая, в белой блузке, вся ясная, светлая, полная энергии и душевной теплоты. Красивая женщина, но и человек-то перед нами распахнулся какой! Так она настроила нас, можно сказать, с первого взгляда, а как же не поддаться этому обаянию, встречаясь с нею повседневно, идя рядом, вместе, в труде и борьбе?

И тогда еще, не зная ни сложной и завидной ее биографии, ни характера, твердого, отважного, исполненного веры в людей и неистощимой жизнерадостности, я подумала: «Вот героиня романа». Только увидела ее на трибуне, услышала — и сердце потянулось к ней. Да так, что забыть невозможно.

А теперь снова пришлось встретиться, не раз поговорить по душам.

Чем она занята теперь? Где и как живет? Живет по-прежнему на Красной Пресне, и каждый старожил с охотой укажет вам ее дом и квартиру и даже проводит до подъезда.

Сейчас она не на «Трехгорной»: направили ее в Комитет по труду и зарплате при Совете Министров СССР. Там и работает начальником инспекции.

В 1960 году Анна Алексеевна получила третий орден Ленина за общественную работу в женском движении. Общественница — всегда.

И дома у нее славно: большая дружная семья. Младшая дочь, Марина, окончила пединститут, работает учительницей, замужем за железнодорожником-машинистом. И это так хорошо перекликается с юностью Анны, выросшей на Брянке. Дочь Галина Яковлевна — научный сотрудник Института славяноведения, кандидат филологических наук, а муж ее — ведущий инженер другого института. И двое чудесных ребятишек, внучат, — маленькая Анечка и школьник Саша — не дадут скучать ни бабушке Анне, ни гостям.

Посмотришь на Анну Алексеевну: она еще цветет — статная, светлолицая, в черных волосах ни сединки. Полна любовью к жизни, к людям, к своему труду, потому и не старится.

1967

О себе и своей работе

О САМОМ ДОРОГОМ

Февральская метелица шатает лес на горах. Деревья в сумерках черные, а снежные хлопья точно сеть, в которой запутались тяжелые лапы елей. И кто-то могучий протаскивает эту сеть по дну безбрежного мира, хлеща ею по старым хребтам Уральских гор, по окнам громыхающих мимо вагонов. А еще недавно кругом курились мутной поземкой лесостепи.

И вот я в старом уральском городке Миасс, неподалеку от Челябинска. Горы и голубые глаза озер. Знаменитый Ильменский заповедник. Сосновые боры и белый песок в прозрачной озерной воде, прочеркнутый у берегов зелеными стрелами камышей. Городок расположен в горной долине возле громадного пруда — полутораэтажные, тесно поставленные домики, улицы, похожие на мощеные дороги. Каменные заборы выше тесовых крыш разделяют дворы бывших толстосумов. Тут же, в русле речки, старательские семьи моют золото. Женщины качают воду помпами в деревянный, грубо сколоченный станок, на который заваливается когда-то богатая, мытая-перемытая золотоносная порода.

В Ильменском заповеднике нужна секретарь-машинистка. Как там хорошо и спокойно, в этом дремучем урочище! Вечнозеленые чащобы, развалы камней, голубые карьеры, залитые хрустальной водой, тихие домики на полянах, похожих на лесные озера. Но…

Косой взгляд на анкету:

— У вас незаконченное среднее образование.

Гремящий поезд нарушает душную тишину, далеко разносится перестук по рельсам. Маслянисто-сизые на черных шпалах, они бегут в бескрайнюю даль. Куда? И зовут, зовут…

Сижу в кухне у стола, накрытого клеенкой. Светло горит электрическая лампочка. Пишу роман об алданских старателях. Хозяйка, Евдокия Семеновна, — типичная уральская домовладелица. В черном платочке, подбулавленном под морщинистым подбородком. Губы — ниточкой. Глаза и добрые и настороженные: «Ну-ка, посмотрю, чего ты стоишь!»

День строго распределен: с утра до часу дня пишу. В час постная похлебка или каша без масла. С двух часов до пяти — чтение книг и журналов. В пять — в библиотеку. Чудная прогулка! Зимой по заснеженным, летом по пыльным улицам. Летом еще всюду трещат и поют милые птахи — скворчики, ярко синеет небо, и ветер приносит запах цветущего клевера и скошенных трав. Иду в библиотеку и радуюсь: пишу роман, вот вышла из дому и иду в читальню, могу зайти в продуктовый магазин, купить что-нибудь.

В восемь часов вечера ужин: дежурное блюдо — холодная или горячая картошка, кусочек соленой кеты и чеснок. Хозяйка щурится с печки:

— Ох, как ты вкусно ешь! Ну-ка, я съем зубочек.

Легко спрыгивает с печи. Сухонькая, красивая, похожая на монашку.

В девять часов снова сажусь писать. До трех-четырех часов ночи. И так каждый день. Развлечения? Мы живем на высоком бугре. Влево улица сбегает к городскому колодцу, прямо к широко и далеко расхлестнувшемуся пруду, направо — предлинный «проспект» ведет к кладбищу, к горам над прудом, покрытым сосновыми лесами, где растут грибы, с четвертой стороны улица спускается к базару. Вот все разнообразие жизни.

Как будто маловато, но мне это все представляется необыкновенным богатством. Выйди во двор и послушай, как под крышей разговаривают голуби, пройдись по улице с ведрами на коромысле, посмотри, как сияет солнечный день над горами, как падает огнистая капель с крыш. А какое счастье полоскать летом белье на пруду, стоя босиком на мокрых мостках!

Зимой ли, летом ли, поздней ли осенью, когда туманное небо заполнено гомоном перелетных стай, когда над самыми крышами старого уральского городка со свистом разрезают воздух утки и казары, стремительно тянущие на присад на водное раздолье, — все наполнено биением жизни, ощущением свободы, простора, красоты окружающего мира.

Но любуюсь этой красотой урывками: сижу у стола дни и ночи напролет.

Наконец рукопись первого моего романа «Фарт» — отправлена в Москву, в редакцию журнала «Новый мир».

У меня были изданы раньше повести «Колымское золото», книга воспоминаний приискателей-алданцев «Были Алдана».

Я знакома немножко с редакциями, но с писателями не встречалась, а теперь сама гляжу в писатели: роман написала. Месяц идет за месяцем, ответа нет. Хожу в горы за ягодами и грибами, те же прогулки к колодцу за водой, на пруд полоскать белье, а все стянуто в тугой узел ожидания.

Почтальон идет по улице, я жду и немею. Проходит мимо. Жду завтра. И завтра то же. Так миновало лето. Наконец письмо из «Нового мира»: «Прочитали рукопись. Заинтересованы. Приезжайте для переговоров».

Действительно весть из нового мира! Сразу вспоминаю, что рукопись не перепечатана на машинке, а переписана неряшливым моим почерком, — принесшим мне столько огорчений в жизни и единственную двойку да еще два с минусом — считай кол! — в школьные годы — за чистописание, — переписана на листах самой дешевой бумаги. Проникаюсь благодарностью к редакторам, преодолевшим трудности чтения, и уже недолгим кажется мое ожидание.

В Москве меня направили к одному из литературных редакторов журнала. Милая больная женщина приняла меня, лежа в постели. Она так и работала — лежа.

— Роман у вас получится, — сказала она. — Есть недостатки, но поработаете еще. Будем печатать.

Выхожу, не чуя ног от радости.

Назавтра разговор с главным редактором. Толстый, не первой молодости, самоуверенный, важный, говорит ласково-покровительственно:

— Вы одаренный человек. — Но…

На другой день рукопись мне вернули.

Состояние отчаянное. Как будто тебя оттолкнули от берега, к которому ты доплыл с великим трудом. Но слишком много молодых сил, слишком много надежд. Иду в издательство «Главзолото», которое не выплатило мне гонорар за «Были Алдана» — шесть тысяч рублей. Этого хватило бы с излишком на доработку «Фарта». В издательстве настроены доброжелательно, но заявляют:

— Вопрос спорный, поэтому платить не можем. Подайте на нас в суд.

Подаю. Смешно, но факт: подаю в суд на издательство.

Получаю деньги. Снова на Урале. Еще год упорного, усидчивого труда. Дорабатываю «Фарт». Часто с благодарностью думаю о советах женщины-редактора. С ощущением холода представляю себе разговор с главным редактором.

Но работаю без оглядки — что будет?

Весной 1939 года отправляю уже отпечатанную на машинке рукопись в две редакции: в журнал «Красная новь» и в журнал «Октябрь». Так посоветовал (теперь уже покойный) писатель Алексей Иванович Свирский, оказавший мне большую моральную поддержку.

Что изменилось у меня за год? Приехала из-под Челябинска мать с маленьким моим братом, поселилась вместе с нами и сестра с ребенком. С великим трудом нахожу большую комнату. Переселяемся. И снова все заполнено ожиданием. Жду, то изнемогая от тяжких сомнений, то веря и надеясь.

Ответ почти через полгода пришел сразу от обоих журналов: «Заинтересованы. Приезжайте. Будем редактировать и печатать».

Опять я в Москве. Иду прежде в «Октябрь». Мне говорят:

— Вас хочет видеть главный редактор Федор Иванович Панферов.

Его роман «Бруски» я читала и перечитывала не менее трех раз. Образы Никиты Гурьянова, Стеши, Кирилла Ждаркина были для меня живыми образами современников. Поэтому в кабинет главного редактора журнала «Октябрь», помещавшегося тогда на втором этаже дома по улице Горького, возле Центрального телеграфа, я вошла с волнением.

Панферов встретил меня приветливо, ходил по кабинету в черном костюме, красивый, темноволосый, легкий в движениях, и говорил удивительные слова о творчестве, о значении труда в жизни женщины, о задачах писателей в современной жизни.

Когда я вышла из редакции, то просто задыхалась от небывалой радости, и одна мысль озаряла все:

«Есть же на свете такие люди!»

До журнала «Красная новь» не дошла.

Сняла угол на Покровском бульваре и с головой ушла в доработку романа. Люди вставали рано в этой коммунальной квартире, а я уже сидела на кухне, разложив страницы рукописи на столе и табуретках. Все ложились спать, а я занимала позицию у кухонного стола. Меня так и звали: «Домовой».

— Вы талантливы, — сказал однажды Панферов, — но вам надо учиться. Почему бы вам не поступить в Литературный институт?

Сам того не зная, он задел больное место: мысль об ученье все время одолевала меня.

— Мы дадим вам рекомендацию в институт, а вы постарайтесь сдать экзамены.

Мне было уже без малого тридцать. В свое время жестокая нужда и борьба за кусок хлеба помешали закончить даже семилетку, но то, что я всю жизнь запоем читала книги, могло облегчить сдачу экзаменов. Не прекращая работы над романом, начала усиленно заниматься в Ленинской библиотеке — о чем написала позднее в очерке «Коллектив энтузиастов». Устраивала целые баррикады из книг и сидела за столом замечательного читального зала, не разгибаясь по целым дням. Так несколько месяцев. И сдала вступительные экзамены в институт. Кое-что, прежде всего историю и литературу, даже на «отлично».

Спала у своих хозяев на детской кроватке, согнувшись в три погибели. Ела одну кашу без масла. Картошку и ту сварить было некогда. Стала совсем тонкая, легкая, но чувствовала себя превосходно. Все говорили: вы очень хорошо выглядите. Еще бы! Догнала курс. Сдала зимнюю сессию на «отлично», доработала и сдала «Фарт». И сразу зашевелились мысли о новой книге «Товарищ Анна». Черновой вариант этого романа я написала уже на следующий год, учась на втором курсе.

Первая зима моего студенчества в 1939/40 году была очень трудной. Началась финская война. Стояли ужасные морозы. От них немало пострадали в Финляндии даже привычные к холоду наши солдаты. Обмороженные были и в Москве. На улицах туман. Окна домов побелели. Отправляясь в институт, я, прежде чем надеть ботики, окутывала ноги газетами. Изредка забегая в редакцию, встречалась с Панферовым.

Он относился ко мне дружески, заботливо. Иногда подшучивал, но его теплое внимание помогало преодолевать трудности, внушало веру в свои силы. Каким единственно родным местом на свете казался журнал, где он верховодил, распекал, советовал, улыбался и хмурился!

Но однажды Панферов сказал мне:

— Я что-то начинаю скучать.

Я промолчала, внутренне насторожась и даже как-то ощетинясь.

Потом он уехал в Сыктывкар, в республику Коми, с бригадой писателей. И среди своих зачетов, экзаменов, рукописей, забот о матери и братишке, которые остались на Урале, я ощутила еще боязнь, как бы Федор Иванович не простудился, не обморозился бы.

Знакомая писательница сказала, что у него тяжелая болезнь — язва желудка. Я сама никогда ничем не болела, и то, что этот дорогой мне человек опасно болен, показалось такой жестокой несправедливостью, что я открыто всплакнула, хотя слезы и всякие сентиментальности совсем не моя стихия.

Он не обморозился, не заболел в дороге, а вернулся очень веселый. Мне прислали с Урала пальто с большим пушистым воротником. Выдержав последний экзамен зимней сессии, я приехала в журнал к своему литературному редактору. Поговорили о работе, похвалилась отличными отметками. Потом встретила Федора Ивановича. Он потрогал мой воротник, посмеялся над тем, что женщинам нравятся большие воротники, как у тулупов, но тут же сказал:

— А все-таки красиво!

И вдруг поцеловал меня.

Я растерялась и вышла на улицу совершенно подавленная. Кружила метель… Крупный снегопад, всегда такой радостный в большом городе в сверкании уличных огней, напомнил мне о моей недавней счастливой окрыленности, и я горько заплакала. Шла пешком со связкой библиотечных книг и обливала слезами свой «тулупный» воротник. Сломалось такое большое, неповторимое, и сломалось безвозвратно. Ведь главным, казалось, в наших отношениях было то, что мы встречались, как писатели. Я гордилась его дружеским отношением, его верой в мою талантливость, и вдруг совсем, совсем другое. С ощущением утраты прожила неделю. Но, погоревав, затосковала по-иному: мне захотелось снова его увидеть.

Так пришла эта огромная, беспокойная любовь.

Мы прожили в супружестве двадцать лет. Иногда ссорились. Из-за пустяков ревновали друг друга, но в главном — в отношении к своей работе, людям, произведениям искусства, к событиям в жизни страны — были совершенно едины.

Часто меня спрашивали: как же вы, два писателя, живете вместе? Отвечала: так же, как и все вы, советские граждане, — бывает хорошо, бывает и плохо, но вместе нам живется очень интересно. Интересно всюду быть вместе: на совещании, на рыбалке, в театре, в грибном походе. Даже письменные столы у нас стояли почти рядом: или в одной комнате, или в смежных, но работали мы обязательно при открытых дверях. Мы никогда не мешали друг другу, хотя Федор стучал на машинке. Некоторым он казался надменным. Это не так. Но цену себе, пройдя тяжелую школу жизни, он, конечно, знал и, при необыкновенной твердости характера, был вспыльчив, страстен во всем и легко раним.

Сколько душевного жара вносил он в работу журнала «Октябрь», который редактировал, видно из писем, адресованных ему. И еще автографы…

Осталось несколько сот книг с дарственными надписями, говорящими о любви и дружбе, о благодарности за редакторскую помощь. Поэт Николай Грибачев, очень многим обязанный Панферову, пишет: «…с признательностью чистосердечнейшей за внимание и помощь». Александр Андреев: «Без вашего участия у меня, пожалуй, не было бы ни этой книги, ни какой-либо другой». Борис Полевой на «Повести о настоящем человеке»: «Дорогому Федору Ивановичу, заставившему меня написать эту книгу, с вечной благодарностью за добрые слова, сказанные тогда, когда они больше всего были нужны». Даниил Гранин: «Моему старшему товарищу, издателю — Федору Ивановичу с лучшим чувством». Е. Поповкин на книге «Семья Рубанюк»: «„Крестному батьке“ этого многострадального труда». Николай Шундик, автор «Быстроногого оленя»: «…за Ваш пристальный теплый глаз, за Вашу отеческую руку и большое сердце. Спасибо». Тихон Семушкин: «…за доброе и живое участие в моей литературной судьбе»; Геннадий Молостнов, Михаил Луконин, Лидия Обухова, Михаил Бубеннов, Елизар Мальцев, Александр Борщаговский и многие, многие другие говорят Панферову-редактору о своей признательности.

«Взыскательному и строгому и, как показала жизнь, справедливому учителю, с волнением», — пишет Б. Кремнев.

За эту справедливость Федора Панферова уважали, любили и давно известные авторы. Об этом говорят автографы Сергея Васильева, Сергея Михалкова, Ильи Сельвинского, Ольги Берггольц, Веры Пановой, Виссариона Саянова, автографы Самуила Маршака и Валентина Катаева, Павла Далецкого и Валерия Кирпотина, Мариэтты Шагинян и Галины Николаевой, Бориса Горбатова и Марии Прилежаевой…

Многих уже нет сегодня, редеют ряды нашего поколения, но новые встали на смену. Горестно и радостно думать о том, сколько сил вложил в эту смену Федор Панферов.

Были у него крепкие связи также и с писателями братских республик и социалистических стран. С ним советовались, ему дарили свои книги Абулькасим Лахути, Сабит Муканов, Шараф Рашидов, Антал Гидаш.

Ему писали так: «Острому взору, жаркому сердцу Федора Панферова давно его оценивший Асеев». Писали и так: «Дорогому труженику на ниве литературы». Это Лев Никулин.

Да, Федор Иванович был большим тружеником.

Во всем, что касалось его общественно-литературной работы, он был высоким образцом. У него был изумительный дар редактора. Никого не подбивая на свой вкус, он вникал в существо вещи каждого автора. Подбодрить, внушить веру и в то же время разглядеть слабое место в романе ли, в повести ли, суметь подсказать автору, как написать лучше, сплошь да рядом отдавая идеи и образы из собственного писательского запаса. Все это он делал с редкостным самозабвением, от всей щедрой души. Никто из нас не радовался так чужой удаче, как радовался он.

Я не знаю другого писателя в нашей литературной среде, который мог бы так без оглядки вступить в драку за напрасно обиженного человека. Иногда таким человеком оказывался кто-нибудь, причинивший ему тяжелую личную обиду.

Я говорила:

— На твоем месте я никогда за него не вступилась бы.

На что он отвечал с доброй улыбкой:

— Антоша, он написал хорошую вещь.

И часто твердил:

— Мало напечатать автора. Надо его вывести в люди. Защитить от несправедливых наскоков. Помочь встать на ноги.

И защищал, и выводил, и ставил на ноги, получая иной раз такие обиды «в благодарность», что сердце переворачивалось от стыда и негодования за «братьев по перу». Но, сколько мне приходилось наблюдать, это никогда не разочаровывало его ни в людях, ни в работе. Он и другим внушал:

— Нельзя личную обиду переводить в политику.

Такое проистекало от необыкновенной его любви к советской литературе. Отсюда и страстная забота о молодых авторах. В этот круг входило все: хлопоты о квартирах, путевках, творческих поездках, мелочах писательского быта. Щедро давал взаймы. Любил дома большое застолье, угощал и слушал людей с жадным любопытством.

Утром в семь часов Федор садился за свои рукописи, после часа переключался на чтение авторов журнала. И так счастлив был, когда среди многих десятков рукописей находил что-нибудь подходящее!

Вечером он смотрел телевизор. Если шло что-нибудь неинтересное, отвлекался и снова читал или писал здесь же, в столовой.

Он был очень красив и таким остался даже тогда, когда злые болезни начали последний приступ. Сидит, бывало, подперев кудрявую голову крупной мужицкой рукой. Профиль точеный, дерзкий, густая бровь насуплена, а на губах крупного, хорошо очерченного рта бродит мягкая усмешка. Все сидело ладно на его плечистой стройной фигуре — и выходной костюм, и охотничья куртка, и домашний халат.

Особенно нравился Федору халат в серую и темно-красную полоски, он даже брал его с собой в больницу. А в больнице он провел много дней, хотя и не любил лечиться. Но что поделаешь — как ни стискивай зубы, как ни крепись, а валит хворь с ног. Свалила и его. Лечился он не так, как все, — превращал больничную палату в рабочий кабинет. Но нянечки и сестры его просто обожали. Никаких капризов. Никаких грубостей. С ними он был очень добр, считал себя обязанным им за самоотверженный уход, не в пример некоторым больным, которые полагают, что обслуживающий персонал обязан все переносить. А он улыбался и шутил даже на пороге смерти и во время всяческих процедур был терпелив бесконечно.

Помню, сестра делает укол — вливание в вену. И раз мимо, и другой, и третий. Он только морщится, а у сестры все лицо запылало.

— Может, отложим? — говорит Федор. — Вы знаете, как у нас, охотников, бывает? Промахнешься раз, другой. Положи ружье. Передохни. Иначе будешь мазать бесконечно.

А стрелял он прекрасно и меня приобщил одно время к охотничьей страсти. И немало я ему благодарна за то, что к моим знаниям о природе добавились еще и разговоры в озерных камышах, и токование тетеревов, подслушанное из еловых шалашей, и засады на козьих тропах.

Но, пожалуй, самым любимым нашим развлечением были грибные походы. Вот это была страсть! Вот это азарт! Белые грибы Федор искал серьезно. Когда попадался крепыш, твердо стоящий на толстой ножке, он снимал шляпу и не шутя раскланивался, а то разговаривал с ним, прежде чем срезать и положить в корзинку.

Незадолго до его смерти я привезла ему в больницу три таких грибка. Он лежал все еще очень слабый после операции, с закрытыми глазами.

Выпив в коридоре каких-то успокоительных капель, я бодро вошла в палату и сказала почти весело:

— Посмотри, какие грибы.

— Грибы? — На бледном его лице появилось оживление. Он открыл глаза. — Какие хорошие! — И заулыбался, а когда я уходила домой, почти строго наказал: — Побывайте на березовом «огороде». И под мой дуб обязательно загляните. Как бы я хотел хоть еще один раз побродить по лесу!

Но побродить по лесу ему больше не пришлось.

Он умер 10 сентября 1960 года. Это было в субботу утром.

В первый раз смерть приходила за ним в мае 1958 года, когда он был в Англии. Тогда только вмешательство замечательного доктора Эдуарда Безарта возвратило его с того света. После почти полного провала в небытие Федору Ивановичу перелили в клинике около четырех литров «английской» крови. И едва открыв глаза, он уже начал шутить и смеяться, называя себя человеком новой, англо-русской породы.

Эта шутка облетела Англию, а наше пребывание в Оксфордской больнице как бы «взорвало» эту больницу изнутри. Два раза за десять дней его переводили с этажа на этаж, но это не меняло положения: «русский богатырь» везде вызывал всеобщую симпатию.

Он страстно боролся со своими недугами. Боролся работой, шуткой, стремлением выйти на народ, общением с природой. Любой человек, проведя бессонную мучительную ночь, встал бы утром разбитый, а он сразу рвался к письменному столу и работал, работал…

— Так мало жить осталось, — говорил он, — так много надо сделать.

Второй раз он умирал в Москве в апреле 1960 года от уремии. Три дня длился у него тяжелейший приступ. Судороги. Бред. Бессознательное состояние. Отходила его врач Ольга Николаевна Афанасьева. Ей и раньше приходилось выводить его из тяжелых состояний. И тут, когда все было почти безнадежным, только величайшая забота врачей и сестер еще раз вернула его к жизни.

Цветущая пора мая застала его по-прежнему страдающим, но жизнерадостным, а профессора продолжали дипломатничать:

— Возможно, понадобится операция…

— А можно не делать?

— Если повторится приступ уремии, тогда все будет кончено.

— Вы подозреваете самое страшное? — спрашивала я.

— Не исключено. Не исключено…

А сами уже давно знали.

Но когда ты ничем не можешь помочь, может быть, лучше и не знать?.. Ведь сам больной исключается из общего круга обманщиков: все знают, а он не знает. Он строит планы на будущее, а ты должен смотреть ему в глаза, и поддакивать, и улыбаться, хотя бы сердце у тебя разрывалось от боли.

Правда может добить человека. А его надо подбодрить, внушить ему надежду. И вот улыбайся, радуйся…

Дело шло к развязке, Федор едва двигался после новой операции. Он очень похудел, ноги распухли, очень ослаб, а работал так, что и здоровому не угнаться.

Едва закончив новый роман, о котором однажды сказал с горечью и гордостью: «Завершил судьбы всех героев, а теперь свою жизнь подытожить пора», — он уже думал о новой большой книге. Мечтал написать роман о Баку и роман о московских рабочих.

Тяжело было видеть, как он таял. И в то же время, обманывая его, я убедила и себя, что он будет жить. Иначе невозможно, немыслимо так лгать, шутя, улыбаясь, глядя в глаза смертельно раненного болезнью человека, ближе, дороже которого у тебя нет никого на свете.

Дней за пять до смерти собрался очередной консилиум. После этого отменили все сердечные лекарства: нашли, что сердце у Федора хорошее, пульс нормальный… В эти же дни мы с сестрой Федора — Марией Ивановной Панферовой — еще раз настойчиво переговорили с профессорами. Фактически ему ничем не могли помочь. Получалось в конце концов так: те, кто должен был лечить его от рака, говорили, что он погибает от истощения в связи со спазмами пищевода, которыми страдал, как считали, на «нервной почве». Те же, кто лечил от этих спазм, заявляли, что он гибнет от рака.

Тогда мы поставили вопрос о вызове из Англии доктора Безарта, сумевшего два года назад не только спасти Федора от смерти, но и избавить его на время от всяких неприятных ощущений.

Выслушав об окончательном решении консилиума вызвать Безарта, Федор просиял, ободрился, впервые по-настоящему позавтракал.

В этот же день ему предложили перебраться в тихое, спокойное помещение на нижнем этаже, а в этой палате будто бы решили сделать ремонт.

Федор обернулся ко мне:

— Посмотри, Антоша.

Мы пошли с доктором. Посмотрели. Большая палата с двумя окнами, комфортабельно обставленная, с коврами и телефоном. Рядом гостиная с мягкой мебелью. Санузел, комната для сестры и совсем изолированный выход во двор.

Странно насторожил меня этот отдельный выход, но я была так довольна решением о вызове Безарта…

— Там целая отдельная квартира, — сказала я, вернувшись.

— А телефон есть?

— Есть.

— Тогда переезжаем.

Снятие телефонного аппарата в палате после операции очень угнетало Федора, который дня не мог прожить без редакторов и авторов.

Вечером мы с его сестрой опять пришли к нему на новоселье. Он сидел в своем полосатом халате в углу за круглым столом и что-то писал, но глаза у него были усталые.

— Ты намучился с переездом?

— Нет, ничего. Только когда каталка прыгала по ступенькам, было неприятно и тяжело. Последнюю лестницу я прошел сам, пешком. О, я теперь стану делать все, чтобы выздороветь. Сегодня выкурил только десяток сигарет. Почти не пью боржом. — Лицо его оживилось, помолодело, глаза зажглись синим светом, заблестели. — Великий грех украсть что-нибудь у народа. Но не меньший грех для писателя не дать то, что народ от него ожидает.

Из больницы мы отправились домой, потом я уехала на дачу. За это время Федор уже звонил туда из новой палаты два раза. Он мог звонить, а к нему звонить было нельзя. Подосадовав, я села за работу.

Без двадцати минут двенадцать — звонок. Это был Федор. Он много и хорошо говорил о наших общих делах, о работе, а потом вдруг сказал:

— Знаешь, тут даже столовая есть, и можно все заказывать повару. Я попросил себе котлету де-валяй. Принесли. И я ее съел. Такая вкусная котлета! Теперь всегда буду заказывать себе эти котлеты.

После пережитых волнений я впервые немножко успокоилась и, приняв снотворное, проспала девять часов подряд. Перед сном созвонилась со знакомым журналистом, чтобы он сам переговорил еще с Безартом.

Утром звонок, женский взволнованный голос:

— Приезжайте! Федору Ивановичу плохо.

В Москву мы не ехали — летели.

Все передумала. Бегу сразу во двор. Отдельный выход закрыт. Ответа нет, а окно высоко. Кругом — в вестибюль. Гардеробщица бросается провожать. Вот и новая палата… Федор, закрыв глаза, лежит на кровати, укрытый до подбородка простыней. Медсестра сидит у изголовья, легонько поглаживает его по щеке. Значит, было плохо, а теперь отдыхает… Подхожу, наклоняюсь. Лицо милое, спокойное, но странно неподвижное. Оглядываюсь на сестру: плачет. Удушье подкатывается к горлу. Кто-то сует мне в рот мензурку с лекарством.

— Не надо, — отстраняю я склянку, боясь заплакать, чтобы не терять из виду его лицо. Мужественно-твердо нахмурены густые брови, а в уголках рта, навсегда сомкнутого, сквозит добрая улыбка.

Не хочу плакать, но вспоминаю о вкусной котлете де-валяй, и слезы слепят глаза.

Он умер утром… В восемь часов приходил врач, проверил пульс. Федор спал. В восемь сорок пять кашлянул два раза, сестра Ольга Пятницкая подбежала к нему, но он уже был мертв: во сне остановилось сердце.

Его повезли на вскрытие в Институт имени Склифосовского, а мы с Марией гнали следом и долго, как оглушенные, сидели там в коридоре и ждали, будто от сообщения прозекторов что-то еще могло измениться.

Они вышли: Татьяна Павловна Вощанова и Зинаида Федоровна Ченцова.

— Умер от паралича сердца. Мгновенное расстройство сердечной деятельности. Был рак мочевого пузыря, но метастазов нигде нет. Счастье, что он вовремя умер, не дожив до последней болевой стадии, когда люди гибнут в нечеловеческих страданиях. Скажите спасибо, что вы не видели этих мук.

Я смотрела на врачей и думала: «Какое же это счастье и за что спасибо? Нам был дорог каждый день его жизни. А как он сам хотел жить!»

В этот день мы убирали и готовили квартиру, купили гроб, цветы поставили, а назавтра привезли Федора домой.

Его кудрявые мягкие волосы, не мытые в больнице, лежали седоватыми вихрами. Я хотела поправить, ничего не выходило. Вспомнилось, как накануне смерти, обрадованный известием о приезде Безарта, он попросил меня помочь ему причесаться. Я полила ему воду на ладони, он намочил волосы и, чуть поерошив их, сразу сделал кудрявыми.

— Вот говорят: когда волос мягкий, то характер покладистый, — сказала я.

Он громко, задорно рассмеялся:

— Препокладистый!

А теперь лежит тихий, безмолвный, навсегда присмиревший.

Боялся почему-то всегда, что я уйду от него, а ушел сам, сказав мне накануне:

— Я только теперь поверил, что ты от меня никогда никуда не уйдешь.

Недели за две до его смерти в саду на даче сломалась яблоня, единственная, яблоки с которой он мог есть. Сколько раз, пока он был дома перед последней операцией, мы с ним останавливались возле этой яблони, любуясь и поражаясь обилию плодов, зревших на ней. И вот она разорвалась и рухнула на дорожку во всей красе плодородия. И Федор рухнул так же, как эта яблоня, полный надежд, планов, творческих замыслов и устремлений.

Не было сил поверить, что гора венков на Новодевичьем кладбище, что яма, куда опустили человека, единственного, неповторимого, — не тягостный сон, а правда, что теперь надежды уже нет и даже самое лучшее в жизни — работа — станет постоянным напоминанием о душевной осиротелости.

Ах, Федя, Федя!

Он был широкий, озорноватый русский человек, и я устроила ему поминки не в ресторане, которые он никогда не посещал, не в Центральном доме литераторов, а в помещении редакции журнала «Октябрь».

Было дорого то, что пришли самые различные в творчестве: и писатели, и критики, и поэты, и наборщики типографии. Собралось около двухсот пятидесяти человек. Тесновато стало, но столько было произнесено горячих речей, такая дружественность к покойному чувствовалась! И если бы Панферов мог взглянуть на тех, кто пришел помянуть его добрым словом, он, наверное, доволен бы остался. Ведь он так любил посидеть с народом и послушать, живым словом объединить людей для большого дела. Он нежно и страстно любил журнал «Октябрь». Ему дороги были советские писатели, и молодые и старые, и он говорил мне не раз:

— Станем рядом плечом к плечу. Ведь дел у нас так много. А слава? Хоть мелким петитом, но все равно наберут наши имена потомки. Наша литература никогда не умрет, потому что мы живем для будущего.

Сидим с его сестрой за столом, не зажигая огня. Над городом спускаются ранние сумерки, и вполнеба встает желтый закат, подернутый тускловатой лиловой дымкой. Черные переплеты рамы крестят умирающий день.

Прибор для Федора поставили, и стул придвинут, а его нет, и все говорит: он не придет. Его не будет. Одни воспоминания останутся, пока не умрут вместе с тобой.

Потом ехали по Москве, и видно было, как опускались в пролеты улиц серые ночные тени, и стены домов отсвечивали странной желтизной под этой серостью. И все болела в душе свежая рана.

Летела навстречу тоже серая среди черного леса дорога, а впереди светился, и отступал, и все боролся с надвигающимся мраком ночи красный закат. Безлюдная темная деревенская улица, резкие на фоне слабого уже борения заката слепые контуры деревенских изб. И только одно окно светится в стороне — красные квадраты сквозь строгую крестовину рамы. Трагически жутко наступает первая ночь полного одиночества.

Для меня всегда равно были хороши и утра и вечера, а Федор не любил сумерек.

Ах, Федя!

Впервые в пятьдесят лет от роду дошла до меня скорбь дневного угасания.

Подъезжаю к даче. Темно. Глухо. Как трудно переступить знакомый порог. Прибежали шотландские овчарки Скифл и Цези. Федор очень любил их… Да, не может человек быть в горе один!

Слушаю реквием Моцарта — дивный, скорбный голос осиротевшей любви, — и как будто умираю сама.

Это что же, всегда так будет?

Двадцатого сентября — день рождения Федора. Немножко не дотянул до шестидесяти четырех лет. Приглашая на дачу его старых друзей, я даже не представляла, какую новую пытку себе устраиваю. Пока накрывала на стол, все грызла меня тоска, все Федор мерещился на каждом шагу. Еще тяжелее стало, когда собирались гости, а я одна встречала их у входа. Звучала Крейцерова соната Бетховена, которую Федор со страстным волнением слушал за несколько дней до кончины, но товарищи не замечали музыки. Они давно не видались и оживленно разговаривали между собой. Меня это не обидело, а просто стало страшно грустно. И подумалось: «Вот я слушаю эту величаво-трагическую мелодию, как слушал ее ты, уже обреченный смерти, но не сознававший того. Слушаю и разговариваю с тобой через эту музыку… Но ты слушал ее, томясь еще неясным предчувствием конца, а я теперь — уже узрев его и бесконечно множа в воображении жалостную и могучую картину твоей гибели. Сколько горя на свете! До чего беспомощна еще медицина, и не только в борьбе с тем чудовищным, загадочным и беспощадным, от чего — вернее, из-за чего — ты погиб!»

Самое ужасное наступило, когда гости расходились, уезжали, а я стояла одна на крыльце, а потом гасила свет и закрывала двери, отгораживаясь от черного ночного леса, от безмолвия, похожего на могилу.

Но пришло утро — чудное, солнечное, теплящееся золотом листвы. Ходила по саду, а в ушах звучал вдруг вспомнившийся стон некрасовской вдовы-крестьянки:

Где же ты, Пров Севастьянович,

Что помогать не идешь?

А у меня свое:

— Где же ты, Федор Иванович, что ты домой не идешь?

Нет, надо уехать на нефть, о которой пишу роман, и как можно скорее уехать. В чусовские городки. В Ишимбай, в Салават, на Южный Урал. Нельзя поддаваться горю.

Пришло на ум выстраданное: из несчастья надо выходить более сильным человеком.

И еще вспомнилось: «Я так люблю, когда ты сидишь за письменным столом и работаешь».

Да, я буду работать. Люди приходят и уходят, а мир все так же полнится, шумит народом. И если ты можешь что-то дать людям — отдай. Отдай со всей страстью, и тогда почувствуешь, как самое маленькое дело станет делом всей твоей жизни! Ради одного этого стоит жить.

1963–1969

ПАМЯТЬ СЕРДЦА

Мы всюду ездили вместе. И мне стало очень грустно, когда осенью 1963 года, вылетев в Баку на Всесоюзный съезд нефтяников, я одна смотрела в окно самолета на приближавшееся каспийское побережье — вторую родину Панферова. В синей дымке потянулись справа горы — начало Кавказа, и море раскинулось, матовое, голубовато-серое, с белыми парусами низких облаков. Только там, где солнце стелило свою дорожку на поверхность воды, она отсвечивала жемчужным блеском.

Здесь когда-то проплывала шхуна, а в трюме ее, возле скудных вещичек, затолканных в мешки, маялась от морской болезни крепкая и румяная, как наливное яблоко, мать Федора — Дарья Панферова, и стонал, охал, ругался его отец Иван Иванович, плечистый, бородатый горбоносый волгарь. Раньше Иван Панферов служил солдатом в Красноводске. А потом все «таскался» из своей Павловки на заработки в Баку. Раз пятнадцать он ездил туда. Сначала один, потом с молодой женой — Дашонкой, а вот и с детишками вместе…

У Федярки был превосходный слух, и он, кудрявый, загорелый и чумазый, как цыганенок, пел звонким альтом на бакинских улицах и базарах, не гнушаясь людскими подаяниями. Давила крепко нужда на большую семью Панферовых. Бегали ребятишки мыться вот в это дивное с вышины море, подернутое сейчас осенним туманом. Но возвращались домой еще грязнее: в море плавала нефть, а на дне, возле берега, сторожил и хватался за ребячьи подошвы липкий мазут.

Вспоминая свои детские годы, проведенные на берегу Каспия, Панферов писал о том, что на нефтепромыслах — в отличие от деревни того времени — существовала дружба между людьми-тружениками. В Баку он впервые понял и то, что такое социальное неравенство.

Больших высот достиг он в жизни, а увидеть еще раз город своего детства ему не пришлось.

Я была здесь впервые тридцать два года назад. Ходила по улицам и не знала того, что по ним бегал когда-то маленький синеглазый человечек, судьба которого в один прекрасный день станет мне навсегда близкой.

В те времена Баку был хорош в центре и очень грязен на окраинах. Промыслы — сплошной лес деревянных темно-серых вышек, промазученная земля без единой травинки, голые желтые горы на фоне ярко-синего неба. Крепко врезались в память улицы старого города и развалины ханского дворца с черными подземными ходами, куда меня затаскивало только страстное влечение к археологии, заставлявшее забывать о змеях и скорпионах.

Самолет остановился на беговой дорожке аэродрома. В открытую дверь рванулся ветер… С тех пор как я стала писателем, да еще женой писателя, я из-за недостатка времени перестала бывать на курортах. Двадцать восемь лет не видела ни Черного, ни Каспийского морей, ни сказочного побережья то изумрудного, то желтоватого Тихого океана, ни бурного серо-синего Охотского моря. Балтийские волны и Ла-Манш прошли за это время перед глазами только под крылом самолета. А сейчас прямо в лицо ударил морской ветер, солоноватый, упругий, крепко отдающий запахом нефти. Ветер нефтяного моря, омывающего первозданно дикую землю, покрытую то песками, то развалами камней да колючками, но такую родную, что кричать хочется.

Вот нефтяные вышки, но они уже не те — почерневшие, деревянные, — а сплошной ажур из стальных серебристых конструкций. Возле домов появились зеленые деревья и цветущие кустарники, и все иное теперь на промыслах.

А сам Баку? Баку сегодня очень красив. Хожу и не нахожусь, гляжу и не нагляжусь. Какие прекрасные дома, какие нарядные чистые улицы, как хороши зеленые аллеи, протянувшиеся от набережных по всему городу, раскинутому амфитеатром над морским заливом. Маслины с лиловеющими в сизой листве картечинами еще незрелых плодов, индийская сирень, пальмы.

Видный отовсюду стоит на вершине горы превосходный памятник Кирову. Его протянутая к морю рука и весь его облик кристально чистого человека зовут нефтяников на новые дерзания в труде.

Киров — это светлая душа партии, ее бесстрашный порыв вперед, побеждающий смерть.

Шумят на ветру деревья садов. Длиннохвойные эльдарские сосны мягко раскачивают тяжелые и гибкие кроны, похожие на темные облака. Эти сосны повсюду в Баку: в парках, на набережных, на склонах недавно озелененных гор. Они не боятся жары и засухи. Но там, где норд-ост дует без задержки, напропалую, стволы их резко накренены, словно деревья стремительно бегут к морю. В этом наклоне тоже своя красота. И еще много плакучих ив, струящих на ветру переливчатое серебро гибких ветвей. Особенно хороши эти ивы на набережной, где среди пучков роскошных пальмовых листьев блестят воды каналов «бакинской Венеции».

Тридцать два года назад набережная Баку была вся изрыта. Желтели и чернели груды земли. Виднелись деревца-былинки, и только ярко цвели пахучие красные и белые олеандры.

Я все ходила и нюхала эти цветы на тонких высоких стеблях, похожих на северные тальники.

А еще они напомнили мне Дальний Восток, сорокаградусную жару, тропической силы ливни, грохотавшие по цинковым крышам нашего городка Зеи, и махровые бело-розовые олеандры, вдруг на диво всем распустившиеся в палисаднике, куда я вынесла их из дома.

Какие душистые они были! А древний кореец-огородник сказал мне, девочке пятнадцати лет:

— Ты, Тося, совсем как эта цветока. Такой, — и он, с трудом сведя в щепоть огрубевшие пальцы, чуть развел их, желая показать раскрывающийся бутон.

Много лет прошло со дня моего первого приезда в Баку!

Былинки, посаженные на улицах, превратились в прекрасные деревья. Я постарела, а город помолодел и удивительно похорошел.

Совершенно сказочно он выглядит ночью, если взглянуть на него от памятника Кирову с зеленого венца, куда бегут вагончики фуникулера: вдоль всей гигантской подковы берега сияет на дышащей темной груди моря огнистое ожерелье. Смотришь и нет слов для передачи того, что теснится, поет в душе. И песни тут мало. Надо писать целый роман, чтобы показать Баку сегодня, и его города-спутники, и его нефтепромыслы: на суше, на прибрежных насыпных площадях в бухте Ильича, на легендарных Нефтяных Камнях в открытом море.

Я прохожу по «Черному городу», где жила когда-то семья Панферовых. Теперь тут сплошные заводы, но «черный снег», удивлявший Федярку Панферова и доставлявший столько хлопот его матери, которая не успевала стирать ребячью одежонку, уже не сыплется с неба. Улицы чисты. Хотя крыши домов, и одноэтажных и многоэтажных, по-прежнему плоски, — это спасение от бешеных норд-остов, и можно спать на этих крышах в летние душные ночи. Правда, все еще зарешечены окна нижних этажей, но зато они и открыты настежь все лето.

Еду на Бибиэйбат, где плотник Иван Панферов строил деревянные буровые вышки. Здесь тоже все дышит новью, и я думаю: вот то, что дает нам всем неистребимую веру в будущее.

* * *

После Баку меня особенно сильно потянуло на родину Федора, в село Павловку Ульяновской области. И повод для поездки вскоре появился такой, что я сразу же собралась в дорогу: павловцы открывали районную детскую библиотеку имени Панферова.

Свое родное село Павловку Федор Панферов вспоминал часто. Рассказывал о ссорах крестьян, о голоде, приносимом черными бурями знойных суховеев, о холерных поветриях. Темным и нищим вставало в этих воспоминаниях приволжское село в районной глубинке, хотя и славилось оно на всю округу своими базарами.

Почему-то врезался мне в память рассказ Федора о том, как он, когда учился в Вольской учительской семинарии, решил на рождественские каникулы отправиться к родным в Павловку. Голодный, в шинелишке и форменной фуражке, с желтым башлыком на плечах, в ботинках без калош, прихватив балалайку, шагал он по заснеженным полям и перевалам, зяб на злом ветру, прислушивался, не нагонит ли кто на лошади.

— Когда я совсем окоченевший подходил к Павловке, — рассказывал он, — над селом уже кучились мрачные зимние сумерки.

А дома встретили равнодушно. «Пришел! А у нас и поесть-то нечего», — сказал отец.

Нередко бывали такие встречи и вечера, и всю жизнь Федор не любил сумерек.

Многое в родном селе отталкивало его: преступления богатеев, произвол полиции, бешеные драки в семьях при дележе имущества. Недаром, потрясенный очередным зверством, мальчик с отчаянием думал: «Бежать! Куда угодно, но бежать!»

Но куда убежишь без денег, без помощи?

И все-таки Федор Панферов вырвался из тисков деревенской косности.

Но от деревни, от своих Ждаркиных и Звенкиных, он оторваться не мог и не хотел: они жили с ним, звучали в нем до самого смертного часа. Последний его творческий замысел — так и не написанный роман — опять был связан с Кириллом Ждаркиным. Поэтому Панферов не терпел, когда его называли «выходцем из народа». «Из народа я никуда и никогда не выходил», — говорил он.

Дважды лауреат Государственной премии, депутат Верховного Совета Союза и депутат Верховного Совета РСФСР, имевший разные фронтовые ордена, Федор три раза награждался орденом Трудового Красного Знамени. Безделья он не терпел и часто говорил:

— Я — мужик, волгарь. Отец нас с малых лет не щадил в работе. Бывало, сонных покидает на телегу и в поле — теребить пшеничку на полосе. И хоть голодное, босое выпало детство, но я его не кляну: все равно оно было счастливое.

После войны мы не раз собирались побывать в его родном селе, но все мешали дела, работа над книгами, болезни. Однако павловцы помнили о своем писателе-земляке. Многие из людей старшего поколения знали его лично и, когда он умер, обратились к правительству, чтобы им разрешили открыть детскую библиотеку имени Панферова.

Пятнадцатого октября 1963 года увидела я с высокого нагорья изумительно красивое село, раскинувшееся в громадной лесистой котловине.

— В голодный двадцать первый год смахнуло здесь пожаром сразу шестьсот домов, — сказали мне попутчики. — В землянки влезли крестьяне, пока опять не отстроились. Да, вот так и жили: суховеи, неурожаи, голод, мор, пожары.

А поля на подступах к селу и огороды — бархатный чернозем, даже на улице, где размешана осенняя грязь, хоть огурцы сажай. И из каждого двора видна панорама — картину пиши.

Лес-то, лес! Вон Долгая гора — темно-зеленая сосновая грива, там дубовые рощи бронзовеют, там березы и осины приступом прут на село. Такое все дремучее, словно никогда не касался топор дровосека этих буйных чащоб. Только у подножья села, замыкая долину, стоит голый бугор — Шиханом называется.

Взглянешь направо, налево посмотришь, и сразу зазвучат в ушах панферовские слова из его «Родного прошлого»: «Помню лес — густой, будто грива откормленного коня, и глубокий овраг, а на краю оврага избушка — подслеповатая, старенькая, как и моя бабушка Груня». Но то, что видел маленький мальчик, — живая явь и сейчас, через шестьдесят лет. Вот так лес! Вот так горы! Вот так Павловка — дивное село!

— У нас еще и родники кругом! — похвалились павловцы, довольные произведенным впечатлением. — Водопровод у нас построен деревенскими умельцами в начале девятисотых годов. Закопаны в землю балки — сосновые бревна, просверленные цыганскими буравами, а по ним идет самотеком родниковая вода.

Смотрю, и правда: вдоль широких улиц стоят накрытые конусами крыш большие круглые бассейны, в которых день и ночь шумит студеная, прозрачная, как стекло, голубоватая родниковая вода. И обычай установился: раз в году воду перекрывают, лучшие девушки села босиком спускаются в бассейны, чистят их, соскребают зеленый мох с звонкоструйных балок, поддерживающих полутораметровый уровень воды. А родники повсюду: Гремячий, Шумкин, Головушка в Долинном у Девяти дубов-братьев. Все по «Брускам» знакомое.

В Павловке теперь есть улица имени Панферова. И еще на площади Ленина, на месте, где была лавка купца Крашенинникова, у которого Федор работал мальчиком, на краю молодого сада выстроен светлый каменный дом с вывеской «Детская библиотека имени Ф. Панферова».

День выдался погожий, солнечный. Народу на площади собралось до двух тысяч. Какое оживление на лицах! Сколько молодежи! Вот она, новая сельская интеллигенция! Сразу чувствуется — небывалое торжество на селе. И мальчишки, как это всюду водится, словно грачи облепили заборы. Еще бы! Отовсюду приехали гости, нагрянули фотокорреспонденты и операторы телевидения. Часто собирается народ в Павловке, но сегодня необыкновенное: в память писателя-земляка открывают новую библиотеку.

Выходит на трибуну секретарь сельского обкома КПСС из Ульяновска, выступает девочка-школьница, такую и в Большом театре на всесоюзном торжестве послушать — одно удовольствие. И сколько ярких цветов в поздний день осени! Маленькую трибуну завалили букетами. Очень радостно всем, что восемьсот детей-читателей получают сегодня щедрый подарок. А мне еще радостно и то, что односельчане помнят и любят своего писателя и гордятся им.

Гостеприимно открыты двери. Входим. Передняя такая большая, что в ней можно лекции устраивать. Просторная комната — музей, где личные вещи, мебель, книги и фотодокументы Федора Панферова. Рядом — светлая читальня. Напротив ее входной двери портрет писателя работы здешнего учителя В. Зинина. Справа солнечно светятся два огромных книжных шкафа карельской березы, принадлежавших раньше писателю. Следующая, угловая комната, — помещение книжного фонда; здесь восемнадцать тысяч книг на металлических стеллажах.

Хожу. Смотрю. Радуюсь. Любовно все сделано! Вот электричество везде — тоже радость! И как хорошо будет здесь детям в долгие зимние вечера!

Красиво село Павловка! Но странно думать, глядя на его добротные, нарядные домики, на его леса и черноземы, что отсюда столько раз убегали люди, спасаясь от голода, когда знойный ветер, прилетавший из азиатских пустынь, выжигал сады и цветущие нивы. Сколько же страшных годин обрушивалось на Поволжье! Но жители упорно возвращались на свои родные места. Тянула их Павловка.

Всматриваюсь в этот чудесный уголок и лучше представляю себе истоки творчества Панферова.

Идем на улицу Зайку. Давно уже нет над оврагом избы бабушки Груни, но род Носковых, как и род Панферовых, живет на улице его имени. Красивые девочки, крепкие, серьезные парни, хотя ни один не похож на буйно кудрявого плечистого крепыша, каким был Федярка.

За бабушкиным оврагом — гора, поросшая дубами и осинником, на вершине ее, в густой чаще, — два каменных останца из красноватого песчаника. Народ зовет их «городками». Под одним городком неизведанно глубокая пещера.

«Помню лес — густой, будто грива откормленного коня..»

Стройные осинники уже не пламенеют листвой: оголены осенью, — а дубы все еще держат свои бронзовые листья.

Сколько раз здесь, над оврагом, улицей Зайки пробегал подпасок Федярка Панферов! Пастушонок слушал, как пели в рощах дрозды, как ворковал Гремячий ключ, выбивавшийся из-под обрыва. «Вода ручья светлая, прозрачная и звонкая, как серебряные колокольчики». В своей автобиографии Панферов писал: «Природа представлялась мне не только живой, но и какой-то родной: всматриваясь в зори, в густую зелень листьев, трав, вслушиваясь в пение птиц, журчание Гремячего ключа, я забывал о том, что на селе все непомерно злы, что там всех давила вражда».

А потом борьба за учебу в учительской семинарии, встречи с революционно настроенными людьми, которые помогли юноше понять причины вековечной вражды на селе и несправедливости всего социального устройства царской России.

Человек рос, мужал, перебиваясь с хлеба на квас, но радовался тому, что получал образование, и девушки охотно знакомились с ним, привлекаемые его красивой внешностью, блестящим острословием и стихами. И его стихами, и Эдгара По, и Верхарна, и Уитмена, которые он любил им читать. Впрочем, в собственном авторстве он стеснялся признаться, всегда говорил, что это вирши его знакомого.

— К девушкам я всегда относился бережно, — говорил Панферов.

И это было так. В запальчивости, при крутом, кипятковом своем характере, он мог употребить грубое слово, но анекдотов и сальностей не терпел.

Таким он и в литературу пришел: глыбоватым, цельным, чистым, с богатым жизненным опытом и неистощимым жизнелюбием. И темы всегда брал огромные, проблемы ставил жгучие, потому что, кроме редкой для литератора политической прозорливости, был еще наделен неоглядной смелостью.

Литературное творчество было для него ареной борьбы за строительство коммунизма. В этом он видел свой долг перед партией, связь с которой не захотел утратить и после смерти, завещав литературное наследство, гонорары за переиздание своих книг партийному фонду.

«Подводя жизненные итоги», он написал «Родное прошлое» — повесть, посвященную его Павловке, городу Вольску, всегда любимому им Поволжью. В ней писатель говорит не только о собственной юности, но и молодости всего своего поколения.

Вторая часть этой книги еще не опубликована: писатель не успел завершить ее, как не успел выполнить и многие другие замыслы: смерть, внезапно наступившая в больнице от расстройства сердечной деятельности, оборвала все.

Книги, написанные Панферовым, будут долго жить и волновать людей, да и самого писателя забыть невозможно: уж очень крепко вошел он во многие биографии как чуткий, умный, смелый редактор, как человек широкой, твердой души, готовый по первому зову — да и без зова! — прийти на помощь товарищу.

Вот уже девять лет прошло с того дня, как мы похоронили Федора на Новодевичьем кладбище, но с каждым годом сильнее ощущается значение его творческой личности, все яснее светят издалека тем, кто лично знал и любил его, беспощадно правдивые панферовские глаза.

1963–1969

В ЧЕМ ЖЕ СЧАСТЬЕ?

Лев Толстой сказал: «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему». Мысль эта настолько глубока, что вызывает много раздумий. Конечно, если взять обеспеченные семейства того времени, в которых были здоровенькие послушные дети, а родители жили в любви и согласии, не имея особых духовных запросов, не беспокоя себя сложными проблемами, то можно было вывести средний типичный образец семейного благополучия.

Несчастье же, действительно, многообразнее, острее, действеннее и по-разному воспринимается людьми, соответственно их характерам, здоровью — душевному и физическому, и безусловно положению в обществе и в семье. Для того чтобы добиться хотя бы относительного благополучия, человек затрачивает много времени и усилий и, добившись своего, частенько становится похожим на обкатанный речной голыш. А для того, чтобы стать несчастным, обычно ничего не требуется — все происходит неожиданно, как взрыв, независимо от воли пострадавшего и иногда в один короткий момент рушится дело всей его жизни, а сам он среди хаоса принесенного или перенесенного страдания уподобляется раскаленному, угловато обломанному осколку, который и на излете крушит и ранит. Ранит даже сочувствием к себе.

Значит ли это, что мы бессильны перед несчастьем? Ни в коем случае! Чем дружнее, сильнее, богаче весь человеческий коллектив, тем легче преодолевается любая беда. Но это в коллективе. А дома? А в семье? Да еще в семье старого времени? Почему там каждая несчастливая семья была «несчастлива по-своему»? Если Стива Облонский изменил своей Долли с гувернанткой, как изменял на каждом шагу до этого и продолжал изменять после того, как Долли узнала о его неверности, то разве не так же поступали сотни тысяч других мужей? А жены, подобно Долли, плакали, собирались уходить, но, связанные детьми, общностью имущества, положением в обществе, собственной беспомощностью, наконец смирялись с изменами и оставались со своими милыми изменниками, говоря, что приносят эту жертву «ради детей». Но, живя среди лжи и обмана, сплошь да рядом без любви, продолжали умножать «жертву», рожая других детей.

С самого начала литературной деятельности меня волнует проблема становления советской семьи. Какие перемены произошли в ней с тех пор, как женщина стала самостоятельной и дома и в обществе? Как изменились взаимоотношения супругов? Что нового внесено в воспитание детей? Отчего и сейчас некоторые семьи строятся по образцу семьи Облонских? Судите сами.

— Я буду работать, дорогая, а ты воспитывай ребенка, создавай дома уют. Ведь это тоже труд, оправдывающий назначение человека в советском обществе, — говорит молодой жене — назовем ее Люся — уже видевший жизнь и немного оперившийся Николай Петрович. — Ну, допустим, ты поступишь куда-нибудь, а дома будет хаос… Да и что ты сможешь заработать? Я скоро сам смогу выплачивать тебе такую зарплату.

Представьте себе Люсю — молодую женщину, полную сил и энергии, которая имеет десятилетнее образование, плюс два курса института и малютку-сына от любимого мужа. Чувства женщины-матери привязывают ее к новорожденному, вековечные традиции женского воспитания тянут к тому, чтобы как можно уютнее свить семейное гнездышко. И Люся охотно подчиняется милому деспотизму, отказывается от дальнейшей учебы и всецело погружается в домашние заботы и хлопоты.

На первых порах все как будто подтверждает правильность намеченной семейной программы. Николай Петрович, освобожденный от мелочей докучливого быта, всегда обеспеченный белоснежными рубашками, выутюженными костюмами и здоровым домашним питанием, преуспевает в создании своей карьеры. И сам он, и его друзья нахваливают Люсю, восхищаются ее преданностью семейному долгу. Муж выхолен. Ребенок подрастает. А там второй запищал в колыбельке. Появляется домработница Катя или Семеновна. А теща всем говорит, что Наташа Ростова — это вполне современно. Желтое пятно на пеленке и тому подобное…

Люся меняет в квартире занавески, выбирает новые модные обои, вместе с Семеновной нянчит детишек и готовит обеды, а Николай Петрович озабочен деловыми или научными проблемами. Он в курсе международной и внутренней политики. Он — кандидат наук в своем институте, член ученого совета в министерстве. А Люся? Что такое Люся? Дети растут. Жена старится. Она совершенно отстала от всего, опустилась, с ней уже не о чем поговорить, а когда пытается что-нибудь сказать, то «несет чушь несусветную». Не то чтобы мило улыбнуться нужному человеку, но хоть бы не ставила перед ним мужа в неловкое положение.

И не мудрено, что Николай Петрович, устав от домашней обыденщины, задержит благосклонный взгляд на одной из своих молоденьких сотрудниц, женственной и обаятельной. А что же Люся? О, она должна понять… Да и некогда ей заниматься переживаниями. Сыновья становятся взрослыми, и забот прибавляется. Ведь они даже постели убирать за собой не привыкли, а их юные жены заявляют, что они вышли замуж не для того, чтобы быть кухарками. Люся, ставшая уже давно Людмилой Андреевной, с трудом склоняя стан, помогает работнице наводить порядок в квартире, старательно вытирает пыль и вдруг тяжело задумывается, не чувствуя, как ползет по ее щекам запоздалая слеза.

Чем живет муж? Чем дышат дети, непонятные своими манерами, разговорами, пренебрежительным отношением к ней — родной матери? Что она им всем сделала? Почему в кругу своей семьи осуждена на холодное одиночество?

— А ведь я тоже могла бы теперь быть профессором! — бросает она однажды мужу, когда он после обеда, за которым не сказал ей ничего, кроме «подай» да «принеси», укрывается за газетой.

Николай Петрович опускает газету на колени, с минуту глядит на жену изучающим взглядом. Лицо его становится холодным, потом насмешливым. Снисходительно-насмешливым, как если бы внучонок Павлик сказанул ему такое. Но Павлику простительно: он мал, и все-таки у него перспектива роста, а тут…

— Тебя все равно скоро отправили бы на пенсию, — безжалостно изрекает Николай Петрович, не допуская мысли, что его жена могла бы оказаться таким ценным работником, нужность которого не была бы ограничена пенсионным возрастом.

Что можно добавить еще? Внуки растут. Баба Люся водит их гулять, ставит им клизмочки и компрессики, а дедушка читает лекции и мило шефствует над своими аспирантками. Он «душа коллектива» и, присутствуя на вечеринках под Новый год и в день Восьмого марта, не забывает о подарках кое-кому из сотрудниц. И кто знает, может быть, скоро одна из них появится рядом с Николаем Петровичем на законных основаниях и будет иметь больший успех у нужных людей, чем бедная баба Люся. А кто даст бабе Люсе хотя бы маленькую пенсию, чтобы не выпрашивала она помощи у близких, не унижалась бы на старости лет?

Скучно становится от таких мыслей. Все-таки коротка ты, скупая на радости, жизнь человеческая! Давая столько возможностей ошибаться, не даешь срока на исправление ошибок, потому что не сразу пожинаются скудные плоды плохо посеянного. Зачастую поздней осенью, когда уже зима на носу.

Но житейский случай с Николаем Петровичем и Люсей, можно сказать, ясен для всех. Тут действует явный эгоизм расчетливого карьериста. Чего стоит одно его заявление, что он сам сможет обеспечить ясене ту зарплату, которая выдается государством за труд, делающий человека независимым.

А вот возьмем другой случай, когда не сразу даже поймешь, кто прав, кто виноват. Как будто бы самая подходящая пара, два хороших человека, и вдруг такой семейный конфликт, что люди расходятся навсегда. Окружающие в недоумении разводят руками. И это не удивительно. Не всегда легко разглядеть причину размолвки между супругами.

Читатели корили меня за разлад в семье Аржановых, показанный мною в романе «Иван Иванович». Ведь внешне как будто все хорошо выглядело в этой семье. Иван Иванович и Ольга любили друг друга. Он занимался таким серьезным трудом, что она просто обязана была создавать ему домашний покой и уют.

И некоторым кажется, что бунт Ольги необоснован, а конфликт в семье Аржановых нетипичен для нашего общества, потому-де, что таких «слабохарактерных», как Ольга, у нас мало. Но литература никогда не подводила под понятие типичности арифметическую основу.

Вопрос о создании советской семьи неотделим от участия женщины в общественном труде, потому что наша семья должна быть союзом двух равноправных людей. Нельзя забывать того, что у Аржановых не было главного — дружбы и взаимопонимания. Ведь если тебе безразлично, на что тратит свою жизнь близкий человек, ты не имеешь права называть себя его другом.

У нас имеется все, чтобы создать счастливые, полноценные семьи. И в то же время мы не можем похвалиться тем, что тут у нас все благополучно. Есть разводы, есть несчастливые браки, — значит, находятся люди, легкомысленно относящиеся к судьбе своих близких или грубо помыкающие ими. Нельзя брать за образец и мирное сосуществование, когда один совершенно подчинен обаянию или твердой воле другого. Тот, кто постоянно живет, лишь приспосабливаясь в тени сильного, неизбежно превращается в бледное, немощное растение.

Некоторые мне говорили: зачем вы обидели хорошего человека Аржанова? Если бы он был плохим, тогда уход Ольги был бы оправдан. А так она не имела права ломать семью. Иные даже заявляют, что она не похожа на советскую женщину, что наши женщины не нуждаются в поддержке разных Тавровых, а сами пробивают себе путь в жизни.

Но надо быть слепым, чтобы не замечать тех молодых женщин, которые, окончив среднюю школу или бросив учебу в институте, а то и диплом уже получив, ушли с головой в «личную» свою жизнь, оторвались от общественных и трудовых проблем. Может быть, это современные попрыгуньи, беззаботно порхающие по всяким вечеринкам. Может быть, юные мамы, подобно Люсе, наивно полагающие, что в воспитании ребенка и создании домашнего уюта для мужа они нашли свое призвание. А может быть, это такие беспокойные натуры, мечущиеся в поисках трудового пути, как моя Ольга, потерявшая правильный курс в жизни и принесшая столько тревог не только своему Ивану Ивановичу, но и ни в чем не повинным читателям?

У Ольги-то в конце концов жизнь сложилась хорошо, а вот у ее, к сожалению, немалочисленных прототипов, за которыми я наблюдала, получалось иногда очень плохо.

Как можно утверждать, что советская женщина не нуждается в поддержке, что она «сама» всего достигнет? Нет, мы хороши, пока находимся в коллективе, поддержка которого делает нас сильными и стойкими. А что сделает сама женщина, которая, подобно Ольге Аржановой, отстала не только от коллектива, но даже от собственного мужа?.. Ну хорошо, отстала. Но оттого, что отстала, она ведь не сделалась гражданином другой страны, и мы обязаны подумать о ней. Она наша, своя, советская! Только отбилась от товарищеского круга, укрылась дома, пока с любящим мужем, пока поглощенная нежными заботами о ребенке. Но вдруг ребенок умер. Вдруг муж разлюбил, ушел на войну, пропал без вести, просто состарился, обрюзг, стал несносно ворчлив, привередлив, ревнив и сварлив. Какие жалкие, одинокие слезы. Сколько проглоченных оскорблений и унижений, какая мелкая жизнь, лишенная настоящих интересов, волнений, дерзаний и побед, которые может дать только активное участие в общественном труде, в делах строительства огромной страны, где столько сложностей и манящих перспектив.

Почему же нам не сказать юным, неопытным, иногда ради романтики и молодого любопытства способным на любые крайности: спокойно, девчата, впереди много бурных треволнений, впереди большая и совсем не легкая жизнь. Вооружайтесь по мере сил для того, чтобы вступить в нее настоящими борцами. Очень просто можно пропасть и в наше славное время, если самим оттолкнуться от того, что завоевала, что предоставила нам родная советская власть. Смотрите, не попадите на «Растеряеву улицу», которую с таким страстным сарказмом показал Глеб Успенский. То были иные, глухие времена, то было бесправие и мелочное домашнее тиранство рабовладельцев, унижающее, уничтожающее в женщине человека. Ваши бабушки прокляли и стряхнули эту домашнюю кабалу, зачем же вы-то сейчас тянетесь на «Растеряеву улицу»?

Но, скажет читатель, одно дело мещанин с «Растеряевой улицы», другое дело хирург Аржанов. Что тут может быть общего? Дико даже сравнивать!

Да, за спиной работящего, доброго Ивана Ивановича Ольга могла бы жить припеваючи. При его постоянной занятости она могла бы жить и очень вольготно. Но все дело в том, что, сделав большую ошибку, какой был ее уход из института, Ольга не смогла потом смириться с положением просто жены хирурга Аржанова.

А он? Славный Иван Иванович равнодушно относился к тому, чем была занята его жена как человек и гражданин общества. Получилось так, что, видя в ней только жену, ценя ее только как любимую женщину и мать своего ребенка, он невольно встал над ее человеческими интересами, привык свысока смотреть на ее стремление найти себе занятие, на ее метания и даже огорчения в связи с этим: чем бы дитя ни тешилось… Слов нет: Ольга далеко не образец сильной волевой натуры, она не была решительной в отношении своего трудового признания и храброй при разрыве с мужем. Но при всем том она честный человек, которого угнетала пустота жизни, особенно резко сказавшаяся после смерти ребенка, и равнодушно-пренебрежительное отношение мужа к ее желанию жить с ним на равных правах. По существу, их семья не была настоящей советской семьей. Не было в ней той глубокой дружеской основы, которая помогает двум людям пронести свою сердечную привязанность через все жизненные испытания.

Увлекшись своими делами, Иван Иванович забыл, что рядом с ним живет существо, нуждающееся во внимании и поддержке, и тем нечаянно, ненамеренно оскорбил, а затем и оттолкнул его. Он допустил, чтобы другой человек оказал Ольге ту моральную поддержку, которую обязан был оказать сам. А не имея дружбы, легко потерять и любовь.

Хорошо, что читатель сочувствует Ивану Ивановичу и, желая ему счастья, возмущается уходом Ольги. Это вызвало большую горячую дискуссию — очень нужный разговор о том, какой должна быть настоящая советская семья.

Не сумев уберечь счастье своей молодости, не устроил Иван Иванович семейную жизнь и с Варей Громовой. Тут обернулось по-иному: на этот раз Иван Иванович сам почувствовал, что такое нечуткость, неуважение к твоему труду. Откуда такие свойства появились у Вари Громовой, которая так понравилась большинству читателей по первой книге?

После выхода в свет заключительного романа трилогии «Дерзание» многие назвали Варю эгоисткой, зазнайкой, неблагодарной. Но это неверно. Конечно, проще было бы все объяснить, будь она в самом деле эгоисткой или пустой зазнайкой. Но тут гораздо сложнее. Она какой была по характеру, такой и осталась: порывистой, прямой до резкости, до безрассудства, не умеющей ни сдерживаться, ни лицемерить. К тому же она выросла по своим знаниям, опыту, стала хорошим врачом. Дома она заботливая мать и любящая жена. А конфликт в семье все обостряется. В чем же дело? Значит, надо смотреть глубже. Иван Иванович стоял перед Варей на высокой вершине, он столько добра сделал людям и вдруг все бросил и начал опять «с азов». А тут убийственные отзывы людей, с мнением которых Варя не могла не считаться, а тут неудачи с операциями, смертность — и на операционном столе, и вскоре после хирургического вмешательства. До Вари, отчаянно волнующейся за любимого человека, именно это доходит в первую очередь, а не то, что он берется спасать людей, уже обреченных на смерть, не то, что он идет новыми, совершенно неизведанными путями. А болея душой за родного, близкого человека, к которому она относится даже с материнской нежностью и, возможно, с материнским деспотизмом, Варя не может молчать и таиться. Она прямо высказывает свои сомнения и даже тогда, когда видит, как тяжело переносит это Иван Иванович, как это ухудшает их отношения, не может сдержать удара.

Когда я закончила «Дружбу», то совсем не ожидала такого резкого расхождения Вари и Ивана Ивановича в дальнейшем. Мне казалось: они будут жить хорошо. Тогда я не представляла дальнейшей работы Ивана Ивановича. Операции на сердце при пороках его — это послевоенная медицинская проблема. Ведь все операции, которые показаны в романах трилогии, взяты из жизни. Именно во время одной из труднейших операций, когда жизнь больного висела буквально на волоске, когда все в операционной были напряжены до крайности, я совершенно реально, волнуясь до озноба, представила себя Варей. Вчера утром была удачнейшая операция, вторая закончилась смертью на столе. Сегодня утром больной умер, когда его уже унесли в палату, и вот опять идет страшная борьба. Я посмотрела на хирурга Евгения Николаевича Мешалкина, за работой которого наблюдала в течение двух лет. (За эти короткие годы он постарел лет на пятнадцать.) Вот он — Иван Иванович, а я — Варя. Хочу ли я, чтобы он, мой муж, убивал себя таким образом на моих глазах?

Честно скажу, я не нашла в себе мужества сказать «да». И вот тогда-то я увидела, хотя мне очень не хотелось этого, что Варя и Иван Иванович серьезно не поладят из-за его работы. И тут сыграет роль не эгоизм Вари, а ее большая любовь и большая тревога за дорогого ей человека.

А тут еще Лариса появилась. И рушится, падает с таким трудом возведенное здание — семья Вари.

Когда я думаю обо всем этом, невольно мысли устремляются еще к одной семейной паре, которую я представила на суд читателя в романе «Товарищ Анна». Там Андрей и Анна. Любовь и дружба. Анна и в своем протесте против затянувшихся разведочных поисков Андрея остается его другом. Андрей, даже увлекшись Валентиной, продолжает любить Анну.

Маринка не была якорем, она только раскрыла глаза отцу на положение в семье, которое еще больше уяснило ему характер и духовную красоту его товарища Анны.

Такие семейные связи разорвать почти невозможно. Тут самая распрекрасная соперница бессильна. Конфликт привлек внимание автора не просто как показ супружеской измены. Что дало бы литературе описание еще одного адюльтера? Нет, интересно было другое — как перенесет подобное испытание советская женщина-труженица, твердо стоящая на своих ногах и всегда чувствующая себя нужным человеком в обществе? Как она переживает крушение личного счастья?

Из литературы прошлого мы знаем, что подобное крушение являлось для женщин как бы концом жизни. Выходом для всех героинь в таких случаях являлись самоубийство, уход в монастырь или смертельная болезнь. Вспомним Анну Каренину, мадам Бовари, тургеневских девушек, героиню романа Герцена «Кто виноват?», «Даму с камелиями» Дюма и многих других. Поприще женщины — сердечная, семейная жизнь. Нет этого — и все кончено.

А для таких, как товарищ Анна? Им тоже нелегко перенести потерю любимого человека. Но их держава — труд, коллектив, которые дают им силу не только устоять в семейной беде, но иной раз и выйти победителем.

Анна, которой предстояло сделаться матерью второго ребенка, победила не тем, что заставила, принудила Андрея остаться в семье. Нет, без смирения и без унижения она отпускала его: «Разлюбил — уходи». Он не имел даже возможности жалеть ее, потому что она в это время была выше его. И именно это: ее сила, стойкость и духовная красота — и заставила Андрея поколебаться в момент разрыва.

Получив полную свободу действий, Андрей не вдруг решился уйти из семьи. Удивленный и смущенный поведением Анны, невольно задетый ее кажущимся равнодушием, он думает: «Неужели она даже не сожалеет о разрыве со мной? Разве мы плохо жили?» Он начинает припоминать прошлое и находить в нем только прекрасное. И тогда у него появляется раскаяние в совершенной ошибке, сожаление о нарушенном семейном счастье, восхищение красивой человеческой гордостью Анны. А потом с новой силой пробуждается прежнее чувство.

Анна победила тем, что своим поведением заставила Андрея перестрадать за ошибку, заставила его полюбить себя еще крепче. А возможность устоять в беде, активно бороться с нею она почерпнула в своем труде. Без этого начались бы жалобы, ссоры, унижения, угрозы — и любовь в семью никогда не вернулась бы.

Зачем я стала бы писать розовую семейную идиллию? Ведь горе не только бьет человека, но и возвышает его над толстокожими, над равнодушными. Тот, кто умеет владеть собой, из любого переживания выйдет более сильным. И еще одно… Не надуманный, а само собою родившийся вывод возникает из этих семейных драм: уход любимого человека не позор для тебя — как это привыкли воспринимать, что еще усиливает страдания покинутого, — а большое несчастье, вызывающее сочувствие. Да, сочувствие, а не насмешки. Разве Иван Иванович или Анна стали хуже оттого, что их покинули? Нет, они возвысились в своем горе. И переживание за них, и раздумье о них сохранило не одну семью в действительности, где все уже клонилось к разрыву.

Как же лучше строить свою жизнь, чтобы не каяться, не маяться поздними сожалениями на склоне лет? Прежде всего, конечно, надо овладеть всем, что дается на вооружение смолоду. Молодость проходит. Красота стирается. А знания и опыт растут.

Быть всегда нужным человеком — это уже счастье. Возьмите библиотекаря на селе, хирурга в больнице, заботницу-акушерку, у которой по всей округе «внуки», введенные ею в жизнь. Возьмите женщину — работницу или колхозницу, — мать семьи. На такую не смотрят как на безответную домашнюю поденщицу. Ей не швырнут в лицо подгорелый кусок, не оставят неубранные постели и разбросанную одежду. Общественно полезный труд, твердо ставя женщину на ноги, в то же время молодит и украшает ее. Всегда говорилось: не родись красив, а родись счастлив. Мы можем сказать другое: родись трудолюбив. А когда наберешься сил, станешь и счастлив и красив, обязательно красив большой внутренней красотой, которая надолго переживает красоту внешнюю.

Не будет тогда и страха перед завтрашним днем, перед возможностью несчастья, потому что сила людей в дружном коллективе несокрушима.

Вот об этом мне и хотелось сказать читателям, когда я писала свои романы: не может быть по-настоящему счастлив человек, если у него нет ощущения нужности людям, ощущения дружеского локтя рядом. В какие бы яркие перья ни рядилось пустое тщеславие — все будет сквозить убогая его нагота.

Холод одиночества — самое страшное на земле, и, чтобы избежать его, не прячьтесь от жизни за чужую широкую спину. Для счастья нужно очень многое. Если хотите завоевать его, не бойтесь трудностей, не ищите легких путей. Чем больше трудностей вы перенесете смолоду, тем крепче будете чувствовать себя потом. Ведь счастье, это и любовь, и дружба, и радость творческой работы. А творчеством может стать любое дело, которому вы отдаете тепло своей души.

1964–1969

ОТДЫХ — ЧРЕДА ТРУДОВ

Редакция «Комсомольской правды» попросила меня поделиться с молодежью секретом неутомимости в работе.

Как я работаю, чему посвящаю свой досуг? Ответить нелегко. Могу только сразу сказать: я никогда нигде не скучаю. Хотя помню, в юности бывали минуты смутной тоски, когда возникало чувство какого-то недоумения перед жизнью. Зачем она? Почему и для чего ты появился на свет?..

С самого раннего детства я была очень деятельной. Сколько помню себя, никогда у меня не появлялось потребности посидеть, ничего не делая, просто погулять или поваляться лишний час в постели.

Всю жизнь, даже сейчас, мне жаль тратить время на сон. Могу годами работать по десять — шестнадцать часов в сутки (главным образом ночью), без выходных, без поездок на курорты, спать не больше шести часов — и чувствую себя хорошо. На курорты не езжу не потому, конечно, что не хочу отдохнуть на юге (до 1936 года, пока не была писателем, я ездила туда ежегодно), но просто не хватает времени на такие поездки.

При достаточной эмоциональности, по-моему, необходимой для писателя, я человек очень дисциплинированный и, пожалуй, даже педантичный. Уж если надо закончить дополнительную трудоемкую работу над очередным романом, буду сидеть над нею, хотя бы разрывалась от нетерпения начать новую вещь.

Вот так сейчас с «Даром земли». То же было с романом «Товарищ Анна» — он переписывался не менее восьми раз до выхода в журнале «Октябрь», а едва появился в свет, я — ничего не изменив по сюжету — переписала его заново. Так же получилось и с романом «Иван Иванович», уже после присуждения ему Государственной премии.

Чем больше внимание читателей, тем сильнее придирчивость автора к своим текстам.

Обладая большой трудоспособностью, считаю, что успела в жизни не так много, как хотелось бы. Детство и юность на Дальнем Востоке и в Якутии прошли в борьбе за кусок хлеба, и при отличной памяти и стремлении к учебе я не смогла, например, овладеть иностранными языками. Считаю это великим упущением, которое так и не удалось наверстать позднее.

Обидно то, что при незаурядном здоровье, способности быстро бегать, неутомимости в ходьбе и работе веслами по сегодняшний день, я не стала ни горнолыжником, ни парашютистом, ни альпинистом, ни чемпионом по бегу. Почему? В свое время у меня не нашлось двух рублей для покупки тапочек, трусов и майки, необходимых для поступления в спортивную команду. Кроме того, некогда было: помогая матери, пасла гусей, работала по найму на чужих огородах (от снега до снега босиком), мыла полы и колола дрова.

Может быть, эта закалка с детства и помогает неутомимо трудиться в пожилом возрасте. Всегда мне хотелось выполнить любую работу получше: сделать гряду — так красивую, набрать грибов — самых лучших, вымыть пол некрашеный до белизны, крашеный — до блеска. А как приятно вычистить хлев у коровы, чтобы подстилка лежала без единого комышка, вымести двор, словно по нему частым гребешком прошлись, принести воды полнешенькое ведро и не расплескать.

У девушки-подростка, с целой гривой рыжеватых волос и таким нежным румянцем, что даже самое яростное солнце не могло его высмуглить, не было никаких нарядов, кроме платья, перешитого из старья, зимой и ситцевой «вырезнушки» — летом. Подошвы ног становились коричневыми и жесткими, как у дикаря. И этот дикарь, точно ветер, носился босиком по лесам и горам, по обжигающе горячей земле, покрытой трещинами от зноя.

Повторяю: сожалею о том, что упущена возможность получить настоящее образование в юности, сожалею, что не занималась спортом тогда, но зато рано узнала, что такое кусок хлеба, заработанный собственными руками, научилась уважать трудящихся людей, прошла пешком многие сотни километров по таежным тропам.

Любовь к физическому труду я пронесла через всю жизнь. А так как теперь он чередуется с основным литературным, то эта смена и создает отдых.

Когда выполню в ночь свою норму за письменным столом (шесть страниц минимум), с утра беру лопату, грабли и иду работать в сад. В земле я рылась на Дальнем Востоке, на Алдане, Колыме, Урале и здесь вот, в Подмосковье.

Может быть, поэтому у меня никогда в жизни до сих пор не было головных болей, вялости и одышки.

Запах травы и свежевскопанной земли, юношеская легкость во всем теле, спокойствие на душе, ясность мысли — все это особенно привлекает меня в работе садовника. Возможность создать красоту или что-нибудь полезное на пустом месте тоже много значит. А ради похода за грибами или ягодами забываю все на свете.

Зимой азартно расчищаю дорожки от снега и уже под старость впервые стала на лыжи. И сразу — с горы… Конечно, половина пути на спине да на боку. Теперь это большое увлечение, хожу по двадцать километров.

Все с опозданием. Диплом об окончании Литературного института, причем с отличием, получила в тридцать семь лет. Но не зря говорится: лучше поздно, чем никогда.

В начале литературной работы, когда возник волнующий вопрос — о чем писать? — мне очень хотелось взяться за историческую тему. Привлекала русская старина, мучительно ярко теснились образы из времен колонизации берегов Черного моря греками; поход Александра Македонского через Азербайджан при войне с Персией.

Только осознанная необходимость говорить о нашей современности поборола тягу к исторической теме. Но история и география до сих пор любимые предметы.

Для душевной разрядки — иногда встречи с друзьями. Не частая, но большая радость побывать в театре.

Я старый болельщик футбола, причем «болела» всегда за команду «Спартак». Очень люблю поэзию и музыку, хотя у самой ни слуха, ни голоса. С удовольствием смотрю цирковые представления. Зверье обожаю. Люблю балет, как зримое выражение музыки, особенно наш русский классический балет с его раскрытием тончайших душевных переживаний в одухотворенной пластике танца.

Это увлечение, пожалуй, не пройдет даром: собираюсь написать роман о башкирском балете.

В связи с этим хочу сказать, что я с великим интересом езжу по нашей стране и очень много выступаю перед читателями. Несколько раз меня с трудом «выталкивали» за границу: хотя это и нужно и интересно, но слишком много изумительного в нашей собственной стране и невозможно все охватить.

Что я могу пожелать нашим молодым людям? Нравится ли мне то, как они используют свое время?

У нас очень много хорошего в этом отношении. Нам, старикам, остается только позавидовать. Но, мне кажется, плохо, когда молодая жизнь иногда формируется однобоко. Нельзя отрывать воспитание духа от закалки тела, и не только спортивной.

Не надо бояться и стыдиться никакой работы. Если будущему музыканту или хирургу опасно терять гибкость пальцев, то разве нельзя разнообразить свои занятия так, чтобы не грубели руки? Ведь если раньше каждый мелкий чиновник мог иметь прислугу, то теперь самым утонченным «интеллектуалам» — поскольку число их растет с каждым днем, — как бы они ни дорожили своим временем, приходится переходить на самообслуживание: домработницу найти трудно. А жены тоже занимаются общественно полезным трудом и детей воспитывают.

Так вот — не в службу, а в дружбу! И в обиде не будете: даже привычка немедленно убирать свою постель мобилизует человека, как и физкультурная зарядка.

Чем хороша юность и чем особенно следует дорожить? Это возможностью почти неограниченного познания, пока так цепка и свежа память.

Чем больше будет духовное богатство, чем сильнее потребность всегда пополнять его, тем дольше человек не стареет душой. Такому жизнь кажется прекрасной, интересной и желанной в любом возрасте.

У молодежи, как правило, есть замечательные качества: она любопытна и бесстрашна. Ей нужно иногда как-то проявить свою смелость, даже пойти на риск. Если этим свойствам, бурлящим порою через край, нет выхода, то может появиться самое плохое — скука, прародительница многих пороков. А следствие? Сначала просто озорство, а затем полная моральная распущенность и опустошенность.

Нам нужно помочь молодежи по-настоящему распорядиться избытком своей энергии. У нас прекрасно развивается при клубах и Домах культуры художественная самодеятельность, а где возможности для повсеместного занятия спортом?

Сколько найдется подростков и юношей, которые из-за тесноты в квартире не делают физкультурной зарядки и не располагают — ни в собственном дворе, ни в целом квартале — местом, где можно было бы погонять футбольный мяч, побегать на коньках за шайбой.

Надо организовать в городах и селах такие спортивные детские клубы, в которых говорили бы по-английски, по-немецки или по-французски! Игра — учеба, как и работа — игра, ведь это весело! Тогда и в училищах изучение языков, притом с самых первых классов, пошло бы совсем по-другому.

А туризм, раскрывающий поистине необъятные горизонты! Для самых смелых — участие в дружинах по наведению общественного порядка, альпинизм, водный спорт… Возможность общения с природой, множество новых впечатлений, встречи с людьми — настоящая школа для юных.

Но в первую очередь надо детей с самых ранних лет приучать к физическому труду. Так, чтобы он стал их радостью и потребностью, а не горькой необходимостью.

Я знаю семьи, и вы их знаете, где сынки и дочки все свободное время, обзаведясь заграничными платьями, джемперами и сверхмодной обувью, увлекаются лишь разнузданными западными танцами да погоней за джазовыми пластинками. А почему их не соблазнит пример Джона, который, засучив рукава, моет посуду после обеда, или стирает белье, или, вооружась подойником, смело входит в коровник?

Зато как хорошо в тех семьях, где есть взаимное уважение, дружба и ответственность каждого за порядок в доме. Там все вместе выполняют нудную, в силу своего ужасного однообразия, домашнюю работу, и она от этого становится даже веселой.

Я знаю большие семьи, где старшие дети заботятся о малышах не меньше родителей и где эти малыши, едва выйдя из пеленок, уже начинают помогать старшим. Взаимная теплота согревает в такой семье всех, включая и посторонних людей.

Конечно, эта заботливость и теплота не должна перерастать в мягкотелость и непротивленчество. Можно быть нежным сыном и братом и в то же время яростно бороться со всякой подлостью. Жить, стараясь быть радостью и опорой для близких людей и грозой для врагов. Это, конечно, нелегкая задача, но для того и дан человеку разум, чтобы преодолевать трудности.

1964–1972

РОЖДЕНИЕ ГЕРОЯ

Если писатель взял темой для своего романа или повести научную проблему, он должен со всей ясностью раскрыть ее сущность и значение. Непонятность каких-либо подробностей вызывает раздражение у читателей, ослабляя их интерес к повествованию.

Поэтому после серьезного знакомства с темой писатель не занимается изложением формул и различных концепций, а все подает через переживания, мысли, действия героя, который борется за осуществление своих идей. Если правдиво и ярко нарисован образ этого героя, если понятно то, что он делает, читатель будет тоже увлечен и начнет волноваться за исход всех конфликтов, а значит, и за судьбу ученого, работающего над данной проблемой.

В трилогии («Иван Иванович», «Дружба», «Дерзание») я много места отвела вопросам медицины, но не ради самой этой науки, а потому, что меня захватили образы новаторов-хирургов, которые были прототипами моих героев, их мужество и стремление помогать людям.

Как возникла идея рассказать о них? Мне, уроженке Дальнего Востока, с юных лет была свойственна «охота к перемене мест». Я долго жила на Севере, в Якутии. Потом, находясь в Москве, наслушалась разговоров о Колыме, о ее своеобразной дикой красоте и таежных богатствах.

Когда моему первому мужу — сотруднику «Главзолото», раньше работавшему в полпредстве — предложили в 1932 году работу за границей, я отказалась поехать туда. После этого мы и отправились на Колыму, где муж стал директором приискового управления, а я — заведующей канцелярией.

Перевалочной базой для колымских приисков был порт в бухте Нагаево на охотском побережье, где только-только начинал строиться город Магадан. Люди жили в палатках и убогих деревянных бараках. Никаких свежих овощей не было, потому что никому и в голову тогда не приходило, что они смогут расти над вечной мерзлотой. Основными продуктами питания являлись макароны, консервы. Почти повсеместно свирепствовали цинга и трахома.

Ежегодно из Нагаево уходили на «материк» суда с печальным грузом цинготников, которых вывозили из тайги, с приисков, из поселков на охотское побережье: на месте лечить их было некому и нечем.

Зато природа там действительно прекрасна, сурова и величава. Бурные реки, крутые горы с плоскими, как стол, или остро скалистыми — гольцовыми — вершинами. Масса медведей! Летом полное бездорожье. Зимой земля объята насквозь леденящим холодом.

Однажды на прииск Утиный, находившийся на одном из притоков Колымы, окутанный, словно ватой, клубами морозного дыма, якуты пригнали табун низкорослых, но плотных полудиких лошадей и целый транспорт оленей с нартами, нагруженными мясом. Это было вознаграждение за то, чтобы отпустили в тайгу хирурга нашей больницы «доктора Ивана», слава о котором разнеслась по самым отдаленным районам.

В таежный поселок недалеко от полюса холода — Оймякона собрались отовсюду больные — оленеводы и охотники с семьями, — устроились таборами и попросили работников исполкома «написать бумагу» к начальникам прииска и доктору Ивану. «Подарки» за визит они выделили из собственного хозяйства.

Хирург — он же и главный врач больницы — Иван Иванович Киселев не смог отказаться, хотя лошади и олени достались, конечно, не ему, а нашему приисковому управлению, которое полностью возместило якутам стоимость их щедрого «гонорара». Он собрал необходимые инструменты, медикаменты и уехал в тайгу в мороз шестьдесят градусов, чтобы оказать таежникам бесплатную медицинскую помощь.

Это был высокий, широкоплечий, кареглазый человек, веселый и добрый. Работал он неутомимо, самозабвенно, заражая окружающих своей любовью к делу. Именно он — Иван Иванович Киселев — широко применил на Колыме и охотском побережье лечение цинги настойкой из хвои стланика, о котором проведал у местных старожилов. Первый же год его работы на Колыме был годом, когда из бухты Нагаево впервые не отошли к берегам материка суда с цинготными больными.

Так я встретила первого прототипа героя моей трилогии. В то время я понемножку сочиняла стихи и еще не пыталась писать прозу, но хирургу Киселеву, с его бескорыстной, неутомимой деятельностью на благо общества, с его отважной, самоотверженной борьбой за жизнь и здоровье людей, было бы немыслимо тесно в моих стихах (к тому же плохих). Надобно сказать, что семейная жизнь Киселева никак не походила на жизнь моего Ивана Ивановича: у него была безгранично преданная ему жена, — хотя тоже домохозяйка, которую не очень устраивало сидение дома, — и двое хороших сыновей.

Итак, я решила попробовать силы в прозе. В результате появилась книжка — повесть «Колымское золото», а из нее выросла позднее моя трилогия, над которой я работала около шестнадцати лет.

Я сказала, что Киселев явился первым прототипом Ивана Ивановича Аржанова, вторым стал человек, казалось бы, совсем не схожий с ним ни внешностью, ни характером. Это был нейрохирург Михаил Григорьевич Игнатов, с которым я познакомилась в тыловом госпитале, на Урале, а позднее встречалась в Москве в Институте имени Бурденко.

Невозможно сравнивать и условия, в которых работали эти мастера хирургии. Больница в тайге, едва обеспеченная самым необходимым оборудованием, с единственным хирургом, специалистом чуть ли не по всем болезням, — и богатейший госпиталь, а тем более московский институт, оснащенный новейшей медицинской техникой, обеспеченный квалифицированным персоналом.

Что же объединяло этих двух людей, слившихся для меня в едином образе моего героя? Одинаковая одержимость трудом, упорство в отстаивании своих принципиальных позиций, устремленность к новым поискам — и все это для борьбы за жизнь человека, а не ради личной карьеры, ученых степеней и званий.

Я почувствовала эту общность при первой же встрече с профессором Игнатовым. Профессор поначалу, естественно, отнесся ко мне как к человеку «любопытствующему», и, входя в операционную, сказал подчеркнуто вежливо:

— Если вы почувствуете себя плохо, то, пожалуйста, постарайтесь падать назад, а не на операционный стол. Это нам помешает, — серьезно добавил он.

Я действительно чувствовала себя не очень-то уверенно: познакомившись уже со многими хирургами, впервые пришла на операцию, и не на пустяковую, а по поводу удаления пули из человеческого мозга. Но когда я увидела, как уверенно и четко каждое движение руки хирурга, как красиво он работает — если только уместно так выразиться по отношению трепанации черепа, проходившей без общего наркоза, лишь под местной анестезией, — когда ощутила под внешним спокойствием предельную собранность всех людей, причастных к делу, то «забыла» бояться.

Теперь я страшилась лишь одного — чтобы солдат, раненный на фронте и доживший с пулей в голове до этой операции, не умер вот сейчас под ножом хирурга. Хотела, чтобы вскрыли ему череп там, где надо, и обязательно удалили пулю и он остался бы жив. В эти минуты я еще раз оценила значение профессии хирурга, ежедневно спасающего людей от преждевременной гибели. Мне открылось напряжение всех сил маленького коллектива, слаженно работавшего у операционного стола. Я осознала сложность этой отрасли науки, которой посвятила потом столько литературного труда. Но я еще не представляла, что такое неустанные поиски новых, еще более верных путей, смелость новаторства, двигающего медицину вперед.

В Институте имени Бурденко я встречалась и с другими нейрохирургами. Не могу не вспомнить Бориса Григорьевича Егорова, очень властного, даже резкого по характеру человека. Меня не очень охотно допустили на его операции, но и после того, как разрешили присутствовать в операционной, мне было нелегко. Он оперировал молча, почти ничего не говоря окружающим его врачам, которые сами все понимали, а на меня просто не обращал никакого внимания. Я смотрела и тщетно старалась понять: что же происходит?

Пришлось задуматься о том, как рассеять предубеждение Егорова против «вторжения» писателя в область хирургии.

На счастье, в те дни вышла моя книга «Товарищ Анна». Встретив профессора в коридоре, я протянула ему книжку с дарственной надписью. Егоров несколько удивился, остановился было — высокий, мощный, как зубр, — но только буркнул «спасибо»; даже не взглянув на книгу, сунул ее в карман широкого, развевающегося на ходу халата и ушел. Минуло несколько дней. Я снова встретила Бориса Григорьевича в коридоре. Он шел, приветливо улыбаясь, и я невольно оглянулась, чтобы узнать, кому предназначалась эта улыбка. Но позади никого не было — значит, приветствие относилось ко мне.

Профессор сказал несколько лестных слов о моей книге, и, как говорится, лед тронулся. Теперь Егоров стал многое объяснять во время своих операций, на которые я продолжала ходить. Я внимательно слушала, следила за каждым движением хирурга, за его властной манерой обращения с коллегами и младшим персоналом.

Особенно меня поразило и обрадовало то, как этот грубоватый с виду человек разговаривал с тяжелобольными: он ворковал над ними, точно мама родная. И как же пригодилось мне это потом, когда я создавала образ Ивана Ивановича!

Бывала я много раз в операционной и у замечательного нейрохирурга Леонида Александровича Корейши, мастерски делавшего самые трудные операции, и у Андрея Андреевича Арендта — правнука того самого Арендта, который лечил Пушкина. Часто мне приходила в голову мысль, что, если бы прадеду были доступны достижения современной медицинской науки, которыми в совершенстве владел Андрей Андреевич, — жизнь Пушкина была бы спасена!

Готовясь написать роман о советском хирурге, я много читала, следила за специальной литературой, выписывала медицинские журналы. Мне был открыт доступ в крупнейшие лечебные учреждения: клиники, институты, больницы, госпитали, где я встречала таких выдающихся деятелей советской медицины, как В. Д. Чаклин, А. Н. Бакулев, Е. Н. Мешалкин, И. И. Соколов, Б. В. Петровский, В. П. Демихов, Б. А. Петров, Ф. М. Хитров, А. А. Вишневский, и очень многих молодых хирургов.

Все время приходилось не только изучать факты научной работы медиков и вникать в суть интересующих их проблем, но и наблюдать за их взаимоотношениями, привычками, бытом. Все эти наблюдения и дали возможность создать образы героев трилогии. У людей самых разных по характеру я находила схожие для их профессии черты и обобщала в романе, чтобы живыми, полнокровными стали мои герои: Иван Иванович, Варя, Лариса.

Когда я создавала образ хирурга Ивана Ивановича Аржанова, то должна была показать его у операционного стола, но некоторых критиков смутило детальное описание операций. А медики боялись, что раскрытие подробностей их работы отпугнет от них пациентов: больные будут со страхом идти в клиники.

На деле получилось обратное. Увидев хирурга Аржанова у операционного стола, пережив его творческие искания и волнения, читатель поверил в него. Хирург Иван Иванович для многих людей стал реальным лицом. Поэтому и возникла заинтересованность в его личной судьбе, возникли такие споры, которые переросли рамки литературного разговора о судьбе героя и вылились в массовую дискуссию о том, какова должна быть семейная жизнь.

Что же касается пациентов, нуждающихся в оперативном вмешательстве, то они не испугались подробного описания операций, а, наоборот, заинтересовались ими и забросали меня письмами: как найти Ивана Ивановича или того реального хирурга, который является его прототипом?

Можно много рассказывать о том, как невропатолог, ученица Н. Н. Бурденко, Анна Вениаминовна Коган стала прототипом врача Софьи в «Дружбе», как дополнили характер Вари черты прекрасного глазного врача Розы Александровны Гундоровой и как Лариса Фирсова — образ которой мне подсказали работницы Московского трансформаторного завода, создавалась благодаря встречам со многими женщинами, а особенно я обязана новатору, профессору Федору Михайловичу Хитрову, который охотно разрешил мне «передать» Ларисе его работу.

Много разговоров у читателей было о Ларисе Фирсовой. Вдова погибшего фронтовика… Однажды окружили меня женщины-работницы после читательской конференции и сразу — вопрос ребром:

— Почему вы, писатели, не пишете о нас, осиротевших со своими детишками? Мужей война взяла. Работаем. Детей растим, а в личной жизни пустота. Посмотрите, сколько нас! Разве мы не заслужили доброго слова в литературе?

И я стала «смотреть». Искать не надо было. Я всегда пишу на основе большого жизненного материала, но прототипов у Ларисы оказалось более чем достаточно. Как эта новая героиня вошла в роман? Велась работа над второй книгой трилогии — «Дружба» — о горячих днях войны. Тяжкое боевое лето 1942 года. Сталинград. Здесь я и познакомила читателей с Ларисой Фирсовой, врачом передового медсанбата, а потом гордой горюхой-вдовой.

Сюжет романа обычно складывается сам по себе, так, как в жизни. Ведет его логика событий и характеров. И там, где автор отступает от этой логики, читатель сразу чувствует фальшь. У меня весь сюжет рождается в процессе самой работы у стола, когда люди и события рисуются в воображении с такой яркостью, что и смеешься и плачешь над белым еще листом бумаги, на который едва успеваешь записывать разговоры и действия героев и все, что их окружает.

Спрашивают: как могла Лариса полюбить Ивана Ивановича, имея семью? Да так же, как могут полюбить миллионы других мужчин и женщин. Никто еще не разгадал, что такое любовь, почему она является вдруг к человеку, непрошеная, нежданная? Почему именно этот или эта, а не та и не тот становятся хорошей парой? Но от появления любви до признания в ней и страшно близко, и бесконечно далеко. Лариса с ее характером не могла легко подчиниться новому чувству. И когда погибает муж, она молчит, боясь проронить слово, могущее убить ее Алешку, хрупкого пятилетнего ребенка, жившего под бомбежками в сталинградском подвале мечтой о встрече с отцом.

Лариса, конечно, прекрасная пара для Ивана Ивановича. Кроме любви, их сблизило бы дерзание в труде и более мягкий, чем у Вари, характер Ларисы, умудренной опытом жизни. Варя слишком прямолинейная и оттого поневоле жестока.

Что будет дальше с этими людьми? Пока мне трудно ответить. Я тоже хочу счастья своим героям, но при всем желании не могу после новой семейной драмы закончить роман женитьбой Ивана Ивановича. В одном я уверена, что Варя, при своем упрямстве, не сможет выбросить из головы мысль о Ларисе. Одно это помешает ей вернуться к Ивану Ивановичу, а сам он ее сейчас не позовет.

Не слабость видится мне в уходе Вари от мужа, а, наоборот, большая сила, которую не всякий может найти в себе во время семейного разлада. Бывает иной раз, что все уже кончено между людьми и ничего, кроме вреда, не приносит им и их детям совместное житье, а все тянут они, боясь то ли суда людского, то ли собственной несостоятельности. Любовь приходит и уходит. Счастье может быть и не быть. Но человек должен всегда оставаться настоящим человеком.

Когда роман закончен, хотя еще и не вышел в свет, тебе уже не дают покоя новые замыслы. Интересная пора — сбор материалов для книги: поездки, встречи с людьми, знакомство с их трудом, обстановкой, природой, окружающей их.

Еще сложнейший вопрос: как писать о труде? Приводят в пример писателей прошлого, которые не писали, дескать, о станках да гайках, а образы людей у них получались яркие. Но тогда содержание жизни было иное. Хотя все равно писатели не отрывали своих героев от социальной основы. А нам просто нельзя давать их вне трудовой среды. Вот я показала Ивана Ивановича у операционного стола, и все поверили тому, что он хирург, да к тому же хороший хирург. А Ольга не показана в творческом труде, и многие не поверили, что она журналистка. И мало того — это обеднило ее и как человека.

Действие последней книги трилогии романа «Дерзание» происходит в Москве. Иван Иванович и Варя живут на Ленинградском проспекте… Несколько раз редакторы и корректоры вычеркивали слово «проспект» и вписывали «Ленинградское шоссе». Я упрямо восстанавливала: проспект. Моя любимая зеленая улица!.. Всякий раз, сдав на «отлично» очередной экзамен в институте, я брала билет на автобус или троллейбус и ехала «до конца». Это был праздник победителя, который не мог позволить себе роскоши — проехаться на такси. Но что нужды в том! За пять копеек можно было увидеть то же самое. Я ехала, глядя на людей, дома, зеленые аллеи своего проспекта, и чувство освобождения, счастливой легкости — свалила очередную ношу с плеч — не покидало меня.

Где же еще могли поселиться Иван Иванович и Варя, как не на Ленинградском проспекте! Глазами Вари — своими глазами — я смотрела на хорошеющую с каждым годом Москву. А потом явилась еще с Колымы Елена Денисовна Хижняк со своей Наташкой. Когда Иван Иванович ходил в милицию, чтобы прописать их у себя, я описала собственные хлопоты. Все как в жизни!

Варя тоже окончила институт и поступила на работу. Чтобы определить ее, я познакомилась с замечательными врачами 1-го челюстно-лицевого госпиталя, который находится около Даниловской площади. Труженики глазного отделения охотно согласились «взять к себе» Варю Громову. А в отделение, где производились пластические операции на лице и где работал изумительный новатор Федор Михайлович Хитров, опытнейший хирург и чуткий сердечный человек, я поместила Ларису Фирсову. Жилплощадь Ларисе и ее Алешке я предоставила на Калужской улице (теперь проспект Ленина), недалеко от переулка, где жила сама, когда училась в институте. На этой же улице в 1-й Градской больнице стал работать Иван Иванович.

В дни, когда писалось «Дерзание», я снова начала ходить по Москве пешком, проверяя маршруты своих героев и их влюбленными глазами глядя на город. Ведь они не были коренными москвичами, которые ничему не удивляются и многого не замечают!

Целые дни я проводила в операционных и в палатах больных 1-й Градской больницы, наблюдая за работой Евгения Николаевича Мешалкина, с которым слился для меня в то время образ Ивана Ивановича. Операции на сердце при пороках его, панцирное сердце… И иногда, забываясь, я «видела», что у операционного стола долгими часами вел борьбу за жизнь человека не Мешалкин, а Иван Иванович. Так он был «зачислен в штат» 1-й Градской больницы, как и акушерка Елена Хижняк. А потом начался конфликт Ивана Ивановича с Варей из-за нового направления в его работе…

После окончания работы над трилогией о медиках мне хотелось взять тему полегче. Изучение медицинских проблем для «Дерзания», как и поездки в Волгоград для романа «Дружба» и многодневные, иногда суточные дежурства в Институте имени Склифосовского, дававшие мне представление о стихийной военной травме, — все это было очень тяжко и утомительно. Отчего же мне теперь не взять какое-нибудь красивое, веселое производство, например, «Трехгорку», и не показать крупным планом такую героиню, как, например, Анна Северьянова? Но я еще не успела толком продумать этот вариант, как жизнь потащила меня совсем в другую сторону: я стала писать о нефти.

О большой нефти Поволжья, преобразившей глухие районы Башкирии и Татарии, истерзанные суховеями. О юных светлых городах. О людях, добывших из-под земли целое море нефти, но еще не научившихся жить без ошибок и конфликтов. Здесь писательские поиски оказались опять очень трудными, особенно в изучении разработки нефтяных пластов и освоении богатств, поднятых из недр. Невероятно сложно писать об этом человеку, не специалисту по нефти. Может быть, это и есть «муки творчества», когда ты не инженер, не разведчик-буровик, не технолог по переработке нефти, а должен вообразить себя и тем, и другим, и третьим. Вот это действительно муки! Но обойтись без них невозможно потому, что для нас, советских людей, профессия — половина человека. И зачастую лучшая, красивейшая.

Обойтись описанием только общечеловеческих чувств советскому писателю невозможно: ведь чувство — проявление характера. А характер образуется окружающей средой. И большие писатели прошлого отлично это понимали. Показывая расплывчатость и мелкость обломовской любви к Ольге, Гончаров вскрывает своей Обломовкой истоки мягкотелости и слабоволия русского барина Обломова. Левин Толстого не просто человек, а прогрессивный помещик, Вронский и Нехлюдов — представители дворянской военной касты. Стива Облонский — обленившийся, беззаботный бюрократ. И у каждого из них социальное положение — словно основа характера, на которой распускаются пышным или бледным цветом, но с одинаковым мастерством обрисованные человеческие чувства, устремления и мечты.

Нам надо учиться у классиков гибкости, выразительности и точности языка, лепке характеров, мастерству портрета. Но духовная жизнь наших героев богаче, ярче. Наш человек интереснее живет. Беда лишь в том, что мы не всегда пишем о нем по-настоящему. Почему?

Талантов в нашей литературе достаточно. Но мы часто шарахаемся из одной крайности в другую. Или «боимся» «производственной» темы или так загромождаем ею произведение, что и человека зачастую не видно.

Писать о труде, конечно, нелегко, потому что он становится все сложнее, пронизывается высокой наукой. Но писать надо и учиться надо, чтобы это получалось так же интересно, как в жизни!

Мой новый роман «Дар земли» посвящен нефтяникам — рабочим и инженерам гигантской отрасли нашей промышленности. Этот роман, по существу, — старая задумка, но долго не было такой производственной «площадки», на которой он мог бы появиться.

Еще в 1933 году, когда судьба забросила меня в Аргаяшский национальный округ на юго-восточном Урале, сразу полонили сердце картины прекрасной природы: раздолье лесостепи, горы, сказочные озера. Полюбились жители: татары-ногайбаки, предки которых были высланы на Урал при Иване Грозном, и проживавшие в русских селах башкиры. Чего стоила одна девчонка-сорванец Биби-Ямал (ставшая прототипом Зарифы в романе «Дар земли»), по-уличному Бибишка, звонкоголосая, дерзкая, на каждом шагу получавшая подзатыльники от своей работящей, но суровой матери и никогда не унывавшая.

Как интересны были поездки по уральским дебрям, встречи и разговоры в башкирских селах. Сколько хороших людей и сколько жизненных драм! Трудное положение женщины в семье. Владычество мулл и старших. Подчинение стремлений сердца вековым обычаям и законам шариата. Замкнутость быта, и крушение его, и желание жить по-новому, связанное с борьбой за право на любовь и счастье, за признание своего человеческого достоинства. Все это отложилось в душе, волновало, постоянно напоминало о себе.

В 1935 году я приехала в деревню Райман, что находится рядом со станцией и одноименным селом Туймазой на границе Башкирии и Татарии. Опять лесостепь и горы по берегам реки Ик. Опять встречи с башкирами и татарами. Убогие деревни — кучи соломы на голой земле. Редко — кулацкий дом под железной крышей. Стаи голосистых псов. Толкучка базаров. А на тучных, черноземных, но не ухоженных еще колхозных полях, разделенных межами, поросшими полынью, зарождение коллективного хозяйства. Масса трудностей, саботаж. И те же образы женщин, вечных тружениц, овеянные поэтической горестью неразделенной любви, самоотверженного материнства, стремления к большой работе, учебе, счастью. Чудесный народ со своей чистоплотностью во всем, уважительностью к старшим у молодежи. Снова масса впечатлений, прочных и беспокойных.

В предпоследний год войны, когда шумела вовсю нефть Башкирии, было открыто знаменитое месторождение девонской нефти в Туймазе… Я уже напечатала тогда роман «Фарт», написала еще не изданную «Товарищ Анна» и вплотную усаживалась за роман «Иван Иванович». Туймаза опять всколыхнула давно возникшие, но еще неясные задумки: люди, знакомые по Южному Уралу и степной Туймазе, «просились» на нефть. Возникло место действия. Нефть дала возможность не только для возникновения новых городов вместо убогих соломенных сел, но и для роста людей. Но и это еще не рождало романа.

В 1957 году, когда подходила к концу работа над трилогией о хирурге Аржанове, я поехала на Куйбышевскую ГЭС и в Жигули. Нефтяные вышки уже смотрели в просторы Заволжья с гор, воспетых русским народом. Потом поездка в Заволжье, в Муханово-Первомайск. Поразили чудовищные огненные факелы, ревевшие у самой дороги в облаках густой черноземной пыли. Молодой город нефтяников обступали упрямые избушки, не желавшие уступать насиженного места. В одном из больших бараков произошла у нас встреча с настоящим героем — буровиком, добрым отцом своих детей и невольным их деспотом. Он-то и стал прототипом Яруллы Низамова. История Ахмадши и Нади Дроновой в действительности была более трагичной, чем та, которую я показала в своем романе. Тут была и уступчивость Минсулу, из-за которой девушка осталась вековушкой, и яростная борьба ее брата за свою рухнувшую любовь. Но это была наша современная молодежь, совершенно захваченная трудом на производстве.

Я много еще ездила по нефтяным промыслам Поволжья, жила там, встречалась со многими людьми, ставшими прототипами моих героев, изучала работу нефтеперерабатывающих заводов. Огромное впечатление произвел на меня такой завод-гигант в Новокуйбышеве. Ездила на заводы «Синтез спирта» и «Синтез каучука», на строительство химического гиганта под Казанью. Очень помогли мне работники Московского нефтеперерабатывающего завода. Особенную помощь в работе над романом оказал директор этого завода — Демид Васильевич Иванюков. Человек колоссальной энергии, новатор, не дающий покоя ни себе, ни окружающим, он превратил свой завод в настоящую научную лабораторию. Одна проблема за другой решались на этом заводе. Чего стоило создание своего метода по полипропилену! А дизельное топливо, не застывающее при больших морозах?! А уксусная кислота — продукт для парашютного шелка?! А охлаждение оборотной воды путем обогрева теплиц и многое, многое другое?! Все эти иванюковские идеи позволили реконструировать маленький подмосковный завод в отличное громадное предприятие, организовать на нем прекрасно слаженный трудовой коллектив. Тут хватило бы проблем на сотню литературных героев.

Иванюков вдохнул живую душу в Алексея Груздева, несмотря на то, что у Груздева уже было несколько прототипов. Внешне мой директор похож на бывшего председателя Казанского совнархоза Алексея Шмарева. Многие черты заимствованы у директора завода «Динамо» Козлова, у Рудского — отличного директора Дорогомиловского завода. Но Груздев стал героем романа только после моей встречи с Демидом Иванюковым. А поместила я его на завод в Нижнекамск тогда, когда еще не было и самого Нижнекамска. Только еще намечались площадки строительства на берегу Камы, и шел бурный спор между Казанским обкомом КПСС и совнархозом — с одной стороны, и Госпланом и Госэкономсоветом — с другой. Казанцы хотели ставить у себя промышленный комплекс: нефтеперерабатывающий завод и рядом химический комбинат с общей тепловой электростанцией. Госплан утвердил только химическое производство.

— Ладно, начнем строить с хвоста! — горестно сказали казанцы. — А место для нефтеперерабатывающего оставим.

— Я хочу в романе сразу осуществить весь комплекс.

— Давайте! Может быть, это нам поможет!

Так и получились у меня большая площадка и два директора смежных предприятий: Алексей Груздев и Дмитрий Дронов. А рядом Светлогорск — чудный город татарских нефтяников Лениногорск, где живет со своей семьей Ярулла Низамов.

Как преобразило появление нефти многие раньше глухие края! Выросли и в Татарии замечательные города: Альметьевск, Лениногорск, расцвела старая Бугульма. И вот еще — Нижнекамск, где все создано на радость людям. Выросли и сами люди, преодолев массу трудностей в освоении найденного и поднятого ими дара земли — нефти.

У нас возникло совершенно новое понятие — эстетика труда. То, что по библейским легендам являлось проклятием и наказанием от бога человеку: «В поте лица будешь добывать хлеб свой», то, что было унижением в античном, феодальном и капиталистическом мире — необходимость трудиться, — для нас стало первой потребностью, а оттого источником эстетической радости.

Не подневольный труд, не борьба за кусок хлеба, а сознательное создание богатств для народа — вот во что превращается работа людей, выбирающих ее смолоду, как любимого друга, на всю жизнь.

После выхода в свет романа «Дар земли» я побывала у нефтяников Башкирии и Татарии, где прошли многолюдные читательские конференции: получила отзывы-отчеты конференций из северной Ухты и знойного Мангышлака, где идет добыча «черного золота».

Нефтяники называют «Дар земли» жизненной, правдивой книгой о их нелегком труде. На Всесоюзном съезде в Баку они даже избрали меня действительным членом научного технического общества. Я знаю, что многим моим прежним читателям этот роман показался тяжелым для чтения: он изобилует незнакомой им производственной спецификой, но я дорожу тем, что мне удалось освоить эту труднейшую для литератора, зачастую опасную специфику, которая имеет колоссальное значение в жизни государства и каждого отдельного человека. Если бы надо было написать роман только для одних нефтяников, то я с волнением и охотой приняла бы задание, потому что огромное число тружеников этого фронта уже обязывает писателя выполнить такой «заказ».

Сознание нужности своего труда является одним из движущих начал в характере моего нового героя Яруллы Низамова. Страстная любовь к детям, продолжателям его общественного дела, — вторая основа этого человека. Как будто все хорошо. Но рядом с этим хорошим гнездятся в душе Яруллы Низамова пережитки прошлого. Откуда они?

Отец Яруллы имел двух жен. Если бы он жил богаче, то мог бы иметь и трех. «Сколько обеспечил бы», — как честно сказали мне этнографы в Башкирии: ведь от каждой жены рождались дети, а как прокормить всех, если зачастую одному трудно пробиться?

Сам Ярулла женился не по сердечному влечению, а по выбору родителей, и хотя не любил жену, но жил с нею дружно. Что же касается его сына — Ахмадши, то для этого юноши женитьба без любви уже немыслима. Для него брак — прежде всего выбор сердца.

Он не может подчиниться никакому принуждению. Даже горячая привязанность к отцу, преклонение перед его авторитетом и привычка с уважением относиться к старшим — хорошее начало, бытующее во многих башкирских и татарских семьях, — не заставили юношу отказаться от своей избранницы Нади Дроновой.

Другое дело то, что Ахмадша, который смирен и добр по натуре, не может сразу резко выступить в защиту своего чувства и поэтому дает повод Наде, воспитанной на бескомпромиссных началах, дурно истолковать его поведение. Категорические требования Нади к жизни, презрение к человеческим слабостям, готовность осудить их с позиции собственной кажущейся непогрешимости создают характер суховатый, даже надменный. Вот отчего первое свое жизненное потрясение Надя переносит так болезненно, тем более что она крепко усвоила внушения матери, что чувство любви дается человеку только однажды.

То, что она после разрыва с Ахмадшей потянулась к Груздеву, можно понять и оправдать.

Груздев, директор нефтезавода, как и Ярулла, человек большой творческой активности. Он новатор в области переработки нефти, привлекающий людей тем громадным влиянием, которое он имеет в коллективе. Зная его доброе сердце, несчастливо сложившуюся личную жизнь, ежегодно встречаясь с ним, внешне красивым человеком, разделяя с ним трудности и опасности химика — переработчика нефти, Надя подчинилась его обаянию. И если бы не вспыхнувшая снова любовь к Ахмадше, Надя вполне могла бы стать счастливой с таким мужем, как Груздев, несмотря на большую разницу в возрасте.

Еще не закончив полностью работу над романом «Дар земли», я стала упорно думать о том, чтобы написать еще одну книгу о медиках и биохимиках.

Читатели уже давно одолевают меня такою просьбой, желая узнать дальнейшую судьбу героев трилогии. Но одного желания написать книгу на ту или иную тему мало. Как видите, очень сложно рождение литературного героя: нужна идея, нужна работа — содержание всей его жизни, серьезные конфликты, в которых будет раскрываться характер.

Но жизнь идет вперед. Возникли новые проблемы и в медицине. Разгорелась борьба мнений, появились новые интересные люди.

Крупнейший русский ученый, живший в Париже, доктор Залманов, автор широко известных за границей книг о капилляротерапии, очень заинтересовал меня в 1962 году своими идеями лечения человека путем мобилизации естественных сил организма. В последнее время я много думала над одной из его идей, которая представляется мне очень значительной. Он утверждает, что лишь беспомощность терапии широко распахнула двери для хирургии. «Мы бы резали во много раз меньше, — говорит он, — если бы современная терапия стояла на более высокой ступени развития».

Это в первую голову относится к онкологии. Не случайно мой герой, хирург Иван Иванович Аржанов, утверждает в романе «Дерзание», изданном в 1958 году: «Нет, уж если говорить о будущем, то мне думается, оно принадлежит не нам, хирургам, а терапевтам. Сейчас терапия — однокрылая птица, без нас, хирургов. У нее масса лекарств, но мало средств, бьющих по цели. Сейчас все устремились лечить пенициллином. Воспаление легких, например, при нем не страшно. Тубазид бьет превосходно по туберкулезному менингиту: прежняя стопроцентная смертность сведена почти к нулю. А дальше? Ангина, ревматизм, гриппозные заболевания, не говоря уже о раке! У нас до сих пор нет средств остановить рвоту при спазмах пищевода. И все-таки будущее принадлежит терапии! Надо искать пути общего оздоровления больного. Вот взять рак… Разновидностям его нет счета, но при любом виде обмен веществ у больного нарушен».

И далее он говорит: «Когда я вскрываю человеку грудную клетку и вхожу — инструментом ли, рукой ли — в сердце, страдающее пороком, я часто думаю: если бы мы умели по-настоящему лечить, то моего грубейшего вмешательства не потребовалось бы». И еще: «Хирург всегда должен помнить об общем состоянии больного. Нужно лечить, не боясь признавать свои ошибки, не принося интересов больного в жертву профессиональному самолюбию, стремиться к контакту с терапией, хотя бы это свело на нет потребность в хирургическом вмешательстве».

Мне, автору, казалось бы, неудобно приводить выдержки из собственного романа, но я делаю это без стеснения, потому что не я сама придумала то, что говорит Иван Иванович. Если «подслушанные» мною его мысли удивительно совпадают с мнением отличного знатока тайн человеческого тела доктора Залманова, то к этому привели обобщения, сделанные мною на основе высказываний выдающихся наших врачей. Все-таки Ивану Аржанову многого еще не хватало в 1958 году. Еще не пройден был в клинике большой новый этап химиотерапии. И здесь все впереди. Пусть не обижаются медики на вмешательство литераторов и журналистов в эту область науки. Почему же такие серьезнейшие науки, как химия, физика, кибернетика, приветствуют толковую популяризацию в литературе их достижений и разъяснение трудностей и неудач?

Ведь эти науки не менее сложны, чем медицина, в которой все связано с воздействием на наш собственный организм, и результаты этого воздействия сразу убедительно раскрывают и опытность врача, и пользу применяемых им средств.

Итак, я начала роман о биохимиках. Работа с самого начала совершенно увлекла меня. Опять Москва. Научно-исследовательские институты. И, конечно, конфликты и борьба вокруг научных идей. Дерзание против консерватизма. Гуманность против себялюбия и карьеризма. Большая чистая любовь без всяких треугольников. Наряду с новыми героями — те, которых читатель уже знает по трилогии о докторе Аржанове. Вера в человека. Дружба светлых умов и торжество правды нашего сегодняшнего дня.

Трудно себе представить, как можно было отложить такую работу ради новой темы, тем более что для этого потребовалось полностью переключиться в совершенно другую обстановку и создавать характеры людей, живших полвека назад. Но получилось, независимо от воли автора, как это в любви бывает. Ворвалась новая тема, обожгла, увлекла и увела. Родилась первая книга романа «На Урале-реке», в которой показана оборона Оренбурга от белоказаков Дутова. Три года напряженного беспрерывного труда над книгой о рабочих-железнодорожниках и казаках войска Оренбургского. Оренбург, Орск, Бузулук. Рабочие этих городов вписали героическую страницу в историю защиты революции. Незабываемы в тех районах имена братьев Коростелевых, правительственных комиссаров П. А. Кобозева, Алибия Джангильдина, первого председателя Оренбургского ревкома Самуила Цвиллинга.

Нелегко досталась мне эта работа и из-за необходимости изучать архивный материал. Но это было очень интересно. И надобно сказать, что, впервые взявшись за исторический роман, я сразу ощутила, насколько труднее писать о людях реально существовавших, где ты ничего не можешь ни прибавить, ни убавить. Все время чувствуешь себя как будто связанным невозможностью обобщения.

Сейчас первая книга романа выходит в журнале «Урал» (март — июнь 1969 года). Мне предстоит еще большая работа над нею для отдельного издания, а потом я снова возвращусь к роману о биохимиках — «Люди в белых халатах». Хотя почти весь материал для второй книги об Оренбурге (годы 1918–1919) собран и тоже ждет своей очереди, однако прерванная работа о медиках властно напоминает о себе, требуя завершения.

Многое нужно показать в этом романе, очень остром и серьезном по теме.

Думая о том, невольно приходишь к выводу, что писатель имеет полное право на вмешательство в любую отрасль науки, если оно, обогащая его, служит общему делу.

Тем более нужно обоснованное писательское слово в боевом жанре очерка, фельетона, просто публичного выступления — по радио, телевидению, с трибуны, ведь литератор — в силу самой специфики своей работы — является человеком объективным и независимым в суждении. А это так важно при нашем гигантском, сложном народном хозяйстве, где тесно переплетаются наука и производство, новаторство и отсталость, творческие поиски и махровый консерватизм. Не так-то просто сказать иногда слово жесткой правды, и не всякий решится на это. Не лучше ли жить со всеми в ладу и в мире, не приобретая врагов и лишних хлопот? Стоит ли «подставлять борта» и навлекать на себя возможные контрудары?

По-моему, стоит. Иначе плохие мы помощники своей партии и своему народу. Борьба и работа, постоянное горение в беспокойстве. Какая это завидная участь!

Так много хочется сделать! Столько планов! Тысячи читательских писем давно подсказывали мне: пишите еще книгу о медиках. Дайте четвертую книгу о докторе Аржанове. Но только теперь, когда возникли новые проблемы, можно опять возвратиться в мир медицины, в мир самой гуманной по идее из всех существующих наук.

Июнь 1969 г.