ей два молодых сторожа навалились на стол и читали «Родину».
— «Родину»?
Струвэ, до сих пор бросавший сахар воробьям, насторожился.
— Да! Я сказал: здравствуйте! Легкое волнистое движение спин этих господ показало мне, что мой привет принят без определенного недоброжелательства; один из них даже сделал движение правым каблуком, которое должно было выражать рукопожатие. Я спросил, не свободен ли один из этих двух господ и не может ли он мне показать помещение. Они объяснили, что не могут; им было приказано не покидать прихожей. Я спросил, нет ли еще сторожей. Но оказалось, что у старшего сторожа вакации, что первый сторож в отпуску, второй сегодня свободен от службы, третий на почте, четвертый болен, пятый пошел за водой, шестой на дворе и там он сидит целый день; впрочем, «никто из служащих не приходит раньше часа». Этим мне дан был намек, что мой ранний визит мешает, и напоминание, что сторожа тоже служащие.
Когда же я изъявил твердое намерение посетить присутственное место, чтобы благодаря этому получить представление о распределении занятий в таком важном и всеобъемлющем учреждении, мне удалось заставить младшего пойти со мной. Было величественное зрелище, когда он открыл передо мной дверь и взору моему представилась анфилада шестнадцати комнат, больших и поменьше. Здесь, должно быть, много работы, подумал я и почувствовал, что записаться сюда было счастливой мыслью. Треск шестнадцати вязанок березовых дров в шестнадцати кафельных печах приятно нарушал пустынность места.
Струвэ, слушавший с всё большим вниманием, вытащил теперь карандаш между сукном и подкладкой жилета и написал на своей левой манжете 16.
— Здесь комната сверхштатных, — сказал сторож.
— Так! А много сверхштатных здесь в присутствии? — спросил я.
— О, да, больше чем надо.
— Что же они делают?
— Пишут, конечно, немного. — Он при этом глядел так фамильярно, что я нашел, что пора прервать разговор. После того, как мы прошли через комнаты писцов, регистраторов, канцеляристов, ревизора и его секретаря, юрисконсульта, эконома, архивариуса и библиотекаря, казначея, кассира, уполномоченного, протонотара, протоколиста, контролера и его секретаря, бухгалтера, экспедитора, заведующего канцелярией и заведующего экспедицией, мы остановились, наконец, перед дверью, на которой было написано золотыми буквами: «Президент». Я хотел отворить дверь и войти, но мне воспрепятствовал сторож, в тревоге ухватившийся за мою руку и прошептавший мне: «Тише!»
— Что, он спит? — не удержался я от вопроса, вспоминая старинные толки. — Ради Бога, не говорите ничего, сюда никто не имеет права входить, пока президент не позвонит.
— А часто звонит президент?
— Нет, я не слыхал ни разу его звонков за то время, что я служу здесь, а этому уже год. — Казалось, мы опять забрались в таинственную область, и я прервал разговор.
Когда было около двенадцати, стали прибывать сверхштатные служащие, и я был очень удивлен, узнавая в них старых знакомых пенсионного присутствия и винокуренной коллегии. Но еще больше удивился я, когда вошел эконом присутствия налогов, засел здесь в комнате и кресле актуара и так же удобно разговаривал как в ведомстве налогов.
Я отозвал одного из молодых людей в сторону и спросил его, не находит ли он полезным, чтобы я представился президенту. «Тише!» гласил его таинственный ответ, в то время как он отводил меня в восьмую комнату. Опять это таинственное: «Тише!»
Комната, в которой мы теперь находились, была так же мрачна, как и все остальные, но грязнее. Конский волос лез из рваной кожи мебельной обивки; толстый слой пыли лежал на письменном столе, на котором стояла засохшая чернильница; там же лежала еще не начатая палочка сургуча, на которой прежний владелец написал свое имя англо-саксонскими буквами; ножницы для бумаги, лезвия которых слиплись от ржавчины; календарь, остановившийся в летний день пять лет тому назад; настольный календарь, тоже пятилетнего возраста, и лист промокательной бумаги, на котором Юлий Цезарь, Юлий Цезарь, Юлий Цезарь был написан по меньшей мере сто раз вперемежку с таким же количеством Отец Ной, Отец Ной.
— Это комната архивариуса, здесь нас не побеспокоят, — сказал мой спутник.
— Разве архивариус сюда не заходит? — спросил я.
— Он пять лет уже не был здесь. Теперь ему будет стыдно прийти сюда!
— Кто же исполняет его работу?
— Это делает библиотекарь.
— В чём же состоит занятие этого последнего в таком учреждении, как присутствие по уплате окладов?
— Оно состоит в том, что сторожа сортируют квитанции в хронологическом и алфавитном порядке, после чего их отправляют к переплетчику, а библиотекарь наблюдает за расстановкой их на соответствующих полках.
Струвэ, очевидно, забавлялся теперь этим рассказом и он время от времени записывал некоторые слова на своих манжетах, и когда Фальк остановился, он почувствовал, что должен сказать нечто важное.
— Но как же архивариус получал жалованье?
— Оно ему посылалось на дом. — Разве это не просто? Между тем, мой молодой товарищ посоветовал мне представиться актуару и попросить его представить меня остальным чиновникам, которые теперь прибывали мало-помалу, чтобы помешать в печках и насладиться последним теплом, исходившим от угольев. — Актуар — могущественная и благосклонная личность, рассказывал мой друг, — и очень чувствителен к вниманию.
Я лично имел другое мнение об актуаре, которого я знавал в качестве эконома, но я поверил товарищу и пошел.
В широком кресле сидел этот почтенный господин перед печкой и вытянул ноги на оленьей шкуре. Он был занят обкуриванием мундштука из настоящей пенки, зашитой в лайку. Чтобы не быть без дела, он взял вчерашнюю. «Почтовую Газету», чтобы осведомиться о видах правительства.
При моем появлении, которое, казалось, огорчило его, он сдвинул очки на лысое темя; правый глаз он скрыл за краем газеты, а левым стрельнул в меня.
Я сообщил о цели моего прихода. Он взял мундштук в правую руку и посмотрел, насколько тот обкурился. Страшное молчание, наступившее теперь, подтвердило все мои опасения. Он кашлянул и вызвал этим сильный шипящий звук в куче тлеющего пепла. Потом он вспомнил о газете и стал продолжать чтение. Я подумал, что мне надо повторить мое заявление с некоторыми вариациями. Тут он больше не выдержал. — Какого чёрта вам надо? Что вы лезете в мою комнату? Нельзя ли меня оставить в покое хоть в моей собственной комнате? Что? Вон, вон, милостивый государь! К чёрту, ужели же вы не видите, что я занят? Обращайтесь к протонотару, если вам что-нибудь надо, а не ко мне.
Я пошел к протонотару.
Там было большое «материальное совещание», длившееся уже три недели. Протонотар председательствовал, а три канцеляриста вели протоколы. Присланные поставщиками образцы лежали кругом на столах, за которыми заняли места все свободные канцеляристы, писцы и регистраторы.
Высказались, хотя и с большими разногласиями, за две стопы лесебоевской бумаги и остановились после многократных испытаний на 48 ножницах премированной фабрикации Граторна (каковой фабрики актуар имел 25 акций); испытание стальных перьев потребовало целой недели, и протокол его поглотил две дести бумаги; теперь перешли к перочинным ножам, и совещание как раз было занято испытанием их на черных досках столов.
— Я предлагаю шефильдский двойной клинок № 4, без штопора, — сказал протонотар и отрезал щепку от стола, достаточно большую, чтобы развести ею огонь. — Что скажет на это первый нотар?
Этот, слишком глубоко заехавший при испытании и наткнувшийся на гвоздь, повредивший «Эскильстуна» № 2 с тремя клинками, предложил этот сорт.
После того, как все высказали свои мнения и подробно мотивировали их, прилагая результаты испытаний, председательствующий решил, что надо выписать два гросса шефильдских.
Против этого первый нотар высказался в обстоятельном особом мнении, которое было внесено в протокол, копировано в двух экземплярах, зарегистрировано, рассортировано (в алфавитном и хронологическом порядке), переплетено и поставлено сторожем под наблюдением библиотекаря на соответствующую полку. Это особое мнение дышало всей теплотой патриотизма и главным образом клонилось к тому, чтобы указать, как важно, чтобы государство поощряло местные мануфактуры.
Но так как это являлось обвинением правительства, потому что было направлено против правительственного чиновника, протонотару пришлось взять под свою защиту правительство. Он начал с исторической экскурсии в область учета мануфактурных товаров (при слове «учет» все сверхштатные насторожились), бросил взгляд на экономическое развитие страны за последние двадцать лет, при чём так углубился в детали, что часы на Риттергольмской церкви пробили два часа раньше, чем он добрался до темы. При этом роковом звоне все чиновники вскочили с мест, как будто начался пожар. Когда я спросил одного из молодых коллег, что это обозначает, старый нотар, услыхавший мой вопрос, ответил:
— Первейшая обязанность чиновника, сударь, — аккуратность!
В две минуты третьего во всех комнатах не было больше ни души.
— Завтра у нас будет жаркий денек, — шепнул мне один товарищ на лестнице. — Что такое, ради Бога? — спросил я тревожно. — Карандаши! — ответил он. И настали жаркие дни! Сургучи, конверты, ножи для разрезания, промокательная бумага, бечевка. Но это еще куда ни шло, ибо все были заняты. Но настал день, когда занятия не хватило. Тогда я собрался с духом и попросил работы. Они дали мне семь дестей бумаги, чтобы дома переписывать черновики, чем я мог «выслужиться». Эту работу я выполнил в очень короткое время, но вместо того, чтобы заслужить признательность и поощрение, со мной обращались недоверчиво, ибо не хотели прилежных людей. С тех пор я не получал больше работы.
Я избавлю тебя от утомительной повести о целом годе унижений, бесчисленных уколов, горечи без границ. Всё, что казалось мне смешным и ничтожным, являлось здесь предметом торжественной серьезности, от всего, что я считал значительным и похвальным, отворачивались. Народ называли сволочью и предполагали, что он существует для того только, чтобы в случае необходимости солдаты могли в него стрелять. Открыто порицали новую государственность и называли крестьян изменниками; мне стали не доверять, так как я не принимал участия в насмешках, и меня задирали. Когда в следующий раз задели «оппозиционных собак», меня взорвало, и я сказал речь, результатом которой было то, что положение мое выяснилось и что я тал невыносимым И теперь я поступаю, как многие, потерпевшие крушение; я бросаюсь в объятия литературы!