I. Посвящения[313]
1. Добрый совет (в альбом В. А. Азбукину)
Любовь, надежда и терпенье —
На жизнь порядочный запас.
Вперед, без страха, в добрый час,
За все порука Провиденье.
Блажен, кому вослед
Она веселье в жизнь вливает,
И счастье радугу являет
На самой грозной туче бед.
Пока заря не воссияла —
Бездушен, хладен, тих Мемнон;
Заря взошла — и дышит он,
И радость в мраморе взыграла.
Таков любви волшебный свет,
Великих чувств животворитель,
К делам возвышенным стремитель;
Любви нет в сердце — жизни нет!
Надежда с чашею отрады
Нам добрый спутник — верь, но знай,
Что не земля, а небо рай;
Верней быть добрым без награды.
Когда ж надежда улетит —
Взгляни на тихое терпенье,
Оно утехи обольщенье
Прямою силой заменит.
Лишь бы, сокровище святое,
Добро́та сохранилась нам;
Достоин будь — а небесам
Оставь на волю остальное.
2. Записочка в Москву к трем сестрицам
Скажите, милые сестрицы,
Доехали ль, здоровы ль вы,
И обгорелые столицы
Сочли ли дымные главы?
По Туле много ли гуляли?
Все те же ль там — завод, ряды,
И все ли там пересчитали
Вы наших прежних лет следы?
Покрытая пожарным прахом,
Москва, разбросанный скелет,
Вам душу охладила ль страхом;
А в Туле прах минувших лет
Не возродил ли вспоминанья
О том, что было в оны дни,
Когда вам юность лишь одни
Пленительные обещанья
Давала на далекий путь.
Призвав неопытность в поруку,
Тогда, подав надежде руку,
Не мнили мы, чтоб обмануть
Могла сопутница крылата,
Но время опыт привело,
И многих, многих благ утрата
Велит сквозь темное стекло
Смотреть на счастие земное,
Чтобы сияние живое
Его пленительных лучей
Нам вовсе глаз не заслепило…
Друзья, что верно в жизни сей?
Что просто, но что сердцу мило,
Собрав поближе в малый круг
(Чтоб взор наш мог окинуть вдруг),
Мечты уступим лишь начавшим
Идти дорогою земной
И жребия не испытавшим,
Для них надежда — сон златой,
А нам будь в пользу пробужденье.
И мы, не мысля больше вдаль,
Терпеньем подсластим печаль,
Веселью верой в Провиденье
Неизменяемость дадим.
Сей день покоем озлатим,
Красою мыслей и желаний
И прелестью полезных дел,
Чтоб на неведомый предел
Сокровище воспоминаний
(Прекрасной жизни зрелый плод)
Нам вынесть из жилища праха
И зреть открытый нам без страха
Страны обетованной вход.
3. Расписка Маши[314]
Что ни пошлет судьба, все пополам!
Без робости, дорогою одною,
В душе добро и вера к небесам,
Идти тебе вперед, нам за тобою!
Лишь вместе бы, лишь только б заодно,
Лишь в час один, одна бы нам могила!
Что, впрочем, здесь ни встретим — все равно!
Я в том за всех и руку приложила.
4. В альбом баронессе Елене Ивановне Черкасовой
Где искренность встречать выходит на крыльцо
И вместе с дружбой угощает;
Где все, что говорит лицо,
И сердце молча повторяет,
Где за большим семейственным столом
Сидит веселая свобода
И где, подчас, когда нахмурится погода,
Перед блестящим камельком,
В непринужденности живого разговора
Позволено дойти до спора —
Зашедши в уголок такой,
Я смело говорю, что я зашел домой.
5. К А. А. Плещееву
Ну, как же вздумал ты, дурак,
Что я забыл тебя, о, рожа!
Такая мысль весьма похожа
На тот кудрявый буерак,
Который, или нет, в котором,
Иль нет опять, а на котором…
Но мы оставим буерак,
А лучше, не хитря, докажем,
То есть простою прозой скажем,
Что сам кругом ты виноват,
Что ты писать и сам не хват;
Что неписанье и забвенье
Так точно то же и одно,
Как горький уксус и вино,
Как вонь и сладкое куренье.
И как же мне тебя забыть?
Ты не боишься белой книги!
Итак, оставь свои интриги
И не изволь меня рядить
В шуты пред дружбою священной.
Скажу тебе, что я один,
То есть, что я уединенно
И не для собственных причин
Живу в соседстве от Белёва
Под покровителъством Гринева,
То есть, что мне своих детей
Моя хозяйка поручила
И их не оставлять просила,
И что честно́е слово ей
Я дал и верно исполняю,
А без того бы, друг мой, знаю,
Давно бы был я уж в Черни.
Мои уединенны дни
Довольно сладко протекают.
Меня и музы посещают,
И Аполлон доволен мной,
И под перстом моим налой
Трещит — и план и мысли есть,
И мне осталось лишь присесть
Да и писать к царю посланье.
Жди славного, мой милый друг,
И не обманет ожиданье.
Присыпало все к сердцу вдруг.
И наперед я в восхищенье
Предчувствую то наслажденье,
С каким без лести в простоте
Я буду говорить стихами
О той небесной красоте,
Которая в венце пред нами,
А ты меня благослови,
Но, ради Бога, оживи
О Гришином выздоровленье
Прекрасной вестию скорей,
А то растает вдохновенье,
Простите. Ниночке моей
Любовь, и дружба, и почтенье,
Прошу отдать их не деля,
А Губареву — киселя!
6. Два послания к кн. Вяземскому и В. Л. Пушкину
Милостивый государь Василий Львович и ваше сиятельство князь Петр Андреевич!
Вот прямо одолжили,
Друзья! Вы и меня стихи писать взманили.
Посланья ваши — в добрый час сказать,
В худой же помолчать —
Прекрасные, и вам их грации внушили.
Но вы желаете херов,
И я хоть тысячу начеркать их готов,
Но только с тем, чтобы в зоилы
И самозванцы-судии
Меня не завели мои
Перо, бумага и чернилы.
Послушай, Пушкин друг, твой слог отменно чист,
Грамматика тебя угодникомъ считает,
И никогда твой слог не ковыляет —
Но, кажется, что ты подчас многоречист,
Что стихотворный жар твой мог бы быть живее,
А выражения короче и сильнее.
Еще же есть и то, что ты, мой друг, подчас
Предмет свой забываешь.
Твое «посланье» в том живой пример для нас[315].
Вначале ты завистникам пеняешь:
«Зоилы жить нам не дают! —
Так пишешь ты, — При них немеет дарованье,
От их гонения один певцу приют — молчанье».
Потом ты говоришь: «И я любил писать,
Против нелепости глупцов вооружался,
Но гений мой и гнев напрасно истощался:
Не мог безумцев я унять,
Скорее бороды их оды вырастают,
И бритву критики лишь только притупляют;
Итак, пришлось молчать».
Теперь скажи ж мне, что причиною молчанья
Должно быть для певца?
Гоненья ль зависти, или иносказанья,
Иль оды пачкунов без смысла, без конца?
Но тут и все погрешности посланья;
На нем лишь пятнышко одно,
А не пятно.
Рассказ твой очень мил, он, кстати, легок, ясен,
Конец прекрасен;
Воображение мое он так кольнул,
Что я, перед собой уж всех вас видя в сборе,
Разинул рот, чтобы в гремящем вашем хоре
Веселию кричать: ура! и протянул
Уж руку, не найду ль волшебного бокала.
Но, ах, моя рука поймала
Лишь друга юности и всяких лет,
А вас, моих друзей, вина и счастья нет!
Теперь ты, Вяземский, бесценный мой поэт,
Перед судилище явись с твоим «посланьем»[316].
Мой друг, твои стихи блистают дарованьем,
Как дневный свет.
Характер в слоге твой есть, точность выраженья,
Искусство — простоту с убранством соглашать,
Что должно в двух словах, то в двух словах сказать
И красками воображенья
Простую мысль для чувства рисовать.
К чему ж тебя твой дар влечет — еще не знаю,
Но уверяю,
Что Фебова печать на всех твоих стихах.
Ты в песне с легкостью порхаешь на цветах,
Ты Рифмина убить способен эпиграммой,
Но и высокое тебе не высоко,
Воображение с тобою не упрямо,
И для тебя летать за ним легко
По высотам и по лугам Парнаса.
Пиши — тогда скажу точней, какой твой род;
Но сомневаюся, чтоб лень, хромой урод,
Которая живет не для веков, для часа,
Тебе за «песенку» перелететь дала,
А много-много за «посланье».
Но кстати о посланье:
О нем ведь, кажется, вначале речь была.
Послание твое — малютка, но прекрасно,
И все в нем коротко да ясно.
«У каждого свой вкус, свой суд и голос свой!»
Прелестный стих и точно твой.
«Язык их — брань, искусство —
Пристрастьем заглушать священной правды чувство,
А демон зависти — их мрачный Аполлон!»
Вот сила с точностью и скромной простотою.
Последний стих — огонь, над трепетной толпою
Глупцов, как метеор ужасный, светит он.
Но, друг, не правда ли, что здесь твое потомство
Не к смыслу привело, а к рифме вероломство.
Скажи, кто этому словцу отец и мать?
Известно: девственная вера
И буйственный глагол — ломать.
Смотри же, ни в одних стихах твоих примера
Такой ошибки нет. Вопрос:
О ком ты говоришь в посланье?
О глупых судиях, которых толкованье
Лишь косо потому, что их рассудок кос.
Где ж вероломство тут? Оно лишь там бывает,
Где на доверенность прекрасную души
Предательством злодей коварный отвечает.
Хоть тысячу зоил пасквилей напиши,
Не вероломным свет хулителя признает,
А злым завистником иль попросту глупцом.
Позволь же заклеймить хером
Твое мне вероломство.
«Не трогай! (ты кричишь) я вижу, ты хитрец;
Ты в зтой тяжбе сам судья и сам истец;
Ты из моих стихов потомство
В свои стихи отмежевал
Да в подтверждение из Фебова закона
Еще и добрую статейку приискал.
Не тронь! иль к самому престолу Аполлона
Я с апелляцией пойду
И в миг с тобой процесс за рифму заведу!»
Мой друг, не горячись, отдай мне вероломство;
Грабитель ты, не я,
И ум — правдивый судия
Не на твое, а на мое потомство.
Ему быть рифмой дан приказ,
А Феб уж подписал и именной указ.
Поверь, я стою не укора,
А похвалы.
Вот доказательство: «Как волны от скалы,
Оно несется вспять!» такой стишок умора.
А следующий стих, блистательный на взгляд:
«Что век зоила — день! век гения — потомство!»
Есть лишь бессмыслицы обманчивый наряд,
Есть настоящее рассудка вероломство.
Сначала обольстил и мой рассудок он;
Но… с нами буди Аполлон!
И словом, как глупец надменный,
На высоту честей фортуной вознесенный,
Забыв свой низкий род,
Дивит других глупцов богатством и чинами,
Так точно этот стих-урод
Дивит невежество парадными словами;
Но мигом может вкус обманщика сразить,
Сказав, рассудку в подтвержденье:
«Нельзя потомству веком быть!»
Но станется и то, что и мое решенье
Своим «быть по сему»
Скрепить бог Пинда не решится;
Да, признаюсь, и сам я рад бы ошибиться:
Люблю я этот стих наперекор уму.
Еще одно пустое замечанье:
«Укрывшихся веков» — нам укрываться страх
Велит, а страха нет в веках, —
Итак, «укрывшихся» — в изгнанье.
«Не ведает врагов» — не знает о врагах.
Так точность строгая писать повелевает
И муза точности закон принять должна,
Но лучше самого спроси Карамзина:
Кого не ведает или о ком не знает,
По самой точности точней он должен знать.
Вот все, что о твоем посланье,
Прелестный мой поэт, я мог тебе сказать.
Чур, не пенять на доброе желанье;
Когда ж ошибся я, беды в ошибке нет —
Прочти и сделай замечанье.
А в заключение обоим вам совет:
«Когда завистников свести с ума хотите
И вытащить глупцов из тьмы на белый свет —
Пишите!»
На зтой почте все в стихах,
А низкой прозою ни слова.
Вот два посланья вам — обнова,
Которую для муз скроил я второпях.
Одно из них для вас, а не для света:
В нем просто критика и запросто одета
В простой, нестихотворный слог.
Другим я отвечать хотел вам на «посланья»,
В надежде заслужить рукоплесканья
От всех, кому знаком парнасский бог,
Но вижу, что меня попутала поспешность;
В моем послании великая погрешность:
Слог правилен и чист, но в этом славы нет;
При вас, друзья, писать нечистым слогом стыдно,
Но связи в нем не видно,
А видно, что спешил поэт;
Нет в мыслях полноты и нет соединенья,
А кое-где есть повторенья.
Но так и быть,
«Бедой своей ума нам можно прикупить!»
Так Дмитриев, пророк и вкуса и Парнаса,
Сказал давно,
И аксиомой быть для нас теперь должно:
«1. Что в час сотворено,
То не живет и часа.
2. Лишь то, что писано с трудом, читать легко.
3. Кто хочет вдруг замчаться далеко,
Тот в хлопотах умчит и глупость за собою.
4. Спеши, не торопясь, но твердою стопою,
И ни на шаг вперед,
Покуда тем, что есть, не сделался довольным,
Пока назад смотреть не можешь с духом вольным,
Иначе от задов переднее умрет
Или напишутся одни иносказанья»[317].
Простите. Ваши же «посланья»
Оставлю у себя, чтобы друзьям прочесть,
У вас их список есть;
К тому же Вяземский велит жить осторожно:
Он у меня свои стихи безбожно,
На время выпросив, на вечность удержал,
Прислать их обещал,
Но все не присылает,
Когда ж пришлет,
Об этом знает тот,
Кто будущее знает.
Милостивые государи, имею честь пребыть вашим покорнейшим слугою В. Жуковский.
7. Записка к баронессе Черкасовой
И я прекрасное имею письмецо
От нашей долбинской Фелицы.
Приписывают в нем и две ее сестрицы;
Ее же самое в лицо
Не прежде середы увидеть уповаю;
Итак, одним пораньше днем
В володьковский эдем
Во вторник быть располагаю —
Обедать, ночевать,
Чтоб в середу обнять
Свою летунью всем собором
И ей навстречу хором
«Благословен грядый» сказать.
Мои цыпляточки с Натальею-наседкой
Благодарят от сердца вас
За то, что помните об них, то есть об нас.
Своею долбинскою клеткой
(Для рифмы клетка здесь) весьма довольны мы:
Без всякой суетной чумы
Живем да припеваем.
Детята учатся, подчас шалят,
А мы их унимаем,
Но сами не умней ребят.
По крайней мере, я — меж рифмами возиться
И над мечтой,
Как над задачею, трудиться…
Но просим извинить: кто в праве похвалиться,
Что он мечте не жертвует собой?
Все здесь мечта — вся разница в названье,
Мечта — веселье, мечта — страданье,
Мечта и красота;
И всяк мечту зовет, как Дон-Кихот принцессу,
Но что володьковскую баронессу
Я всей душой люблю… вот это не мечта.
Р.S.
Во вторник ввечеру
Я буду (если не умру
Иль не поссорюсь с Аполлоном)
Читать вам погребальным тоном,
Как ведьму черт унес[318],
И напугаю вас до слез.
8. Ноябрь
Ноябрь, зимы посол, подчас лихой старик
И очень страшный в гневе,
Но милостивый к нам, напудрил свой парик
И вас уже встречать готовится в Белёве;
Уж в Долбине давно,
В двойное мы смотря окно
На обнаженную природу,
Молились, чтоб седой Борей
Прислал к нам поскорей
Сестру свою метель и беглую бы воду
В оковы льдяные сковал;
Борей услышал наш молебен: уж крошится
На землю мелкий снег с небес,
Ощипанный белеет лес,
Прозрачная река уж боле не струится,
И, растопорщивши оглобли, сани ждут,
Когда их запрягут.
Иному будет жаль дней ясных,
А я жду не дождусь холодных и ненастных.
Милей мне светлого природы мрачный вид!
Пусть вьюга на поле кипит
И снег в нас шапками бросает,
Пускай нас за носы хватает
Мороз, зимы сердитой кум,
Сквозь страшный вихрей шум
Мне голос сладостный взывает:
«Увидишь скоро их! сей час недалеко!
И будет на душе легко!»
Ах! то знакомый глас надежды неизменной!..
Как часто вьюгою несчастья окруженной,
С дороги сбившися, пришлец земной,
Пути не видя пред собой
(Передний путь во мгле, покрыт обратный мглой),
Робеет, света ждет, дождется ли — не знает
И в нетерпеньи унывает…
И вдруг… надежды глас!.. душа ободрена!
Стал веселее мрак ужасный,
И уж незримая дорога не страшна!..
Он верит, что она проложена
Вождем всезнающим и к куще безопасной,
И с милым ангелом-надеждой он идет
И, не дойдя еще, уж счастлив ожиданьем
Того, что в пристани обетованной ждет!
Так для меня своим волшебным обещаньем
Надежда и зиме красу весны дает!
О! жизнь моя верна, и цель моя прекрасна,
И неизвестность мне нимало не ужасна,
Когда все милое со мной!..
Но вот и утро встало!
О, радость! на земле из снега одеяло!
Друзья, домой!
9. Послание к А. А. Воейковой
Сашка, Сашка!
Вот тебе бумажка,
Сегодня шестое ноября,
И я, тебя бумажкою даря,
Говорю тебе: здравствуй,
А ты скажи мне: благодарствуй.
И желаю тебе всякого благополучия,
Как в губернии маркиза Паулучия[319],
Так и во всякой другой губернии и уезде,
Как по приезде, так и по отъезде,
Избави тебя Бог от Грибовского,
А люби и почитай господина Жуковского.
10. К князю П. А. Вяземскому (ответ на его послание к друзьям)
Ты, Вяземский, хитрец, хотя ты и поэт!
Проблему, что в тебе ни крошки дара нет,
Ты вздумал доказать посланьем,
В котором на беду стих каждый заклеймен
Высоким дарованьем.
Притворство в сторону! знай, друг, что осужден
Ты своенравными богами
На свете жить и умереть с стихами,
Так точно, как орел над тучами летать,
Как благородный конь кипеть пред знаменами,
Как роза на лугу весной благоухать.
Сноси ж без ропота богов определенье,
Не мысли почитать успех за обольщенье
И содрогаться от похвал.
Хвала друзей — поэту вдохновенье,
Хвала невежд — бряцающий кимвал.
Страшися, мой певец, не смелости, но лени.
Под маской робости не скроешь ты свой дар,
И тлеющий в твоей груди священный жар
Сильнее, чем друзей и похвалы и пени.
Пиши, когда писать внушает Аполлон;
К святилищу, где скрыт его незримый трон,
Известно нам, ведут бесчисленны дороги,
Прямая же одна;
И только тех очам она, мой друг, видна,
Которых колыбель парнасским лавром боги
Благоволили в час рожденья осенить.
На славном сем пути певца встречает гений,
И, весел посреди божественных явлений,
Он с беззаботностью младенческой идет,
Куда рукой неодолимой,
Невидимый толпе, его лишь сердцу зримый
Крылатый проводник влечет.
Блажен, когда, ступив на путь, он за собою
Покинул гордости угрюмой суеты
И славолюбия убийственны мечты.
Тогда с свободною и ясною душою
Наследие свое, великолепный свет,
Он быстро на крылах могучих облетает
И, вдохновенный, восклицает,
Повсюду зря красу и благо: «Я поэт!»
Но горе, горе тем, на коих Эвмениды,
За преступленья их отцов,
Наслали Фурию стихов;
Для них страшилища и Феб, и Аониды,
И визг карающих свистков
Во сне и наяву их робкий слух терзает,
Их жребий — петь назло суровых к ним судей:
Чем громозвучней смех, тем струны их звучней,
И лира наконец к перстам их прирастает,
До Леты гонит их свирепый Аполлон,
Но и забвения река их не спасает,
И на брегу ее сквозь тяжкий смерти сон
Их тени борются с бесплотными свистками.
Но, друг, не для тебя сей бедственный удел,
Природой научен, ты верный путь обрел.
Летай неробкими перстами
По очарованным струнам
И музы не страшись! В нерукотворный храм
Стезей цветущею, но скрытою от света
Она ведет поэта.
Лишь бы любовью красоты
И славой чистою душа в нас пламенела,
Лишь бы, минутное отринув, в высоты
Она к бессмертному летела —
И муза счастия богиней будет нам.
Пускай слепцы ползут по праху к похвалам,
Венцов презренных ищут в прахе
И, славу позабыв, бледнеют в низком страхе,
Чтобы прелестница-хвала,
Как облако, из их объятий не ушла.
Им вечно не узнать тех чистых наслаждений,
Которые дает нам бескорыстный гений,
Природы властелин,
Парящий посреди безбрежного пучин,
Красы верховной созерцатель
И в чудном мире сем чудесного создатель.
Мой друг, святых добра законов толкователь,
Поэт на свете сем — всех добрых семьянин
И сладкою мечтой потомства оживленной…
О, нет! потомство не мечта!
Не мни, чтоб для меня в дали его священной
Одних лишь почестей блистала суета,
Пускай правдивый суд потомством раздается —
Ему внимать наш прах во гробе не проснется,
И не достигнет он к бесчувственным костям.
Потомство говорит, мой друг, одним гробам;
Хвалы ж его в гробах почиющим невнятны,
Но в жизни мысль об нем нам спутник благодатный,
Надежда сердцем жить в веках,
Надежда сладкая она, не заблужденье;
Пускай покроет лиру прах —
В сем прахе не умолкнет пенье
Душой бессмертной полных струн.
Наш гений будет, вечно юн,
Неутомимыми крылами
Парить над дряхлыми племен и царств гробами;
И будет пламень, в нас горевший, согревать
Жар славы, благости и смелых помышлений
В сердцах грядущих поколений;
Сих уз ни Крон, ни смерть не властны разорвать:
Пускай, пускай придет пустынный ветр свистать
Над нашею с землей сравнявшейся могилой —
Что счатием для нас в минутной жизни было,
То будет счастием для близких нам сердец.
И долго после нас грядущих лет певец
От лиры воспылает нашей,
Внимая умиленно ей,
Страдалец подойдет смелей
К своей ужасной, горькой чаше
И волю Промысла, смирясь, благооловит;
Сын славы закипит,
Ее послышав, бранью
И праздный меч сожмет нетерпеливой дланью…
Давно в развалинах Сабинский уголок,
И веки уж над ним толпою пролетели,
Но струны Флакковы еще не онемели;
И, мнится, не забыл их звука тот поток
С одушевленными струями,
Еще шумящий там, где дружными ветвями
В кудрявые венцы сплелися древеса.
Там под вечер, когда невидимо роса
С роскошной свежестью на землю упадает
И мирты спящие Селена осребряет,
Дриад стыдливых хоровод
Кружится по цветам, и тень их пролетает
По зыбкому зерцалу вод;
Нередко в тихий час, как солнце на закате
Лиет румяный блеск на море вдалеке
И мирты темные дрожат при ветерке,
На ярком отражаясь злате, —
Вдруг разливается как будто тихий звон,
И ветерок, и струй журчанье утихает —
Как бы незримый Аполлон
Полетом легким пролетает —
И путник, погружен в унылость, слышит глас:
«О, смертный, жизнь стрелою мчится,
Лови, лови летящий час:
Он, улетев, не воротится».
11. Завоевателям
Где всемогущие владыки,
Опустошители земли?
Их повелительные лики
Смирились в гробовой пыли;
И мир надменных забывает,
И время с их гробов стирает
Последний титул их и след,
Слова ничтожные: их нет!
12. Смерть
То сказано глупцом и нринято глупцами,
Что будто смерть для нас творит ужасный свет.
Пока на свете мы, она еще не с нами,
Когда ж пришла она, то нас на свете нет.
13. Что такое закон?
Закон — на улице натянутый канат,
Чтоб останавливать прохожих средь дороги,
Иль их сворачивать назад,
Или им путать ноги.
Но что ж? Напрасный труд! никто назад нейдет,
Никто и подождать не хочет;
Кто ростом мал, тот вниз проскочит,
А кто велик — перешагнет.
14. К Букильону (управляющему Плещеева)
De Bouquillon
Je vais chanter la fête;
Je creuse donc ma tête,
Mais je me sens trop bête
Pour celebrer la fête
De Bouquillou.
Cher Bouquillon,
Je suis trop témeraire,
Je devrais bien me taire;
Mais comment ne pas braire,
Que la fête m'est chère,
Cher Bouquillon.
Pour Bouquillon
Invocons donc la rime!
Et grimpons sur la cime
De l'Olympe sublime.
La muse nous anime
Pour Bouquillon.
O, Bouquillon!
Ce jour qui va paraitre,
Il t'a vu déjà naître,
Mais il me fait connaitre
Que tu n'es plus à naître,
O, Bouquillon!
Par Bouquillon
S'embellit la nature!
Son âme est bon et pure,
Je dis sans imposture,
Je l'aime, et je le jure
Par Bouquillon.
Тебе, Букильон,
Пою, Букильон,
Твой день велик
Мой глас так тих
Для тебя, Букильон,
Виват, Букильон!
Я слишком смел,
Но я посмел,
Не смог стерпеть:
Хочу воспеть
Тебя, Букильон,
Виват, Букильон!
И муза моя
Поднимет меня
На вершину Олимпа,
Тебе моя рифма,
Друг Букильон,
Виват, Букильон!
Сей день настает:
Светлый праздник грядет!
О, радости час,
Прижми к себе нас,
Дорогой Букильон,
Виват, Букильон!
Ликует природа!
Тебе моя ода,
Добрый, чистый душой
(Не лукавит стих мой),
Наш друг Букильон,
Виват, Букильон!
15. Ему же (отрывок)
Был на свете Букильон
И поэт Жуковский,
Букильону снился сон
Про пожар московский.
Видел также он во сне,
Что Пожарский на коне
Ехал по Покровской.
О, ужасный, грозный сон!
Знать, перед кручиной!
Вот проснулся Букильон,
Чистит зубы хиной.
Пробудился и поэт
И скорехонько одет
Он в тулуп овчинной…
16. Записка к Свечину
Извольте, мой полковник, ведать,
Что в завтрашний субботний день
Я буду лично к вам обедать,
Теперь же недосуг. Не лень,
А Феб Зевесович мешает…
Но буду я не ночевать,
А до вечерни поболтать,
Да выкурить две трубки,
Да подсластить коньяком губки,
Да сотню прочитать
Кое-каких стишонок,
Чтоб мог до утра без просонок
Полковник спать.
17. Дневник и новые греки
Счастливый путь на берега Фокиды,
Счастливый путь в отечество богов!
Но, друг, ужель одной корысти виды
Тебя влекут к стране твоих отцов?
Пускай вино, и шелковые ткани,
И аромат, и пламенный мокка
Сбирают там с торговли жадной дани,
Твоя корысть — минувшие века.
Перед тобой обитель вдохновенья
И древности величественный храм;
Тебе вослед, мечтой воображенья
Переношусь к чудесным сим брегам.
Вот на волнах пророческий Делос!
Обрушен храм и тернами порос…
18. Плач о Пиндаре
Однажды наш поэт Пестов,
Неутомимый ткач стихов
И Аполлонов жрец упрямый,
С какою-то ученой дамой
Сидел, о рифмах рассуждал,
Свои творенья величал,
Лишь древних сравнивал с собою,
И вздор свой клюковной водою,
Кобенясь в креслах, запивал.
Коснулось до Пиндара слово.
Друзья, хотя совсем не ново,
Что славный был Пиндар поэт
И что он умер в тридцать лет,
Но им Пиндара жалко стало.
Пиндар великий, грек, певец!
Пиндар, высоких од творец!
Пиндар, каких и не бывало,
Который мог бы мало-мало
Еще не том, не три, не пять,
А десять томов написать.
Зачем так рано он скончался,
Зачем еще он не остался
Пожить, попеть и побренчать?
С печали дама зарыдала,
С печали зарыдал поэт:
За что, за что судьба сослала
Пиндара к Стиксу в тридцать лет!
Лакей с метлою тут случился,
В слезах их видя, прослезился,
И в детской нянька стала выть,
Заплакал с нянькою ребенок,
Заплакал повар, поваренок,
Буфетчик, бросив чашки мыть,
Заголосил при самоваре,
В конюшне конюх зарыдал,
И, словом, целый дом стенал
О песнопевце, о Пиндаре.
Да, признаюся вам, друзья,
Едва и сам не плачу я.
Что ж вышло? Все так громко выли,
Что все соседство взгомозили.
Один сосед к ним второпях
Бежит и вопит: «Что случилось?
О чем вы все в таких слезах?»
Пред ним все горе объяснилось
В немногих жалобных словах.
«Да что за человек чудесный?
Откуда родом ваш Пиндар?
Каких он лет был? молод? стар?
И что об нем еще известно?
Какого чина? Где служил?
Женат был? Вдов? Хотел жениться?
Чем умер? Кто его лечил?
Имел ли время причаститься,
Иль вдруг свалил его удар?
И, словом, кто такой Пиндар?»
Когда ж узнал он из ответа,
Что все несчастье от поэта,
Который между греков жил,
Который в славны древни годы
Певал на скачки греков оды,
Не католик, язычник был,
Что одами его пленялся,
Не понимая их, весь свет,
Что более трех тысяч лет,
Как он во младости скончался —
Поджав бока свои, сосед
Смеяться начал, и смеяться
Так, что от смеха надорвался!
И, смотрим, за соседом вслед
Все — кучер, повар, поваренок,
Буфетчик, нянька и ребенок,
Лакей с метлой, и сам поэт,
И дама — взапуски смеяться.
И хоть и рад бы удержаться,
Но, признаюся вам, друзья,
Смеюсь за ними вслед и я.
19. Прощание
Друзья, в сей день был мой возврат,
Но он для нас и день разлуки;
На дружбу верную дадим друг другу руки:
Кто брат любовию, тот и в разлуке брат.
О, нет! не может быть для дружбы расстоянья!
Вдали, как и вблизи, я буду вам родной,
А благодарные об вас воспоминанья
Возьму на самый край земной.
Вас, добрая сестра[320], на жизнь друг верный мой,
Всего, что здесь мое, со мною разделитель,
Вас брат ваш, долбинский минутный житель,
Благодарит растроганной душой
За те немногие мгновенья,
Которые при вас, в тиши уединенья,
Спокойно музам он и дружбе посвятил.
Что б рок ни присудил,
Но с долбинской моей семьей
Разлука самая меня не разлучит:
Она лишь дружеский союз наш утвердит.
Мой ангел, Ванечка[321], с невинной красотою,
С улыбкой милой на устах,
С слезами на глазах,
Боясь со мной разлуки,
Ко мне бросающийся в руки,
И Машенька[322], и мой угрюмый Петушок[323],
Мои друзья бесценны…
Могу ль когда забыть их ласки незабвенны?
О, будь же, долбинский мой милый уголок,
Спокоен, тих, храним святыми небесами.
Будь радость ясная ваш верный семьянин,
И чтоб из вас в сей жизни ни один
Не познакомился с бедами.
А если уж нельзя здесь горе не узнать,
Будь неизменная надежда вам подруга,
Чтоб вы при ней могли и горе забывать…
Что б ни было, не забывайте друга…
II. Письмо В. А. Жуковского императору Николаю Павловичу о И. В. Киреевском[324]
Я перечитал с величайшим вниманием в журнале «Европеец» те статьи, о коих Ваше Императорское Величество благоволили говорить со мною и, положив руку на сердце, осмеливаюсь сказать, что не умею изъяснить себе, что могло быть найдено в них злонамеренного. Думаю, что я не остановился бы пропустить их, когда бы должен был их рассматривать как цензор.
В первой статье, «Девятнадцатый век», автор судить о ходе европейского общества, взяв его от конца XVIII в. до нашего времени, в отношении литературном, нравственном, философическом и религиозном; он не касается до политики (о чем именно говорит в начале статьи), и его собственные мнения решительно антиреволюционные, об остальном же говорит он просто исторически. В некоторых местах он темен, но это без намерения, а единственно оттого, что не умел выразиться яснее, что не только весьма трудно, но и почти неизбежно на русском языке, в котором так мало терминов философических. Это просто неумение писателя. Но и в этих темных местах (если не предполагать сначала дурного намерения в авторе, на что нет никакого повода), добравшись с трудом до смысла, не найдешь ничего предосудительного, ибо везде говорится исключительно об одной литературе и философии и нет нигде ничего политического. Сии места, вырванные из связи целого, могли быть изъяснены неблагоприятным образом, особливо если представить их в смысле политическом, но прочтенные в связи с прочим, они совершенно невинны. Какие это именно места, я не знаю, ибо я прочитал статью в связи и ничего в ней не показалось мне предосудительным. В замечаниях на комедию «Горе от ума» автор не только не нападает на иностранцев, но еще хочет, в смысле правительства, оправдать благоразумное подражание иностранному, утверждая, что оно не только не вредит национальности, но должно еще послужить к ее утверждению. Он смеется над нашею исключительною привязанностью к иностранцам, которая действительно смешна, и под именем тех иностранцев, на коих нападает, не разумет тех достойных уважения иностранцев, кои употреблены правительством, а только тех, кои у нас (или родясь в России или переселясь в нее из отечества), под покровительством не русского имени, первенствуют в обществе и портят домашнее воспитание, вверенное им без разбора родителями. Одним словом, он хочет отличить благоразумное уважение к иностранному просвещению, нужное России, от безрассудного уважения к иностранцам без разбора, вредного и смешного.
Теперь осмелюсь сказать слово о самом, авторе. Его мать выросла на глазах моих, а его самого и его братьев знаю я с колыбели. В этом семействе не было никогда и тени безнравственности. Он все свое воспитание получил дома, имеет самый скромный, тихий, можно сказать, девственный характер, застенчив и чист, как дитя; не только не имеет в себе ничего буйного, но до крайности робок и осторожен на словах. Он служил несколько времени в Архиве иностранных дел в Москве… Проезжая через Петербург, он провел в нем более недели и, это время прожив у меня, отправился прямо в Берлин, где провел несколько месяцев и слушал лекции в университете. Получив от меня рекомендательные письма к людям, которые могли указать ему только хорошую дорогу, он умел заслужит приязнь их. Из Берлина поехал он в Мюнхен к брату, учившемуся в тамошнем университете. Открывшаяся в Москве холера заставила обоих братьев все бросить и спешить в Москву делить опасность чумы с семейством. С тех пор оба брата живут мирно в кругу семейственном, занимаясь литературою. И тот, и другой почти неизвестны в обществе, круг знакомства их самый тесный, вся цель их состоит в занятиях мирных, и они, по своим свойствам, по добрым привычкам, полученным в семействе, по хорошему образованию, могли бы на избранной ими дороге сделаться людьми дельными и заслужить одобрение отечества полезными трудами, ибо имеют хорошие сведения, соединенные с талантом и, смело говорю, с самою непорочною нравственностью. Об этом говорить я имею право более нежели кто-нибудь на свете, ибо я сам член этого семейства и знаю в нем всех с колыбели.
Что могло дать насчет Киреевского Вашему Императорскому Величеству мнение, столь гибельное для целой будущей его жизни, постигнуть не умею. Он имеет врагов литературных, именно тех, которые и здесь, в Петербурге, и в Москве срамят русскую литературу, дают ей самое низкое направление и почитают врагами своими всякого, кто берется за перо с благороднейшим чувством. Этим людям всякое средство возможно, и тем успешнее их действия, что те, против коих они враждуют, совершенно безоружны в этой неравной войне, ибо никогда не употребят против них тех способов, коими они так решительно действуют. Клевета искусна: издалека наготовит она столько обвинений против беспечного честного человека, что он вдруг явится в самом чорном виде и, со всех сторон запутанный, не найдет слов для оправдания. Не имея возможности указать на поступки, обвиняют тайные намерения. Такое обвинение легко, а оправдания против него быть не может. Можно отвечать: я не имею злых намерений. Кто же поверит на слово? Можно представить в свидетельство непорочную жизнь свою. Но и она уже издалека очерчена и подрыта. Что же остается делать честному человеку и где может найти он убежище? Пример перед глазами. Киреевский, молодой человек, чистый совершенно, с надеждою приобрести хорошее имя берется за перо и хочет быть автором в благородном значении этого слова. И в первых строках его находят злое намерение. Кто нрочитает эти строки без предубеждения против автора, тот, конечно, не найдет в них сего тайного злого намерения. Но уже автор представлен Вам как человек безнравственный, и он, неизвестный лично Вам, не имеет средства сказать никому ни одного слова в свое оправдание, уже осужден перед верховным судилищем, перед Вашим мнением.
На дурные поступки его никто указать не может, их не было и нет, но уже на первом шагу дорога его кончена. Для Вас он не только чужой, но вредный. Одной благости Вашей должно приписать только то, что его не постигло никакое наказание. Но главное несчастье совершилось: Государь, представитель закона, следственно, сам закон, наименовал его уже виновным. На что же послужили ему двадцать пять лет непорочной жизни? И на что может вообще служить непорочная жизнь, если она в минуту может быть опрокинута клеветою?
III. Переписка В. А. Жуковского с принцем П. Г. Ольденбургским о И. В. Киреевском[325]
Принцу П. Г. Ольденбургскому
Милостивейший государь.
Ваше Императорское Высочество всегда оказывали мне благосклонность. Это дает мне смелость обратиться к Вам с покорнейшей просьбою, на которую благоволите обратить милостивое внимание.
Вот в чем состоит моя просьба. Я имею родственника, близкого мне не по одному родству, но и по сердцу. Это Киреевский (какой он чин имеет, не знаю), дворянин, помещик в Тульской губернии. Он отец пятерых детей[326] и при весьма ограниченном состоянии употребляет главные издержки свои на их доброе домашнее воспитание. Старший сын[327] достигнул тех лет, в которые нужно домашнее воспитание заменить публичным. Он желает поместить своего сына в Императорский лицей, который, вверенный просвещенному покровительству Вашего Императорского Высочества, кажется ему самым надежнейшим местом для хорошего нравственного и ученого образования.
Принося Вашему Императорскому Высочеству просьбу мою о соизволении на принятие Киреевского в лицей, я должен обратить Ваше внимание на следующее обстоятельство. Прием в лицей будет только в будущем 1850 году в июне месяце; тогда Киреевскому будет 15 лет и 3 месяца, то есть он будет девятью месяцами старее того возраста, в который принимаются воспитанники в 4-й, или низший, класс лицея; в третий же класс будет ему вступить еще невозможно, ибо, не привыкнув к способу общественного учения, он отстал бы от товарищей и в его образовании произошел бы скачок, вредный для целости образования. Могу ли просить и надеяться, что Ваше Императорское Высочество, снисходя на мою покорнейшую просьбу, согласитесь вычеркнуть эти лишние девять месяцев из молодой жизни моего родственника? Вы окажете не одним его родителям, но и мне истинное благодеяние. Я еще не имел случая ни о чем просить Вас; теперь мне стукнуло 66 лет. Не откажите старику Жуковскому в большой радости присоединить к тому сердечному уважению, которое так давно имеет к Вашему благородному характеру, и чувство личной к Вам благодарности. Венцом этого благотворения, о котором прошу Ваше Высочество, было бы то, когда нашлась бы возможность поместить Киреевского на казенный счет: родители его имеют весьма, весьма ограниченное состояние, а я ходатайствую за сына их как за своего собственного. При этом должен сказать Вашему Высочеству, что у меня действительно есть уже собственный сын; быть может, случится мне просить Вас и за него, но всего вероятнее, что, если в этом будет надобность, это сделано будет без меня и послужит только воспоминанием обо мне. Пока прошу заживо и еще не о своем сыне и смею думать, что Ваше Высочество примете милостиво просьбу мою.
С тех пор как я имел счастие встретить Ваше Высочество в Висбадене, Германия перевернулась вверх дном. Загнанный холерою и болезнью жены в Баден-Баден, я провел там прошлую зиму в совершенном отчуждении от всех внешних тревог политических; мое уединение было так ненарушимо, что я имел возможность перевести последнюю половину «Одиссеи»: XIII–XXIII песни кончены, XXIV-ю надеюсь на сих днях кончить. Говорю Вам об этом потому, что Вы любите древних и особенно покровительствуете гекзаметру. Когда кончится печатание моего последнего издания моих сочинений (печатаемых в Карлеру), в том числе и «Одиссеи», я позволю себе представить экземпляр их Вашему Высочеству.
С глубочайшим почтением Вашего Императорского Высочества покорнейший слуга В. Жуковский.
1849. 31 марта
Bade-Bade. Maison Kleinmann am Graben.
В. А. Жуковскому
Милостивый государь Василий Андреевич.
Душевно рад, что нашлось обстоятельство, которое понудило Вас обратиться ко мне и, получивши Ваше письмо, в котором Вы просите о родственнике Вашем, Киреевском, я с удовольствием сделал все зависящие от меня распоряжения. К поступлению Киреевского в лицей, как видно из письма Вашего, представляются два затруднения: из них излишек возраста можно, по вашему ходатайству, не считать препятствием к принятию его в лицей, тем более что отзыв ваш заставляет меня надеяться, что оказанное ему снисхождение не будет бесплодно. О принятии его на казенный счет я должен сказать Вам, что оно возможно только в том случае, если отец его имеет чин генерал-майора или гражданский не ниже четвертого класса, но и в этом случае необходимо разрешение Государя Императора.
Благодарю Вас за обещанный мне экземпляр новых сочинений Ваших и разделяю радость просвещенных любителей русского слова о том, что Вы не перестаете дарить нас прекрасными произведениями Вашего пера.
Примите уверение в совершенном моем к Вам уважении.
Принц Петр Ольденбургский