Том 4. Очерки и рассказы 1895-1906 — страница 28 из 126

Длинный обед тянулся очень долго. Дверь поминутно отворялась и затворялась: вносили сперва закуски, потом подавали что-то. Подали шампанское, и мы бокалами осушали его.

Молча, сосредоточенно, как люди, преследующие одну цель.

Когда подали кофе и ликер, она шепнула мне:

— Пусть он уходит и больше не приходит.

Моя голова была в тумане, я повернулся к лакею и медленно, раздельно, — быстрее я не мог себя заставить говорить, — сказал.

— Теперь уходите и не приходите больше.

— Слушаю-с.

Дверь захлопнулась. Я сидел спиною к двери, но знал, что мы теперь одни. Знал, что надо что-то делать. Надо, иначе мы навсегда останемся чужими друг другу. Нечеловеческим усилием я поборол себя и поднял на нее глаза. Она смотрела на меня и, улыбнувшись, протянула мне руку. Я взял ее руку и поцеловал. Что-то ни от меня, ни от нее не зависевшее руководило дальнейшим. Это что-то было одинаковое у нас обоих: так надо. Это «надо» заставило ее подвинуться ко мне, меня обнять ее, поцеловать, еще и еще поцеловать, пока не встретил я ее глаз. В эти глаза, как в двери, я вошел и познал, наконец, куда вели эти двери…

Мы уехали из ресторана. Я был в каком-то тумане.

Мы не поехали домой. Мы долго ездили по островам, заехали в другой ресторан, взяли кабинет с камином и просидели там до двух часов ночи.

Домой приехали в три, нам отворил муж, и лицо его было такое желтое и с оскаленными зубами, такое страшное, как будто он уже из могилы пришел, чтобы приветствовать нас, новобрачных, и светить нам теперь своей желтой свечкой.

Все было так ясно, что мы, ни слова не сказав друг другу, разошлись по своим комнатам.

VII

Мы стали проводить ночи у меня в комнате. Она приходила, когда все в доме ложились спать, и уходила с первыми лучами дня. И я всегда в лихорадочном ожидании слышал, как она шла ко мне: сперва отдаленный скрип пола где-то в коридоре, потом ближе, в передней, и каждый раз после этого тишина, — это она стоит, затаив дыхание, и ждет: не выглянет ли муж? Последний скрип двери, и в мертвом просвете ночи что-то белое торопливо бросается ко мне в кровать.

Она точно пьянела.

— Ах, милый, милый, разве это не прекрасно? Зажги свечку… Будем смотреть друг на друга. Вот так…

Она лежала, облокотившись на голый локоть, и смотрела на меня. Глаза ее сияли, и вся она была вдохновенная и прекрасная.

— Сбрось же и ты это одеяло! Разве у нас не красивые тела, чтобы мы их закрывали! Ах, какой ты! Тебя испортило воспитание. Древние греки любили тело. И что может быть прекраснее их статуй? Когда мы будем во Флоренции, я тебе покажу Венеру. Но как ты слушаешь меня? Тебе неприятно?

Однажды она в такую минуту сказала:

— Ты полная противоположность с тем… другим… Ах, как это у него… Для него это был прямо культ…

— Уходи! Иди!

И прежде чем она пришла в себя, я заставил ее встать, сунул ей ее вещи в руки и выпроводил за дверь.

Она сперва растерялась, а потом впала в отчаяние ребенка и горько рыдала, умоляя меня:

— Не прогоняй, не прогоняй, прости меня, прости…

Но я был неумолим.

Я не помню, скоро ли я заснул, вероятно скоро и без мыслей. Я проснулся, когда уже было совсем светло.

Положив руки на кровать и на них голову, стоя на коленях, спала Наташа. Ее волосы были распущены, в позе, усталом лице были покорность и страдание.

— Наташа, Наташа, прости меня!

Она открыла глаза, и слезы полились по ее щекам. Тихо, не двигаясь, она шептала:

— Не прогоняй.

— Наташа, милая, ты можешь меня прогнать, а я разве уйду когда-нибудь от тебя!

— Не прогоняй, — упрямо повторяла она, страстно целуя мои руки. — Ты не знаешь, как ты мне дорог, как нужен. Ты мой свет, я молюсь на тебя. Ты мой повелитель, я твоя рабыня: не прогоняй… Бей меня, режь, но не прогоняй.

— Но бог с тобой, Наташа… уже поздно, нас увидят…

— Мне все равно…

В тот день на выставке, стоя под руку со мной около одной картины, она, прижавшись ко мне, шептала:

— О, если бы ты знал, какой ты был красивый сегодня ночью. Из твоих глаз пламя сверкало. Я обезумела от восторга, ужаса, любви… Я только сегодня поняла, кто ты для меня, как можешь ты заставить любить себя. Да, заставить! И ты можешь и должен!

VIII

Раз ночью вдруг раздалось шлепанье туфель, и в полуоткрытую дверь из передней проникла полоска света.

В одно мгновение Наташа соскользнула и исчезла в гостиной, дверь в которую никогда не запиралась. Я же так и остался, успев только закрыть глаза, когда муж со свечкой появился в дверях.

Сердце мое сильно билось в груди. Несмотря на закрытые веки, я, казалось, видел его: страшного, с оскаленными зубами.

Мгновения казались вечностью, казалось, на мне он лежит и душит, и ужас охватывал меня, и не мог я вздохнуть, хотел крикнуть, вскочить и броситься на него.

Когда он ушел, наконец, я долго лежал с широко открытыми от ужаса глазами.

На другой день мне стоило неимоверных усилий заставить себя выйти к чаю.

Он посмотрел так, точно плюнул мне в лицо. Как может смотреть только умирающий.

И все мое существо задрожало от безумной жажды никогда не видеть больше этого, человека.

— Я сегодня уезжаю.

Наташа, до этого мгновения равнодушная ко всему, так и остановилась с недоеденным куском. Она побледнела и смотрела на меня растерянно и испуганно.

Потом, быстро проглотив мешавший ей кусок, она сказала, вставая:

— Я прошу вас на одну минуту. Муж остался, а мы ушли в гостиную.

— Что это значит?

— Наташа, я больше не могу. Большего унижения я никогда не переживал. И теперь, чем дольше, тем ужаснее будет. Очевидно, что все это жжет его каленым железом, и он потерял всякое самообладание. Человек принципиальный, дошел до того… Ты посмотри на его лицо… Нет, Наташа, мы растеряем все святое… в конце концов мы кончим тем, что станем все трое одинаково ненавидеть друг друга. Нельзя, Наташа…

— Перейдем отсюда…

Мы перешли в мою комнату. Она просила, умоляла, плакала.

— Ну, в таком случае и меня возьми с собой.

— Наташа, это невозможно.

IX

Я живу в своей новой комнате.

Пусто и скучно. С Наташей видимся редко. Ничего не переменилось, но… что-то точно растет между нами. И пусть…

Мужа перевезли в больницу для операции. Его предупредили, что операции он почти наверное не выдержит. Настоял.

Наташа наняла хорошенькую квартирку в три комнатки: столовая, кабинет и спальня.

— Я думала, — сказала она, показывая на кабинет, — что это будет твоя комната.

— Как муж?

— Его дни сочтены.

За неделю перед пасхой Наташа приехала и сообщила о смерти мужа.

— Я с похорон…

— Умер… Итак, свободны…

Она молча положила голову на мою грудь и задумалась.

Что я чувствовал? Не все ли равно теперь… Я женюсь, уеду с ней в провинцию…

— Ты переедешь ко мне или наймешь новую квартиру?

— Что скажут, Наташа? Не успели похоронить… потерпи: недолго, да и экзамены…

— Как хочешь…

Мы совсем перестали ссориться с Наташей.

— До пасхи зайдешь?

— Заниматься надо, Наташа… и… память его, так сказать, почтим…

— Как хочешь… Может быть, к заутрени пойдем?

— Если не попаду к заутрени, то на весь первый день приду.

X

На первый день я пришел очень рано. Наташа не ждала меня и встретила встревоженная, оживленная.

— Что это?

На столе лежали бриллиантовая брошка, браслет…

— Представь себе, — растерянно заговорила она, — я только что получила вот эти подарки от того… другого… он, знаешь, такой жалкий… как сумасшедший… прислал и умоляет принять в память прошлого вот это и это кольцо.

Она показала кольцо на мизинце. Точно налетевшим вдруг вихрем засыпало глаза, сорвало шляпу.

— Одно из двух: или эти подарки вы принимаете, и я ухожу, — или вы отсылаете их сейчас же с посыльным ему обратно, и я остаюсь.

— Но, послушай…

Я взялся за шапку.

Она бросилась ко мне, схватила за руку и потащила к дивану.

Посадила и сама, сев рядом, начала говорить.

Я не слушал. Кровь бурлила, застучала в висках, в ушах. Когда она, наконец, кончила, я, встав, ледяным голосом спросил:

— Угодно отправить это назад?

Тогда она закричала:

— Ты злой, злой!

— Угодно отправить вещи?

— Эгоист, отвратительный эгоист, со своей химерной вечной любовью. Глупая, гнусная вечная любовь! Из-за нее можно оскорблять безнаказанно, превращать в ад настоящее и самому превратиться в конце концов в отвратительную куклу из музея с бабушкиной прописью в руках: «Что скажут». Несмотря на твою молодость, от тебя уже теперь веет такой затхлостью, как будто тебе уже двести, триста, тысячу лет.

— Может быть, довольно на сегодня, Наташа? — сказал я, опять беря шапку.

Она молчала, а я уходил.

Она вскочила и крикнула, когда я был уже в дверях:

— Но я ведь отправляю же эти вещи!

Раздражение, злость в голосе… И я ушел… Она крикнула:

— Ну, и убирайся!

XI

И вот я дома и в отвратительном расположении духа, как человек, собравшийся совершенно иначе провести свой день.

Теперь весь этот день в моем распоряжении. И прежде так бывало, но от меня зависело, как распорядиться им. А теперь… теперь… я хотел провести этот день с ней.

А она, может быть, проведет его… проведет? Неужели она способна на это?.. кто она?

Я стоял перед окном и напряженно сквозь окна смотрел на улицу. Мокрый весенний снег большими хлопьями падал на землю, и по улицам торопливо проходили облепленные снегом белые мохнатые фигуры. Вот так праздник. Хорошо бы очутиться теперь на родине: там давно тепло, солнце, там забыть всю эту серую прозу.

Нельзя забыть. Болит, и мысль напряженно работает.

Почему не пойти к ней?

Я оставляю без ответа этот вопрос. Уподобиться тому? Нет уж… Она оскорбила, она, если захочет, найдет дорогу.