— У, противная!..
Потом Наташа возвратилась к Диму и, сев на стул, проговорила:
— Мне ни капельки ее не жалко, и мы не будем даже на нее смотреть, и пусть наша дочка целый день так стоит на коленях, потому что мне ни капельки не жалко ее: она гадкая… гадкая… и ты гадкий, гадкий, гадкий, и я никого не люблю…
И Наташа вдруг заплакала.
Она плакала, а Дим испуганно говорил ей:
— Наташа, милая, не плачь… Я никогда не буду тебя обижать, и куколка больше не будет…И я и она, мы очень тебя любим… Не плачь же, Наташа. — И Дим, нагнувшись к Наташе, спросил: — Можно тебя поцеловать?
— Нет, — сказала Наташа, продолжая плакать, — меня нельзя целовать, — никто не может меня целовать, только папа и мама могут меня целовать, потому что все другие — больные, и я тоже сделаюсь тогда больная… Поцелуй меня в лобик.
Дим поцеловал ее, но Наташа все продолжала плакать.
— Отчего же ты еще плачешь?
— Потому что мама меня высечет, потому что я гадкая… я очень гадкая…
И Наташа, плача, слезла со стула и ушла, а Дим с ужасом думал: неужели высекут Наташу?! О, как стыдно, нехорошо и больно, когда секут такую маленькую девочку.
Когда Наташа пришла домой, мама спросила ее:
— Ты опять была у Дима?
— Была, — сказала Наташа.
— Что я сказала, что я сделаю с тобой, если ты пойдешь к Диму?
— Ты высечешь меня, — сказала Наташа.
— За что я тебя высеку? — спросила ее мама.
— За то, что я нехорошая девочка: я не слушаюсь.
Мама встала, взяла за руку Наташу и сказала:
— А теперь, когда ты знаешь, пойдем, и я тебя высеку, и сегодня я высеку тебя линейкой.
— Мне будет очень больно? — спросила Наташа.
— О, да, очень больно.
Когда они подошли к той комнате, где мама секла Наташу, Наташа вдруг вырвала свою руку и быстро пошла прочь, но мама догнала ее и повела назад.
Лицо Наташи надулось, сделалось испуганным, и она закричала:
— Я не хочу!
— Теперь поздно! — крикнула Наташина мама и изо всей силы дернула Наташу за собой.
Мама высекла Наташу.
Наташа пошла в детскую и написала на бумажке: «Меня высекла мама за то, что я хожу к тебе, потому что я гадкая, и я не буду больше к тебе ходить, а на елку я умру, и мы будем жить в нашем дворце, и я напишу тебе стихи».
Наташа взяла свое письмо и пошла к Диму.
У Дима захватило дыхание, когда он увидел Наташу, — Наташа была такая печальная и, когда подошла к Диму, она протянула ему письмо и сказала:
— Вот тебе письмо, — я теперь пойду, и ты не читай: ты читай, когда я уйду. Я скоро умру…
Из глаз Наташи потекли слезы; она медленно пошла назад и, вытирая слезы, оглядывалась на Дима: читает ли он ее письмо? Но Дим не читал и все только смотрел на нее большими, удивленными глазами.
В последний раз Наташа остановилась и долго, грустно глядела на Дима. Потом она ушла, и только светлое ее платьице мелькало между деревьями. Потом уж и платья не было больше видно, а Дим все сидел с письмом Наташи в руках.
Он прочел это письмо и долго плакал.
И всю ночь ему снилась Наташа, — где-то он с ней в темных проходах, все хочет спрятать ее так, чтоб не нашли ее и не высекли.
А потом он куда-то так спрятал ее, что и сам уже не мог найти ее, и он все искал, и так темно и страшно было ему.
Утром он проснулся желтый, горячий и сейчас же вспомнил весь свой сон, итак мучительно билось в груди его сердце.
Все пошло опять своим чередом, только Наташа не приходила больше, и Дим совершенно уже один сидел на своем балконе и думал о своих братьях и сестрах, о Наташе, думал о том, отчего никому нельзя с ним играться.
Дядя еще реже стал ездить: Дим знает, где дядя проводит свое время.
Иногда ему так хочется все сказать дяде. Но Дим молчит и только, сдвинув брови, исподлобья смотрит и смотрит на дядю…
Опять дует ветер, опять бегут облака по небу и качаются деревья.
Сидит ворона на вершине дерева и качается с ним. Ветер нагнул ветку, на которой сидела ворона, — ворона замахала крыльями и слетела на балкон. Потом она, переваливаясь, смело пошла прямо к Диму, остановилась, посмотрела на него и клюнула его за сапог. Так осторожно клюнула и улетела.
Дим все чувствовал то место, куда его клюнула ворона, и так приятно было ему. Может быть, он понравился вороне, и она хотела его поласкать. Может быть, ворона опять прилетит? И Дим сидел и ждал ворону. Но ворона не прилетала.
Вот и лето прошло. Дим не сидел больше на балконе; укутанный, он ходил по запущенным дорожкам сада и смотрел на балкон, усыпанный желтыми листьями.
Много желтых листьев и на балконе, и на дорожках, и на деревьях — желто-золотисто-прозрачные там вверху, в яркой синеве осеннего неба.
Пустой балкон, пустой сад, и нет больше Наташи, а все кажется, вот-вот мелькнуло ее платьице, и выйдет вдруг она из-за деревьев, как прежде, бывало, выходила, и скажет:
«Ты искал меня, и я пришла… А может быть, ты уже не хочешь? Ты скажи, и я уйду».
И Наташа внимательно, строго посмотрит на Дима, а потом сядет и начнет рассказывать ему, как. прежде.
Нет Наташи, нет вороны, — может быть, ворона еще прилетит, может быть, сейчас прилетит и сядет, и начнет ходить перед Димом…
И вдруг нашлась ворона. Она лежала мертвая на земле под деревом.
Дим смотрел на мертвую ворону своими большими глазами, и так жаль ему было вороны. Наверно, ворона любила его, но ей тоже не позволяли играть с ним, и она скучала и умерла.
Пошли дожди, все листья упали на землю, и когда-то такие красивые, нежно-золотистые, теперь грязные и мокрые, они уже гнили на земле.
Через потное стекло окна Дим смотрел на них из своей комнаты. Иногда под вечер прорывалось сквозь тучи солнце и красными лучами освещало сад, далекие дачи, и так ярко горели их окна, как будто в них еще жили, как летом.
Пришла зима, и снег упал.
Дим не мог больше ходить: он лежал в своей кроватке и думал.
О чем?
Его пальчики озабоченно перебирали край одеяла, большие, черные глаза смотрели перед собой.
Он думал о своих братьях и сестрах, о Наташе. Все они теперь далеко в городе играют веселые и счастливые. Когда-нибудь и он будет с ними, и все вместе они будут в том дворце, где небо, и солнце, и земля сходятся.
Как обрадуется он им, когда опять увидит их. Они возьмут его за руки, и они пойдут в тот сад, где ангелы поливают прекрасные цветы детскими слезами.
И Дим лежал в кроватке, оттопырив губки, и кивал своей больной головкой.
О, как он любил своих братьев и сестер. Как будет весело тогда, и он скажет тогда дяде:
«Нет, нет, не обманывай, — я уже узнал, что ты мой папа. Ты, верно, думал, что я не буду тебя любить».
И он бросится к отцу на шею и станет так радостно, как прежде, целовать его.
Как жаль, что окна комнатки его выходят на восток и он не может видеть, как садится солнце, не может видеть своего дворца.
А может быть, дворец виден и при восходе солнца?
И на заре иногда, потому что он плохо спал, он поднимал штору и смотрел в окно, как в розовой дымке рассвета там далеко, далеко в нежно-алом небе загорался день.
Показывалось солнце, загорались первые лучи, счастливые, радостные прилетали воробьи к его окну и чирикали ему что-то веселое.
Кажется, немного виден дворец, но он не мог долго смотреть в окно, и, усталый, он опускал штору и опять ложился и думал. Только непременно надо, чтобы братики и сестрички хоть раз увидали его, чтоб могли потом узнать в том дворце Дима. Раз Егор пришел и обещал, что на сочельник привезет к нему братьев и сестриц. Когда бы скорее приходил сочельник!
Ранние сумерки спускались на землю. Егор был выпивши и, набирая дров для печки Диминой комнаты, говорил на кухне:
— Разве это люди? Я сегодня прихожу к этой толстой — выбежали детки. Я говорю им: «А братик ваш Дим умирает: попросите маму, чтоб ради праздничка отпустила вас к нему». А она как выскочит: «И как ты смеешь?., и пошел вон. Нет и нет, кричит, детки, у вас никакого братика». — «Как нет? — говорю, грех, говорю, и чужую вещь украсть да спрятать, а вы душу детскую крадете да прячете, — бог душу жить послал, славить его имя велел, а вы нет…»
— Так и сказал? — насмешливо сплюнул дворник с большой бородой.
— А мне что? На тебе. У тебя, может, нет. Не надо тебе, — назад возьмет свою душу господь, а не пропадет же у бога она… И не пошел к другим… Что они? В церковь придут, на всю церковь кресты кладут, поклоны бьют, а черному поклоняются они.
— Ладно, ладно, будет, — дрова неси, — простынут.
— Понесу, — ответил Егор.
И Егор понес дрова в комнату Дима.
— Егор, ты говорил, — спросил его Дим, — что на сочельник ко мне придут братики и сестрички? А когда будет сочельник?
Угрюмо говорит Егор:
— Сегодня сочельник.
— Сегодня? Отчего же нет елки, и никто не приехал?
Егор машет рукой: никто не приедет, и елки не будет.
— Потому что умрешь ты, мой голубчик, умрешь… — говорит и плачет Егор.
— Егор, страшно умирать? — глухим голосом спрашивает Дим.
— Нет, — говорит Егор, — я знаю такую молитву, что ни один черный не тронет, и светлые ангелы возьмут душу и унесут ее в рай…
«В наш дворец, — думает Дим. — Только бы не был Егор пьян и не забыл читать молитву, когда я буду умирать».
— Не умирать страшно, — говорит опять Егор, — мертвым хорошо, а вот жить как? Люди собак злее.
— Отчего злее, Егор?
— Да как не злее? Собака маленького щенка никогда не тронет, а его, Дима, свои же кровные гонят и знать не хотят.
— Какие кровные, Егор?
— Какие? Тетки да дядьки…
Чьи-то шаги, и Егор испуганно говорит:
— Тише, идут! Тише!
Сжал губки Дим, и напряженно строго смотрят его большие глаза. Что-то движется словно или несется над ним и заволакивает его, или сам он уходит, и издалека теперь уже доносятся к нему голоса. Вот дяди голос.