ы ту плотину, что он построил возле Бомбея, я ведь там тоже был… тогда-то и начались у нас стычки… так вот, в прошлом году весь правый берег пришлось укреплять заново… Бурить скважины по триста метров глубиной… Можете себе представить, какой это адский труд! Само собой, себестоимость здесь ниже, да и строительство идет быстрее. Для бедных стран все это имеет значение. На его месте меня бы кошмары замучили!
Жаллю ел быстро; как ни старался, я не мог за ним поспеть и вечно нервничал, когда он говорил:
— Да вы не спешите… Вам ведь, мсье Брюлен, торопиться некуда.
Разумеется, это следовало понимать в том смысле, что я здесь турист… приехал, так сказать, прошвырнуться… а то и под ногами путаюсь… Да, инстинктивно я его ненавидел, хотя ревности не испытывал. Просто не мог себе представить, что он ее муж. Ведь я никогда не видел их вместе. А главное, знал, что между ними уже давно не было близости… вот в чем заключалось мое преимущество. Да, теперь-то можно сознаться: я, как и все, попал под его влияние. Но в ту пору я скорее бы умер, чем признался в этом. Я ничего не смыслил в его работе, он не разбирался в моей; вот я и думал, что мы квиты. Потому я и бесился, когда невольно опускал глаза под его взглядом. Мне хотелось хоть раз ему не подчиниться. Тем паче что у меня имелось на то полное право: ведь я не служил под его началом. Но стоило ему спросить: «Мсье Брюлен, могу я на вас рассчитывать во второй половине дня?» — и я, сам того не желая, спешил выразить свое согласие. Похвали он меня, я, наверное, проникся бы к нему почтением. Но он держал меня на расстоянии. Для него я был чем-то вроде секретаря-переводчика, знающего, но не заслуживающего внимания. Потому-то во время наших почти ежедневных поездок в Кабул я отчаянно, изо всех сил думал о Ману, стараясь не поддаваться ему и даже втайне унизить. Но униженным оказывался всегда я сам.
Впрочем, в тот день манеры Жаллю мало меня задевали. Единственной моей заботой была Ману. Вот уже целый час, как во мне росла уверенность: Ману использовала меня. Но само по себе это еще ничего не значило. Зачем ей понадобилось меня использовать? Чтобы издать свою книгу? Глупо. Тогда зачем?
Я увиделся с ней на следующий день. Мы вместе работали у меня в кабинете, а потом я пригласил ее к себе домой. Она согласилась с присущей ей прямотой. По моему голосу она догадалась, как мне хотелось работать с ней и для нее — безо всякой задней мысли.
У меня была квартира на улице Алезиа, унаследованная от отца. После его смерти я переделал гостиную и библиотеку по-своему, и получилось совсем неплохо, хотя из-за книг вся обстановка оставалась довольно строгой. Книги были повсюду, и это произвело на Ману сильное впечатление.
— Какой вы ученый!
— Вовсе нет, — возразил я. — Знай вы моего отца, вы бы поняли, что такое настоящий ученый. Я уже и не помню, на скольких языках он говорил. Видите, его труды занимают три полки. Я еще был совсем мальчишкой, когда он стал учить меня персидскому.
— Тогда мне вас жаль! — воскликнула она. — А мне вот мама все толковала о цветочках да о птичках. И, по правде сказать, я мало что знаю. Вы разочарованы?
Вскоре я заметил, что она часто повторяла этот вопрос. Ману была горда — какой-то сумрачной гордостью, которая нередко приводила к ссорам между нами. Но сначала и речи не могло идти о ссорах. Нам так хотелось быть вместе! Все нас тогда радовало. Какое чудесное воспоминание осталось у меня от тех первых дней совместной работы! Но к чему ворошить былое? Лицо Ману озарялось, когда я растолковывал ей ее ошибки. «Да, понимаю!» — восклицала она и складывала ладони так, будто я принес ей бесценный подарок, до которого и дотронуться страшно.
И впрямь она быстро все схватывала и всегда предлагала удачную правку. Она была куда более талантлива, чем думала сама. Мне приходилось прерывать наши усердные занятия и напоминать ей, что мы имеем право выпить чашку чаю. Тогда она вызывалась принести поднос и разлить чай; заставляла меня устраиваться на диване, а сама хлопотала на кухне. Я и не спорил, радуясь тому, что могу любоваться ею. Она ежедневно меняла туалеты, но делала это не подчеркнуто, а как будто даже без кокетства. Украшения у нее были простые: серьги в тон платья и тяжелый браслет, который она снимала во время работы. От него на запястье оставался след в виде тонкой сеточки.
— Это привезено с Востока? — поинтересовался я.
— Да, я купила его в Бомбее.
Но она тут же перевела разговор на другую тему, расспрашивая меня о моем детстве, о родителях. Держа в руке чашку, она расхаживала по библиотеке, читала названия книг, с неосознанной чувственностью поглаживала безделушки, привезенные моим отцом из путешествий. В тот вечер, когда я подарил ей крошечного будду из слоновой кости, которого она то и дело брала в руки, мне показалось, что она готова разрыдаться.
— О Пьер, — твердила она, — что за чудо! Какой вы милый!
Не в силах совладать с собой, она вдруг обвила мою шею руками, порывисто, словно счастливая девочка, слегка коснулась губами виска. Я прижал ее к себе. Она тут же высвободилась.
— Нет, — сказала она. — Нет, Пьер.
И поставила будду на этажерку.
— Возьмите его, — повторил я. — Прошу вас.
Уже тогда я боялся ее потерять. У меня было предчувствие, что она навсегда останется для меня маленьким пугливым зверьком, который соглашается подойти поближе, только если чувствует у себя за спиной открытое окно. В тот день она сразу ушла и не позволила мне себя проводить. Но на следующий день она стала… я чуть не написал «моей любовницей». Нет. Она стала моей женой. Я попросил ее выйти за меня замуж.
— Если бы я могла, Пьер! — произнесла она, обводя пальцем мои губы.
— Мсье Брюлен, вас к телефону.
Это был Аман, телефонист из местных. Жаллю тоже встал.
— Может, это меня?
Мы вместе бросились к телефону. Жаллю схватил трубку. Он выглядел как в свои самые скверные дни: серые глаза смотрели безо всякого выражения.
— Алло! Это Жаллю… А, это вы, Клер?[4]
Сжавшись от боли, я отступил назад.
— Извините.
Через приоткрытую дверь я не отрываясь смотрел ему в спину и представлял себе Клер в маленьком особняке в Нейи, в гостиной с зачехленной мебелью, говорившую по телефону с тем самым сдержанным, скучающим, утомленным видом, который постоянно был у нее перед отъездом.
— Нет, — говорил Жаллю, — я ничего не получил… Верно, придет со следующей почтой… Когда пожелаете… Я так и думал, что она долго не протянет, бедняжка. Лейкемия в ее возрасте… Все же постарайтесь не переутомляться… У нас все в порядке… Да… Переговоры? Как всегда, немного затянулись, но все уладится.
Тем временем я прилежно набивал табаком трубку, делая вид, будто настолько поглощен этим занятием, что не замечаю своей нескромности.
— Да, у меня хороший помощник… Спасибо, это очень любезно, но у нас все есть… Погодите, я сейчас у него спрошу.
Жаллю обернулся и подозвал меня. Я сперва сделал вид, что не слышу, потом подошел к нему не торопясь, все так же занятый своей трубкой.
— Мсье Брюлен, жена спрашивает, что вам привезти из Парижа?
Он чуть было не захватил меня врасплох. Радость оглушила меня, как удар кулака, и жаркая волна залила мне лицо, будто хлынувшая из раны кровь. Надо было ответить хоть что-нибудь, не раздумывая.
— Ручку, — сказал я. — Моя что-то барахлит.
Мне даже не пришло в голову его поблагодарить. Я перестал прислушиваться к разговору. Она меня любит по-прежнему. Скоро мы увидимся. Значит, тогда, в Орли, она не улетела с нами, потому что, как и сказал Жаллю, ее старая тетка умирала от лейкемии, а вовсе не потому, что она в последнюю минуту передумала, не захотела ехать со мной. Выходит, мои опасения были напрасны? Я уже ни в чем не был уверен. У меня так тряслись руки, что я прекратил раскуривать трубку, поднялся к себе и бросился на свою узкую, как в казарме или дортуаре лицея, кровать, еще пахнущую краской.
Ману! Как я мог поверить, будто она не захотела ехать! Я только сам все испортил, выдергивая из памяти отдельные слова, выражения, паузы в разговоре, которые, если их сопоставить, могли навести на мысль о какой-то измене. Что за нелепая страсть истолковывать, «переводить» чужие помыслы?
«Все-то тебе надо понять!» — упрекала меня иной раз Ману, когда я, обхватив ладонями ее лицо, вглядывался в него и шептал: «Кто ты?» Этот вопрос я задавал себе без конца. Конечно, я видел, что в ней есть что-то детское. Но Ману была также присуща какая-то тайна, выходившая за пределы обычной для женщины загадочности.
Как это объяснить? Как только за ней закрывалась дверь, я уже ни в чем не мог быть уверен. Ману превращалась в отвлеченную идею, в нечто абстрактное. Первое время — примерно недели три — я даже не знал, ни как ее зовут, ни где она живет. Я был у нее дома только один раз, уже под конец. Отдаваясь мне, Ману не раскрывала своих тайн. Да я почти и не задавал вопросов. Слишком я был очарован, слишком влюблен. Мне было довольно ее присутствия. Лишь бы я мог держать ее в своих объятиях — только это и было для меня подлинным. Я не желал знать ни о ее привязанностях, ни о ее прошлом, ни о любовных связях. Ману принадлежала мне одному. Я сам ее выдумал. К тому же она была моей находкой, моим открытием — и ничто не могло сравниться с этим счастьем. Слова, которые она произносила перед уходом — а наши расставания всегда были мучительными, — переворачивали мне душу: «Ну вот, теперь снова мертвая полоса!»
Да, она тысячу раз была права! И впрямь, всякий раз для меня наступала мертвая полоса — ограниченное стрелками часов прозябание, когда любое занятие превращалось в тяжкий труд, в неприятную обязанность: работа, отдых, еда и даже сон. Я весь был во власти воспоминаний и ожидания, которое вскоре становилось тревожным, потому что всякий раз, когда мы расставались на короткое время, мне мерещилось, что мы расстаемся навсегда, что само наше знакомство было хрупким и ненадежным и однажды Ману, возможно, не вернется вообще; и тогда для нас обоих наступит мертвая полоса — вечность без любви. Никогда раньше мне не доводилось испытывать ничего подобного. У меня и до Ману были любовные приключения — иной раз веселые, иной раз грустные, но всегда несерьезные. Лишь с Ману познал я тоску и страдание. Она появилась в своем длинном меховом манто, будто окутанная дымкой, и даже лицо у нее было продолговатым, бледным и выглядело страдальчески из-за слишком темных глаз и тонкого слоя косметики, покрывавшего его хрупкой, как раковина, маской. Казалось, она возникла из зимы, из одиночества, из какого-то неведомого мне края, где женщины похожи на вдов. В своей страсти мы нередко доходили до исступления — как раз потому, я думаю, что в ней мы искали забвения от тайного страха. Мы догадывались, что нам не стоит заглядывать в будущее. А ровно в шесть Ману исчезала. Удержать ее дольше было невозможно. Лишь один раз я попытался. Но она выглядела такой несчастной, испуганной, смотрела с такой мольбой, что я сам помог ей одеться и поскорее выпроводил… Ночь благодатна для любовников — но в нашем распоряжении были только куски дня, обрывки утра, лоскутья вечера. Она сама мне звонила. Она знала до мелочей мой ежедневный распорядок и где меня можно з