излучая
|1983, июль|
об этом
много иль мало
а дар — любви
потом обернется
такой пустотой что придется заполнить
болью немалой: возможно сама не увидишь —
(увидят другие) —
как полнотой — завершенной тобою
оно закружится! — единство
давнего дара молчащего друга
и памяти грустной:
скромное (будто пятном при закрытых глазах)
людское светило простое —
миру (быть может — лишь небу и воздуху)
|7 июля 1984|
Литва, Довайнонис (малинник в лесу)
драгоценность
Вдруг: взгляд в окно — и вижу только это:
твоя ручонка — средь цветов.
|1983, июль|
и: первое полугодие
ты крестьянский младенец рембрандта
этим ножкам ходить по дощатому полу
падать (матери не усмотреть)
и колени подогнуты — пенью простому
послушны (подпрыгивать —
больше чем быть благодарным!
помочь и сочувствовать)
ручки — будто берущие хлеб
(так — обнимают любовь)
и котенок-соперник «поставлен на место»
твоим повзрослением
пред миской — спокоен
а Защищающий? в этой картине
всегда в полутьме:
с трудом (для ребенка и Бога) ручным
|14 июля 1983|
дитя-и-роза
вес
ребенка
(а там — за калиткою — тот
ветром колеблемый
над
озером)
вес
бутона
розы (а в комнате рядом — тот
топотом
легоньким
по́ полу)
|7 июля 1984|
Довайнонис
эпилог: колыбельная-сувалкия
закатилося
(куполя куполели):
солнышко — лелюмай:
алелюм каледа! —
(тихо: здесь входит
в пение — Де́мядис:
Божие Дерево) —
куполя куполели! —
спит — в постелюшке
дочь моя — лелюмай! —
алелюм каледа
|14 июля 1984|
Сувалкия (южная область Литвы)
еще от автора
Моя дочь Вероника (мой шестой ребенок) родилась 14 января 1983 года.
Стихи к этой книжке, в основном, сочинены в часы непосредственных общений с дочерью: во время прогулок с ней, укачивания в коляске и проч. Отсюда — миниатюрность ряда стихотворений и некая форма «записей» наблюдательного характера.
|21 августа 1983|
примечания автора
Небо-Проигрыватель. Unvollendete (немецк.) — «Неоконченная»
(симфония Шуберта).
Эпилог: Колыбельная-Сувалкия. В «Колы бель ной» использованы припевы из литовских дайн.
от составителей
Далее следуют пять стихотворений, также посвященные дочери, но не включенные автором в книгу «Тетрадь Вероники».
листопад и молчание
Чтобы
собой я молился,
Ты
не наполняешься мне — молитвой,
и явным отсутствием
крепким
я окружен, как кру́гом.
А ею
ребенком — молиться
я не могу. Она
сама по себе — молитва. Ты, этим кругом
тихим,
Сам
полнотою
в Себе.
Что я
в Молчанье — как в Свете ровном?
Или в огне. А живущее — мерзлое равенство
деревьев больных. И при этом — Ты,
ясность, — о, непроглядная ясность.
В сравнении с нею
смерть — обещание… — что-то другое!..
И кругом мертвым
невыносимо
падает с дерева — лист.
|1984|
прогулка с дочерью: город
я с тобою — будто засыпаю!
рядом
листья теребишь — и белый отблеск:
кто-то — что-то? — кровь моя рябина
здесь — без крика: о любовь:
простота природы! — в свете двигаясь
всей вселенною как будто — свет:
весь искрясь — клубок прогулки!
в нем я — где-то — счастьем
сплю — горю: как сном:
и рукой встречаюсь
словно — чувством: самым чистым:
с плечиками — счастья
|1985|
снег в полдень
[дочери — в день ее трехлетия]
«вижу люблю» — и он светел как светел
а «помню люблю я когда за окном он невидим»
тогда — он волнующе-тускл! — от все более
общего
светобогатства! — и радость людская
там где-то трепещет
вся — обновленная
тихим участьем: движений-волнений твоих
дополненьем —
из жизни доверчиво-ясной
|1986|
осенняя прогулка дочери
вдруг — ветер странный
будто
наискось
грудной прореял — гул 6еды:
освободив легко… —
— вот так бы — отмененным стать!
и пребыванье в мире
преобразившись — продолжать:
в никчемном виде стойко-призрачном
обличья-сажи тех кто был рассеян-втоптан
в оврагах
над оврагами:
в блистанье золотого дня… —
и снова т о т ж е г у л — но в превращенье
новом
далеким мелосом горит
одним-единственно-глубоким:
«не прижималась бы ты девочка
к рукам моим на улице губами» —
а сам я в эхе отчужденном
забыл как началось! — и скудной влагой
сумерек
как будто жижею размазываюсь
из пепла и золы униженной любви —
(ладонью вздрагивая — «человек»):
и вечер ширясь теплится — и круг в руке
горит
следа пылающего детского! —
что — жизнь-окраина во всем? не менее
тускл — пустотою — где-то-мир:
и мне — как вытесненно-чуждому
давно достаточно себя
чтоб быть пустынностью едино-мертвой —
и очагом запрятанно-последним
внутри я рушусь: сажей-затиханьем! —
и все же — в э т о м з а д ы х а я с ь! — вдруг:
всплываю раной-взглядом: за дитя
|1987|
дар — роща берез
[дочери]
а друг мой а ребенок-друг
о том что может тяжелеть душа
доныне незнакомым образом
пришлось узнать отцу-что-друг —
«окаменеть» бы? — не было дано
освобожденье мне такое:
всезаполненьем и всетвердостию чуткой
во мне ты мой ребенок был
настолько не оставив мне себя —
и осязаньем-зреньем став таким
(одною — стойкою — и ровной чем-то —
мукой)
я брел — не видя мир: и видел — лишь тебя:
сжималось ли вот так — замедленным
терпеньем
понятное — само-собой — слиянье? —
тогда — дарить тебе — запомнил лишь
окольную
смертельно-ярко отрезвляющую
(искрясь — горя́ в себе — закрыто-дикой
вечностью)
бессмертно-сильную мне рощицу берез —
когда мне мира целомудрие
звучало — страшной их — твердейшей —
белизной
|1988|
поклон — пению1988–2000
…закончив, они смотрели на меня,
охваченные своей песней.
сто вариаций на темы народных песен поволжья
посвящается
дочери моей веронике
тридцать шесть вариаций на темы чувашских и татарских народных песен1988–1991
Золотая проволока — фигура твоя,
о, из алого мельканья
лицо,
выше — шелковый воздух.
Был конь у меня, —
хоть растянись ты на нем и поспи!
На крупе могла, не расплескиваясь,
держаться вода.
Мама в гости меня отпустила,
чтоб я покачивалась,
словно жертвенный котел над огнем,
в пенье — пред вами.
В доме у батюшки
медным огнем освещает лучина,
все равно занимаюсь: золотом горит рукоделье!
Не надо чужого огня серебряного.
А тень ее там, все за той же оградой,
завтра пойдешь — не застанешь,
тогда-то в тебя
войдет навсегда ее облик.
Стан мой — фигура татарская!
Видимо, слишком разошлась среди вас, —
в пляске очертанья она растеряла
фигуры татарской.
Поплакала ты и притихла,
и теперь одиноко белеешь в сенях,
как шелковая нитка
в ушке игольном.
Вышивки — в танце — на вас!
То ли кланяются васильки,
то ли
щебечут ласточки.
Остановитесь у ворот полевых,
приподыму я колпак мой,
пусть мои кудри еще поблестят вам
в поле родном.
Стан мой легкий, глаза мои черные
в этом огне хоровода родного
горят, быть может,
в последний раз.
Не уменьшить мне боль,
полдуши в этом поле оставив!
Молчу я, и лишь за холмом, как ребенок,
громко плачет куница.
Прибыли мы за невестою
с сердцем белым,
сделаем свадьбу
белее снега.
Если запустить мое пенье
ладом скользящим,
лучшая песенка выкатится
клубком золотым.
Кружась все быстрее,
родные остаются луга,
значит, в деревне уже не вмещается
отныне мой тоненький стан.
Что ж в ожидании нас
белым полотном не застлали ваш двор?
И монету серебряную не прикрепили
ко лбу вашего дома.
Танцуя,
в бусы превратим кирпичи этой печи,
серебряные в ней загорятся
дрова.
Задрожали
верхушки берез,
как белая луна, появляется
невеста в воротах.
Есть — песенка средь трав на лугу,
пойти ли к ней и запеть ли,
иль принести вам сюда
и спеть — на прощанье?
Вот, уже исчезают
в поле, среди ковылей.
Уже не слышно бубенчиков.
Мы как птицы стоим.
Все настойчивей зов одинокий
иволги — за околицей,
подружки невесты задвигались,
как овсяные снопы золотые.
Голос мой тонкий, как голос кукушки,
ветром потом отнесет
долго звенеть
рядом с оставленным домом.
Ах, и золотистые мы, и алые!
Проехав при свете листа кленового,
въезжаем
при свете пшеничной стерни.
Отправилась милая в путь, и черная ласточка
навстречу ночи
мчится — по крыльям лия
ручьи дождевые.
А богата была — девятью походками:
чередовались — играли!
Потом
жизнь оставила — только одну.
По этому полю проедем
от края до края,
каждый лепесток каждой ромашки
приподымая.
Встречая меня,
отец мой раскатывается, как шелковый тюк,
скатывается обратно,
меня проводив.
Никто, ничего, ни о чем,
так и проходит мой век,
вода течет, — никто не спрашивает:
«Как ты течешь?»
Мама, на подоле твоем
все следы — от подпрыгиваний
детских ножек моих!
Дай, лицом прикоснусь.
Точно конопляное поле отцовское,
ровны лесные вершины,
плывет моя песня над ними,
будто поет это — лес.
В поле — зеленого жаль,
жаль — золотого над полем!
Брат мой, стареем,
седеем, как синие бусы.
Принесли мы изящество ног,
чтобы
в памяти вашей оставить!
Разрешите нам пляску последнюю.
Давно уж не видно деревни,
а окна отцовского дома
трещинами в рамах свистят,
призывая — вернуться.
Мама, начнешь подметать ты горницу,
может быть, вспомнишь меня,
споткнешься
и перед дверью заплачешь.
Горит свеча,
не видимая глазу красной лисы,
прощайте, — очертанья души моей юной
пребудут средь вас.
Хватит, покружились мы здесь,
как звонкие монеты серебряные,
поклонимся, — согнемся пред вами,
как белые деньги бумажные.
И там, где стояли мы,
пусть останется
свечение — нашего
благословения.
тридцать шесть вариаций на темы чувашских и марийских народных песен1998–1999
Я пришел в себя
и в ответ на их поклон,
проникнутый и сам
приветом, уважением
и признательностью,
поклонился им.
Вы с нами уже попрощались
и пением, и молчанием грустным!
Но пока что — мы все и полностью
в ваших глазах.
Соломинка на дороге, соломинка,
краса — Земли!
Но сдует ветер, и шуткой
кончится эта краса.
И вновь, призывая
в поле — для нового гула труда,
в небе резвятся
белые кони грозы.
Дошел ли, внезапно, шепот беды,
тронул ли кто-то, утешая, рукой?
Нет, это просто — ветер откинул
левую полу моего армяка.
И цветущая черемуха
издали
одиноко белеет
будто продвигаясь — сквозь лес.
Только что спели Песнь о Сохе,
и уже на конях
сидим, наблюдая за жаворонком
в небе весеннем.
Осиротевший, брожу я один,
лежит на лугу олененок,
белый от него подымается пар,
душно весь день от тоски.
Алея, приближается Время Хороводов,
веянье этого — а лесах и лугах;
у входа в деревню, за речкой,
цветы арбуза — как свежие снега.
Крона черемухи —
словно встревоженная ласточек стая:
буря! —
бьются они, не взлетая.
Белый — на лугу — расцветает цветок,
— и ты — в рост, и растение — в цвет, —
луга — торжество, луга — исполненность,
ай-ийя-юр.
Лишь в сновиденье войду
в этот наш двор,
тише, любимый мой пес,
рыжий ты мой соловей.
Алый — в саду — расцветает цветок,
— и ты — в рост, и растение — в цвет, —
сада — торжество, сада — исполненность,
ай-ийя-юр.
Шорох березы — как шепот «прощай»,
а над нею
стриж одинокий —
как падающие ножницы.
Тянутся стада к водопою,
скоро начнется хоровод за селом, —
вся деревня белым-бела
от девичьих нарядов.
Сколько братьев и сверстников — столько красы,
все больше и бездн — их отсутствия!
Голову мою отпускаю на волю —
пусть ищет, чем успокоиться.
Мы песнею
отцовский заполнили дом, —
побудьте вы молча, пока удаляемся
в поле ночном.
При пении косарей
вдруг затихаю я с думой
о том, что хорош для наклона в косьбе
юный мой стан.
Вместо серпа, для меня предназначенного,
выкуйте ручку для двери, —
радуйтесь, ее открывая,
закрывая, задумайтесь.
Все — в белом,
в поле жнецы разбрелись,
как разбросанные серебряные кольца
в золоте ржи.
А после — останется
во снах, да в чужих краях,
платок, поблескивающий
за три версты.
Чтобы кукушка шалила, я не слыхал, —
чтобы, заикаясь, она хохотала!
Видимо, у Бога кончаются
все умные Его времена.
И заполняется поле
все более цветеньем гречихи,
с утра дополняемым
пением нашим.
И черные воды
текут, виясь,
прореживая перья в крыле
одинокого гуся.
Начинается пляска,
и свечи зажгите такие,
чтоб озарилась
вся — подруги моей — красота.
Поля, почерневшие от наших рук,
от них же теперь золотятся,
словно в песне, одной и той же,
загорается по-разному — радость.
Мы — такие цветы луговые!
Если наших головок
девичьи не коснутся подолы,
не откроемся, не распустимся.
Давно тебя нет, но черты-очертанья твои
мелькают, разрозненные, в полях и лесах —
на лицах, на спинах, плечах
правнуков и внуков твоих.
Мы играем в бусы, а сорока
мимо дома, мимо дома Алендэя
чертит-чертит крылышком зеленым,
бусы белые бросает Пинерби.
Потом, появившись во сне,
как на мосточек, ты ступишь
на тот же вечерний, на той же тропинке,
гаснущий свет.
Юность — как луг! И, побывшие там,
одно мы запомнили:
игры девушек — это крапива,
игры парней — чертополох.
Будто что-то случилось с жизнью моей!
Ударившись о лесную ограду,
солнце тяжело восходит
из-за редких дубов.
А леса начало
в инее таком небывалом:
страшусь и подумать,
как же я в это войду.
Мерцая, приближается Праздник Саней
и среди нас опускается,
скоро растаять ему
вместе со снегом последним.
Вяжу тебе так давно рукавицы,
что лопнули мозоли на пальцах,
и глаза испортились, всматриваясь вдаль
в ожиданье тебя.
Долог, как горе, мой путь,
и снега почерневшие
давно уж съедают лодыжки
коня моего.
И облако плывет, круглясь,
будто шапка на моей голове,
и век мой проходит, как в сновидении,
без сна увиденном.
двадцать восемь вариаций на темы чувашских и удмуртских народных песен1999–2000
И, заколдованный песней,
я видел теперь то,
что скрыто от смертных.
Давайте встанем в ряд,
подобно ладной ограде,
приосанимся, подобно луне
в пору полнолуния.
Скоро удаляться нам в поле,
скоро и оттуда исчезнуть! —
Соседи и родные, шумя и покачиваясь,
поют, как Елабужский лес.
Увидел огонек — подошел я к окну,
позвал, но ты голову не подняла,
только шелковая пряжа рассыпалась
будто шепотом грустным.
Прямо в сиянье мороза
пою я — как другу в лицо,
и от голоса уже индевеет
шубы моей воротник.
И сквозь звезду
виднеется дорога,
по которой уйдем,
чтоб не вернуться.
Когда со двора выходила,
с отцом разлучаясь,
лучше бы шелковой ниткой я стала,
чтоб, зацепившись, остаться.
А сквозь луну
видится поле,
на котором мы
останемся, павшие.
Брат мой, из детства моего,
ушел, как из сказки грустной,
мне снится его старая мельница:
шесть крыльев — как шесть огней.
И, наконец, опустилась
я на колени средь поля,
не оттого, что устала,
а потому, что горела душа.
В доме от пения то светло, то темно,
будто, от дыхания нашего,
держатся над нами
поляны тепла.
А конь вороной ушел,
потому что забыли закрыть ворота,
а с поля, внезапно притихшего,
во двор как будто вошла беда.
И вдруг просыпаюсь,
словно — услышав тебя!
Солнце восходит,
вкруг яблони светом виясь.
Братья уже входят в село
с Песнею в честь Возвращения,
и ветер шумит в горах,
заставляя шалить оленят.
Коснулись ли руки чужие? — трону слегка:
змеей изогнется (значит — притрагивались),
защебечет, как ласточка
(значит — не тронули).
Конь мой понесся быстрее,
ждет, очевидно, меня мой сват,
заранее отворяя ворота, —
деревянный свой семафор.
Грустно, — и погода дождит,
истрепывая старую одежду мою,
и горюющее сердце изношено
плачущею постоянно душой.
Вы настолько покинули
нашу память о вас,
что не возвращаетесь
даже и в наши сны.
Пою я, и будто сквозь слезы
что-то мелькает в горенье заката, —
это по давнему полю идем
мы с конем вдвоем.
А за туманом
у дуба зелено́го
нет и посильнее ветки,
чтоб пошуметь.
Неживыми на чужбине останутся
эти руки и эта голова, —
дым паровоза бьет нам в лицо,
чтобы памяти лишить напоследок.
И внезапно — покой, как будто
я, для этого, в мире один,
и вьюга во дворе, вьюга в огороде,
вьюга в полях.
И день притих, будто умерло
что-то важное в нем,
и спит лиса у подножья горы,
укрывшись красным хвостом.
Меж Казанской землей и Чувашской
видели вы столб межевой?
Это не столб, это я там стою, — от несчастья
одеревенелая.
И очень ярко,
как в русской песне,
ветками перебирает
береза по имени Александр.
Смотрю на воду — она спокойна,
и думаю тихую мысль:
можно пережить еще что-то хорошее,
ведь может быть доброй и смерть.
Вдруг все вернулись, все вместе,
но пугающими становятся крики и шум,
и с усилием останавливаю сон,
как в степи останавливают обоз.
И не падают ли пояса с наших талий,
не прошла ли жизнь? —
Спрашиваю так, как кукушка кукует,
как бьют часы.
Снова — страда, и певцы и птицы
задумываются и умолкают,
кто-то — на время,
кто-то — быть может — уже навсегда.