Ипполита сказала:
— Я не испытываю ничего подобного. Я забываю все. Быть может, я больше люблю.
Это предполагаемое превосходство снова оскорбило страдающую душу Джорджио.
— Ты слишком много размышляешь, — продолжала она. — Ты слишком дорожишь своими мыслями. Даже я, быть может, менее дорога тебе, чем твои мысли, потому что они вечно меняются, вечно обновляются, тогда как я ничего нового уже дать тебе не могу. В первое время твоей любви в тебе было меньше размышлений и больше порыва. Тогда еще горечь не отравила тебя, ты был щедрее на поцелуи, чем на слова. Если, как ты говоришь, слова несовершенное средство выражения — не надо ими злоупотреблять. А ты злоупотребляешь ими и порой жестоко.
Потом, после минутного молчания, поддаваясь в свою очередь искушению слова и уступая желанию высказаться, она прибавила:
— Анатомировать можно лишь трупы.
Но не успела она это произнести, как уже раскаялась. Фраза показалась ей грубой, мало женственной, чересчур язвительной. Она пожалела, что не выдержала тона нежности и снисхождения, успевшего тронуть ее друга. Еще раз она изменила своему решению быть для него самой терпеливой и кроткой сестрой милосердия.
— Видишь, — сказала она извиняющимся тоном, — ты меня портишь.
Джорджио едва улыбнулся. Оба понимали, что в этой ссоре все удары падали на их любовь.
Карету прелата провезли обратно тихой рысцой две вороные лошади с длинными хвостами. В воздухе, все более и более мертвенном от сумеречного тумана, деревья казались призраками. Фиолетово-свинцовые тучи заволакивали вершины Палатина и Ватикана. Полоса света, желтая, как шафран, прямая, как лезвие шпаги, прорезала мост Марио за остроконечными верхушками кипарисов.
Джорджио думал:
«Любит ли она еще меня? Почему она так легко раздражается? Быть может, от сознания, что я говорю правду или то, что скоро станет правдой. Раздражительность — один из симптомов… Но разве в глубине моей души не кипит так же постоянное глухое раздражение? Я знаю, что для меня служит причиной. Я ревную. К кому? К чему? Ко всему. Ко всем предметам, отражающимся в ее глазах».
Он взглянул на Ипполиту. «Как она прекрасна сегодня… Бледна… Мне доставило бы радость видеть ее всегда печальной, всегда измученной. Когда ее лицо покрывается румянцем, мне кажется, что она перестает быть сама собой. Когда она смеется, я не могу избавиться от смутного недовольства, чуть ли не гнева на нее за этот смех. Положим, не всегда…»
Его мысли сливались с тенью сумерек. Он мимоходом отметил гармонию между надвигающимся вечером и возлюбленной — какое-то тайное общение, и это доставило ему удовольствие.
По бледному смуглому лицу Ипполиты мелькала легкая фиолетовая тень, а ленточка бледно-желтого цвета на ее шее подчеркивала два темных родимых пятнышка.
«Она прекрасна. Всегда ее лицо имеет глубокое, страстное, значительное выражение. В этом — тайна ее очарования. Никогда красота ее не утомляет меня, навевает вечно новые грезы. В чем состоит ее красота? Не знаю. Собственно, она не красавица. Иногда при взгляде на нее меня охватывает тяжелое чувство разочарования — это бывает тогда, когда исчезает одухотворенность с ее лица. Но у нее бесспорно — три божественных элемента красоты: лоб, глаза и губы… Да, божественных!»
Снова вспомнил он смех Ипполиты.
«О чем это она рассказывала мне вчера? О каком-то пустом забавном случае у ее сестры в Милане во время ее пребывания там… Как мы смеялись… Итак, вдали от меня она может смеяться, может быть веселой… Но ведь я сохранил все ее письма, а в них постоянно сквозят печаль, слезы, отчаянье…»
Он почувствовал боль, потом бурную тревогу, словно перед ним встало нечто важное и непоправимое, хотя еще и неясное. Он переживал обычный процесс экзальтации чувств под влиянием вызванных воображением образов. Этот невинный взрыв смеха превращался в его глазах в бесконечную веселость, в смех ежедневный, ежечасный — во все время их разлуки. Ипполита весело жила там обыденной жизнью, с незнакомыми ему людьми, с товарищами ее зятя, окруженная пошлыми поклонниками. Ее печальные письма были ложью. Он вспомнил точные слова одного из них: «Жизнь здесь невыносима: друзья и приятельницы не дают нам ни минуты покоя. Тебе известна миланская общительность…» И ему ясно представилась Ипполита, окруженная буржуазной толпой разных комми, адвокатов и негоциантов. Она всем улыбалась, протягивая руку, слушала глупые разговоры, задавала нелепые вопросы — сливалась со всей этой пошлостью. И на его сердце легла тяжесть страданий, которые он перенес в течение двух лет, представляя себе жизнь своей возлюбленной в незнакомой для него среде, где она проводила часы их разлуки. Что она делает? С кем видится, с кем говорит? Как относится она к тем лицам, чью жизнь она разделяет? Вечные вопросы, не имеющие ответа. В отчаянии он думал: «Каждое из этих лиц отнимает что-нибудь у нее и, значит, у меня. Никогда не узнать мне, какое влияние эти люди оказывают на нее. Какие мысли, какое волнение пробуждают они в ней?» Красота Ипполиты полна очарования. Это та красота, которая тревожит мужчин и будит в них желание.
Много желаний стремится к ней из пошлой толпы. Желание мужчины отражается во взгляде, а взгляды свободны, и женщина беззащитна перед ними. Что чувствует женщина, когда она это замечает? Конечно, не остается равнодушной. Она испытывает смущение, некоторое волнение — хотя бы волнение недовольства и отвращения.
«И вот первый встречный человек способен волновать любящую меня женщину. В чем же состоит моя власть над ней?» Он сильно страдал, потому что реальные образы вставали перед ним, как подтверждение его мыслей… «Я люблю Ипполиту. Я люблю ее страстью, которую я считал бы бесконечной, если бы я не знал, что всякая человеческая любовь должна иметь конец. Я люблю ее и не могу себе представить, чтобы другая могла мне дать более полное, более глубокое наслаждение. И тем не менее не раз при виде той или иной проходящей женщины меня охватывал внезапный порыв желания, не раз женские глаза, мелькнувшие случайно передо мной, оставляли в душе моей словно неясную тень грусти, не раз приходилось мне мечтать о женщине, встреченной и обратившей на себя мое внимание в какой-нибудь гостиной, о возлюбленной какого-нибудь друга: „Как она любит? В чем тайна ее страстных ласк?“ И в продолжение известного времени эта женщина занимала мои мысли, правда, овладевая ими всецело, но с перерывами, а иногда и с упорной настойчивостью. Некоторые из этих женских образов вставали в моем воображении даже в те минуты, когда я сжимал в своих объятиях Ипполиту. Что же? Разве и она, встречаясь с каким-нибудь мужчиной, не могла стремиться к нему в порыве внезапного желания? Если бы мне было дано заглянуть в ее душу и я нашел бы в ней тень такого желания, хотя бы даже мимолетного, как блеск молнии — без сомнения, я считал бы свою возлюбленную заклейменной несмываемым пятном и мне казалось бы, что я не переживу этой муки. Но подобной неопровержимой улики мне никогда не найти, потому что душа возлюбленной закрыта и неосязаема, хоть это и не мешает ей, так же как телу, подвергаться насилию. Однако, сопоставляя все, я вижу, что возможность налицо. Быть может, в эту самую минуту любимая мною женщина, заглянув в свою совесть, видит там пятно, и оно растет под ее взглядом».
Боль пронизала его, и он содрогнулся. Ипполита кротко спросила:
— Что с тобой? О чем ты думал?
Он отвечал:
— О тебе.
— Дурно или хорошо?
— Дурно.
Она вздохнула. Потом прибавила:
— Хочешь, уйдем отсюда.
Он отвечал:
— Уйдем.
Они поднялись и пошли обратно прежней дорогой. Ипполита со слезами в голосе медленно произнесла:
— Какой печальный вечер, любовь моя.
И она остановилась, словно затем, чтобы вдохнуть в себя всю грусть, разлитую в догорающем дне, и упиться ею.
Теперь вокруг них Пинчио было пустынно, полно безмолвия, полно фиолетовой тени, среди которой статуи на своих пьедесталах выделялись белизной могильных памятников.
Город внизу принимал пепельный оттенок. Падали редкие капли дождя.
— Куда ты пойдешь сегодня вечером? — спросила Ипполита.
Джорджио с безнадежной тоской отвечал:
— Я ничего не знаю. Я не знаю, что буду делать.
Они страдали, стоя друг возле друга, и с ужасом думали об ином, знакомом им, еще более невыносимом страдании — страдании предстоящей ночи призраков, вызванных их воображением.
— Если хочешь, я проведу эту ночь у тебя? — робко сказала Ипполита.
Пожираемый глухим внутренним гневом, охваченный непреодолимым желанием причинить ей боль и мстить, Джорджио ответил:
— Нет.
Но его сердце протестовало: «Эту ночь ты не сможешь оставаться вдали от нее, нет, не сможешь!»
И, несмотря на порыв слепой вражды, сознание невозможности одиночества, ясное сознание этой полной невозможности отозвалась в нем невольным трепетом — странным трепетом пламенной гордости перед владевшей им великой страстью. Он повторил про себя: «Эту ночь я не смогу провести вдали от нее, нет, не смогу…» И у него мелькнуло смутное ощущение какой-то могучей, роковой силы.
Веяние гибели пронеслось над его душой.
— Джорджио! — крикнула испуганная Ипполита, сжимая его руку.
Джорджио вздрогнул. Он узнал то место, откуда они смотрели на кровавое пятно, оставшееся после самоубийцы. Он произнес:
— Ты боишься?
— Немного, — ответила Ипполита, все еще прижимая к себе его руку.
Он высвободился от нее, подошел к парапету и перегнулся через перила.
Улица уже тонула во мраке, но Джорджио казалось, что он различает чернеющее на плитах пятно, так свеж был в его воображении этот образ. Чары тьмы создавали призрачные очертания трупа, неясную фигуру белокурого юноши, лежащего в крови. Кто был этот человек? Почему он покончил с собой? Джорджио видел в этом призраке мертвым самого себя. Быстрые, несвязные мысли проносились в его мозгу. Словно при блеске молнии мелькнул перед ним его бедный дядя Деметриус, младший брат отца — кровный родственник — самоубийца: лицо под черным покровом на белой подушке, длинная, бледная, но такая мужественная рука, а на стене небольшая серебряная кропильница на трех цепочках, тихо звеневшая при дуновении ветра. Что если броситься? Прыжок вниз… быстрое падение… Теряют ли сознание, рассекая пространство? Чисто физически ощутил он удар тела о камни и содрогнулся. Потом почувствовал во всех своих членах резкое стремление назад, полное ужаса, но с примесью какой-то странной неги. Его воображение нарисовало ему восторги предстоящей ночи. Забыться, тихо уснуть в сладкой истоме и пробудиться с приливом нежности, таинственно возродившейся среди грез сна. Образы и мысли сменялись в его голове с поразительной быстротой.