Постановлено было окончательно уйти из городского самоуправления. Здесь в кратких чертах трудно обрисовать все многообразие соображений, толкнувших нас на подобный шаг. На второй конференции вопрос о работе в муниципалитетах и земствах, как известно, остался открытым. На одном из предыдущих заседаний мы десятью голосами при одном воздержавшемся принципиально признали желательной работу в самоуправлении. Но фактически дело обстояло таким образом, что часть гласных анархистов абсолютно не посещала думских собраний, другая ходила из пятого в десятое, и в результате наши только на бумаге числились гласными, «протирали стулья», как выразился один товарищ, да и то слишком редко. Словом, вставал вопрос о переизбрании. Но переизбирать мы не можем, так как избирала не наша группа. Решили отказаться и известить об этом комитет эсеров и самоуправление.
Поднят был также вопрос о вооружении. Но денег на оружие в комитете нет, а достать бесплатно не представляется возможным.
Постановили обратиться в красную гвардию, заявив, что мы в нужную минуту придем на помощь своей особой, боевой дружиной. Приходится думать одновременно и о гриме, о паспорте, о костюме, о деньгах. Дело может всяко повернуться, а жизнь понапрасну не стоит отдавать. Необходимо приготовиться заблаговременно ко всем защитительным мерам, необходимо разучить и азбуку подпольной работы.
В сегодняшней газете говорится про меня. И рассказываются такие вещи, про которые знают всего двое-трое знакомых. Я думаю, что писал Майоров, а материал ему дал Авенир, так как с Авениром у нас была беседа и про Кавказ и про стихи. Одно стихотворение даже помещено было им в «Зеленом Шуме». Словом тут повинен Авенир.
За это, если бы узнать окончательно, я возненавидел бы его как старого предателя.
То, что передано в интимной беседе, несколько неудобно из-за партийных разногласий отдавать в газету…
Но почему меня не взяло зло от самого фельетона? Почему он не уязвил меня, хотя и был написан исключительно с этой целью? Да потому, что все сказанное в нем — правда. Только правда эта представлена в смешном свете, рассчитана на хохот читающего, на полное изничтожение самого героя.
Но что останется от этого фельетона, если я сам отвечу искренно на все поставленные здесь вопросы? Ведь я лукавить не буду, я откровенно расскажу правду о себе.
1) Упоминается про «томик стихов», — абсолютно ничего дурного здесь не вижу. Кому дорога поэзия, тот сотни и сотни раз открывал эти томы и томики; вздыхал, грустил, страдал и радовался вместе с ними, вместе с ними и засыпал..
2) «Одинаково служивший прежде пролетариям и буржуям, Морфей теперь явно саботировал».
Только почему Морфей? Ведь Морфей — бог сна. Как же он мог вообще кому-либо служить? Может быть, автор хотел сказал Муза или Орфей? Словом, хотел назвать кого-либо из причастных к поэзии богов? Это еще можно было бы понять: дескать, прежде писал совершенно нейтральные стихотворения, а теперь и они не удаются, — Муза, мол, саботирует. Ну, это все-таки второстепенное.
А вот относительно буржуев и пролетариев следует поговорить. Да, прежде мы жили как птицы небесные и до революции не знали даже, какие там существуют партии и какая там имеется классовая борьба. Мы решительно ничего не знали — мы, что стоим теперь у кормила правления. А что же с остальными, которые и до сих пор не прикоснулись к живой жизни? Они ведь и теперь не знают ничего, потому и смотрят на борьбу с мещанской точки зрения. У меня есть товарищ, он выставлен теперь кандидатом в Учредительное собрание, выставлен на пятом месте по списку меньшевиков и, может быть, пройдет. Ведь тогда уж соберется самый цвет революции, туда придут не только борцы, но и созидатели. Там нужны большие познания, нужен большой многосторонний опыт. А он, мой товарищ, до революции сам не знал ни партии ни извечной борьбы. Но я радуюсь, что он теперь вознесен на гребень революционной борьбы, потому что ни на секунду не сомневаюсь в его высокой честности, в бескорыстной преданности народному делу. Пусть он иначе понимает эту великую борьбу; пусть ищет иные пути, но мы думаем с ним об одном, за одно боремся и, может быть, будем страдать. Я уважаю и чту его как честного, бескорыстного труженика на пользу народа.
Но ведь прежде он тоже служил одинаково пролетариям и буржуям. У него есть дядя миллионер, и у этого дяди он занимался с детьми, обедал, чаевничал, словом был свой человек. Теперь, если бы все повернулось по-старому, — я уверен, что он не пошел бы к дяде миллионщику. А ходил потому, что решительно не понимал ничего в политической борьбе. Так чем же были мы все виноваты, что не попали работать в подполье?
Многие из нас даже и не слыхали об этой неумирающей, подземной, святой работе. Ясно, что мы не прикоснулись к ней только по незнанию, а не по каким-либо иным причинам. Напр., скажу откровенно о себе: не мог бы я с таким горячим темпераментом удержаться в какой-нибудь умеренной группе.
Я оставил бы все, — работу, университет, как оставил их теперь, если б только представлял себе ясно всю великость и значительность борьбы. Я же ничего не знал, потому что узнать было неоткуда.
Если рабочий никогда не услышит и не узнает правду о движении небесных светил, разве вы будете винить его за это? Не вините и меня, нам неоткуда было узнавать…
И правильно говорит мой зложелатель, что Муза (Морфей) моя одинаково служила буржуям и пролетариям. Я даже не представлял себе ясно эти два класса и раскалывал людей на два лагеря по совершенно иной линии: хороший человек был хорош для меня безотносительно к классу, безотносительно к своему происхождению.
У меня не было заклятых врагов, с которыми борьба неизбежна. Я слишком верил в честное убедительное слово и думал, что словом можно повернуть весь мир.
Если в этом находите мою вину — судите. Только знайте, что таких нас было девяносто девять на сотню.
Отдельные счастливцы-мученики и тогда работали в подпольи, — слава им старым работникам, но когда-нибудь и они ведь были молодыми, когда-нибудь и они делали первый шаг по пути страданья за народ. Так неужели тогда глумились над первыми, неуверенными их шагами? Нет, тогда силы ценились дороже, и я думаю, что поседелые в работе с восторгом смотрели тогда на юных помощников, радовались их приходу, жали им по-товарищески крепкие, молодые руки.
Мы этого мучительного счастья не узнали. Мы не видели подполья и в нем не работали.
Но не глумитесь же теперь над нашим пробуждением.
Мы еще слишком юны и, может быть, сумеем доказать свою преданность угнетенному народу. Мы теперь ненавидим желтую прессу и боремся с писаками «Русского Слова». Мы даже прекратили у себя в городе продажу этих газет.
И я понимаю, что вы очень ко времени, мой недоброжелатель, упомянули о сотрудничестве моем в «Русском Слове».
Но знаете ли вы, что это было за сотрудничество? Я там всего на всего поместил один крошечный очерк: «Братское кладбище на Стыри».
Вещь совершенно безобидная, очерк художественный и каких-либо симпатий или антипатий политических совершенно не отражает.
Да ведь художественные вещи в «Русском Слове» помещал и Максим Горький. Куда же было деваться в ту пору? А Максима Горького разве мыслимо причислить к сонму буржуазных писак? Так что чего-либо «разоблачающего» я здесь совершенно не вижу.
3) «Мечты о литературной славе…».
Да, были они, мечты о литературной славе. Да и теперь они лишь потому притихли, что некогда мечтать.
Захватила и унесла меня революционная волна. Разве тут есть что-нибудь смешное, когда даже самый маленький поэт думает прогреметь на весь мир? Если хотите — это неизбежно присуще каждому мечтателю, особенно поэту.
«Каждый солдат должен верить, что рано или поздно он будет генералом».
Так что и в этих мечтах ничего для себя обидного не нахожу.
4) «Пленительный Кавказ, стихи, любовь…».
Об этом я часто мечтаю и люблю подолгу останавливаться мыслью на дорогих воспоминаниях. Для вас, г. злюка, это ведь пустые слова, ничего не говорящие ни уму, ни сердцу; а для меня здесь целая эпоха жизни с богатейшим содержанием, полная чудных, поистине пленительных картин.
Того богатства переживаний, что было у меня на Кавказе, никак нельзя назвать фактом отрицательным. Я про Кавказ вспоминаю с любовью, с трепетом духовным, с сердечным замиранием. И не вам говорить о Кавказе… Сначала полюбуйтесь на него, а потом богохульствуйте.
Там расцвела любовь… Но какое вам дело до моей личной жизни? Мы теперь судим друг друга по степени ценности в работе общественной. А какое же имеет отношение к общественной работе моя любовь? Странный, мелочный и недалекий, по-видимому, вы человечишко. Не люблю я таких комаров: подкрадутся, подлетят втихомолку и крошечным жалом начинают понемногу высасывать горячую кровь… Все это за спиной, негласно, а на людях и руку тебе подают и разговор заводят по-приятельски. Скверно, нечестно, подло-трусливо.
5) «Почувствовал, что он чистокровный эсер».
А как же иначе, спрошу я вас? Как же вообще вступают в партию? Да вспомните, как вы некогда вступили в эсеровскую партию. Вы думали, взвешивали, узнавали, расспрашивали… А когда в общих чертах разобрались, — тогда только, разумеется, и вступили в партию?.. Так именно было и со мной, да так должно быть и со всеми. «Страна левела». Да, страна левела, только вы вот до сих пор являетесь каким-то анахронизмом. Ну что значит теперь оборонец? Теперь, когда почти объявлено всюду перемирие. Вы какое-то недоразумение, и это уж ваша собственная вина, что «страна левела», а вы правели, что вы не поняли знамения времени. Вначале, только что записавшись в партию, я не мог еще предвидеть, какой она будет держаться тактики в эту революцию… У меня перед глазами стояли образцы Сазонова, Балмашева, Марии Спиридоновой и многих, многих страдальцев-революционеров.
Позже, в революционной работе, я увидел, что с правыми оборонцами итти нога в ногу абсолютно немыслимо. А близость к максималистам заставила нас целой группой уйти из местного эсеровского комитета.