Том 9 — страница 2 из 4

Глава IЖЕМЧУЖИНА ВОСТОКА ЦЕЙЛОН

Чтобы достигнуть успеха на каком-либо поприще, надо проявить способности; в юриспруденции достаточно их как следует скрыть.

Новый календарь Простофили Вильсона

Понедельник, 23 декабря 1895 г. — В воскресенье отплыли из Сиднея на Цейлон пароходом «Океана». Команда на этом корабле — ласкары[38], я впервые их вижу. Белые хлопчатобумажные юбочки и шаровары; босиком; красные кушаки на талии; на голове соломенные шляпы без полей, обвитые красной материей; лица темно-коричневые; короткие прямые черные волосы; усы и бороды шелковистые, черные, как вороново крыло. Добродушные, милые лица; доброжелательный, послушный народ и к тому же способный; но говорят, что при малейшей опасности эти люди невероятно теряются. Они из Бомбея и прилегающего к нему побережья... Часть вещей мы оставили в Сиднее, их переправят в Южную Африку кораблем, который пойдет туда через три месяца. Пословица гласит: «Не расставайся со своим багажом...» «Океана» — большое величавое судно, прекрасно оборудованное. У него просторные палубы для прогулок, большущие каюты; вообще пароход чрезвычайно комфортабелен. Библиотека для офицерского состава подобрана превосходно, — для корабельных библиотек это большая редкость... К обеденному столу призывают звуком горна, словно на военном судне, — приятное разнообразие после ужасного гонга... Три больших кошки — очень ласковые бездельницы, они бродят по всему пароходу; одна из них — белая — бегает за старшим стюардом, как собачонка. Есть и корзина с котятами. Кот сходит на берег, когда «Океана» останавливается в каком-нибудь порту — в Англии, Австралии или Индии, — и навещает свои многочисленные семьи, появляясь на пароходе лишь в ту минуту, когда он готов к отплытию. Никто не знает, как этот кот угадывает час отплытия, по, видимо, он каждый день приходит на пристань взглянуть, что тут делается, и, увидев хлынувший к пароходу поток пассажиров и чемоданов, решает, что пора отправляться на борт и ему. Моряки считают, что дело происходит именно так... Старший механик плавает на торговых судах в Китай и Индию тридцать три года и за это время встретил рождество у домашнею очага не больше трех раз... Темы разговоров за обедом: «Мокко? По всему свету торгуют мокко? Как бы не так! Да на самом деле очень мало иноземцев, за исключением русского императора, в жизни видели хоть зернышко мокко, — да они его и не увидят». Другой говорит иное: «Австралийскому вину в Австралии сбыта нет. Оно идет во Францию и возвращается оттуда с французской этикеткой, и тогда его покупают уже и здесь». Мне приходилось слышать, что большая часть кларета с французской маркой, продаваемого в Нью-Йорке, изготовляется в Калифорнии. И я вспоминаю, как профессор С. однажды рассказывал мне историю о клико — если только речь шла именно об этом вине. Профессор С. гостил у крупного виноторговца, житного в городке, окруженном виноградниками, где рос виноград сорта клико, и виноторговец спросил гостя, много ли пьют в Америке клико. — О, разумеется много, — отвечал профессор С. — Огромное количество.

— А легко ли это вино достать?

— Легче легкого, — не труднее, чем воду. Оно есть во всяком отеле первого и второго класса.

— А почем его продают?

— Это зависит от отеля — цена колеблется от пятнадцати до двадцати пяти франков за бутылку.

— Благословенная Америка! Ведь даже у нас, где производится это вино, оно стоит сто франков бутылка.

— Не может быть!

— Уверяю вас.

— Уж не считаете ли вы, что нам приходится пить клико поддельное?

— Конечно. Настоящего клико не попадало в Америку ни бутылки со времен Колумба. Виноград для этого вина растет на крошечном клочке земли, — много вина с него не получить. И все оно каждый год идет к одной-единственной персоне — к русскому императору. Он заранее закупает весь урожай на корню, велик он или мал.

4 января 1896 г. — Рождество — в Мельбурне, Новый год — в Аделаиде; там и тут вновь видел многих-друзей... Сегодня весь день стоим на якоре — Олбани (бухта Кинг-Джордж), Западная Австралия. Это прекрасно укрытая гавань, или рейд, очень просторная на вид, но отнюдь не глубокая. Унылые одинокие утесы и изрезанные рубцами холмы. Сюда приходит теперь множество судов; все бросились к новым золотым россыпям. Госты полны фантастических историй,— такие истории появляются всякий раз, когда золото находят в новом месте. Вот образец: один юноша застолбил участок и пытался продать половину его за пять фунтов; покупателей нет; он сидит на участке, как проклятый, четырнадцать суток, умирая с голода, потом находит кучу золота и продает участок за десять тысяч фунтов... Вечером, перед заходом солнца, когда подул свежий бриз, снялись с якоря. Мы находились в небольшом глубоком «ковше», выбраться из которого к открытому морю можно было лишь по узенькому каналу, густо обставленному буями. Я стоял на палубе, с интересом наблюдая, как справляется с такой задачей наш огромный пароход да еще при столь сильном ветре. На мостике наш богатырь капитан, одетый по всей форме; рядом с ним маленький лоцман, — его мундир обильно расшит золотом; на баке белый штурман, двое старшин и готовая к любой работе, сверкающая черная толпа ласкаров. Мы стояли к выходу из канала прямо кормой, так что разворачиваться в тинистом «ковше» надо было буквально на месте, — а ветер, как я сказал, был очень сильный. Пароход справился с этим, и справился блестяще. Это было сделано с помощью кливера. Мы взбаламутили воду и подняли на поверхность много грязи, но дна не задели. И развернулись мы самым точным образом на месте, — дело почти неслыханное. Промеры глубин давали меньше 27 футов, а кормой наше судно сидело на 26 футов. К тому времени, как мы закончили разворот и легли на курс, первый буй был от нас не более чем в сотне ярдов прямо по носу. Это была отличная работа, и я оказался единственным пассажиром, который ее видел. Впрочем, остальные пассажиры за это время пообедали; мой же обед достался Пароходной компании... Кошек развелось еще больше, Смит говорит, что, по британским законам, без кошек на борту обойтись нельзя; он рассказывает случай, когда кораблю не разрешили выйти в море, пока не была куплена пара кошек. Пришел и счет: «За двух кошек двадцать шиллингов...» Получены известия, что на этой неделе Сиам признал себя французским владением. Теперь уже очевидно, что все дикие и полудикие страны скоро будут захвачены... На корабле гриф — лысый, красный, с уродливой странной головой и голыми, без единого перышка, проплешинами по всему телу; пронзительные большие черные глаза, и вокруг них ободки голого, словно воспаленного мяса; рассеянный взгляд; вид совершенно деловой, самодовольный, бессовестный, вид злодея, — и однако, эта птица с внешностью профессионального убийцы никогда не убивает. Зачем ей понадобился столь устрашающий вид при ее мирном образе жизни? Ведь она отнюдь не нападает на живых, ее пища — падаль, и чем больше она воняет, тем лучше. Природа должна бы дать этой птице порыжевшее черное одеяние — тогда она походила бы на гробовщика, что и соответствовало бы ее привычкам; нынешний же ее вид ужасно неуместен.

5 января. — В 9 часов утра прошли мыс Львиный и закончили свое многодневное плавание вдоль южного берега Австралии — на запад. Обогнув эту крайнюю юго-западную точку австралийской земли, мы направляемся без остановок почти прямо на северо-запад, к Цейлону. С продвижением на север температура будет все больше попытаться, — правда, и сейчас отнюдь не холодно... Наш гриф — из городского зверинца в Аделаиде, где собрана большая и интересная коллекция животных. Там мы видели, как маленький тигренок важно раскрывает пасть и пытается громко рычать, подражая своей величественной мамаше. Освоившись, он торжественно расхаживал взад и вперед на своих коротких лапах точно так же, как расхаживала его мама на длинных, и время от времени злобно урчал, обнажая зубы и приподнимая верхнюю губу с ощетинившимися усами; а когда ему казалось, что он произвел большое впечатление на зрителей, он широко разевал пасть и издавал визгливые звуки, которые считал грозным рыком, но которые никого не устрашали. Тигренок относился к себе с невероятной серьезностью, и это было и забавно и трогательно. Была там также гиена — отвратительное существо, столь же отвратительное, сколь забавен был тигренок. Гиена то и дело выгибала спину и испускала пронзительные крики, удивительно напоминавшие крик человека, когда ему очень больно. В темноте кто-нибудь мог бы кинуться на помощь — и был бы немало смущен и разочарован... На борту много сторонников Австралазийской федерации. Они считают, что хорошие времена уже не за горами. Но, по-видимому, есть партия, готовая пойти еще дальше, — отделить Австралазию от Британской империи и начать хозяйничать на свой страх и риск. Думается, что это неразумно. Эти люди ссылаются на Соединенные Штаты, но, мне кажется, тут нет никакой аналогии. Австралазия управляет собою вполне самостоятельно, ей никто не мешает, на ее тор ron.no и промышленность никто не давит. Если бы у нас все было так же, мы в свое время не пошли бы на отделение.

13 января. — Невероятно жарко. Вновь приближается экватор. Мы не более чем в восьми градусах от него. Перед нами Цейлон. Боже мой, как он прекрасен! Это воистину тропики, если говорить о пышности и богатстве растительности, «О, какие душистые ветры овевают остров Цейлон» — красноречивая строка, несравненная строка; в ней мало слов, но она таит целые тома чувств, всю прелесть Востока и все его тайны; в этой строке — очарование тропиков, она трепещет и звенит, навевая тысячу невыраженных и невыразимых ощущений, которые томят душу и высказать которые — нет слов... Коломбо, столица. Восточный город, типично восточный и очаровательный... На нашем роскошном пароходе пассажиры одеваются к обеду. Туалеты дам сияют всеми цветами радуги в полной гармонии с элегантным убранством судна и сверкающим потоком электрического света. В бурной Атлантике на корабле никогда не увидишь мужчину во фраке, разве только в редчайших случаях; да и то во фраке бывает один единственный мужчина один единственный раз за все плавание — вечером накануне прихода в порт, — в этот вечер устраивается «концерт», и люди слушают завывания и декламацию любителя. Это, как правило, тенор... На палубе много играют в крикет; казалось бы, тут это не совсем подходящая игра, но игроки огораживают прогулочную палубу сеткой, не давая шарам падать за борт, и все идет отлично, с должным оживлением и азартом... Здесь мы должны этот пароход покинуть.

14 января. — Отель «Бристоль». Слуга Бромпи. На редкость проворный, добрый, веселый и обаятельный коричневый юноша. Красивые блестящие черные волосы зачесаны назад, как у женщины, и стянуты на затылке узлом; узел проткнут черепаховым гребнем: в знак того, что юноша — сингал; гибкое, стройное тело; куртка; из-под куртки спадает вниз, без всякого пояса, широчайшее белое хлопчатобумажное платье — от шеи до самых пяток; парень совсем и непохож на мужчину. В его присутствии даже стесняешься раздеваться.

Едем на базар, наняв японского типа рикшу; на рикше мы впервые в жизни. Это легкая коляска, которую везет индиец. В течение получаса он бежит быстро, но работа эта тяжела для него, он для нее чересчур худосочен. Через полчаса всякое удовольствие от езды пропадает: все ваше внимание сосредоточивается на индийце, словно на измученной лошади; и вы не можете ему не сочувствовать. Таких рикшей тут множество, стоят они невероятно дешево.

Несколько лет назад я был в Каире. Это город восточный, но все же не совсем. Когда вы приезжаете во Флориду или Новый Орлеан, вы явно оказываетесь на Юге, но вы еще не на самом Юге, — это только еще смягченный, умеренный Юг. Каир был умеренным Востоком, — для настоящего Востока ему недостает чего-то смутного, неуловимого. На Цейлоне такого чувства нет. Цейлон — это Восток в самом полном его выражении. Восток абсолютный. И тропики тут абсолютные; Восток и тропики в нашем представлении неотделимы. Тут есть все, что требуется от Востока: живописные восточные костюмы; черные и бронзовые тела людей, незнакомых с чувством ложного стыда; факир со своей корзинкой, со своей змеей, со своей мангустой и всевозможными приспособлениями для фокусов — он может вырастить из семечка зрелое дерево с листвой и плодами прямо на ваших глазах; повсюду растения и цветы, знакомые только по книгам, — прославленные, желанные, диковинные, произрастающие лишь в жарком экваториальном поясе; а стоит немного отъехать в глубь острова — и там настоящие ядовитые змеи, свирепые хищные звери, дикие слоны и обезьяны. В воздухе стоит некое марево, которое в воображении всегда связывается с тропиками, и этот давящий зной, насыщенный ароматами неведомых цветов, и внезапное наступление багровых сумерек, пронизанных молниями, затем сокрушительный грохот грома и ливень, — и вот уже опять все улыбается и снова сияет солнышко; все это есть в здешних краях, все тут выражено с удивительной полнотой, большего и желать нечего. А там, в непроходимой чаще джунглей и в отдаленных глухих горах, руины городов и заброшенные храмы, таинственные реликвии роскоши былых времен и исчезнувших рас, — и это все тоже тут есть, ибо какой же Восток без волнующих душу тайн и древностей?

Поездка по городу и посещение Галле Фас на побережье — волшебная сказка: тут и тропическая роскошь цветов, и истинно восточная, пламенная яркость костюмов! Группами идут мужчины, женщины, дети, каждый — словно огненный цветок, каждая группа — будто пылающий костер. И какие великолепные, какие живые краски, как чудесно переливаются и сверкают в них радуги и молнии! И все чрезвычайно гармонично, все носит печать превосходного вкуса: ни одного кричащего оттенка, ни одного тона в одежде, который бы мешал другому тону, все цвета сливаются в безукоризненной гамме, и ни один человек не нарушает ее. На всех шелк — тонкий, мягкий, нежный, прекрасно облегающий фигуру; как правило, каждый кусок шелка однотонный: дивный зеленый, дивный голубой, дивный желтый, дивный пурпурный, дивный рубиновый, — они мерцают огненными искрами, колышутся в людских сборищах и толпах, сияют, сверкают, горят, лучатся; каждые пять секунд мелькает красный — столь ослепительный, что у вас дух захватывает от восторга. А невообразимое изящество этих костюмов! Порою все одеяние женщины состоит из одного шарфа, который обвивает ее тело и голову; случается, что на мужчине только чалма и один-два небрежно повязанные лоскута; и у женщин и у мужчин блестящая темная кожа. Всюду пиршество красок, радующее глаз, и ваше сердце поет от счастья.

Я словно сейчас вижу эту сверкающую панораму, это буйство ярчайших красок, эти несравненные оттенки, эти гибкие полуприкрытые человеческие тела, прекрасные коричневые лица, изящные, грациозные жесты, движения, позы — свободные, естественные, лишенные какой-либо скованности или стыдливости. И вот...

В эти сказочные видения, в эти райские краски вонзился резкий диссонанс. Из миссионерской школы вышло шестнадцать набожных девочек-христианок; это были чернокожие девочки, они шагали парами, все в европейском платье, — одетые так, как их одели бы в воскресный летний день в английской или американской деревне. Это миссионерское платье — оно было чудовищно! Уродливое, варварское, лишенное вкуса и изящества, отталкивающее, как погребальный саван. Я посмотрел на одеяние моих спутниц — их платья оказались увеличенными копиями отвратительных одежд несчастных девочек, — и мне стало неловко идти рядом с ними по улице. Но когда я посмотрел на свой собственный костюм — мне стало неловко за самого себя.

И тем не менее мы вынуждены мириться с нашей одеждой, с такой, как она есть, — она не зря существует. Наша одежда разоблачает нас — она показывает то, что, казалось бы, должна скрывать. Наша одежда — это символ, знак лицемерия, знак подавленного тщеславия; мы делаем вид, что презираем пышные краски, грацию, гармонию и формы, — и мы надеваем наши одежды, чтобы распространить эту ложь и подкрепить ее. Но нам не обмануть своих соседей; а когда мы попадаем на Цейлон, нам становится ясно, что мы не сумели обмануть даже самих себя. Оказывается, мы любим яркие краски и изящные костюмы; даже на родине мы в любую погоду выскакиваем из дома, чтобы взглянуть на красочное шествие, — и завидуем нарядным одеждам. Мы идем в театр, чтобы посмотреть на наряды, и горюем, что сами не можем так одеться. Мы идем на придворный бал, если выпадет такой случай, и с удовольствием разглядываем великолепные мундиры и сверкающие ордена. Когда мы получаем разрешение посетить королевскую гостиную, мы запираемся у себя и тайком часами красуемся в шикарных придворных костюмах, любуясь на себя в зеркало и чувствуя себя бесконечно счастливыми; каждый чиновник при губернаторе в нашей демократической Америке проделывает то же самое со своим новым пышным мундиром, и если за ним не подсматривают, он, пожалуй, с удовольствием сфотографируется в этом мундире. Когда я гляжу на лакея в доме лорд-мэра, я чувствую себя обиженным судьбой. Да, наши одежды лживы, и такими они были все последнее столетие. Они неискренни, они — безобразное и подобающее выражение нашего внутреннего притворства и упадка морали.

Коричневый мальчишка, которого я последним видел на запруженных народом улицах Коломбо, прикрывал свою наготу лишь шнурком, перепоясывавшим его талию, но в моем представлении откровенная честность его костюма куда приятнее, чем те вопиющие по безвкусице одеяния, в которые были облачены бедные девочки из воскресной школы.

Глава IIБОМБЕЙ — ОЖИВШАЯ СТРАНИЦА ИЗ «ТЫСЯЧИ И ОДНОЙ НОЧИ»

Богатому можно иметь любые принципы.

Новый календарь Простофили Вильсона

14-го, вечер. — Отплыли на «Розетте». Это старая калоша, которую надо бы застраховать и утопить. Здесь, точно так же как и на «Океане», все переодеваются к обеду, это стало чем-то вроде торжественного ритуала. Чудесные, изысканные наряды являют собой такой явный контраст с убогой бедностью окружающего!.. Если вам понадобится кружочек лимона к дневному чаю, вы должны специально его заказать. Лимоны стоят 14 центов бочонок.

18 января. — Вот мы идем наконец по Аравийскому морю. Приближаемся к Бомбею, сегодня вечером должны быть там.

20 января. — Бомбей! Колдовской, удивительный, чарующий город, будто снова читаешь «Тысячу и одну ночь»! Это большой город, в нем около миллиона жителей. Всё индийцы, прослойка белых очень невелика и ничуть не влияет на общий вид темнокожей толпы. Здесь теперь зима, но погода дивная — чистейший июнь; листва на деревьях свежа и пышна, как в июне. Напротив отеля — вереница благородных, тенистых, большущих деревьев, под ними сидят живописные группы индийцев, мужчин и женщин; тут же факир в чалме со своими змеями и фокусами; целый день течет поток экипажей и людей в самых разнообразных одеждах. Кажется, никогда не устанешь смотреть на это вечно подвижное, сверкающее красками зрелище... На огромном базаре, в густой толпе, в давке, наблюдать местных жителей восхитительно: море ярких тюрбанов и одеяний; причудливая индийская архитектура, чудесно гармонирующая с окружающим ее пейзажем. К вечеру новое зрелище — поездка вдоль берега моря, к мысу Малабар, где живет лорд Сандхерст, губернатор Бомбея. Сначала едешь мимо дворцов парсов[39]; когда их минуешь, то тебе покажется, будто двинулся в путь весь город; кучер и три лакея в каретах богатых англичан и знатных индийцев одеты в ошеломляющие восточные ливреи; причем две таких фигуры в чалмах, неподвижные, как статуи, стоят на запятках. Иногда даже в наемных каретах видишь такое же изобилие лакеев; правда, они располагаются там чуть в ином порядке — один правит, второй сидит с ним рядом и наблюдает за первым, третий стоит на запятках и кричит — кричит, когда кто-нибудь есть на пути и когда никого нет, — для практики. Все это создает впечатление беспрерывного шума, оживленного движения и суматохи.

В районе Скандального мыса — меткое название! — где есть удобные скалы, чтобы посидеть, и открывается с одной стороны прекрасный вид на море, а с другой двигаются сплошной тесной вереницей пышные экипажи, встречается множество хорошо одетых парсианских женщин; они словно охапки ярких цветов, — чарующее зрелище! Люди идут, идут по дороге, идут поодиночке, парами, группами, толпами; видишь здесь и рабочих и работниц, но одеты они совсем не так, как у нас. Мужчина-рабочий — это обычно прекрасно сложенный атлет, на нем одна набедренная повязка; кожа у него темно-коричневая, атласистая, мускулы под нею вздуваются, словно шары. Женщина — изящное, стройное существо, прямая, как пальма, и все ее одеяние состоит из одного куска яркой ткани, которой она окутывает себе голову и тело до колен и которая плотно ее облегает. Икры и ступни ног у нее голые, голые и руки, только на лодыжках и запястьях множество разнообразных серебряных колец. Одна ноздря украшена кольцом, по нескольку блестящих колец и на пальцах ног. Когда она раздевается перед сном то, я думаю, она снимает свои украшения. Если она снимет с себя что-нибудь еще, она может простудиться. Как правило, на голове у нее большой сияющий, великолепной формы, медный кувшин для воды; она поддерживает его своею изогнутой голой рукою. Она так стройна, шагает с такой легкостью, грацией и достоинством, ее изогнутая рука и медный кувшин так живописны — право, нашей простой женщине до нее далеко!

Всюду краски, чарующие, колдовские краски, — везде, кругом, вдоль всего раскинувшегося дугой жемчужного залива, вплоть до губернаторского дома, у дверей которого торжественно стоят на страже местные дюжие чапраси[40] в огромных чалмах и огненно-красных одеждах, — они так дополняют общую великолепную картину, завершая ее с театральной пышностью. Хотел бы я быть чапраси!

Это истинная Индия: страна романтики и мечты; страна сказочного богатства и сказочной нищеты, роскоши и лохмотьев, дворцов и жалких лачуг, голода, эпидемий, джиннов, великанов и Аладдиновых ламп, тигров и слонов, кобр и джунглей; страна, где существует сотня различных народов и сотня различных языков, тысяча религий и два миллиона богов; колыбель человеческой расы, земля, где зародилась человеческая речь; страна — мать истории, бабка легенды, прабабка преданий, чей вчерашний день не моложе самой глубокой древности остальных народов, — единственная страна под солнцем, которая неизменно и всегда интересна для любого иноземного принца и иноземного землепашца, для изысканно образованного и для невежественного, для мудреца и глупца, для богача и нищего, угнетенного и свободного; единственная страна, которую хотят увидеть все люди, а увидев ее хотя бы мельком, уже никогда не забудут, не променяют на все зрелища земного шара.

Даже теперь, когда минул целый год, восторженное исступленно тех днем в Бомбее живет в моей душе и, я думаю, будет жить в пей всегда. Все тогда было для меня новым, каждая мелочь. И не надо было ждать утра, чтобы увидеть Индию, — она начиналась тут же в отеле. Коридоры и залы были полны коричневых людей в чалмах в фесках, в расшитых одеяниях, в шапках, босиком; кто опрометью куда-то бежит, кто сидит на корточках и отдыхает, кто оживленно разговаривает, кто молчит и словно грезит; в столовой за спинкой стула у каждого стоит местный слуга, одетый так, будто сошел со страниц арабских сказок.

Нам отвели комнату на верхнем этаже, окнами на улицу. Белый человек — коренастый немец — поднялся вместе с нами, прихватив с собой трех индийцев, чтобы разместить в номере наши вещи. Еще четырнадцать индийцев гуськом шли за первыми тремя, таща наш ручной багаж; каждый нес только один предмет.— не больше; иногда это был чемодан, иногда что-нибудь поменьше. Один дюжий индиец нес мое пальто, второй — зонтик, третий — ящик с сигарами, четвертый — книжку, а последний носильщик в этой процессии тащил веер. Все это делалось очень серьезно и старательно. Никто, начиная с первого носильщика и кончая последним, и не подумал улыбнуться. Каждый подходил и спокойно, терпеливо ждал, пока кто-нибудь из нас не давал ему монетку, — тогда индиец почтительно кланялся, прикладывал пальцы ко лбу и удалялся. Это, по-видимому, мягкий, вежливый народ, в их поведении было что-то очень душевное и трогательное.

В номере была большая застекленная дверь, выходящая на балкон. Надо было то ли поплотнее закрыть ее, то ли протереть — и индиец опустился на колени и начал работать. Мне казалось, что он все делает как положено, но, по-видимому, это было не так, ибо коренастый немец скорчил недовольную мину и без всякого объяснения ударил его в челюсть, а уж потом сказал ему, в чем он провинился; Как ему только не стыдно делать такие вещи при нас! Индиец снес все совершенно покорно и ни словом, ни жестом не выдал своей обиды. Я не видел ничего подобного уже лет пятьдесят. Этот случай перенес меня в годы моего детства, и тут мне все стало ясно: ведь это же обычный способ показать рабу, что ты от него чего-то хочешь. Я вспомнил, что тогда мне это казалось и правильным и естественным; я привык к этому с молодых ногтей и не представлял себе, что где-то существуют иные отношения; в то же время я вспомнил, что такие покорно принимавшиеся зуботычины вызывали во мне жалость к жертве и чувство стыда за того, кто наносил удар. Мой отец был добрым и вежливым человеком, очень степенным, даже строгим, человеком щепетильной честности, неукоснительно справедливым и прямым, хотя он и не ходил в церковь, никогда не заговаривал о религии и не принимал никакого участия в благочестивых радостях своей пресвитерианской семьи и, по-видимому, ничуть от этого не страдал. Он наложил на меня свою карающую руку лишь дважды в жизни, да и то довольно легко; один раз за то, что я ему солгал,— наказание очень удивило меня и открыло мне глаза: сколь доверчив был отец, — ибо лгал я ему тогда далеко не в первый раз. Он наказал меня всего дважды и никого другого из нашей семьи не коснулся пальцем, но он то и дело давал тычок-другой нашему безобидному мальчишке-невольнику Льюису, — и к тому же за самые пустячные упущения или простую неловкость. Мой отец с колыбели жил среди рабов, и затрещины, которыми он их награждал, объяснялись отнюдь не его характером, а правами времени. Когда мне было десять лет, я видел, как один человек в ярости швырнул железным бруском в невольника только за то, что тот что-то сделал недостаточно проворно, — словно это было преступление. Брусок попал рабу в голову, и тот упал наземь. Через час он умер. Я знал, что хозяин имел право убить своего невольника, если ему хотелось, и все же я чувствовал в этом что-то ужасно обидное и несправедливое, но почему — этого я тогда не смог бы объяснить. Никто в поселке не одобрил этого убийства, хотя, разумеется, вес помалкивали.

Удивительно, с каким могуществом мысль преодолевает время и пространство. Увиденная мною сцена на одну секунду перенесла меня в поселок в штате Миссури, на другую сторону земного шара, и я снова ясно увидел забытые картины пятидесятилетней давности — в ту секунду я видел только их и ничего более. В следующую секунду я оказался снова в Бомбее, и у стоящего на коленях индийца щека еще пылала от удара! Назад к детству — пятьдесят лет; снова к сегодняшнему дню — еще пятьдесят; полет, по дальности равный окружности Земли, — и все это в две секунды по часам!

Несколько индийцев — не помню, сколько именно — пошли и мою спальню, привели там все в порядок, наладили сетку от москитов, и я лег в постель, чтобы лелеять свой кашель. Было около девяти часов вечера. Но что такое?! Еще три часа не умолкали крики и завывания индийцев в вестибюле, мягкое шлепанье их проворных босых ног. Раздавались какие-то выкрики, с третьего этажа на первый летели громкие приказания, — шум не прекращался ни на миг. Можно было подумать, что происходит бунт, возмущение, революция. Потом донеслись новые звуки, они присоединились к прежним и время от времени как бы подчеркивали их — словно рушились крыши, разбивались окна, погибали люди; где-то пронзительно кричали вороны, хихикали, бранились, скрипуче пищали канарейки, бормотали обезьяны, кричали что-то богохульное попугаи, а время от времени я слышал дьявольский хохот и взрывы динамита. К полуночи все было кончено, я стойко выдержал все звуки, шумы и трески, какие есть на свете, и понял, что теперь уже ничто не может смутить мой покой — ни что-нибудь одно, ни все вместе. И тогда наступила тишина — глубокая, торжественная тишина... и длилась она до пяти часов утра.

Тут все началось снова. И кто бы, вы думали, начал? Птица птиц — индийская ворона. Позднее я познакомился с нею поближе и был прямо-таки очарован. Мне кажется, что из всех пернатых ей выпала самая суровая участь. И тем не менее это весьма жизнерадостная птица, весьма довольная собою. Ворона — это не плод беззаботного творчества, не результат какого-то внезапного созидательного порыва, — это поистине произведение искусства, а «искусство вечно»; ворона — продукт незапамятных времен, результат тщательных расчетов, — невозможно сотворить подобную птицу в одни сутки. Она перевоплощалась большее количество раз, чем Шива, и при каждом новом перевоплощении сохраняла что-то от прежнего и привносила это в свою телесную оболочку. В своем постепенном продвижении вперед, в своем величественном марше к конечному совершенству она бывала картежником, низким комедиантом, распутным священником, суетливой женщиной, мерзавцем, безбожником, лжецом, вором, шпионом, полицейским агентом, продажным политиканом, мошенником, профессиональным лицемером, радетелем мамоны, реформистом, лектором, адвокатом, заговорщиком, бунтарем, роялистом, демократом, проповедником хамства и непочтительности, самозванцем, пролазой, сплетником, язычником, неисправимым грешником. Странный, невероятный факт: при столь пагубном соединении столь неприглядных свойств ворона не знает, что такое забота, печаль или угрызении совести; ее жизнь — это сплошное торжество, экстаз, истинное счастье, и она примет свою смерть без тени волнения, прекрасно зная, что в свое время воплотится в какое-то новое существо — ну хотя бы в писателя — и будет еще мудрее и счастливее, чем когда-либо прежде.

Когда она делает широкий шаг вперед, подпрыгивает несколько раз подряд в сторону, то и дело с хитрым и самодовольным видом поворачивая голову, она становится похожей на американского черного дрозда. Но это поразительное сходство тут же исчезает. Она гораздо крупнее дрозда, не столь изящна и нарядна, у нее нет такого красивого клюва; и, конечно, ее скромная черная одежда серо-ржавого оттенка куда беднее я бледнее великолепного блеска и металлической черноты дрозда, в чьем оперении переливаются и сверкают бронзовые сполохи. Американский дрозд — совершенный джентльмен как по манерам, так и по платью; мне кажется, он и не сварлив, за исключением тех случаев, когда вместе со своими родичами служит молебны или участвует в политических сходках на деревьях; а эта индийская жительница, прикидывающаяся квакершей, просто безобразница; если она не спит — она неизменно кричит, постоянно болтает, бранится, издевается, хохочет, визжит, ругается, находя для этого тысячи поводов. Мне никогда не доводилось видеть, чтобы птица была так щедра на высказывания. Ничто не ускользает от ее глаза, она замечает буквально все, что происходит вокруг, и высказывает поэтому поводу свое мнение, проявляя пыл тем больший, чем меньше дело касается ее. И те это она делает отнюдь не в деликатных, а в самых запальчивых выражениях — запальчивых и подчас неприличных, — присутствие дам ее не стесняет. Любое мнение, которое высказывает ворона, не является плодом размышления, ибо она ни о чем никогда и не размышляет, она попросту кричит то, что придет в голову; нередко бывает, что она заговаривает совсем не о том, что требуется по ходу дела. Но уж такая у нее манера; главное — высказать свое мнение; если она на миг замолкнет, чтобы поразмыслить, то может упустить возможность высказаться.

Я думаю, что у нее нет врагов среди людей. И христиане и магометане, кажется, никогда не докучают ей; индусы же, повинуясь своей религии, щадят любое живое существо[41], не трогая даже имей, тигров, мух и крыс. Когда я сижу в одном углу балкона, вороны присаживаются на перила в другом и обсуждают мою персону; они придвигаются ко мне все ближе и ближе, пока не оказываются почти рядом; тут они и сидят и без всякого смущения болтают насчет моего костюма, моей прически, цвета лица, какой у меня может быть характер, какова профессия и каковы политические взгляды. Они судачат о том, как я попал в Индию и что делал до этого, сколько времени затратил на путешествие, почему меня до сих пор не повесили и когда, наконец, повесят, и есть ли там, откуда я явился, еще такие же, и когда повесят их,— и так далее и так далее, пока я наконец не теряю терпения. Я криком гоню их прочь, они недолго кружат в воздухе, смеясь и издеваясь, потом опять присаживаются на перила и принимаются за старое.

Они становятся чрезвычайно общительны, если есть чем поживиться, — пожалуй, даже чересчур. При малейшем поощрении они могут залететь в комнату, сесть на стол и помочь мне управиться с завтраком; однажды, когда я вышел в другую комнату и они остались одни, они утащили с собой все, что только в силах были утащить, отдавая при этом предпочтение таким вещам, которые были им явно бесполезны. Сосчитать ворон в Индии невозможно, и гвалт, который они поднимают, прямо пропорционален их количеству. Я полагаю, что они обходятся стране дороже, чем правительство, а ведь последнее обходится не дешево. И однако жители идут на этот расход; если бы смолкли веселые вороньи голоса, вся страна была бы очень опечалена.

Глава IIIСВИДАНИЕ С ЖИВЫМ БОГОМ

При желании вполне можно научиться переносить невзгоды.

Конечно, не свои, а чужие.

Новый календарь Простофили Вильсона

Скоро вы чувствуете, что ваши давние представления об Индии, словно нежный, трепетный свет луны, всплывают в сознании и выхватывают из сумрака тысячу забытых деталей той картины, которая сложилась у вас еще в детские годы, дух ваш погружается в легенды Востока. Варварское великолепие, например, и княжеские титулы — роскошные, звонкие титулы, — как приятно их произносить! Низам Хайдарабада, магараджа Траванкора, наваб Джаббалпура; бегум Бхопала, наваб Майсура; рани Гульнара; ахунд Свата; рао Рохилканда; гаеквар Бароды. Да, в этой стране поистине изобилие имен. У великого бога Вишну их 108—108 специальных имен, 108 особо святых имен только для обращения к Вишну по воскресеньям. Все 108 я когда-то знал наизусть, но успел позабыть; теперь я припоминаю лишь одно — Джон У.

А романтические истории, связанные с этими княжескими индийскими семьями, — они случаются и по сей день, словно в седую старину. Чем не романтична история, которая раскрылась в английском суде в Бомбее, незадолго до нашего приезда туда? Индийский принц, шестнадцати с половиной лет от роду, четырнадцать лет наслаждавшийся своими титулами, положением и богатством без всяких помех, вдруг вызывается в суд, где ему заявляют, что он совсем не принц, а бедный крестьянин, что истинный принц умер двух с половиной лет от роду, что смерть его была скрыта, что и княжескую колыбель был подложен крестьянским младенец и что он и есть этот крестьянский младенец. Именно такие сюжеты берутся в основу множества восточных сказок.

В истории с другим принцем, гаекваром Бароды, сюжет развивается в обратном направлении. Трон Бароды однажды опустел, и какое-то время гаеквару никак не могли найти наследника, но наконец наследник нашелся. Это был крестьянский мальчик, безмятежно лепивший пирожки из дорожной грязи и чувствовавший себя вполне счастливым. Но его происхождение не вызывало сомнения — это был настоящий принц, и он сел на трон, и никто никогда не оспаривал его прав.

Был и еще случай поисков наследника трона — его нашли примерно при таких же обстоятельствах, как и гаеквара Бароды. Его родословную проследили до четырнадцатого колена и точно доказали, что он законный наследник трона. Материалом при этих изысканиях служили записи, оставляемые в одной прославленной индусской часовне; принцы и князья, совершавшие к ней паломничество, ставили в ней свое имя и дату приезда. Это была своего рода княжеская религиозная отчетность по спасению их душ, но записи оказались полезными и для выяснения родословных.

Размышляя о Бомбее сейчас, когда прошло уже какое-то время, я словно смотрю в калейдоскоп; я слышу, как звенят стеклышки калейдоскопа, вижу, как возникает радужная фигура, как она рассыпается и как вспыхивает новая, потом еще и еще, и я чувствую, что с появлением каждого нового видения меня бросает в жар и у меня напрягается каждый нерв — столь все это прекрасно и удивительно. Эти памятные картины мелькают передо мной в определенной последовательности, в определенном порядке; взметнув свои краски, они исчезают с быстротой сновидения, будто все это длилось в свое время не более часа, хотя на самом деле я жил этим не одни сутки.

Воспоминания начинаются с того, что я нанимаю «носильщика» — слугу-индийца, — человека, которого надо выбирать с осторожностью, ибо, пока он находится в вашем услужении, он соприкасается с вами так же близко, как ваша рубашка.

Можно сказать, что ваш индийский день начинается со стука «носильщика» в дверь спальни; стука, за которым следует определенная словесная формула. Общий смысл этой формулы состоит в том, что ванна готова. Правда, поначалу нам кажется, что в ней вообще нет никакого смысла, но это происходит потому, что вы еще не привыкли к английскому языку «носильщика». Скоро вы привыкнете.

Откуда у него такой английский язык — никто не знает. Такого нет не то что на земле, но даже в раю, хотя в преисподней им, может быть, и пользуются. Вы нанимаете «носильщика», как только ступите на индийскую землю; мужчина вы или женщина, без «носильщика» вам псе равно никак не обойтись. Ведь он вам и посыльный, и слуга, и горничная, и официант, и горничная жены, и курьер — он для вас буквально все. Он таскает с собой грубый полотняный саквояж и стеганое одеяло; спит на каменном полу за дверью вашей спальни и питается неизвестно где и когда; вы только можете утверждать, что у вас он не ест, — безразлично, живете ли вы в отеле, или в частном доме. Жалованье у него большое — с его точки зрения, — и на это жалованье он кормится и одевается. За два с половиной месяца у нас было три «носильщика». Первый из них получал тридцать рупий в месяц — иначе говоря, двадцать семь центов в день; два других — по сорок рупий в месяц. Это царское жалованье; стрелочник-индиец на железной дороге и слуга-индиец в частном доме получают лишь семь рупий в месяц, а батрак в деревне — четыре рупии. И стрелочник и слуга кормят и одевают самих себя и свои семьи на свой доллар и девяносто центов в месяц, но мне кажется, что батрак не обязан кормиться на свой доллар и восемь центов. Может быть, он ест у хозяина, и весь его заработок, за исключением каких-то грошей священнику, идет на содержание семейства. Я хочу сказать — на пропитание, ибо семейство живет в землянке, построенной его же руками, за которую, несомненно, не надо платить, а одежды никто в семье не носит, если не считать жалких тряпок. Да и много ли этих тряпок, в особенности на мужчинах? И все же нынешние времена — это хорошие времена для батраков: в такой роскоши они купаются далеко не всегда. Недавно главный комиссар Центральных провинций, отчитывая одну депутацию за жалобы на тяжелую жизнь, в своем официальном заявлении напомнил ей, что еще не так много воды утекло с тех пор, когда заработок батрака составлял полрупии (по старому курсу) в месяц — то есть менее цента в день, около двух долларов девяноста центов в год. Если у такого кормильца большая семья, — а у них у всех большие семьи, так как господь бог в каком-то смысле очень добр к ним, — ему удается отложить из годового заработка пятнадцать центов; я, конечно, имею в виду бережливого, расчетливого человека, а не мота, не любителя пофанфаронить. А если он должен кому-то тринадцать долларов пятьдесят центов и заботится о своем здоровье, он сможет выплатить свой долг в течение девяноста лет. После этого он будет вправе высоко держать голову и снова смотреть в глаза своим кредиторам.

Подумайте об этих фактах и о том, что они значат. Индия — это не страна городов. В Индии, по существу говоря, городов и нет. Ее колоссальное население состоит из земледельцев. Индия — это одна огромная деревня, почти безграничные просторы полей, разрезанных глиняными перегородками. Представьте себе все это и осознайте, какое море нищеты раскинулось перед вашим взором.

Первый носильщик, предложивший нам свои услуги, ожидал внизу, прислав наверх свои рекомендации. Это было наше первое утро в Бомбее. Мы вновь перечитали его рекомендации — тщательно, придирчиво, вдумчиво. В них не было никакого изъяна, кроме одного: все они исходили от американцев. Это насторожило меня — и тому были свои причины. Мой опыт говорит мне, что если слугу рекомендует американец, то рекомендация эта не очень надежна. Дело в том, что мы чересчур добродушный народ; мы не любим говорить неприятные вещи; мы всячески избегаем необходимости высказывать неприглядную правду о бедном человеке, хлеб которого зависит от нашего приговора; и вот мы перечисляем только его хорошие стороны и, таким образом, не стесняемся солгать — молчаливо солгать, — ибо, не упоминая о его дурных сторонах, мы как бы и совсем отрицаем их наличие. Единственная разница между молчаливой ложью и ложью высказанной заключается, насколько я понимаю, в том, что молчаливая ложь еще менее почтенна, И кроме того, она может ввести в заблуждение; тогда как высказанная ложь, как правило, в заблуждение не вводит. Мы грешим, когда, прибегая к молчаливой лжи, умалчиваем о пороках слуг, но мы грешим и в ином смысле: мы преувеличиваем их добрые качества; ведь когда нужно написать рекомендацию слуге, мы, американцы, не знаем удержу. И у нас нет для этого никаких извиняющих обстоятельств, как хотя бы у французов. Во Франции вы должны дать уходящему слуге хорошую рекомендацию, вы должны скрыть его пороки, — у вас нет иного пути. Если вы только заикнетесь о недостатках своего слуги, желая оградить интересы его будущего патрона, слуга может требовать с вас возмещения убытков, и суд его поддержит, а судья со своей стороны еще отчитает вас за то, что вы пытались очернить бедного малого и лишить его куска хлеба. Эти сведения я не придумал, я получил их от одного известного французского врача; он родился в Париже и практиковал там всю свою жизнь, и он говорил, что его рассказ основывается не только на общеизвестных истинах, но и на личном опыте.

Как я уже сказал, все рекомендации нашего носильщика исходили от американских туристов; и, прочтя эти рекомендации, сам святой Петр, ничтоже сумняшеся, пропустил бы носильщика в рай, — конечно, если он так мало знаком с моими соотечественниками и их слабостями, как я предполагаю. Согласно предъявленным рекомендациям, Мануэль X. был верхом совершенства во всех искусствах, связанных с его сложным ремеслом; и все эти разнообразные искусства были тут же перечислены и превознесены — подробнейшим образом. Его английский язык был расхвален в выражениях самых восторженных, даже экстатических. Я отметил это с радостью, надеясь, что хоть в какой-то мере это окажется правдой.

Слуга нам требовался безотлагательно; мое семейство сошло вниз и наняло его с недельным испытательным сроком; потом его послали ко мне наверх, а семейство отправилось в город по своим делам. Я был прикован к постели из-за своего бронхита и обрадовался случаю увидеть свежего человека и немного рассеяться. Мануэль не подкачал, он пришелся мне весьма по нраву. Ему было около пятидесяти; это был рослый, стройный человек, с легкой сутулостью — сутулостью напускной, почтительной, выработанной долгой привычкой, с лицом европейского склада; короткие, очень черные волосы; мягкие черные, поистине робкие глаза; цвет лица очень темный, почти черный; чисто выбрит. На голове у него ничего не было, не было и на ногах, — только таким я его и видел всю неделю, пока он служил у нас; платье его было европейского покроя, дешевое, непрочное и сильно поношенное.

Он стоял передо мною склонив голову (и спину), по трогательному индийскому обычаю касаясь лба кончиками пальцев правой руки в знак приветствия.

Я сказал:

— Мануэль, вы безусловно индиец, но у вас испанское имя. Как это получилось?

Лицо его приняло растерянное выражение; ясно, что он не понял моего вопроса, но признаться в этом не хотел. И, отвечая мне, он невозмутимо заговорил:

— Зовут Мануэль. Да, господин.

— Я знаю, но откуда у вас такое имя?

— О да, я полагаю. Так получилось. Так звали отца, не мать.

Очевидно, мне надо было упростить свою речь и говорить каждое слово раздельно, иначе этот знаток английского языка ничего не поймет.

— Ну — тогда — откуда — такое — имя — у — вашего — отца?

— Ах, отец, — оживился Мануэль, — он христианин-португал, живет Гоа[42]; я родился Гоа; мать не португал, мать здешняя, из высокой касты брахманов[43] — кулин брахман, — самая высокая каста, другой такой нет. Я тоже высокая каста брахманов. Тоже христианин, как отец; высокая христианская каста брахманов, господин, — Армия Спасения.

Все это он произносит запинаясь, с трудом. Затем, словно вдохновившись, он выпаливает целый поток елок, в котором я ничего не могу разобрать; посему я говорю ему:

— Постойте, постойте. Я не понимаю хиндустани.

— Нет, не хиндустани, господин, — английский. Всегда я говорю по-английски, иногда каждый день говорю, все время, как вам.

— Прекрасно, вот так и говорите, — сейчас уже понятно. Это не то, на что я рассчитывал, не то, что обещали рекомендации, по все-таки это английский, и я его понимаю. Не пытайтесь его усовершенствовать; усовершенствования хороши только тогда, когда они проводятся уверенной рукой.

— Господин?..

— О, не обращайте внимания; это только случайная мысль, — я и не рассчитывал, что вы ее поймете. Как вы научились своему английскому языку? Благодаря большим стараниям или это просто дар божий?

После некоторого колебания — весьма благочестиво:

— Да, он очень хороший. Христианский бог очень хороший; и индусский хороший. Два миллиона индусские боги — один христианский бог, выходит их два миллиона одна штука. И все мои — два миллиона и одна штука. Хватает! Когда-нибудь я им молюсь все время, целый день, хожу и молюсь; принесу что-нибудь к святыне — и все хорошо, и я уже делаюсь лучше, и мне хорошо, и моей семье хорошо. Чертовски хорошо!

Потом на него опять накатило, и он начал молоть чепуху — бессвязно, как в лихорадке, и мне пришлось снова остановить его. Считая, что мы уже наговорились, я велел ему идти в ванную комнату, убрать ее и вынести грязную воду, — мне просто хотелось от него отделаться. Он вышел, как будто усвоив все, что ему было приказано, взял мою одежду и начал чистить ее щеткой. Я повторил ему свое приказание, повторил несколько раз, все упрощая и упрощая свою речь, и наконец он понял, что от него требуется. Тогда он куда-то удалился и скоро привел с собой человека, чтобы тот выполнил мое приказание; мне он объяснил, что такая работа несовместима с законами его касты, что она осквернит его, а очиститься и восстановить свои права после этого можно будет лишь ценой многих хлопот и неприятностей. Он сказал, что выполнять эту работу лицам, принадлежащим к его касте, строжайше запрещено и что ее должен делать низший слой индийского общества — презренные шудры (труженики, работники). Все это действительно так; и, очевидно, бедные шудры довольствуются своей странной участью, своими оскорбительными правами целые века — так сказать с самого начала всего сущего. Бокль утверждает, что слово «шудра» — работник — выражает презрение и что, как предписано законами Ману (900 г. до п. э.), если шудра сядет рядом с человеком высшей касты, он должен быть сослан или заклеймен; если он презрительно выражается о высшем или оскорбляет его, он подлежит смерти; если он слушает чтение священных книг, ему вольют в уши горячее масло; если он запомнил какие-то отрывки из этих книг, он должен быть убит; если он выдаст свою дочь замуж за брахмана, зять пойдет в ад за то, что он осквернил себя сожительством с женщиной, которая настолько ниже его; и что шудре запрещено наживать богатство, «Большая часть населения Индии[44], — говорит Бокль, — это шудры — рабочие, крестьяне, созидатели богатств».

Бедняга Мануэль никак не справлялся со своей работой. Он был слишком стар и к тому же безнадежно медлителен и феноменально забывчив. Если он уходил за два квартала, он бродил целых два часа и потом начисто забывал, зачем пошел. Когда он укладывал чемодан, это занимало у него целую вечность, а вещи в чемодане, когда он был наконец уложен, оказывались в невообразимом хаосе. Он не умел толком прислуживать за столом — очень существенный недостаток, ибо, если в индийском отеле у вас нет собственного слуги, вы будете обедать несколько часов, и вам все-таки придется уйти голодным. Мы не понимали его английского языка, он не понимал нашего, а когда мы убедились, что он не понимает и своего собственного, нам не оставалось ничего иного, как расстаться. Я был вынужден рассчитать его, иного выхода я не видел. И я сделал это как можно мягче и деликатнее. Мы должны распроститься, сказал я, но я надеюсь, что мы встретимся вновь в лучшем мире. Это было, конечно, ложью, но так немного надо было сказать, чтобы не оскорбить его чувств, — и это мне ничего не стоило.

И вот, когда его не стало и мой ум и сердце от него освободились, мне сразу стало легче, и я почувствовал в себе силы идти навстречу новым приключениям. Скоро впорхнул и преемник Мануэля, коснулся рукой лба и начал бегать повсюду, мягко шаркая ногами,— через пять минут он, как говорят матросы, «надраил комнату до полного блеска» и уже стоял передо мною навытяжку, ожидая распоряжений. Бог ты мой, какой это был расторопный малый по сравнению с копушей Мануэлем! Тот, бедняга, словно во сне веревки вил! Всем своим восхищенным сердцем, всеми чувствами сразу же потянулся я к этому шустрому, быстрому, как молния, черному дьяволенку, к этому сгустку энергии, воплощению силы, ловкости, проворства и уверенности, к этому щеголеватому, улыбчивому, обаятельному человечку, у которого глаза так и сияли, а красная феска, венчавшая его макушку, пылала, словно раскаленный уголь, и огнем рдела кисточка, спускавшаяся с фески. С чувством глубокого удовлетворения я сказал:

— Вы мне подходите. Как вас зовут?

Он застрекотал, как сорока, произнося что-то очень длинное и сложное.

— Давайте выберем из всего этого словечко покороче, хотя бы для будней, а остальное прибережем для воскресений. Ну ка, повторите, что вы сказали, только отдельными кусками.

Он повторил. Однако все отрывки показались мне чересчур длинными; короче всего было слово «Муас», что походило на «Маус» — то есть мышь. Но такое имя совсем не годилось — оно было слишком смиренно, слишком сдержанно и чересчур буднично, оно ничуть не подходило к его блестящему стилю. Подумав, я сказал:

— Муас — достаточно кратко, но мне не очень нравится. Это как-то бесцветно, противоречит вашему характеру — совсем не подходит; я, знаете ли, очень щепетилен в таких вещах. Что вы скажете насчет Сатаны — такое имя вам подойдет?

— Да, хозяин. Сатана будет ошен хорошо.

Кто-то легонько постучал и дверь. Одним прыжком Сатана пересек комнату, что-то кому-то сказал на хиндустани и исчез. Через три минуты он уже вновь стоял передо мной вытянувшись, как бравый солдат, и ждал, пока я заговорю.

— Что там такое, Сатана?

— Вас желает видеть бог.

— Кто?

— Бог. Провести его наверх, господин?

— Да, но это так странно, что... что... вы понимаете — это столь неожиданно для меня... я прямо-таки не знаю, что ответить. Господи, неужели вы не можете объяснить мне как следует? Ведь это, как бы сказать, столь... столь... не... не...

— Вот визитная карточка, господин.

Ну разве не удивительно, не потрясающе, не чудовищно? Такая особа — и вдруг ходит с визитами к таким, как я, и посылает свою визитную карточку, как простой смертный, и с кем посылает — с Сатаной! Какое-то загадочное сочетание совершенно невероятных вещей. Но ведь это страна «Тысячи и одной ночи», это Индия! А есть ли что-либо невозможное для Индии?

Беседа состоялась. Сатана был прав — посетитель оказался действительно богом[45] — в это свято верят его многочисленные последователи, они ему поклоняются, поклоняются со всей искренностью и смирением. Их не тревожат никакие сомнения в его божественном происхождении и божественной миссии. Они верят в него, они молятся ему, делают ему приношения, просят его очистить их от грехов; сам он и все, что с ним связано, — в их глазах священно; они покупают у богова цирюльника обрезки его ногтей, вставляют их в золотую оправу и носят на себе как драгоценные амулеты.

Я старался казаться спокойным и говорить в обычном тоне, но это мне не удавалось. Да и кому бы удалось? Я с трудом подавлял волнение, любопытство и радостное удивление. Я не в силах был отвести от него глаза. Ведь я смотрел на бога, живого бога, признанного, безусловного бога, и все в нем с головы до пят вызывало во мне жгучий интерес. Мысли вихрем проносились в моем мозгу. «Ему поклоняются — подумать только! Ему не просто несут пресную дань, называемую похвалой, которой вынужден довольствоваться самый высокий смертный, — нет, ему дана духовная пища несравненно богаче: поклонение, обожествление! Мужчины и женщины слагают к его ногам свои заботы и горести, свои сокрушенные сердца, а он вселяет в них мир, и они уходит от него исцеленными».

И как раз в эту минуту Неземной Посетитель сказал самым обыкновенным, будничным тоном:

— В философии нашего Гека Финна есть одна черта, которая...— И он произнес мне очень ясный, сжатый и отточенный литературный приговор.

Да, Индия и впрямь страна неожиданностей! У меня бывали честолюбивые мечтания — я надеялся, почти рассчитывал, что меня будут читать короли, президенты и императоры, — но я никогда не заходил так далеко, чтобы представить себе, что меня будет читать бог. Было бы ложной скромностью утверждать, что я не был необыкновенно польщен. Конечно был. Я был польщен гораздо больше, чем если бы мне наговорил комплиментов простой смертный.

Оп просидел у меня полчаса и оказался самым любезным и очаровательным джентльменом. Божественность была наследственным достоянием его рода уже много лет, не знаю — сколько именно. Он магометанский бог; земной его чин — принц, и не индийский, а персидский, он потомок Пророка по прямой линии. Он довольно миловиден, довольно молод — особенно для бога; ему нет сорока, возможно даже не больше тридцати пяти. Оказываемые ему необыкновенные почести он принимает со спокойной непринужденностью и достоинством, приличествующими его высокой миссии. По-английски он говорит легко и чисто, как человек, знающий язык с самого детства. Мне кажется, что тут я не преувеличиваю. Это был единственный бог, которого мне довелось видеть за всю свою жизнь, и он произвел на меня самое приятное впечатление. Когда он поднялся, чтобы попрощаться, дверь распахнулась, мелькнула красная феска, и я услышал следующие слова, произнесенные почтительным тоном:

— Сатане проводить бога?

— Да.

И эти два существа, оказавшиеся в столь немыслимом соседстве, прошли и скрылись из вида — Сатана впереди, указывая дорогу, а за ним бог.

Глава IVБАШНИ ВЕЛИКОГО БЕЗМОЛВИЯ

Мало кто из нас может вынести бремя богатства. Конечно, чужого.

Новый календарь Простофили Вильсона

Следующая картина, которая встает передо мной, — это губернаторский дворец на мысе Малабар; из его окон и с широких балконов открывается прекрасный вид на море. Здесь резиденция его превосходительства губернатора Бомбейского округа; вид у нее был бы вполне европейский, если бы не местные стражи и слуги; в резиденции гармонично сочетаются жилой дом и государственный дворец.

Дворец этот — сама Англия, мощь Англии, цивилизация Англии, — вполне современная цивилизация с ее спокойным изяществом, спокойными красками, спокойным вкусом, спокойным достоинством, — словом, со всем тем, что влечет за собой культура. И рядом с этой картиной встает другая: картина древней индийской цивилизации — час, проведенный во дворце индийского князя Кумара Шри Саматсингха Бахадура в княжестве Палитана[46].

Вместе с князем нас принимал его наследник, совсем еще мальчик, и дочурка — крошечный коричневый эльф, очень хорошенькая, очень серьезная, обаятельная, с изящной фигуркой, нарядная, словно бабочка, маленькая сказочная принцесса; ей очень хотелось подружиться с незнакомцами, и все же она на первых порах, пока не освоилась с нами и не решила, в какой степени нам можно доверять, предпочитала держаться за руку отца. Ей было лет восемь; значит, по заведенному индийскому порядку, через три-четыре года она станет невестой, и тогда прощай свободное общение с солнцем, воздухом и всею природой, прощай беседы с заезжими туристами; она на всю жизнь укроется в зенане[47], как укрылась ее мать, и по веками сложившейся привычке будет чувствовать себя счастливой в своем затворничестве, не испытывая ни досады, ни тоски.

При всем своем старании я не в силах толково описать игру, которой в свободное время развлекался князь. Я старался вникнуть в нее, пока моя жена и дочь ходили в зенану к очаровательной княгине, бегло говорившей по-английски, — но потерпел неудачу. Это очень сложная игра, и я, кажется, слышал, что научиться ей как следует может только индиец. Я и чалму повязывать никак не мог научиться. Поначалу это казалось мне простым и легким делом, но это только поначалу. Берется кусок тонкой мягкой материи в фут шириной и футов сорок — пятьдесят длиной; ваш наставник, владеющий этим искусством, берет конец полосы обеими руками, ловко обвивает ею свою голову и в одну-две минуты сооружает аккуратную симметричную чалму, облегающую голову так, словно она была сделана по мерке.

Мы интересовались гардеробом, драгоценностями и серебряной утварью — ее изяществом, красотой и тонкостью отделки. Серебро держат под замком, вынимается оно только во время трапезы, и ключ от этих сокровищ хранится только у старшего дворецкого и самого князя. Почему они так делают — не совсем понятно, но во всяком случае не для сохранности серебра. Это делается или для того, чтобы князь не осквернился, если его посуды будут касаться руки людей низших каст, или для того, чтобы его не отравили. Возможно, тут преследуются обе цели. Кажется, есть специальный человек, нанятый для пробы пищи; он отведывает каждое блюдо, прежде чем к нему отважится прикоснуться князь, — старинное и мудрое установление Востока, в результате которого ряды специалистов по пробе сильно поредели, ибо отраву в пищу кладет, конечно, повар. Будь я индийским князем, я не стал бы расходоваться на специального слугу для пробы пищи, — я бы просто стал есть вместе с поваром.

Любые церемонии всегда интересны; я заметил, что индийское утреннее приветствие — это целая церемония, чего никак нельзя сказать о нашем. Приветствуя отца, сын почтительно притрагивается к его лбу специальной серебряной палочкой; конец ее намазан киноварью, и она оставляет на лбу крошечное пятнышко; отец в ответ благословляет сына. Наше «доброе утро» вполне подходит деловому Западу, но для изнеженного и церемонного Востока оно оказалось бы чересчур грубым.

После того как, согласно обычаю, нам повесили на шею большие гирлянды желтых цветов и снабдили бетелем для жеванья, мы покинули гостеприимных хозяев и скоро попали в совсем другую обстановку: после сияния радостных красок и солнца мы оказались в мрачной усыпальнице мертвецов-парсов — в Башнях Великого Безмолвия. В этом названии есть что-то величавое, что-то глубоко проникновенное: в нем веяние смерти. У нас есть слова: могила, надгробие, мавзолей, погост, кладбище; в силу заключенного в них смысла они звучат для нас торжественно; но у нас нет слова столь величественного, исполненного столь глубокой, неизбывной печали.

Среди тропического рая, среди пышной листвы и цветов, на горделивом возвышении, вдали от мирской суеты и шума стоят они, эти Башни Безмолвия; под ними внизу раскинулись рощи кокосовых пальм, затем, на многие мили, вновь идет город, а за ним — океан с ползущими по нему судами. Все тут погружено в тишину столь же глубокую, в какой цепенеет это раскинувшееся на холме царство мертвых. Тут мы увидели коршунов. Тесно прижавшись друг к другу, они сидели, облепив край низкой массивной башни, — сидели в терпеливом ожидании, неподвижно, словно каменные; в самом деле, с первого взгляда их вполне можно было принять за скульптурное украшение Башни. Но вот все люди, собравшиеся тут, почтительно сошли прочь с тропы, разговоры стихли. В большие ворота вступила погребальная процессия — ее участники в полном молчании, парами, проследовали к Пашне. Покойник лежал в неглубоком гробу, прикрытый белым полотном; одежды на нем никакой не было. В тридцати футах за гробом шествовали плакальщики. Вся процессия была одета в белое; плакальщики были как бы связаны попарно друг с другом, — они держались за концы белой веревки или носового платка. За процессией шла собака на поводке. Когда плакальщики приблизились к Башне, — ни один человек, кроме несущих гроб, не должен подходить к ней ближе чем на тридцать футов, — они повернули и пошли в молельню, которая находилась по эту сторону ворот, чтобы помолиться за душу покойника. Те, кто нес гроб, открыли единственную дверь Башни и вошли внутрь. Скоро они появились вновь, неся пустые носилки и белое покрывало, и заперли дверь Башни. Тогда коршуны поднялись, хлопая крыльями, и устремились в Башню — пожирать покойника. Через несколько минут, когда птицы вновь уселись на прежнем месте, от мертвеца остался лишь начисто объеденный скелет.

Главный принцип, лежащий в основе всех обычаев и представлений парсов, связанных с похоронами, — это принцип чистоты. По догматам зороастризма, первейшие стихии — Земля, Огонь и Вода — священны и не должны оскверняться трупом. Поэтому покойников нельзя ни сжигать, ни хоронить. Никто не смеет касаться мертвецов или входить в Башню, где они лежат, — туда входят только определенные, официально назначенные люди. Они получают большое жалованье, но жизнь их мрачна, и живут они совсем обособленно, не общаясь с другими людьми, так как они осквернены общением с мертвецами, и тот, кто будет иметь о ними дело, осквернится сам. Когда они выходят из Башни, они меняют свою одежду на другую, не покидая ограды, — прежняя одежда считается уже оскверненной, ее нельзя больше ни надеть, ни унести отсюда. Таким образом, носильщики мертвых являются на каждые похороны в новых одеяниях. Насколько это известно, ни один человек, кроме официальных носильщиков, ни разу не входил в Башню Великого Безмолвия после того, как она была освящена. Впрочем, один исключительный случай имел место. Ровно сто лет назад какой-то европеец бросился вслед за носильщиками и утолил свое жестокое любопытство, глянув на запретные таинства Башни. Имя этого презренного дикаря до нас не дошло, не знаем мы и его звания и положения. Все это, а также тот факт, что за столь неслыханное богохульство правление Ост-Индской компании сделало ему лишь официальный «выговор», заставляет нас думать, что это был европеец с большим весом. Тот же официальный документ, где записан упомянутый выговор, предупреждал, что если подобный проступок совершит служащий компании в будущем, то он будет уволен; если же виновным окажется купец, то он лишится разрешения на торговлю и будет выслан в Англию.

Башни Великого Безмолвия не высоки; они, словно газгольдер, имеют широкое основание. Если вы наполните газгольдер внутри до половины прочной гранитной кладкой, а затем пробьете в ней широкий и глубокий колодец, то получите довольно точное представление о Башне. Трупы помещают на каменной кладке, в неглубоких желобах, которые радиально расходятся от колодца. Они имеют уклон к центру, куда стекает и вся дождевая вода. Со дна колодца вода уходит через подземные водостоки с угольным фильтром.

Пролежав в Башне месяц под дождем и палящим солнцем, скелет становится абсолютно сухим и чистым. Затем те же носильщики, что внесли покойника, вновь появляются в Башне и, надев перчатки, щипцами скидывают скелет в яму. Там он превращается в прах. Его уже никто на свете больше не увидит, никто никогда к нему не прикоснется. Другие народы хоронят каждого мертвеца отдельно и сохраняют между ними различия, выделяя и отличая высокопоставленных людей даже в могиле: останки королей, государственных деятелей и генералов с соответствующей пышностью и торжественностью помещают в храмы и пантеоны, а кости простого люда и бедняков — в подобающие им более скромные места; но парсы считают, что в смерти все люди равны — все ничтожны, все бессильны, все нищи. И в знак их нищеты их кладут и могилу голыми, а в знак равенства кости всех людей — богатых и бедных, знаменитых и безвестных — бросают в общую яму. На похоронах у парсов никому нельзя ехать, все участники похорон — богат он или беден — должны идти пешком, как бы велико ни было расстояние. В ямах пяти Башен Безмолвия смешан прах всех парсов мужчин, женщин, детей, — которые умерли в Бомбее и его округе в течение двух столетий, то есть с той поры, как мусульманские завоеватели изгнали парсов из Персии и те оказались здесь, в этой части Индии. Самая древняя из пяти Башен построена более двухсот лет назад семейством Моди и до сих пор закреплена за потомками этого рода — в эту Башню кладут только покойников из рода Моди.

Неизвестно происхождение по крайней мере одной детали похоронного обряда парсов — присутствия собаки. Прежде чем покойника вынесут из дома, его открывают и показывают собаке; собака должна идти на поводке позади похоронной процессии. Мистер Нуссерванджи Бирамджи, секретарь панчаята[48] парсов, сказал, что этот обычай имел в свое время смысл и значение, но что теперь это только пережиток и проследить его происхождение невозможно. По традиции, обычай этот держится, а древность происхождения освящает его. Полагают, что когда-то в Персии собака была священным животным; считалось, что она сопровождает души умерших на небо; считалось также, что собачий глаз обладает способностью очищать всякий предмет, оскверненный соприкосновением с мертвым; потому-то пес и шествует имеете с остальными участниками похоронной процессии — авось пригодится на всякий случай.

Парсы утверждают, что их похоронный обряд отлично охраняет интересы живых; что при таком порядке не распространяется никакого гниения, никакой грязи и нечистот, никаких микробов; что ни к покрывалу, ни к чему другому, находившемуся на покойнике, живые потом уже не прикасаются; что из Башен Безмолвия не исходит ничего такого, что могло бы принести вред миру живых людей. Я думаю, что эти утверждения справедливы. С точки зрения санитарии, похоронный обычай парсов можно почти приравнять к кремации. А ведь мы медленно, но неуклонно идем к тому, чтобы ввести кремацию. Нельзя ожидать, что это произойдет скоро. Но если тенденция к этому не исчезнет и будет хоть и медленно, но развиваться, то можно не сомневаться, иуда это приведет. Когда кремация станет всеобщим правилом, мы уже не будем содрогаться при мысли о ней; напротив, мы будем содрогаться при мысли о захоронении, если только решимся представить себе, что происходит в могиле.

Пес на похоронах произвел на меня большое впечатление — он олицетворял собой некую тайну, ключ к которой утрачен. Держался пес очень смиренно и был явно подавлен происходящим. Он задумчиво опускал морду долу, словно старался вспомнить, что именно он символизировал в те давно минувшие времена, когда был заведен этот обычай. Была близ меня и еще одна на редкость интересная вещь, но увидеть ее мне так и не пришлось. Я говорю о священном огне — огне, который, как утверждают, негасимо горит уже больше двух столетий, и горит с такою же силой, с какой горел в самом начале.

Парсы — община весьма примечательная. В Бомбее их всего около шестидесяти тысяч, и примерно вдвое меньше во всей остальной Индии. Но малочисленность парсов отнюдь не мешает им играть большую роль в обществе. Они весьма образованны, энергичны, предприимчивы, отзывчивы ко всему новому, богаты, а по щедрости и склонности к благотворительности не уступают даже евреям. Парсы строят и содержат больницы — для людей и для животных; кошельки их мужчин и женщин всегда открыты для любого великого и доброго дела. Они представляют собой значительную политическую силу и служат серьезной опорой правительству. У них чистая и возвышенная религия; они хранят ее во всей первозданной неприкосновенности и строят свою жизнь согласно ее велениям.

Мы еще раз окинули взглядом долину, город и океан и распростились с Башнями Великого Безмолвия; последнее, что я увидел здесь, опять оказалось своеобразным символом, — и было в этом символе что-то сознательное, преднамеренное. Это был коршун, сидевший на спиленной верхушке стройной, лишенной веток пальмы, одиноко возвышавшейся на открытой местности; коршун сидел неподвижно, словно каменное изваяние, венчавшее колонну.

Его зловещий силуэт словно еще усугублял мрачное уныние этой обители смерти.

Глава VВ ТОЛПЕ ГОСТЕЙ, СВЕРКАЮЩИХ ВСЕМИ ЦВЕТАМИ РАДУГИ

Есть один старинный тост, несравненный по красоте: «Когда ты идешь вверх, по пути к богатству — да на встретится тебе на дороге друг».

Новый календарь Простофили Вильсона

Следующая картина, которая приходит мне на память, связана с делами религиозными. Друзья повели нас посмотреть джайнский[49] храм. Храм был небольшой, над его кровлей на шестах развевалось множество флажков или вымпелов, на наружных каменных зубцах стояли многочисленные изваяния. Когда мы поднялись по лестнице и пошли в храм, какой-то джайн в полном одиночестве не то молился там, не то читал что-то вслух. Наше появление ничуть ему не помешало и не уменьшило его молитвенного экстаза. Он стоял футах в десяти — двенадцати от идола — маленького изваяния в сидячей позе. У этого идола был глуповато-младенческий вид восковой куклы, но ему недоставало округлости форм и правильных пропорций, присущих кукле. Объяснения нам давал мистер Ганди. Он был делегатом Конгресса религий на Всемирной выставке в Чикаго; мистер Ганди говорил великолепно, на прекрасном английском языке, но со временем его объяснения потускнели в моей памяти, и сейчас от всей этой экскурсии у меня осталось только одно: туманное представление о религии, выраженной в утонченно-рассудочных формах, возвышенной и чистой, лишенной какого-либо налета плотской непристойности; у меня осталось и другое туманное представление — о некоей связи столь интеллектуальной системы с тем вульгарным, грубым идолом, о котором я упоминал, — сам не знаю почему. Ведь между ними и в самом деле нет ничего общего. По-видимому, идол символизирует какого-то человека, который благодаря ряду перевоплощений, длившихся многие века, постепенно накапливал святость и в конце концов стал настоящим святым или богом; считается, что теперь он и сам способен воспринимать молитвы и передавать их в небесную канцелярию. Кажется, дело именно в этом.

Затем мы отправились в бунгало мистера Премчанда Ройчанда, в Лавлене, округ Байкулла, где индийский князь должен был принять депутацию джайнской общины; депутация желала поздравить его с высокой честью, оказанной ему императрицей Индии Викторией. Виктория сделала его рыцарем ордена Звезда Индии. По-видимому, даже самый знатный индийский вельможа рад прибавить к своим древним туземным титулам скромное словечко «сэр» и готов пойти на многое, чтобы добиться этой чести. Он готов добровольно простить недоимки, будет щедро отпускать деньги на улучшение условий жизни своих подданных, если только сможет таким образом обеспечить себе рыцарство. Он будет лезть из кожи вон, только бы британское правительство добавило ему еще один выстрел во время традиционного салюта[50]. Каждый год императрица раздает рыцарские звания и добавляет выстрелы из пушки индийским князьям за их общественно-полезную деятельность. Салют в честь мелкого князя производится из трех-четырех пушек; князьям более могущественным салютуют большим количеством пушек. Самая мощная батарея доходит до одиннадцати; может быть, их бывает и больше, но я слыхал лишь об одиннадцатипушечных князьях. Мне рассказывали, что если четырехпушечный владетель получает еще один выстрел из пушки, то он немало досаждает своим соседям, пока не свыкнется с новым своим положением, ибо пальба ему так нравится, что он ищет любой предлог, чтобы устроить салют в свою честь. Вполне возможно, что у таких блистательных властителей, как низам Хайдарабада и гаеквар Бароды, имеется и больше одиннадцати пушек, но я этого не знаю.

Когда мы приехали в бунгало, большой зал первого этажа был почти полой, а кареты все подъезжали и подъезжали. Собравшиеся гости являли собой великолепное зрелище по костюмам и сверкающим краскам. Это был настоящий фейерверк. Чалмы на гостях были поразительно разнообразны. Как нам сказали, причиной этому было то обстоятельство, что делегация джайнов собралась из многих местностей Индии и что каждый из ее членов надел наиболее модную чалму своей округи. В целом это создавало эффект необыкновенный.

Хотел бы я для сравнения устроить здесь выставку христианских шляп и костюмов. Я очистил бы одну половину зала от этих великолепных индийцев и заполнил ее христианами из Америки, Англии и колоний, одев их как в современные шляпы и костюмы, так и в те, что носили лет двадцать — пятьдесят назад. Это было бы отвратительное зрелище, несказанная гадость. Христиане проиграли бы еще и потому, что у них белые лица. Само по себе это не столь уж мерзко, но когда белая кожа оказывается рядом с коричневой и черной, то становится ясно, что мы миримся с нею только в силу привычки. Почти все оттенки черной и коричневой кожи красивы, но красивая белая кожа — редкость. Чтобы понять, какая это редкость, выйдите в будний день на обыкновенную улицу Парижа, Нью-Йорка или Лондона и посчитайте, сколько людей с хорошей кожей встретится вам на протяжении мили. Когда видишь почти сплошь черные лица, то белое лицо, попавшее в поле зрения, невольно кажется выцветшим, болезненным, а подчас и просто ужасным. Я замечал это еще мальчишкой на Юге, в дни невольничества, еще до войны, Великолепная черная атласистая кожа южноафриканского зулуса кажется мне почти идеальной. Я вижу этих зулусов как сейчас — рикши, ожидающие клиента под окнами отеля: атлетически сложенные, красивые, очень черные молодцы, полуприкрытые по-летнему свободной белоснежной одеждой, белизна которой еще резче подчеркивает черноту их кожи. Вспоминая их теперь, я сравниваю их лица с лицами тех белых людей, поток которых движется в эту минуту по лондонской улице за моими окнами.

Дама. — Кожа цвета нового пергамента.

Другая дама. — Кожа цвета старого пергамента.

Еще дама.— Кожа бело-розовая, очень красивая.

Мужчина. — Кожа сероватая, с багровыми пятнами.

Мужчина. — Кожа болезненная, цвета рыбьего брюшка.

Девушка. — Лицо желтоватое, с веснушками.

Старушка. — Лицо беловато-серое.

Юноша-разносчик. — Лицо сплошь красное.

Мужчина, страдающий желтухой. — Лицо желтое, горчичного оттенка.

Пожилая дама. — Кожа бесцветная, с двумя очень заметными родинками.

Пожилой мужчина. — Пьяница. Нос, напоминающий вареную цветную капусту; лицо вялое, с багровыми прожилками.

Здоровый молодой мужчина, — Чудесная свежая кожа.

Больной юноша. — Лицо отвратительно белое.

Какое множество людей, чья кожа является скучным и тусклым вариантом того цвета, который мы несправедливо называем белым! Есть лица прыщеватые; есть лица, изобличающие больную кровь по-иному; есть с очень заметными резкими шрамами. Кожа белого человека ничего не скрывает. Не может скрыть. Она словно нарочно создана, чтобы показывать все, что может ей повредить. Женщинам приходится подкрашивать свою кожу, пудрить ее, питать косметическими снадобьями, взбадривать мышьяком и другими средствами; чтобы кожа была красивой, женщины ухаживают за ней, подмазывают ее, мучают и терзают ее — и все понапрасну. Но все эти усилия показывают, что естественным цветом своей кожи женщины недовольны. Они считают, что его следует улучшать. Тот цвет кожи, каким они хотели бы обладать, природа дает немногим, очень немногим избранным; девяносто девять женщин из ста получают дурную ножу, и только одна сотая - хорошую. Эта сотая может гордиться ею, но как долго? Быть может, лет десять, не больше.

Зулусы в этом отношении имеют перед нами некоторое преимущество. Они рождаются с хорошей кожей и с хорошей кожей живут весь век. А уж если говорить о коричневой коже индийцев — упругой, гладкой, без изъянов, приятной для глаза, не боящейся сочетания с любым цветом одежды и, наоборот, придающей любому цвету добавочное очарование, — то, мне кажется, с такой великолепной кожей кожа белого человека не выдерживает никакого сравнения.

Но возвратимся в бунгало. Самые пышные костюмы на этом сборище были у детей. Они, казалось, полыхали огнем, столь ярка была их расцветка и так переливались и сверкали украшения на этих богатейших одеяниях. Дети были профессиональными танцовщиками-мальчиками, хотя и походили на девочек. Они выступали поодиночке, парами и четверками и танцевали и пели под аккомпанемент весьма странной музыки. Позы и движения танцовщиков были и искусны и грациозны, но голоса их неприятно дребезжали и резали слух, а мелодии были чересчур монотонны.

Но вот снаружи донеслись приветственные крики и шум, и в зал с театрально-торжественным видом вошел князь в сопровождении свиты. Это был величественный мужчина, превосходно одетый, весь увешанный ожерельями из драгоценных камней: тут были нити жемчуга и нити крупных нешлифованных изумрудов, известных всему Бомбею своей красотой и ценностью. Эти камни прямо завораживали нас, их размеры были удивительны. При князе был мальчик — наследный принц; его пышный убор тоже сверкал и переливался разными красками.

Церемония была ничуть не скучна. Князь величественно — и в то же время строго — прошел к трону, словно Юлий Цезарь, пришедший принять в свои руки какое-то отдаленное царство, поставить свою подпись и удалиться без лишних слов и вольностей. Стоял тут также трон и для наследного принца, и оба они — князь и его наследник — уселись рядышком; свита разместилась по обе стороны, — в точности, как на картинках, которые каждый видел в книгах: эти картинки изображают персон королевского и княжеского достоинства со времен царя Соломона, принимавшего царицу Савскую и показывавшего ей свои богатства. Глава джайнской делегации прочитал бумагу с поздравлениями, затем вложил ее в чудесно гравированный серебряный футляр цилиндрической формы, который он церемонно передал в руки князя и который был тотчас, без всяких церемоний, передан князем в руки одного из его придворных. Ниже я приведу текст этого поздравления. Он интересен — он показывает, за что может благодарить индийского князя его подданный в наши дни, когда Индией правит Англия;[51] это особенно интересно, если представить себе, за что можно было бы благодарить предка этого князя лет полтораста назад — в дни свободы, когда Англия не вмешивалась в индийские дела. Полтораста лет назад подобный адрес мог быть написан в нескольких строках. Подданные могли бы благодарить своего князя:

за то, что тот перебил не так уж много людей из чистого каприза;

за то, что тот не обобрал их дочиста и не лишил их хлеба, наложив по своему произволу ни с того ни с сего новые налоги;

за то, что тот не разоряет богатого и не забирает его имущество под вымышленным предлогом;

за то, что тот не убивает, не ослепляет, не сажает в тюрьму и не ссылает родственников княжеской семьи для защиты трона от возможных заговоров;

за то, что тот не предаст за взятку своих подданных в глухих местах княжеской территории в руки профессиональных тугов, на смерть и ограбление.


Именно таковы были обычные княжеские занятия в старые времена. Но при британском владычестве это давно отошло в прошлое. Теперь князья заняты более приличными делами, и об этом свидетельствует поздравительный адрес общины джайнов:


«Ваше высочество, мы нижеподписавшиеся, члены джайнской общины Бомбея, пользуемся приятной возможностью обратиться к Вашему высочеству и сердечно поздравить Вас с недавним получением Вашим высочеством титула рыцаря великого ордена Звезда Индии. Десять лет назад мы имели случай и удовольствие приветствовать прибытие Вашего высочества в наш город при обстоятельствах, которые в истории нашего княжества составляют целую эпоху. Ибо если бы Ваше высочество действовало в переговорах между дурбаром[52] княжества Палитана и общиной джайнов не в духе благородства и разума, то дух примирения, царивший в сердцах нашего народа, не дал бы своих плодов. Это был первый шаг Вашего высочества, когда Вы приняли правление в свои руки, и он заслуженно вызвал похвалу джайнской общины и бомбейского правительства. Десятилетие Вашей плодотворной административной деятельности, в течение которого Вы показали свои способности и опыт, справедливо вознаграждено высочайшей честью — присвоением Вам рыцарского звания и несравненного ордена Звезда Индии, которое, как мы понимаем, дано Вам первому среди князей вашего ранга и положения. И мы заверяем Ваше высочество, что мы не меньше Вас гордимся теми знаками отличия, которые оказала Вам Ее величество королева императрица. Организация торговых факторий, школ, больниц и тому подобное — вот чем ознаменовало Ваше высочество это десятилетие своей деятельности в нашем княжестве, и мы полны веры, что Ваше высочество и впредь будет благополучно править своим народом с мудростью и прозорливостью, а также беречь и поддерживать те многие реформы, которые Вашему высочеству угодно было провести в нашем княжестве. Мы еще раз приносим Вашему высочеству наши самые горячие поздравления по поводу той высокой чести, которой Вы удостоились. Имеем честь пребывать послушными слугами Вашего высочества».


Фактории, школы, больницы, реформы. Этим занимаются князья в наше время и получают за это рыцарские звания и пушки.

Выслушав адрес, князь ответил кратко и энергично; потом поговорил минуту с пятью-шестью гостями по-английски и с двумя-тремя своими должностными лицами на родном языке; затем, как обычно, гостям преподнесли гирлянды цветов, и на этом церемония закончилась.

Глава VIОБИТЕЛЬ ЧЕРНОЙ СМЕРТИ

Самое дорогое в жизни человека — его последний вздох.

Новый календарь Простофили Вильсона

В ту же ночь я присутствовал на другой церемонии. Это была индусская свадьба, — нет, скорее обряд обручения. Раньше, когда мы разъезжали по городу, там всегда двигались толпы людей и кипела красочная жизнь, но сейчас все было по-иному. Казалось, мы попали в мертвый город. На безмолвных, пустых улицах не было и признака жизни. Не слышно было даже ворон. Но всюду на земле валялись тела спящих — их были сотни; они лежали вытянувшись и плотно завернувшись с головой в одеяла. Их позы, их деревянная окоченелость — все наводило на мысль о смерти. Правда, чумы в Бомбее в ту пору не было, но зато ныне она опустошает город. Бомбейские лавки и магазины теперь опустели, половина населения разбежалась, а те жители, которые остались, толпами гибнут каждый день. Вероятно, зачумленный город теперь выглядит днем так, как он выглядел тогда ночью. Когда мы углубились в индийские кварталы и пробирались по темным переулкам, нам приходилось двигаться с чрезвычайной осторожностью, ибо повсюду лежали спящие люди, и трудно было проехать, не задев их. В сумраке под ноги лошадей то и дело бросались большие стаи крыс — старшие родственники тех, что переносят сейчас чуму в Бомбее из дома в дом. Ланка представляли собой простые навесы, открытые настежь киоски; все товары были оттуда убраны, а на прилавках спали целые семьи; рядом с ними обычно стояла керосиновая лампа, словно это было бдение у мертвых тел.

Но наконец мы повернули за угол и увидели впереди сияние света. Это был дом невесты — он весь горел огнями; в честь свадьбы тут была устроена целая иллюминация, главным образом при помощи специальных газовых светильников. Внутри в доме тоже псе сияло и сверкало — огни, яркие одежды, украшения, зеркала, — еще одна сказка из «Тысячи и одной ночи».

Невеста оказалась пригожей, скромной девочкой лет двенадцати; одета она была так, как мы одели бы мальчика, только, конечно, пышнее и дороже. Она преспокойно расхаживала по дому, останавливаясь, чтобы поговорить с гостями и показать им свои свадебные драгоценности. А драгоценности были отменные, в особенности нить огромных алмазов, на которую приятно было поглядеть и приятно подержать в руках. К этой нити алмазов был подвешен большой изумруд.

Жених отсутствовал. Оказалось, что у него было свое свадебное празднество, в доме его родителей. Как я понял, оба они — и жених и невеста — должны принимать и чествовать гостей у себя каждый вечер, почти до утра, в течение недели и больше, а затем, если они все это выдержат, им можно пожениться. И жених и невеста были немного старше, чем это принято в Индии, — им было по двенадцать лет; они должны были пожениться годом или двумя раньше; правда, чужестранцу они могли показаться еще довольно молодыми.

Коте время перешло за полночь, в роскошном зале появились две прославленные дорого оплачиваемые танцовщицы, которые стали танцевать и петь. Вместе с ними пришли мужчины — они играли на странных инструментах, издававших жуткие звуки, от которых бежали по коже мурашки. Один из этих инструментов представлял собою трубочку, под ее звуки танцовщицы изображали заклинание змей. Мне показалось сомнительным, что подобной музыкой можно хоть кого-то зачаровать, но один местный джентльмен уверил меня, что змеям эта музыка нравится и что, слушая ее, они выползают из своих укрытий и изъявляют все признаки удовольствия в благодарности. Джентльмен рассказал вдобавок, что однажды, когда в его доме было празднество, на звуки такой трубочки приползло полдюжины змей, и, чтобы заставить их убраться восвояси, пришлось прекратить концерт. Их общество никого не привлекает, ибо змеи нахальны, навязчивы и опасны, но убить змею никто, конечно, не решится, так как убийство любого живого существа для индуса — большой грех.

Мы покинули празднество в два часа утра. И вот перед глазами другая картина, но она осталась в моей памяти как нечто, увиденное скорее на театральной сцене, чем в жизни: темные лица и белые, словно у привидений, одежды на веранде, у выхода, и на низкой лестнице; на эту толпу сверкающим потоком льется свет огней свадебной иллюминации; а посредине толпы, на ступеньках, высится фигура гиганта в чалме, имя которого вполне соответствует его размерам: Рао Бахадур Баскирао Балинкандже Питало, вакил[53] его высочества гаеквара Бароды. Без этого колосса в чалме картина свадебного пиршества была бы неполной, а если бы его звали просто Смит, то он утратил бы все свое очарование. Рядом, по обеим сторонам узкой улочки, у фасадов домов были поставлены осветительные сооружения, обычные у местных жителей: множество стеклянных стаканов (в них вставлены свечи), укрепленных на решетчатой раме в нескольких дюймах друг от друга, — в результате получается некое мерцающее созвездие, ярко выделяющееся в ночном мраке. По мере того как мы удалялись по темным переулкам, огни иллюминации сливались в один сноп и сияли в сгущающейся тьме подобно солнцу.

И вот опять глубокая тишина, шныряющие крысы, неясные очертания распростертых на земле тел, а по обеим сторонам улицы открытые лавки, напоминающие гробницы, и спящие люди, напоминающие мертвецов, тускло освещенных погребальными светильниками. И теперь, год спустя после этой ночи, когда я читаю телеграммы в газетах, мне кажется, что я читаю о том, что частично видел сам, еще прежде, чем это случилось, — видел в каком-то пророческом сне. В одной телеграмме говорилось: «Деловая жизнь в городе почти замерла. Слышен лишь погребальный плач. Все словно оцепенело, все недвижимо. Число закрытых лавок превосходит число еще действующих». Другое сообщение гласило, что 325 тысяч населения бежало из города и разносит чуму по стране. Три дня спустя появилось новое сообщение: «Население города сократилось вдвое». Беженцы занесли заразу в Карачи: «220 заболеваний, 214 смертных случаев». Сутки или двое позднее: «52 новых заболевания, все со смертельным исходом».

Чума вызывает ужас, какого не вызывает ни одна другая болезнь; из всех известных людям болезней чума самая смертоносная, самая убийственная. «Пятьдесят два новых заболевания, все со смертельным исходом»! Так может косить только Черная Смерть. В той или иной мере мы все можем представить себе опустошенный чумою город, оцепенение и мертвую тишину, нарушаемую лишь отдаленным заупокойным плачем, означающим, что и там, и тут, и еще где-то несут новую жертву; но, мне кажется, мы не способны осознать всю глубину того безумного страха, который владеет человеком, оказавшимся в зачумленном городе и не имеющим возможности из него выбраться. Полмиллиона людей в панике бросились прочь из Бомбея — и это дает нам приблизительное представление о том, что они испытывали: по, может быть, даже они не в состоянии были сообразить, что чувствовали остальные полмиллиона жителей, оказавшихся лицом к лицу с чумой, без какой-либо надежды на спасение. Много лет назад Кинглэйк оказался в Каире во время нашествия Черной Смерти; он знает, какой ужас сжимает сердце в ту пору, когда человек ждет появления роковых признаков у себя под пышкой; как наступают бред и кошмары, питают видения детства, дыбом встают бильярдные столы, и наконец внезапный провал — смерть:

«Человек, вокруг которого свирепствует чума, страшится роковой неизбежности смерти, не верит ни в судьбу, ни в провидение божие; у него нет заменяющего веру равнодушия, его ужасает каждая тряпка, трепыхающаяся на ветру в пораженном чумою городе. Если и силу жестокой необходимости он должен куда-то идти, ему на каждом углу мерещится смерть; и он дрожа пробирается вперед, съеживаясь, чтобы не задеть какую-нибудь куртку справа — она может его ужалить, или какой-либо плащ слева — он тоже может нести смерть. И в первую очередь его мучит страх перед тем, что он должен был бы сильнее всего любить, — он шарахается от прикосновения женского платья: ведь матери и жены, спеша по разным делам прямо от смертного одра, бегут по улицам без большой опаски и не проявляют той осторожности, о которой не забывает мужчина. Может статься, что, всячески оберегаясь, бедный левантиец на какое-то время и избежит опасного прикосновения, но рано или поздно то, чего он так боится, происходит. Женщина — этот полотняный узел, с темными, полными слез глазами, бредущий по улице с сладострастной неуклюжестью Гризи[54], — женщина коснулась левантийца краем своего рукава! И с этой ужасной минуты бедный левантиец лишается покоя: он постоянно думает об этом прикосновении, как бы призывая смертельный удар; он следит за симптомами чумы столь неотступно, что рано или поздно они действительно появляются. Запекшиеся губы — это признак чумы, — у него и в самом деле запеклись губы; стук в висках, — да, да, у него стучит в висках; учащенный пульс, — он уже нащупывает его сам, ибо боится обратиться к другому человеку, чтобы его не бросили; он щупает запястье и чувствует, как отхлынула кровь от его сердца. Теперь только опухоль под мышкой, и он будет окончательно убежден в печальном исходе дола; и тут он сразу чувствует какую-то тяжесть под мышкой — это скорее не боль, а легкое напряжение кожи; он благодарил бы бога, если бы этот знак оказался лишь плодом его фантазии, — ведь хуже этого ничего нельзя себе представить! Теперь ему кажется, что он был бы счастлив, будь у него только запекшиеся губы, стук в висках и учащенный пульс, — если бы только не было этой роковой опухоли под мышкой... Может быть, пощупать? Он колеблется и, немного успокоившись, решает не прикасаться к подмышечным железам. Но скоро он начинает терзаться невообразимо, его мучают опасения, он напрягает всю свою волю и отваживается взглянуть в глаза правде, узнать судьбу: он щупает железу и чувствует, что кожа вполне нормальна, но под нею катается шарик величиной с пистолетную пулю. Да ведь это не что иное, как смерть, неизбежная смерть! Пощупаю-ка я с другой стороны: там такого шарика нет, но есть что-то похожее. А может быть, бывает увеличенная железа и у здоровых людей? Какое счастье, если бы у него было лишь одно это! Таким образом, бедный левантиец сам себя терзает и убивает, еще не дождавшись чумы, а когда ангел смерти, которого так накликали, приходит на самом деле, ему остается лишь закончить начатое; он прижимает свою огненную руку ко лбу жертвы, заставляя ее бредить воспоминаниями о людях и вещах, некогда ему близких и дорогих или даже безразличных. Бедняга вновь оказывается у себя на родине, в прекрасном Провансе, — он видит и старинные солнечные часы в саду своего детства, и свою мать, и давно забытое милое личико сестры (это, конечно, воскресное утро, — слышишь, как в церкви звонят колокола?), он стремительно летит по огромным пространствам мира, чувствуя, что все повсюду выложено мягкими кипами хлопка, что это хлопок вечности, — он знает, что именно так; он может поклясться, что выиграл бы эту партию на бильярде, если бы бильярдный стол неожиданно не избочился и не стал дыбом и если бы в его руках был настоящий кий, а не эта дрянь, которая но хочет шевелиться — его рука не хочет шевелиться, — короче говоря, в голове бедного левантийца происходит бог знает что; и, вероятно, на следующую ночь он станет пищей семьи завывающих шакалов, которые вытащат его за ноги из мелкой песчаной могилы».

Глава VIIКОЛЕСНИЦА ДЖАГГЕРНАУТА, САМОСОЖЖЕНИЕ ВДОВ И ТУГИ

Голод — служанка гения.

Новый календарь Простофили Вильсона

Во время нашего пребывания в Бомбее там было весьма интересное судебное дело — чудовищно реалистическая страница из «Тысячи и одной ночи», странное сочетание первобытной простоты, благочестия и разбойничьей сноровки. Можно было подумать, будто вернулись давно забытые времена тугов; во всяком случае, уж не приходилось сомневаться, что такие времена действительно были. Дело заключалось в том, что была убита молодая девушка, — убийцы хотели забрать у нее какие-то грошовые украшения, стоимость которых не составляла и однодневного заработка американского рабочего. Это могло случиться где угодно, в любой стране, но, пожалуй, нигде жертву не убили бы с таким холодным цинизмом, с такой наглостью и бесцеремонностью, с таким отсутствием страха, раскаяния и сожаления, как это было в данном случае. Всюду убийцы действуют тайно, по ночам, избегая свидетелей; страх не дает им покоя, пока убитый находится поблизости; убийца успокаивается лишь тогда, когда упрячет тело жертвы как можно надежнее. Но этот индийский убийца совершает свое дело средь бела дня, не страшась никаких очевидцев, присутствие трупа его ничуть не смущает, и он вовсе не спешит от него избавиться; все соучастники убийства ведут себя столь беззаботно, столь беспечно, что спокойно спят в положенное время, как будто ничего не произошло и над ними не нависла никакая угроза; и эти пятеро добродушных людей заканчивают дело религиозной церемонией. Все тут звучит, как в написанном полвека назад романе Медоуса Тэйлора о тугах,[55] — в этом легко убедиться из официального судебного отчета:


«Вчера в Мазагонском полицейском суде в присутствии мистера Фироз Xoшанг Дастура — судьи четвертого участка — полицейский надзиратель Нолан вновь предъявил обвинение Тукараму Санту, женщине Сават Байе, ее дочери Кришни и Гопалу Витху Бханайкару по статьям 302 и 109 Кодекса в том, что в ночь на 30-е число декабря месяца прошлого года они убили индусскую девушку Касси, двенадцати лет, посредством удушения в комнате барака на Джакария Бандер, на шоссе Сыори, а также в том, что они помогали друг другу и подстрекали друг друга при совершении этого преступления.

Мистер Ф. А. Литтл, прокурор, выступал на суде от имени ее величества; подсудимые не выставили защиты. Мистер Литтл, ссылаясь на процессуальный уголовный кодекс, предлагал оправдать одну из обвиняемых — женщину Кришни, 22 лет, на том основании, что она чистосердечно и полностью во всем призналась и раскрыла все обстоятельства, при которых была убита девушка Касси.

Судья удовлетворил просьбу прокурора, обвиняемая Кришни была допрошена в качестве свидетеля и в ответ на вопросы мистера Литтла призналась в следующем:

— Я работница, работаю на фабрике Джубили Миллс[56]. Я помню тот день [вторник], когда было найдено тело убитой Касси. Как раз перед этим я полдня была на фабрике и вернулась домой в три часа дня, и тут в доме я увидела пять человек: первого обвиняемого Тукарама, моего любовника, мою мать Байю, вторую обвиняемую, обвиняемого Гопала и двух гостей по имени Рамджи Даджи и Аннаджи Гушарам. Тукарам снимал комнату в бараке на улице Джакария Бандер, у хозяина по имени Гирдхарилл Радхакишан; и в этой комнате жили я, мой любовник Тукарам и его зять Йессо Махадху. Йессо жил с нами с тех пор, как приехал в Бомбей из своей родной деревни. Когда я пришла в тог день с фабрики, два гостя сидели на койке на веранде, а через несколько минут сюда пошел обвиняемый Гопал и сел рядом с ними, в то время как я и моя мать сидели в комнате. Тукарам, который выходил купить немного бетеля и орехов пальмы арека, привел с собой в дом этих двух гостей. Придя домой, он дал им бетель, как прощальное угощение. Пока они жевали его, из комнаты вышла моя мать и спросила одного из гостей — Рамджи, что у того с ногой, а Рамджи ответил, что он перепробовал много лекарств, но они ему не помогли. Моя мать взяла тогда в руку горсть риса и предсказала, что болезнь Рамджи не пройдет до тех пор, пока он не возвратится в свои родные места. Тем временем ныне покойная Касси пришла со двора и остановилась на пороге нашей комнаты, с металлическим кувшинчиком в руке. Тогда Тукарам попросил гостей уйти с веранды, и те ушли и направились к каменоломне. Как только гости вышли, Тукарам схватил девушку Касси, которая тем временем вошла в комнату, накинул на нее свой кушак и привязал к столбу, поддерживающему потолок. После этого он сжал девушке горло и, завязав ей рот тряпкой (каковая сейчас находится перед судьями), тоже прикрепил ее к столбу. Убив девушку, Тукарам снял у нее с головы золотое украшение и золотые подвески, а также забрал ее кувшинчик. Кроме этих двух украшений, на Касси были серьги, кольцо в носу, несколько серебряных колец на пальцах ног, два ожерелья на шее, пара серебряных колец на щиколотках и браслеты. Тукарам потом пытался снять с нее серебряные амулеты и серьги и вынуть кольцо из носа, но это ему не удалось. Пока он это делал, я, моя мать и Гопал были тут же. Сняв два золотых украшения, Тукарам передал их Гопалу, который в тот момент стоял рядом со мной. Убив Касси, Тукарам пригрозил задушить также и меня, если я расскажу кому-либо о происшедшем. Гопал и я стояли в комнате, у дверей, и Тукарам угрожал нам обоим. Моя мать Байя держала Касси за ноги, когда Тукарам привязывал ее к столбу и убивал. Касси кричала. Тукарам и моя мать убили девушку вместе. Потом труп девушки завернули в матрац и переложили на полати над дверью нашей комнаты. Когда Касси была задушена, Тукарам запер дверь комнаты изнутри. Все это произошло вскоре после того, как я пришла домой с фабрики. Тукарам завернул тело убитой и матрац и положил его на полати, а потом пошел брить себе голову к цирюльнику Самбху Рагхо, что живет через Дверь от меня. Моя мать и я — мы обе никому ничего обо всем этом не говорили. Мой любовник Тукарам бил меня и грозил мне, и я только поэтому никому тогда ничего не сказала. Когда я сказала Тукараму, что я расскажу про убийство, он ударил меня. Тукарам велел обвиняемому Гопалу идти к себе в комнату; тот ушел и унес с собою оба золотых украшения и кувшинчик. Йессо Махадху, зять Тукарама, пришел в дом и спросил Тукарама, зачем он занялся тут стиркой, ведь водяная колонка совсем рядом. Тукарам отвечал, что он стирает свою тряпку, которую запачкали птицы. Около шести часов вечера того же дня моя мать дала мне три пайсы[57] и велела купить кокосовый орех, а я отдала деньги Йессо, и тот пошел и купил кокосовый орех и немного листьев бетеля. Потом Йессо и другие были в комнате, я умывалась; а когда я кончила мыться, мать взяла кокосовый орех и листья бетеля у Йессо, и мы вчетвером отправились к морю. К морю пошли Тукарам, моя мать, Йессо — зять Тукарама, и я. Придя к берегу, моя мать сделала приношение морю и помолилась, прося прощения за то, что мы совершили. Еще раньше, чём мы подошли к морю, кто-то явился к нам и стал спрашивать про девушку Касси. Полиция и еще какие-то люди приходили к нам до того, как мы были у моря, и после того, и спрашивали про Касси. Полиция спрашивала о девушке мою мать, и та отвечала, что Касси подходила к нашей двери, но потом ушла. На следующий день полиция спросила Тукарама, и он дал такой же ответ. Это было в тот вечер, когда хватились девушки. После приношения, которое мы сделали морю, мы поели вместе кокосового ореха и возвратились домой; моя мать дала мне немного еды, но Тукарам в тот вечер ничего не ел. После ужина я и мать легли спать в комнате, а Тукарам спал на койке близ своего зятя Йессо Махадху, снаружи. Обычно Тукарам спал совсем не тут. Он спал всегда в комнате. Когда я ложилась спать, труп убитой находился еще на полатях. Комната, где мы спали, была заперта, и я слышала, как мой любовник Тукарам ворочался и долго не мог заснуть. Около трех часов утра Тукарам постучал в дверь, и мы с матерью открыли ее. Тукарам велел мне пойти к ступенькам, что ведут к каменоломне, и посмотреть, есть ли там кто-нибудь. Эти ступеньки вели к конюшне, через которую мы выходили к каменоломне позади двора. Когда я вышла к ступенькам, там никого не было. Тукарам спросил меня, есть ли там кто-нибудь, и я ответила, что никого нет. Потом он снял тело убитой с полатей и, завернув его в сари, велел мне идти вслед за собой к ступенькам у каменоломни, и я пошла. То сари, что лежит сейчас здесь, перед вами, это то самое. Кроме сари, на трупе была также чоли[58]. Тукарам поднял труп на руки и пошел по лестнице, через конюшню, потом повернул направо, к бунгало какого-то сахиба, и там положил труп у стены. Все это время я и моя мать были рядом с ним. Когда переносили труп, Йессо лежал на койке. Положив труп у стены, мы все вернулись домой, а когда настало пять часов утра, снова явилась полиция и увела Тукарама. Через час полиция вернулась и забрала меня и мою мать. Нас стали допрашивать, и тогда я все рассказала. Два часа спустя меня привели в нашу комнату, и я показала там полицейскому надзирателю Нолану, инспекторам Робертсу и Рушан-Али в присутствии матери и Тукарама и кушак, и тряпку, и матрац, и деревянный столб. Тукарам убил девушку Касси ради ее украшений — он хотел подарить эти украшения девушке, на которой собирался вскоре жениться. Тело Касси было найдено на том самом месте, где его положил Тукарам»,


Преступления у индийцев всегда носили живописный и занимательный характер. Деятельность тугов была подавлена англичанами, было искоренено и несколько других явлений столь же отвратительного характера, но в жизни страны еще осталось достаточно темного и загадочного. Свидетельства этому можно найти даже в газетах. В своем замечательном очерке, посвященном Уоррену Гастингсу, Маколей[59] проливает свет на этот вопрос, когда говорит о результатах временных неудач могущественного Гастингса, вызванных происками сэра Филиппа Фрэнсиса и его сторонников.


«Индийцы смотрели на Гастингса как на человека конченного и действовали сообразно своим обычным методам. Может быть, кто-нибудь из читателей видел, как в Индии туча ворон насмерть заклевывает больного коршуна, — вот вам наглядный пример того, что происходит в этой стране, когда счастье изменяет человеку, перед величием которого раньше трепетали. В одно мгновение все низкопоклонники, еще недавно готовые ради него лгать, идти на подлог, отравлять, уже переметнулись на другую сторону, и, всячески черня его имя, выторговывают милости у его удачливых врагов. Индийскому правительству стоит лишь намекнуть, что оно желало бы погубить такого-то человека, как через двадцать четыре часа на него возведут столько тяжких обвинений, подкрепленных обильными и обстоятельными клятвенными свидетельствами[60], что любой человек, незнакомый с азиатской лживостью, сочтет эти обвинения неопровержимыми. Хорошо еще, если подпись обреченного не подделают под каким-нибудь незаконным соглашением или если какая-нибудь бумага, изобличающая предательство, не обнаружится вдруг в укромном уголке его жилища».


Это было почти сто двадцать пять лет тому назад. Статья в одной из влиятельнейших индийских газет («Пайонир») показывает нам, что в некоторых отношениях индиец сегодняшнего дня является копией своих предков. Ниже приводится рассказ о тонкостях весьма деликатного свойства, возводящих мошенничество уже в рант настоящего искусства, вызывающего чуть ли не унижение:


«Протоколы индийских судов могут убедительнейшим образом доказать, что класс мошенников на Востоке по блеску выполнения и изобретательности своих замыслов может соперничать со своими европейскими и американскими собратьями и способен даже превзойти их. Индия особенно отличается искусством подделки. Там есть некоторые округа, которые известны своим изысканным исполнением подделок. Этим делом заняты целые фирмы, располагающие складами гербовой бумаги, годной для любого случая. Они обычно каждый год изготовляют массу свежей гербовой бумаги, а иные фирмы, более процветающие и с большим стажем, могут поставить документы за любой из последних сорока лет, причем на бумаге будут соответствующие водяные знаки и вид у документов будет именно такой, как должно по их давности. Есть округа, завоевавшие известность тем, что там можно найти искуснейшего лжесвидетеля, — об этом думаешь с почтительным восхищением, учтя, что такое искусство находит весьма большой спрос, а люди, желающие выиграть неправедное судебное дело, готовы платить большие деньги, лишь бы только заручиться услугами этих специалистов по лжесвидетельству».


В газете приводятся различные примеры, иллюстрирующие методы индийских мошенников. Из них явствует, что эти жулики и их сообщники чрезвычайно хитры и начисто лишены всякого чувства порядочности; очевидно также, что жертвы мошенников проявляют больше тупости, чем можно было бы ожидать и стране, где подозрительность — чуть ли не первое, что усваивает человек с младенчества. Излюбленным объектом махинаций является юный простофиля, только что получивший богатство и пытающийся как можно хуже им воспользоваться. Я приведу одну цитату:


«Иногда применяется и другой трюк для обмана доверчивых людей, и трюк этот неизменно себя оправдывает. Облюбовывается какой-нибудь простак, с ним завязывается знакомство, и его подстрекают ко всякого рода порокам и излишествам. Когда дружба стала достаточно тесной, мошенник говорит юноше, что у него есть брат и что этот брат просит у него, мошенника, взаймы десять тысяч рупий. Мошенник заявляет, что деньги у него есть и что он дал бы их взаймы, но поскольку брат есть брат, с песо невозможно спросить проценты. И мошенник предлагает следующее: он вручит свои деньги юноше, а тот даст их взаймы брату мошенника, предварительно взыскав с него изрядные проценты, которые, по уговору, мошенник и юноша сообща прокутят. Юный простофиля не видит в этом ничего дурного, в назначенное время получает у мошенника семь тысяч рупий и передает их его «брату», то есть сообщнику. Последний рассыпается в благодарностях и выдает долговое обязательство на десять тысяч рупий с уплатой на предъявителя. Мошенник до поры до времени молчит, не раскрывая своих карт, а потом заявляет, что так как деньги «брат» ire возвратил, а судиться с ним не хочется, то было бы лучше всего продать долговое обязательство на базаре. Юный простофиля вручает мошеннику долговое обязательство — ведь деньги, данные взаймы, совсем не его деньги, — затем, услышав от мошенника, что обязательство следует подписать на обороте, а не то оно не имеет силы и его не продать, он не колеблясь ставит свою подпись. Мошенник передает обязательство своим сообщникам, а тс направляют к юноше солидных и уважаемых стряпчих — удостовериться, действительно ли это его подпись на обязательстве. Юноша, разумеется, заявляет, что подпись принадлежит ему, — и судьба его решена. Один из сообщников возбуждает против юноши судебное дело, два первых сообщника тоже привлекаются в качестве обвиняемых. Они признают свои передаточные подписи, а один из них клянется, что купил у юноши долговое обязательство за его полную стоимость. Юноша оказывается беззащитным, так как ни один суд не поверит его наивному объяснению того, как его подпись попала на вексель».


Вот вам Индия, единственная в своем роде! Страна с монополией на великое и внушительное! Если у какой-либо другой страны есть какая-либо примечательная черта, она никогда не является ее безраздельным достоянием — у какой-нибудь другой страны непременно есть то же самое. Но Индия — о, тут совсем другое дело! Все ее чудеса принадлежат только ей, ее права неприкосновенны, никакие подражания невозможны. И сколько величия, грандиозности, таинственности почти во всех ее необыкновенных чудесах!

Взять к примеру чуму, Черную Смерть: ее породила Индия, она — ее истинная колыбель.

Колесница Джаггернаута — тоже изобретение Индии.[61]

Или сати[62], — ведь еще на памяти ныне здравствующего поколения восемьсот женщин с охотой, даже с радостью сожгли себя на трупах своих покойных мужей за один только год. Если бы им позволило британское правительство, восемьсот индийских вдов сделало бы это и в нынешнем году.

Голод — это специальность Индии. Во всех остальных странах голод — просто преходящая случайность, но в Индии это опустошительная катастрофа; если в других странах от голода умирают сотни людей, то здесь — миллионы.

В Индии два миллиона богов, и всем этим богам поклоняются, В этом отношении все остальные страны просто нищие, а Индия — единственный миллионер.

В Индии все приобретает гигантские размеры — даже ее нищета; тут с ней не сравнится ни одна другая страна. Но та же Индия владеет такими колоссальными богатствами, что там пришлось сокращать многозначные обозначения цифр до одного коротенького слова: сто тысяч там выражают одним словом — «лакх»; десять миллионов — коротким словом «крор».

В недрах гранитных гор индийцы с неистощимым терпением высекли множество обширных храмов и прославили их скульптурными колоннадами и величавыми изваяниями, а вечные стены этих храмов украсили благородной живописью. Они возвели такие могущественные крепости, что все остальные с виду грозные укрепления в мире по сравнению с ними кажутся игрушками; они выстроили дворцы, которые по редкости примененных материалов, по тонкости и красоте отделки, по стоимости затраченных средств производят впечатление чуда; они соорудили такой мавзолей, что со всего света съезжаются люди взглянуть на него. В Индии восемьдесят национальностей, говорящих на восьмидесяти языках; ее население достигает трехсот миллионов.

И сверх того Индия является родиной чуда из чудес — касты, и родиной тайны тайн — сатанинского братства тугов, убийц-душителей.

Индия положила начало всех начал на заре человеческого существования. Она создала первую цивилизацию; она первой начала сосредоточение материальных богатств; в ней жили глубокие и топко чувствующие мыслители; в Индии были и богатые копи, и леса, и плодородные земли. Все, казалось, вело к тому, что она должна была остаться в первых рядах и быть сегодня не жалкой, слабой страной, зависящей от иноземного хозяина, а ведущей державой, вершительницей судеб мира, диктующей слово закона и приказа всем племенам и народам земного шара. Но истинных возможностей для такого верховенства у нее по существу не было. Еще если бы это была одна Индия и один язык, — а ведь их восемьдесят! Там, где восемьдесят национальностей и несколько сот правительств, борьба, войны и раздоры становятся неизбежностью; единство целей и единство политики уже немыслимы; при такой ситуации мирового превосходства, конечно, не достигнуть. Нет сомнения, что уже само по себе наличие каст могло иметь такое же убийственное влияние, как и множественность языков, ибо они делят население на изолированные слои, но имеющие общности чувств, а подобные условия ничуть не способствуют развитию патриотизма.

Именно разделение страны на множество государств и национальностей породило тугов и создало благодатную почву для их деятельности. Оценить положение вещей и этой стране нелегко, но, быть может, читатель хоть отдаленно представит себе ситуацию, вообразив, что Соединенные Штаты населены отдельными национальностями, которые говорят на разных языках, что внутри страна разделена границами со стражей и таможнями, что существует бездна всевозможных препятствий для путешественников и торговцев, что переводчиков, знающих все языки, очень мало или почти нет, что все время то тут, то там ведется какая-нибудь война, вконец разрушая всякую возможность торговли и передвижения. Внутренние связи в такой стране почти сведены к нулю. В Индии восемьдесят языков, а таможенных застав там больше, чем кошек. Всякий неглупый человек с инстинктами разбойника с большой дороги не может не заметить, какие широкие возможности для грабительского ремесла таятся в стране при таком положении. В Индии было полно неглупых людей с разбойничьими инстинктами, и вполне понятно, откуда взялось братство тугов: оно просто отвечало назревшей потребности.

Давно ли это произошло — никто не знает; возможно, столетия назад. А как удавалось тугам хранить свои тайны — одна из самых непостижимых загадок во всей их истории. Английские купцы вели свои дела в Индии уже более двух столетий, когда наконец они впервые услышали о тугах, а ведь туги убивали людей тысячами всюду и везде, убивали постоянно, каждый день.

Глава VIIIПРОСТЫЕ, НО ПРИЯТНЫЕ СПАЛЬНЫЕ ВАГОНЫ

«Не затрагивай собаку, когда она спит», — гласит старая поговорка. Правильно. Если многое поставлено на карту — не затрагивай газеты.

Новый календарь Простофили Вильсона

Из дневника.


28 января.— Недавно я узнал о существовании официальной книги о тугах. Раньше я и не слыхал о ней. Мне дали ее почитать на время. Мы готовимся к путешествию. Подготовка заключается главным образом в покупке постельных принадлежностей. Они пригодятся, чтобы спать в вагоне, иногда в частном доме и почти во всех гостиницах. Это кажется невероятным, но дело обстоит именно так. И это своего рода пережиток, явно излишняя предосторожность, каким-то образом сохранившаяся в дорожном обиходе от тех времен, когда она была действительно необходима. Пережиток ведет свою родословную с тех дней, когда не существовало ни железных дорог, ни отелей; когда случайный белый путешественник ехал верхом на лошади или в телеге, запряженной быками, на ночь он останавливался на маленькой почтовой станции, которые понастроило правительство на небольших расстояниях друг от друга, — просто крыша над головой, не больше. Путешественнику приходилось тогда возить с собой постельное белье или обходиться без него. Жилища английских резидентов просторны и комфортабельны, хорошо обставлены, и, конечно, очень странно видеть, как приезжие входят туда и повсюду сваливают свои одеяла и подушки. Но привычка делает приемлемыми и неприемлемые вещи.

Постельные принадлежности вместе с непромокаемыми портпледами можно купить почти в любом магазине — затруднений с этим нет никаких.

30 января. — Что за зрелище вокзал, когда туда приходит поезд! Это был олень просторный вокзал, но, когда мы туда приехали, нам показалось, что там собрался весь мир — половина внутри, половина снаружи, — и все тащили на головах горы постельных принадлежностей и иного скарба. Причем все старались одновременно протиснуться в узкие двери двумя встречными потоками. Эти два людских потока состояли из терпеливых, мягких, многострадальных индийцев, среди которых белые попадались лишь изредка; но как только появлялся местный слуга белого человека, он словно бы отбрасывал на это время природную деликатность и мягкость и брал на себя права белого, энергично расчищая путь и расталкивая мешающие ему черные тела. Сатана выказывал тут свою власть и свои права с ужасающей ревностностью. В своих предыдущих воплощениях он, вероятно, был тугом.

Внутри просторного вокзала пестрая людская толпа лилась поток за потоком, в разные стороны, — люди толкались, спешили, опаздывали, волновались, бросались к длинным поездам и втискивались в них со своими тюками и свертками, потом исчезали, и тут же подступала новая людская волна, новый поток. И среди всей этой сумятицы и толчеи, как будто не обращая на это ни малейшего внимания, то тут, то там на голом каменном полу группами сидели индийцы: молодые стройные смуглые женщины, седые морщинистые старухи, нежнотелые коричневые ребятишки, старики, юноши, подростки, — всё бедный люд, но на всех женщинах здесь, от девочек до старух, дешевые яркие украшения: кольца в носу, кольца на щиколотках и пальцах ног, браслеты на руках; украшения эти, несомненно, составляли все их богатство. Люди эти молча сидели на полу, окруженные жалкими свертками и всяким домашним скарбом, и терпеливо ждали — чего? Поезда, который должен отойти в какое-то время днем или ночью! Они даже не пытались приноровиться к часам или расписанию, — это и не имело для них значения: все предопределено свыше, зачем же волноваться? А что касается времени, то его уйма; и то, чему суждено произойти, обязательно произойдет, торопиться нечего.

Индийцы ехали третьим классом, где билеты удивительно дешевы. Они переполняли вагоны, забиваясь туда человек по пятьдесят; рассказывают, что в таких случаях нередко человек, принадлежащий к высшей касте брахманов, вынужден войти в соприкосновение с людьми низшей расы и, таким образом, осквернить себя, — ужасная вещь, как ясно для всякого, кто способен до конца осознать это и по-настоящему оценить. Да, брахман, у которого нет и рупии за душой и которому не у кого ее занять, вынужден касаться своим локтем локтя богача низшей касты, наследника древнего титула в два ярда длиной. И ему ничего не остается, как переносить такое осквернение; ведь если бы одному из них разрешили войти в священные вагоны для белых, то скорей всего выбор пал бы не на величественного бедного брахмана. Вагоны третьего класса тянулись длинной вереницей, ибо индийцы ездят целыми ордами, и провести ночь в этих битком набитых душных вагонах было, надо думать, весьма нелегко.

Когда мы подошли к нашему вагону, Сатана и Барни были уже там и делали свое дело — вместе с ними явилось множество носильщиков, тащивших постельные принадлежности, зонты, ящики с сигарами. Имя «Барни» мы применяли для краткости: называть его подлинным именем у нас не хватало времени.

Наш вагон выглядел удобным и даже роскошным. А между тем билет стоил... — нет, такая дешевизна была бы немыслима нигде, даже во Франции... и даже в Италии. Вагон был построен из простых, самых дешевых, частично обструганных досок, покрытых тусклой краской, и никому и в голову не пришло попытаться его как-нибудь украсить. Пол был голый, но это только сначала, — вскоре его покрыла летящая пыль. Вдоль одной стены купе тянулась сетка для багажа; в другом конце находилась дверь, которую можно было с великим трудом закрыть, но которая сейчас же вновь открывалась. Дверь вела в узкую маленькую умывальную, где было место для таза и полотенца, если, конечно, оно у вас есть с собой,— а оно у вас непременно есть, ибо, зная, что железная дорога вас полотенцем не обеспечит, вы купили его вместе с постельными принадлежностями. У обеих стен вагона стояло по широкому обтянутому кожей дивану — на них можно было сидеть днем и спать ночью. Над каждым диваном висела на ремнях широкая, плоская, тоже обтянутая кожей полка — место для сна. Днем вы могли откидывать ее к стене, чтобы она не мешала, — и вы становились обладателем просторной и очень удобной, уютной комнаты. Ни в одной стране, по-моему, нет вагонов столь уютных (и приспособленных для уединения), ибо, как правило, в купе только два человека; но даже когда в нем четыре, чувство уединенности вас не покидает. Вагоны в Америке лучше, чем где бы то ни было, но у них есть один недостаток: мало уюта, и слишком много людей.

Возле каждого дивана — отдельная дверь. Над диванами во всю длину идут ряды больших цельных, окон со стеклом синеватого оттенка — чтобы умерить ослепительный блеск солнца и защитить глаза. Окна можно и пути опускать, если пассажир хочет глотнуть свежего ветерка. В потолке укреплены две керосиновые лампы, достаточно яркие, чтобы можно было читать; когда спет не нужен, лампы закрываются специальными зелеными шторками.

Пока мы беседовали на платформе с друзьями, Барни и Сатана разложили на сетках наш ручной багаж, книги, фрукты и бутылки с содовой, а портпледы и более солидные грузы поместили в умывальной, развесили на крюках пальто, защитные шлемы и полотенца, сложили боковые полки, чтобы они не мешали, затем вскинули на плечи свои постели и удалились в вагон третьего класса.

Теперь вы сами видите, какой это чудесный, просторный, светлый и уютный вагон, — тут можно расхаживать, можно сидеть и писать или вытянуться на диване, читать и курить. Средняя дверь в переднем конце купе ведет в другое купе, такое же, как у меня. Там мои жена и дочь. Около девяти часов вечера, когда мы ненадолго остановились на какой-то станции, явились Барни и Сатана, расстегнули тяжелый портплед и расстелили постельные принадлежности в обоих наших купе — матрацы, простыни, цветные одеяла, подушки,— словом, все, что требуется. Горничных в Индии нет, о такой должности здесь, должно быть, и не слыхивали. Затем Барии и Сатана закрыли дверь между купе, проворно привели все в порядок, положили на постель ночное белье, поставили на место ночные туфли и удалились восвояси.

31 января. — Все здесь ново и приятно для меня, и я долго старался не заснуть, чтобы насладиться уютом и почитать об этих удивительных убийцах-душителях. Даже когда я заснул, они все еще тревожили мой мозг и пытались меня удушить. Предводителем шайки выступал тот гигант индиец, которого я увидел в ярком свете на крыльце, когда мы уезжали с празднества обручения в два часа ночи, — Рао Бахадур Баскирао Балинкандже Питало, вакил гаеквара Бароды. Именно он привез мне от своего властелина приглашение приехать в Бароду и почитать ему лекции, — а теперь этот гигант так скверно вел себя в моем сне. Но чего только не случается в сновидениях! Это похоже на то, о чем пела «Соловей Мичигана», — хотя, конечно, ее стихи тут некстати, ибо одно из неотъемлемых качеств, которое отличает ее стихи от стихов Шекспира и которое делает их для нас особо ценными, — это их явное и простодушное свойство быть некстати:


Сердце мое в упоенье,

Как во хмелю голова:

Знаю — придут ко мне рифмы

И золотые слова.

Чудное время настанет,

Песня моя зазвучит.

То-то душа пылает,

То-то сердце стучит[64].


Барода. — Приехали сегодня утром в семь часов. Заря только-только занималась. Выходить из вагона в незнакомом месте в такое время было очень тоскливо, а мигающие огни станции создавали впечатление, будто еще царит глухая ночь. Однако господа, приехавшие встретить нас, и их слуги уже делали свое дело: они не потеряли ни минуты. И вот мы покидаем станцию и быстро движемся сквозь сероватый рассветный сумрак, вот мы уже размещены в доме; слуг вокруг нас гораздо больше, чем мы привыкли, и распоряжаются ими столь важные и представительные люди, что эхо приводит нас в немалое смущение. Но здесь лее это в порядке вещей; тут говорят на балларатском английском, держат себя непринужденно и гостеприимно, и все идет прекрасно.

Завтрак был отличный. Через открытое окно вдали за лужайкой виднелся индийский колодец: два вола ленивой и тяжкой поступью поднимались и спускались по скатам, подавая наверх воду. В тишине раздавался тоскливый скрип механизма — не слишком музыкальный, но все же какой-то успокоительно-мечтательный, ласковый, грустный, — совсем как плач погибшей души. Быть может, в таком сравнении есть какие-то отзвуки книги, которую я читал, ибо, конечно, душители-туги бросали в этот колодец убитых ими людей.

Сразу после завтрака начался деловой день и, кстати сказать, довольно напряженный. Нас повезли по извилистой дороге через обширный парк с рощами вековых деревьев и густейшими зарослями всяких кустарников и трав; в одном месте через дорогу проковыляли три большущих серых обезьяны, — это было неожиданно и неприятно: подобные создания гораздо естественнее выглядят в зверинце, чем в первобытной глуши, — тут в них чувствовалось что-то нелепое и неуместное.

Скоро мы оказались в городе и проехали его от начала до конца. Город был чисто индийский, древний, как мир, и невероятно одряхлевший, — казалось, он вот-вот рассыплется в пыль. А дома-то! Дома были причудливы и странны до изумления: по фронтонам на них красовались необычайно изящные и замысловатые деревянные резные узоры, тут и там виднелись грубые изображения слонов, князей и богов, написанные кричащими красками; все нижние этажи домов на этих удивительно узких улочках были заняты лавчонками — неописуемо крошечными, до предела набитыми какой-то рухлядью, выставленной на продажу, и почти голыми людьми, которые, сидя на корточках, стучали и звенели молотками, паяли, наваривали, шили, кроили, готовили пищу, отмеривали зерно, мололи его, чинили изваяния богов; и толпы оборванных и крикливых людей, снующих прямо под ногами наших лошадей, и всепроницающие тошнотворные запахи и испарения!

Все было восхитительно, все замечательно.

Представьте себе процессию слонов, шествующих по такой узкой, тесной улочке и соскребающих своими боками краску с домов! Какими громадинами должны они казаться и какими маленькими будут выглядеть рядом с ними дома! Л когда слоны идут, покрытые сверкающими придворными попонами, как роскошны они в сравнении с окружающим их жалким и убогим городским пейзажем! А когда взбесившийся слои в ярости мчится вперед, нанося удары хоботом направо и налево, куда бегут и как спасаются от него людские толпы? Мне кажется, что время от времени такие трагедии должны разыгрываться на улицах в периоды слоновьего бешенства (ибо у слонов бывают такие периоды).

Интересно, сколько этому городу веков? Здесь есть строения — и порой весьма массивные, настоящие монументы — столь ветхие и дряхлые, столь отягощенные грузом столетий, столь потускневшие и помрачневшие от стараний припомнить что-то, забытое ими еще в доисторические времена, что начинает казаться, будто они еще частица изначального божьего творения. Действительно, Барода — одно из древнейших индийских княжеств и всегда славилось своей варварской роскошью, блеском и богатством своих властителей.

Глава IXЯ СОГЛАШАЮСЬ ПРОКАТИТЬСЯ НА СЛОНЕ

Чтобы поразить вас в самое сердце, нужны совместные усилия вашего врага и вашего друга: один чернит вас, а другой передает вам его слова.

Новый календарь Простофили Вильсона

Вновь мы покинули город; едем открытой равниной, по извилистым дорогам, среди одиноких деревушек, прячущихся под манящей сенью тропической растительности; всюду праздничная тишина, порой навевающая чувство одиночества, по везде скользят мимо, беззвучно ступая, будто Духи, босые индийцы — идут, удаляются и исчезают вдали, словно фантомы, порождение мечты. Время от времени перед глазами встает караван горделивых верблюдов, — на них всегда интересно смотреть; ступни у верблюдов бархатные от природы, шаги их беззвучны. Действительно, в атом Эдеме нет никакого шума, никаких звуков. Но чу... что-то коротко звякнуло: под охраной офицера проходит группа осужденных индийцев, и мы услышали мягкое позвякивание их оков. В уединенном месте, под сенью дерева, сидит святой человек — голый темнокожий факир, тощий, костлявый и весь усыпанный бело-серым пеплом.

Побывали мы в загоне у слонов, и я даже прокатился на одном из них; правда, я отнюдь не хотел этого и вовсе к этому не стремился, но меня попросили сесть на слона, и мне пришлось согласиться, потому что в противном случае они бы решили, что я струсил, — а я действительно трусил. Слон по команде опускается на колени — сначала передними ногами, потом задними; вы взбираетесь по лесенке в седло с балдахином, слон поднимается — сначала задними ногами, потом передними — и шагает своими чудовищными шагами; а вас качает, совсем как корабль на крутой волне. Погонщик тычет своим длинным железным стрекалом в затылок слону, и вы дивитесь его отважному безрассудству и терпению слона; у вас даже мелькает мысль, что терпению этому может прийти конец, однако все обходится благополучно. Погонщик все время что-то тихо говорит слону, и слон будто понимает его, и разговор этот, кажется, доставляет ему удовольствие, — животное послушно, с охотой подчиняется каждому приказанию погонщика. Среди двадцати пяти слонов, которых мы там видели, два были такие громадные, каких мне еще не доводилось встречать, и если бы я знал, что страх перед ними у меня когда-нибудь все-таки пройдет, я бы украл такого слона, улучив момент, когда полиция отвернется.

В седельной мы увидели множество слоновьих седел, изготовленных из серебра, одно золотое, а одно из старой слоновой кости; седла были снабжены дорогими, пышными балдахинами и подушками. Там же находились и одеяния слонов: громадные бархатные попоны, плотные и тяжелые от золотого шитья, серебряные и золотые колокольчики, золотые и серебряные шнуры, которыми скреплялись на слоне все эти вещи, — так сказать, слоновья упряжь; чудовищные обручи литого золота, — их надевают слону на лодыжки, когда слон выступает в процессиях государственного значения.

Однако нам не пришлось увидеть сокровищницу короны, и это очень жаль, так как по своей величине и ценности она стоит на втором месте в Индии. Вместо этого нас по ошибке повели осматривать новый княжеский дворец, и на этот осмотр мы потратили все оставшееся время. Это очень прискорбно, ибо новый дворец оказался по стилю американо-европейским зданием, и единственным его достоинством было то, что на его возведение ушли громадные средства. Он совершенно чужд духу Индии и нелеп до наглости. Его архитектор сбежал. Вот что получилось от чрезмерного усердия в преследовании тугов, — от них тоже была некоторая польза. Старый дворец — чисто восточный по стилю; он очарователен и вполне гармонирует со всем окружающим. Он всегда казался бы величественным, — даже если бы в нем не было ничего, кроме просторного и высокого зала, в котором происходят дурбары. Читать лекции в этом зале не очень удобно по причине раскатистого эха, но для дурбаров и государственных дел это превосходное место, — а именно для этого он и предназначается. Если бы у меня был такой зал, я устраивал бы дурбары каждый день, а не один-два раза в году.

Князь оказался человеком образованным. Он воспитан по-европейски. В Европе был пять раз. Говорят, что это удовольствие обошлось ему дорого, так как на пароходе ему приходится порой пить воду из сосудов так сказать общего пользования, а это оскверняет достоинство его касты. Чтобы очиститься от такой скверны, князь вынужден совершать паломничества к какому-нибудь знаменитому индусскому храму и жертвовать не него одно, а то и два состояния. Подданные князя, как и все индусы, глубоко религиозны, и они ни за что не примирится с нечистым владыкой.

Мы не видели драгоценностей короны, но мы видели пушки — золотую и серебряную, ядра их весят, кажется, шесть фунтов; эти пушки отлиты не для военных действий, а для салютов в редких, особо торжественных случаях государственного характера. Один из предков нынешнего гаеквара отлил серебряную пушку, а другой предок — наследник первого,— чтобы перещеголять его, приказал изготовить золотую.

Подобная артиллерия вполне в духе традиций Бароды, издавна славящейся великолепием и роскошью. Ею развлекали гостей — раджей и вице-королей, когда устраивались бои тигров и бои слонов, иллюминации и парадные выезды на слонах, обставленные с ослепительной пышностью.

Цирк перед этими зрелищами бледнеет и теряет всякую привлекательность.

Уже в поезде, возвращаясь из Бароды, мы оказались в обществе джентльмена, который вез с собой удивительного вида собаку. Насколько я могу припомнить, видеть таких собак мне еще не доводилось, хотя, возможно, я их видел, но не обратил внимания, поскольку я гораздо ближе знаком с кошками, чем с собаками. Шерсть у этой собаки гладкая и блестящая, черного цвета; кажется, где-то по краям и внизу у нее были коричневые подпалины. Это был длинный приземистый пес с очень короткими и странными лапами — они были вогнуты внутрь, вроде круглых скобок, написанных наоборот, — вся фигура его напоминала длинную и низкую скамейку. Собака была явно довольна собой, а мне эта конструкция показалась очень неразумной — слишком уж велико было расстояние между передними и задними конечностями, поддерживающими туловище. С годами спина собаки непременно прогнется; и у меня сложилось такое впечатление, что, если бы у нее было побольше ног, собака была бы крепче и более приспособлена к жизни. Пока ее туловище еще не провисало, но очертания конечностей показывали, что тяжесть, давившая на них, уже начинала сказываться. У нее была длинная морда, на которой было написано выражение покорности, и висячие уши. Я не отважился спросить хозяина, что это за собака и почему она так уродливо сложена, ибо мне было ясно, что он к ней очень прилизан, и, естественно, такой вопрос обидел бы ого. Я считал, что деликатность обязывает меня делать вид, что я ничего особенного не замечаю. Для меня было ясно, что человек с подобной собакой должен был испытывать примерно то же, что и родитель, имеющий ребенка с физическим недостатком. А этот джентльмен не только любил свою собаку, он ею гордился, — точно так же, как, если продолжить сравнение, гордится мамаша своим слабоумным дитятей. Я совершенно определенно видел, что он гордится своим псом, несмотря на то, что этот пес был таким неуклюже-длинным и смотрел нa мир с покорно-кислой миной. Джентльмен не расставался с псом долгие годы и ездил с ним по всему белому свету. Пес проделал со своим хозяином пятьдесят тысяч миль по морю и по железной дороге; сидя впереди хозяина в седле, он проскакал с ним восемь тысяч миль на коне. Английское Географическое общество выдало псу за эти путешествия серебряную медаль, — я видел ее своими глазами. Он получал призы на многих выставках в Индии и Англии — я видел эти медали и жетоны.

Джентльмен сказал мне, что родословная его собаки записана в книгах Собачьего клуба и что это очень известная собака, Он заявил, что в Лондоне многие узнают ее с первого взгляда. Я ничего не сказал в ответ, но я не видел в этом ничего странного: я и сам теперь в любое время узнаю эту собаку, хотя я, как правило, не замечаю собак. Джентльмен заявил, что когда он ходит с собакой по Лондону, люди часто останавливаются и смотрят на нее. Разумеется, я ничего не ответил, потому что я не хотел его обижать, но я бы мог сказать ему, что если человек будет ходить по улице любого города с такой огромной, длинной и приземистой собакой и но брать денег за ее осмотр, то люди везде будут останавливаться и смотреть. Он гордился медалями своего пса. Но ведь это ничего не доказывает: если бы у меня было такое телосложение, я бы тоже получал медали. Мне ужасно хотелось узнать, какой породы эта собака и для чего она предназначена, но я стеснялся его расспрашивать, так как мне пришлось бы обнаружить свое невежество. Не подумайте, что мне захотелось завести себе такую же собаку: нет, мне просто хотелось узнать тайну ее происхождения.

Джентльмен как будто собирался охотиться с этой собакой на слонов, потому что по некоторым вскользь брошенным замечаниям я понял, что он принимал участие в охоте на крупного зверя в Индии и Африке и любит это занятие. Но я думаю, что если бы он попытался охотиться на слонов с этой собакой, то его постигло бы разочарование. Я не верю, что она годится для подобной охоты. Ей недостает энергии, недостает характера, злости. Это ясно при одном взгляде на ее вялую и унылую физиономию. Я уверен, что она ни за что не нападет на слона. Возможно, она не побежит от него, если тот появится перед ней, но она вполне может сесть и начать молиться богу.

Меня разбирало любопытство, какая это все-таки порода и где еще водятся подобные собаки, но теперь я уже сразу узнаю такую собаку и в следующий раз постараюсь отбросить всякую тактичность и все выспросить. Если читателю покажется, что я проявляю излишний интерес к собакам, то на это у меня есть свои причины. Дело в том, что однажды собака выручила меня из весьма неприятного положения, и с тех пор я испытываю благодарность к этим животным; и если я смогу, хоть и с трудом, научиться отличать одну породу от другой, то мне это будет чрезвычайно приятно. Я знаю лишь одну собачью породу — ту, к которой принадлежала собака, спасшая меня тогда. И я всегда узнаю эту породу; и если мне попадется потерявшаяся или голодная собака той породы, я всегда о ней позабочусь. А моя история, в которой собака сыграла такую роль, сводится к следующему:

Это было много лет назад. Я получил записку от мистера Огастина Дэли, из театра на Пятой авеню, с просьбой зайти к нему, когда я буду в Нью-Йорке. Я в те времена писал пьесы, он был от них в восхищении и старался помочь мне, чтобы их поставили в Сибири. Я вскочил на первый же поезд — он отходил из Хартфорда в 8 часов 29 минут утра. В Нью-Хейвене я купил газету и увидел, что она вся заполнена кричащими крупными заголовками о какой-то выставке. Я, конечно, слыхал о разных выставках, но никогда не питал к ним интереса, полагая, что это нечто вроде лекций, которые плохо посещаются. Но на этот раз оказалось, что речь идет о выставке собак. Две колонки были посвящены красе и гордости этой выставки — какому-то сенбернару, который стоил десять тысяч долларов и считался самой крупной и самой красивой собакой этой породы во всем мире. Все это я прочитал не без интереса, так как смутно помнил, что еще школьником я читал, как монахи и странники на перевале Сен-Бернар выходили в буран и метель и вытаскивали этих собак из снежных завалов, если они заблудились и уже совсем замерзали; приводили их в чувство коньяком, уносили в монастырь и ставили на ноги, откармливая овсянкой.

В газете был помещен снимок этого чемпиона выставки: могучее и благородное животное, по виду очень добродушное, стояло рядом со столом. Это было сделано специально для того, чтобы дать представление о его необыкновенных размерах. Вы могли воочию убедиться, что собака была чуть-чуть выше стола, — рост для пса действительно выдающийся. Тут же давалось детальное описание чемпиона. Указывался его чрезвычайно большой вес —150,5 фунтов, его длина от носа до хвоста — 4 фута и 2 дюйма, высота у крестца — 3 фута 1 дюйм. Снимок и цифровые данные произвели на меня такое впечатление, что мне захотелось увидеть этого красавца самому, и часа два я не переставал о нем думать; потом поезд подошел к Нью-Йорку, и я совсем выкинул сенбернара из головы.

В толчее и суматохе вестибюля отеля я столкнулся с блаженном памяти Джеймсом Льюисом, актером мистера Дали, и в разговоре упомянул случайно, что сегодня в восемь часов вечера я намерен посетить мистера Дэли. Джеймс Льюис удивился и сказал, что это вряд ли выйдет. Вместо отпета я протянул ему записку мистера Дэли. Она звучала примерно так: «Заходите в мою берлогу над театром, здесь нам никто не помешает. И идите с заднего хода, а не с переднего. По Шестой авеню № 642 есть табачная лавка; пройдя через нее, вы окажетесь на внутреннем мощеном дворе; войдите во вторую дверь слева и поднимитесь по лестнице».

— И это все? — спросил Джеймс Льюис.

— Да, — отвечал я.

— Ну, нам туда не попасть ни за какие деньги.

— Почему же?

— Потому что не попасть. А если вы пройдете к нему, считайте, что я вам должен сто долларов, ибо вы будете первым, кто ухитрится сделать это за двадцать пять лет. Не понимаю, о чем только думал мистер Дэли. Он позабыл одну весьма важную подробность, и утром, когда он увидит, что вы пытались пройти к нему и вам это не удалось, он будет чувствовать себя весьма скверно.

— Но в чем же, черт побери, дело?

— Видите ли...

В эту секунду толпа нас разъединила, кто-то другой заговорил со мной, и мы больше не увиделись. Но я не придал этому никакого значения, — я был уверен, что Джеймс просто пошутил.

В восемь часов вечера я прошел через табачную лавку во двор и постучал во вторую дверь слева.

— Войдите!

Я вошел. Это была небольшая пыльная комната, без ковров, с голым ломберным столом и двумя дешевыми деревянными стульями, заваленными разным хламом. Передо мной стоял гигантский ирландец в рубашке с расстегнутым воротничком и жилете нараспашку, без пиджака. Я положил шляпу на стол и собирался заговорить, но ирландец меня опередил. В тоне его не было особой вежливости:

— Ну, сэр, чего вам надо?

Я почувствовал себя немного смущенным, и моя уверенность в себе сразу пошатнулась. Ирландец стоял передо мной, недвижный, как Гибралтарская скала, и в упор смотрел на меня угрюмым, немигающим взглядом. Это было очень тяжело и очень унизительно. Заикаясь, я пытался заговорить и после нескольких неудач наконец вымолвил:

— Я только что приехал из...

— Будьте любезны не курить, — понятно?

Я положил сигару на подоконник, с минуту пытался собрать разбежавшиеся мысли и сказал самым миролюбивым образом:

— Я... я пришел повидать мистера Дэли,

— Ах вот как, в самом деле?..

— Да.

— Так вот, вы его не повидаете.

— Но он просил меня зайти к нему.

— Ах вот как, он вас просил?

— Да, он прислал мне вот эту записку и...

— Позвольте-ка мне ее...

Я уже подумал было, что атмосфера сейчас же изменится, но эта надежда оказалась преждевременной. Человек в жилетке испытующе разглядывал записку, поднеся ее к газовому рожку. Я сразу же увидел, что он держит ее вверх ногами, — обескураживающее свидетельство того, что он не умеет читать.

— Это его, что ли, рука?

— Да, это он писал сам.

— Ах вот как, так-таки сам?

— Да.

— Хм-м. Но почему же это он пишет таким манером?

— Что именно вы имеете в виду?

— Я имею в виду, почему он не поставил свое имя.

— Нет, он поставил свое имя. Да вы не туда смотрите— вы смотрите на мое имя.

Я думал, что мой выстрел попал в цель, но он и виду не подал, что хоть сколько-нибудь задет. Он сказал:

— Какое трудное, однако, имя. Как вы его произносите?

— Марк Твен.

— Хм-м. Хм-м. Майк Трен. Хм-м. Не помню такого имени. Зачем он вам понадобился?

— Это не он мне понадобился, а я ему.

— Ах вот как, это вы ему понадобились?

— Да.

— А зачем это вы ему нужны?

— Я не знаю.

— Вы не знаете! И вы еще в этом признаетесь? Так вот, я говорю вам — вы его не повидаете. А вы что, тоже с ним в деле?

— В каком деле?

— Ну, выставляетесь на сцене?

Убийственный вопрос. Я понял, что побежден. Если я скажу ему, что я «не в деле», он тут же покончит со мной всякие разговоры и выпроводит меня, не удостоив ни единым словом, — я читал это в его беспощадном взгляде; если я заявлю, что я лектор, — он проникнется ко мне презрением, обругает и выгонит; если я признаюсь, что я драматург, — он вышвырнет меня в окно. Я видел, что положение мое безнадежно, и выбрал курс, который показался мне наименее унизительным: я проглочу свой стыд и ретируюсь из комнаты, не пускаясь больше ни в какие объяснения. Минута прошла в молчанье.

— Я вас еще раз спрашиваю: вы сами-то выставляетесь или не выставляетесь?

— Выставляюсь.

Я ответил с поразительной самоуверенностью, ибо в этот момент сущая копия того самого огромного пса из Нью-Хейвена вошла в комнату, и я заметил, что глаза ирландца вспыхнули гордостью и любовью.

— Ах вот как? Так вы выставляетесь? Где же?

— Да вся выставка в Нью-Хейвене — моя!

Лед был сломан мгновенно.

— Да что вы говорите?! Это ваша выставка, сэр? О, это замечательная, это великая выставка, сэр, и я горжусь, что сегодня повидал вас, ваша честь! Вы ведь, значит, знаток, сэр, вы должны знать про собак всю подноготную — больше, чем они сами о себе знают. Могу в этом поклясться, сэр!

Я скромно ответил:

— Мне кажется, что кое-какой авторитет в этом деле у меня есть. Вы понимаете, без этого в моем деле не обойтись.

— Кое-какой авторитет! Уж против этого ничего не скажешь, ваша честь! Да во всем свете не найти джентльмена, который понимал бы в собаках лучше вас, сэр. Осмелюсь сказать, что, напорное, вы точно знаете размеры этой нот собаки, — точнее, чем она сама знает. Вам стоит лишь взглянуть на нее, и вы ее словно измерили. Будьте же настолько любезны, скажите, каковы ее размеры?

Я знал, что от моего ответа зависит моя судьба. Если я сделаю этого пса крупнее того нью-хейвенского чемпиона, вряд ли это окажется удачным дипломатическим ходом, скорее только заронит подозрение; если же я сделаю его на много меньше чемпиона, это тоже будет опрометчивым шагом. Собака стояла у стола, и мне казалось, что я почти точно почувствовал разницу между нею и тем псом, снимки которого я видел в газете. Ни секунды не задумываясь, я сказал:

— Определить размеры этого благородного животного ничего не стоит: высота — три фута, длина — четыре фута и три четверти дюйма, вес — сто сорок восемь с четвертью.

Ирландец сорвал с гвоздя шляпу, швырнул ее на пол и заплясал.

— Вы не ошиблись ни на волосок, сэр, вы попали в самую точку! — кричал он. — Ну и глаз же у вас! Удивительный глаз на собак, ваша честь, невероятный, редкий глаз!

И, не переставая восхищаться моими талантами, он скинул с себя жилетку и начал усердно тереть и полировать ею один из стоивших в комнате стульев.

— Садитесь же, пожалуйста, сэр, сделайте милость! Мне так стыдно — я и не заметил, что вы все время стоите на ногах, сэр; и наденьте, пожалуйста, шляпу, здесь очень дует, а вам незачем рисковать здоровьем; вот наши сигара, сэр, — она потухла, но я вам сейчас ее зажгу. Прикурите, пожалуйста. Комната в вашем распоряжении, сэр,, чувствуйте себя как дома; вытяните ноги и положите их на стол, а я пока сбегаю за свечой, чтобы посветить нам на этой проклятой старой лестнице, — со свечой вы пройдете по ней совершенно спокойно, а мистер Дэли, должно быть, ожидает вас с нетерпением, он, наверное, уже рвет и мечет, что вас так долго нет.

Ирландец заботливо и даже нежно провел меня по лестнице, освещая мне путь и дружески предостерегая от столкновения с разными предметами, затем открыл дверь, поклонился и отправился восвояси, все еще бормоча что-то насчет моего удивительного глаза на собак. Мистер Дэли писал, сидя ко мне спиной. Он обернулся, когда я вошел, вскочил с места и сказал:

— Господи боже, я совершенно забыл предупредить!.. Я как раз писал вам письмо, прося у вас тысячу извинений. Но как вы сюда попали? Как вы прорвались через этого ирландца? Вы первый человек, которому это удалось за целых двадцать пять лет. Я уверен, что вы его не подкупили: во всем Нью-Йорке не хватит денег, чтобы подкупить этого человека. И вы, конечно, не смогли его уговорить — он весь словно в броню закован, ничем не прошибешь. В чем же тут дело? Откройте мне ваш секрет. Слушайте, вы должны заплатить мне сто долларов, ведь я без всякого умысла дал вам возможность совершить чудо — ибо то, что вы совершили, — чудо, самое настоящее чудо.

— Что ж, пожалуйста, — отвечал я. — Получите эту сумму у Джимми Льюиса.

Таким-то вот образом эта добрая собака не только выручила меня из весьма затруднительного положения, но и принесла мне завидную славу среди театральных кругов от берегов Атлантики до Тихого океана: я оказался единственным человеком в истории, который прорвал блокаду перед дверью кабинета Огастина Дэли,

Глава XОПТОВЫЕ УБИЙСТВА

Если бы желание убить и возможность убить постоянно сопутствовали друг другу — кто из нас избежал бы виселицы?

Новый календарь Простофили Вильсона

В поезде. — Пятьдесят лет назад, когда я был мальчишкой и жил в глухой, малонаселенной долине Миссисипи, до нас доходили смутные легенды и слухи о таинственной шайке профессиональных убийц из страны, которая была от нас столь же далека, как и мерцающие на небе звезды, и которая называлась Индией: смутные легенды и слухи о секте разбойников-душителей, называемых тугами, что подстерегают путников на пустынных дорогах и убивают их в угоду божеству, которому поклоняются. Легенды эти все любили слушать, но никто им не верил, а если и верил, то далеко не всему. Считалось, что в устах многочисленных рассказчиком эти легенды обрастали всевозможными подробностями. Потом все затихло, и долгое время ничего об этом не было слышно. Затем появился роман Эжена Сю «Агасфер» и вызвал на какое-то время оживленные толки. Среди действующих лиц этого романа был предводитель тугов Феринги — таинственный и ужасный индиец, изворотливый, коварный, как змей, и, как змей, опасный; Феринги вновь пробудил интерес к разбойникам-душителям, но ненадолго. Вскоре он снова исчез, и на этот раз навсегда.

С первого взгляда это может показаться странным, но на самом деле тут нет ничего странного — наоборот, все естественно, — я говорю о нашей стране. Источником сведений о тугах служил главным образом правительственный отчет, а он, без сомнения, не публиковался в Америке; возможно, его там даже не видали. Правительственные отчеты обычно широкого распространения не имеют, их рассылают только избранным; и эти избранные не всегда их читают. Я узнал о существования этого правительственного отчета всего дня два назад и взял его почитать. Он чрезвычайно увлекателен и сразу превратил туманные и таинственные легенды, слышанные мною в детстве, в живую действительность.

Отчет этот был составлен в 1839 году майором колониального управления Слименом и напечатан в Калькутте в 1840 году. Это весьма неуклюжий, громоздкий и пухлый образец полиграфического искусства, но, возможно, достаточно хороший для захудалой правительственной типографии тех отдаленных времен. На майора Слимена была возложена гигантская задача: очистить Индию от тугов, — и он, вместе с семнадцатью своими помощниками, выполнил ее. Это была словно вторая чистка авгиевых конюшен. В те дни капитан Валланси писал в мадрасском журнале следующее:

«День, когда в Индии будет истреблено это буйно разросшееся зло и от него останется лишь одно воспоминание, в немалой степени прославит британское владычество на Востоке».

Капитан Валланси не преувеличивал трудности предстоящего дела и не преуменьшал те лавры, которые стяжало бы британское правительство, если бы оно сумело выполнить такую задачу.

Существование секты тугов стало известно британским властям в Индии примерно в 1810 году, но тогда еще никто не догадывался, какой силой они обладают; серьезной угрозой их еще не считали, и до 1830 года систематических карательных мер против них не проводилось. Приблизительно в это время майор Слимен захватил предводителя тугов (Феринги, описанного Эженом Сю) и заставил его рассказать о своих преступлениях и назвать сообщников. То, что открылось майору Слимену, было столь ошеломляющим, что он не поверил своим ушам. Слимен считал, что он знает всех преступников, действовавших на его участке, и что самые худшие из них — просто воры, но Феринги открыл ему глаза: оказалось, что майор Слимен живет в самой гуще шайки профессиональных убийц, что они окружали его долгие годы и даже хоронили свои жертвы тут же поблизости. Слимен воспринял это сначала как бред, как плод больного воображения, но Феринги сказал: «Пойдем, я покажу тебе». Он повел его к могиле, откопал там сотню трупов и рассказал майору, когда и как были убиты эти люди, и назвал ему всех участников преступления. Это было потрясающее открытие. Слимен арестовал нескольких душителей и начал допрашивать их поодиночке, приняв необходимые меры, чтобы они не могли сговориться между собою, ибо на слово он обычно не верил ни одному индийцу. Расследование подтвердило все, что сообщил Феринги, а также тот факт, что банды разбойников-душителей орудовали по всей Индии. Удивленные власти теперь спохватились и повели против тугов систематическую и беспощадную войну; через десять лет туги были наконец уничтожены. Захватывали шайку за шайкой, судили и наказывали. Душителей ожесточенно преследовали по всей Индии, из конца в конец. Правительство выпытало у них все их тайны, узнало имена членов шаек и записало их в книгу вместе с указанием места их рождения и места жительства.

Туги поклонялись богине Бховани; для нее они убивали всех, кто попадался под руку, но имущество убитых они оставляли себе, так как богиня была заинтересована только в трупах. Новых членов принимали в секту с соблюдением торжественных церемоний. Затем новичком учили душить человека особым священным платком, но разрешали пользоваться им для убийства лишь после долгой практики. Никто без основательной выучки не способен задушить человека так быстро, чтобы жертва не успела издать ни звука, будь то приглушенный крик, булькающий хрип, вздох, стон или еще что-нибудь, но для мастера требуется одно лишь мгновение: священный платок набрасывается на шею жертвы, затем резкое скручивающее движение — в голова жертвы с вылезшими из орбит глазами бесшумно падает на грудь, — дело сделано. Разбойники-душители принимали тщательные меры, чтобы жертва не оказывала сопротивления. Обычно жертву усаживали, ибо в таком положении ее удобней всего было душить.

Бели бы туш создавали Индию по собственному плану, то и тогда они не могли бы сделать ее более приспособленной для своих целей, чем она есть. В Индии не было общественного транспорта. Там не было и наемного транспорта. Путешественник или шел пешком, или ехал на телеге, запряженной быками, или верхом на лошади, которую специально для этого покупал. Как только он выбирался за пределы своего крошечного государства или княжества, он оказывался уже среди чужих: здесь его никто не знал, никто не обращал на него внимания, и с этого момента его маршрут уже невозможно было установить. Он не останавливался в городах или селениях, а устраивал стоянку где-нибудь в окрестностях, посылая своих слуг купить провизии. Никаких жилищ между деревнями не было. Путешественник здесь становился легкой добычей для кого угодно, в особенности потому, что двигался он преимущественно по ночам, когда не так жарко. Путешественнику постоянно встречались незнакомцы, предлагавшие ему защиту или просившие защиты у него, — и зачастую этими незнакомцами оказывались туги, в чем в конце концов путешественник убеждался ценою своей жизни. Помещики, местная полиция, мелкие князьки, деревенские власти, таможенные чиновники нередко покровительствовали душителям, укрывали их и предавали в их руки путников, получая долю добычи. Такое положение дел на первых порах чрезвычайно затрудняло усилия правительства выловить убийц; их бдительные друзья давали им возможность легко скрыться. И вот по всему огромному полуострову, где кишмя кишели разбойники, беззащитные люди всех каст и званий, обившись в пары и маленькие группы, двигались в ночной тишине по тропинкам и дорогам, перевозя товары и ценности — деньги, драгоценные камни, ювелирные изделия, свертки шелка, пряности и всякие другие вещи. Для тугов это был истинный рай.

Когда наступала осень, туги, по заведенному порядку, начинали сходиться в одно место. Всем остальным людям приходилось поминутно прибегать к услугам переводчиков, по душители отлично обходились без этого — они понимали друг друга, как бы далеко друг от друга они ни родились и воспитывались, ибо у них был свой собственный язык, свои тайные знаки, по которым они узнавали любого члена секты, и все они считали друг друга друзьями. Даже различие религий и каст бледнело перед их преданностью общей цели; мусульманин и индус — будь он высокой касты или низкой — все они были преданными и верными братьями по секте.

Когда банда была в сборе, разбойники-душители устраивали религиозную церемонию и ждали знамения свыше. Относительно знамений у них были свои твердые представления. Крик некоторых животных считался добрым знаком, крик других — дурным. При дурных предзнаменованиях туги распускали свое сборище и отправлялись по домам.

Кинжал и платок для удушения были их священными эмблемами. Разбойники поклонялись кинжалу дома, прежде чем отправиться на сборище, и всей бандой, уже на сборище, поклонялись священному платку. Предводители почти всех шаек руководили религиозными церемониями сами, но кайеты[65] поручали их неким официальным душителям (чаурам). Ритуальные церемонии кайетов считались столь священными, что никто, кроме чаура, не был вправе прикасаться к сосудам и иным вещам, применяемым во время этих церемоний.

Приемы, которыми пользовались туги для расправы со своей жертвой, являли собой любопытную смесь предусмотрительности и беспечности, холодного делового расчета и внезапного, бесконтрольного порыва; но при всем том два правила были неизменны и не терпели никаких отступлений: выдержка и настойчивость в преследовании жертвы и безжалостная решительность, когда наступало время действовать.

Предусмотрительность проявлялась в том, что шайки всегда были сильны и многочисленны. Душители никогда не чувствовали спокойствия и уверенности, если не знали, что их силы вчетверо или впятеро превосходят силы любой группы путешественников, которую они могут встретить. Они никогда не нападали открыто, а лишь тогда, когда их жертва не подозревала об опасности. Встретившись с какой-либо партией путников, душители нередко шли вместе с ними в течение нескольких дней, пользуясь всеми возможными уловками, чтобы завоевать их дружбу и доверие. И когда они этого наконец добивались, тут-то и начиналось настоящее дело. Несколько душителей потихоньку отделялись от остальных и уходили под прикрытием темноты вперед — выбрать удобное место для убийства и вырыть могилу. Когда к этому месту подходили все остальные, объявлялся привал: всех приглашали отдохнуть или покурить. Путешественникам предлагали сесть. Предводитель тугов знаками приказывал некоторым своим бандитам садиться против путешественников, лицом к лицу с ними, словно бы для того, чтобы прислуживать им, другим велел садиться рядом с путешественниками и занимать их разговорами, а третьи — наиболее опытные душители — становились позади путешественников и ждали сигнала к нападению. Сигналом, как правило, служила какая-нибудь обычная фраза, например: «Принеси табак». Порой требовалось немалое время, чтобы все действующие лица заняли свои места, — предводитель выжидал удобной минуты, чтобы все произошло по задуманному плану. Между тем разговор велся своим чередом, в мутном свете двигались неясные фигуры, всюду царили мир и спокойствие, путешественники предавались приятному отдыху, ничуть не подозревая, что за спиной у них уже недвижимо стоят ангелы смерти. Вот наступает минута, и звучит сигнал: «Принеси табак». В ту же секунду все проворно и бесшумно приступают к делу: разбойники, сидящие по бокам жертвы, хватают ее за руки, разбойник, сидящий напротив, хватает ее за ноги и тянет на себя, а разбойник, стоящий за спиной, накидывает на шею жертвы платок и делает скручивающее движение — голова несчастного падает на грудь, трагедия окончена. Трупы раздевают и зарывают в могилу, вся добыча увязывается в узлы, разбойники-душители возносят хвалу Бховани и удаляются, чтобы вершить свое святое дело дальше.

Правительственный отчет показывает, что путешественники странствовали очень маленькими группами — как правило, по двое, по трое, вчетвером; партия в двенадцать человек была редкостью. Большими сборищами бродили, по-видимому, одни только туги. Шайки их состояли из 10, 15, 25, 40, 60, 100, 150, 200, 250 человек; была даже банда численностью в 310 человек. Поэтому удивляться их успехам не приходится, тем более что они не отличались особой разборчивостью, а захватывали всех кого могли — богатых и бедных; а бывало, что убивали даже детей. Время от времени убивали женщин, хотя это считалось грехом и дурной приметой. «Сезон» длился шесть — восемь месяцев. В один такой сезон с полдюжины шаек Банделкханда и Гвалиура насчитывали в своем составе 712 бандитов, и задушили они 210 человек. В шайках Мальвы и Хандеша в один сезон было 702 разбойника, убили они 232 человека. Был сезон, когда в Бераре и Хандеше в шайках насчитывалось 963 человека, ими было убито 385 жертв.

Вот перед вами отчет банды, состоявшей из шестидесяти человек, за один сезон; банда действовала под руководством двух прославленных предводителей, «Чхоти и шейха Нашу из Гвалиура»:


«Вышли из Пуры, в Дханси, и по прибытии в Сарору убили путешественника.

Близ Бхопала встретили трех брахманов и убили их. Перешли Нарбаду; в деревне Хаттия убили одного индуса.

Прошли через Аурангабад до Валагоу; здесь встретили хавилдара[66] из касты цирюльников и пятерых сипаев (туземных солдат); к вечеру были в Джокуре и утром убили их близ того места, где в прошлом году были убиты переносчики казны.

Между Джокуром и Дхолия встретили сипая из касты пастухов; убили его в джунглях.

Прошли через Дхолию и остановились в деревне; двумя милями дальше, по дороге на Индур, встретили байраги (святого нищего); убили его в Тхапе.

Утром, за Тхапой, повстречались с тремя путешественниками марварцами[67]; убили их.

Близ деревни на берегу Таити встретили четырех путешественников и убили их.

Между Чоупрой и Дхорией встретили марварца; убили его.

В Дхории встретили трех марварцев; две мили прошли с ними вместе, в потом убили.

Двумя милями дальше нас обогнали три переносчика казны; две мили вели их и убили в джунглях.

Пришли в Хургор Батиса, в Индуре, поделили добычу и разошлись.

Всего убили 27 человек за один поход».


Чхоти (ради спасения своей шкуры) дал показания и рассказал обо всем этом. В его показаниях стоит отметить несколько особенностей: 1) деловая краткость; 2) отсутствие эмоций; 3) малочисленность групп путников, встретившихся с 60 разбойниками; 4) разнообразие жертв; 5) объединение двух вождей — индуса и мусульманина — в служении Бховани; 6) отсутствие какого-либо уважения к священной касте брахманов со стороны обоих предводителей; 7) отсутствие уважения к нищенствующему святому — байраги.

Нищий — это святой человек, и некоторые банды иногда щадили его даже в тех случаях, когда жертв попадалось мало, но были банды, убивавшие не только нищего, но святого из святых — факира — отталкивающее, голое, до нельзя исхудалое существо, всклокоченные полосы которого покрыты песком и грязью, а тощее тело так обсыпано пеплом, что факир похож на привидение. Порою факиры чересчур полагались на свою святость. В отчете Феринги, предводительствовавшего сорока тугами, я нашел такой случай: после того как были задушены тридцать девять мужчин и одна женщина, на сцене появляется факир:


«Приближаясь к Дорегоу, встретили трех бандитов; встретился также факир верхом на лошади; факир был обмазан сахаром, чтобы привлечь на себя мух, и весь был усыпан ими. Прогнали факира, а трех остальных убили.

Прошли Дорегоу, факир пристал к нам опять и ехал с нами до Раоджаны; встретили 6 кхатриев, возвращающихся из Бомбея в Нагпур. Прогнали факира камнями, убили шестерых на стоянке и зарыли в роще.

На следующий день факир пристал опять; заставили его отстать от нас в Мане. За Маной встретили двух кахаров и сипая и двинулись дальше, к месту, выбранному для убийства. Когда были близ этого места, факир появился вновь. Потеряв всякое терпение с факиром, дал Митху, одному из членов банды, 5 рупий (два с половиной доллара) с, тем, чтобы он убил факира и взял грех за это на себя. Все четверо, включая факира, были задушены. К нашему удивлению, среди пожитков факира мы обнаружили 30 фунтов коралла, 350 нитей мелкого жемчуга, 15 нитей крупного и золотое ожерелье».


Любопытно, как мало значат давность и время, если речь идет о действительно интересных вещах. Вот вам случай, столь давний, уже сколько лет совсем позабытый, — а читаешь его с такой же жадностью и интересом, как утреннюю газету: воодушевляешься, падаешь духом — потом воодушевляешься вновь, следя за тем, как факир уходит от грозившей ему опасности; надеешься, теряешь всякую надежду, потом надеешься вновь; наконец все обходится благополучно, и ты чувствуешь, что теплая волна удовлетворения охватывает все твое существо; и ты уже протягиваешь руку, чтобы похлопать по спине Митху, и вдруг — пуфф! - осознаешь, что все это было и быльем поросло, исчезло начисто, что и Митху, и вся его банда давным-давно стали прахом и отошли в область преданий уже много-много лет назад! Потом возникает чувство досады: хочется узнать, получил ли Митху всю добычу или ему целиком достался только грех, а добыча была поделена обычным порядком? Литературными достоинствами правительственные отчеты, конечно, не блещут. Какая-нибудь любопытная история в них обрывается на самом интересном место.

Бесконечные повествования разбойников-душителей о своих походах тянутся в отчетах самым унылым образом: «Встретили сипая — убили его; встретили 5 бандитов — убили их; встретили 4 раджпутов и женщину — убили их», и так далее. Вся эта статистика быстро приедается. Но в эту скучную литературу отчет о небольшом рейде Феринги и его сорока сообщников вносит некоторое оживление. Однажды эта банда наткнулась на человека, прячущегося в могиле, — это был вор, он украл 1100 рупий у Духунрадж Сетха из Пароти. Душители умертвили его и взяли эти деньги: ворам эта банда не давала никакой пощады. Она убила двух переносчиков казны и захватила 4 тысячи рупий. Затем душителям попались две воловьи упряжки, «нагруженные модными пайсами»; все четыре погонщика были убиты, а деньги захвачены. Денег там было, надо полагать, с полтонны. Надо, кажется, не меньше двух горстей пайс, чтобы получилась одна анна: шестнадцать анн составляют рупию, а ведь даже в те времена одна рупия равнялась лишь пятидесяти центам. Возвращаясь своим путем из Бароды, душители Феринги воспользовались еще одним удачным случаем: лохары из Удейпура поручили их заботам — для безопасности — некоего путешественника. Бедняга! Сквозь дымку времени мы видим, как Феринги, ухмыляясь, обнажает зубы, мы и сейчас видим эту улыбку. Он принял путника под свое покровительство, этот молодец, и мы уже знаем, чем все это кончится.

Феринги не боялся даже раджей: однажды он встретил погонщика слонов, принадлежавшего радже Удейпура, и немедля удушил его.


«Всего за этот поход было убито 100 мужчин и 5 женщин».

В записях о походах душителей упоминаются жертвы самых различных званий и рангов:

Туземные солдаты

Факиры

Нищие

Разносчики святой воды

Чапраси

Переносчики казны

Дети

Пастухи коровьих стад

Служанки, ищущие работы

Пастухи

Стрелки из лука

Плотники

Слуги, ищущие работы

Официанты

Ткачи

Священники

Коробейники

Портные

Конюхи

Кузнецы

Полицейские (туземные)

Паломники в Мекку

Садовники

Лавочники

Носильщики паланкинов

Крестьяне

Погонщики волов

Банкиры

Лодочники

Торговцы

Косари


Был там, кроме того, и княжеский повар, и даже водонос владыки владык и короля королей, генерал-губернатора Индии! Столь разнообразны были вкусы душителей. Надо добавить, что они убивали еще и бедных бродячих комедиантов. Об этом имеются две записи: в одной речь идет о шайке, где предводителем был бандит, запятнавший имя, которое носил также хороший человек — бессмертный киплинговский Гангадин:


«Умертвив четырех сипаев и продвигаясь к Индуру, встретили четырех бродячих комедиантов и уговорили их идти с нами, сказав, что мы хотим посмотреть, как они будут разыгрывать свое следующее представление. Умертвили их у храма близ Бхопала».


Вторая цитата:


«Близ Деохатти к нам пристали комедианты. Убили их к востоку от этого места».


Шайка Гангадина отличалась особой жестокостью. За этот поход они убили факира и двенадцать нищих. Тем не менее Бховани покровительствовала убийцам: так, когда однажды эти разбойники душили человека в лесу и поблизости от них шла толпа народу, а петля сорвалась и жертва пронзительно закричала, то в тот самый момент Бховани заставила зареветь верблюда, и его рев заглушил крик человека; второй раз жертва крикнуть уже не успела, ибо ее прикончили.

Корова — священное животное в Индии, и убить ее пастуха считается там страшным святотатством; это признавали даже туги; тем не менее жажда крови порою была столь сильна и них, что они все-таки убили нескольких коровьих пастухов. Один из бандитов, участвовавших в таком убийстве, показал: «Среди тугов это запрещено строго-настрого и ждать добра после этого не приходится. Я потом десять дней проболел лихорадкой. И твердо верю, что убийцу человека, пасущего корову, постигает кара. А если коровы нет, это ничего». Второй разбойник признался, что он держал коровьего пастуха за ноги, в то время как первый разбойник душил его. Этот второй разбойник не испытывал никакого беспокойства за свою судьбу, «так как все дурные последствия этого убийства ложатся на душителя, а не на его помощников, будь их хоть целая сотня».

Тысячи тугов наводняли Индию в течение многих лет. Они сделали свое ремесло наследственной профессией, обучая ему своих сыновей и внуков. Подростки получали полные права в шайках, достигнув шестнадцати лет; ветераны продолжали заниматься своим делом даже в семьдесят лет. Что же привлекало людей в этих убийствах, что к ним манило? Очевидно, часто играли свою роль религиозные соображения, еще чаще — стремление к легкому обогащению, но есть также все основания считать, что наиболее притягательную силу тут имел спортивный интерес. Разбойник-душитель, выведенный в одной из книг Медоуса Тэйлора, заявляет, что чувство удовлетворения, которое приносит ему убийство человека, очень похоже на чувство белых людей, охотящихся на зверей, только это чувство у душителей еще сильнее, утонченнее и благороднее.

Вот отрывок из книги:

Глава XIОХОТА НА ЧЕЛОВЕКА ИЗ ЧИСТО СПОРТИВНОГО ИНТЕРЕСА

Простой способ экономить деньги: когда вас обуревает желание немедленно пожертвовать деньги на какое-нибудь благотворительное дело, не спешите: сосчитайте до сорока — вы сохраните половицу денег; сосчитайте до шестидесяти — вы сохраните три четверти; сосчитайте до шестидесяти пяти — и вы сохраните все.

Новый календарь Простофили Вильсона

Туг сказал:

«Сколько среди вас, англичан, страстных охотников! Вы проводите в охотничьем азарте целые дни, целые месяцы! Чтобы убить тигра, пантеру, бизона или кабана, вы напрягаете все свои силы, даже рискуете жизнью. Насколько возвышенней охота туга!»

Именно в этом, надо полагать, и кроется тайна зарождения и широкого распространения секты тугов. Радость убить самому, радость видеть, как уминают, — это чувство свойственно всему человечеству. Мы — белые — всего лишь видоизмененные туги; туги, сдерживаемые но очень крепкими путами цивилизации; туги, которые когда-то ликовали при виде кровавых боев гладиаторов на римской арене, а позже при виде костров на площадях, где сомнительных христиан сжигали христиане истинные; туги, которые вместе со своими собратьями на Испании и Нима собираются толпами и торжествуют, глядя на кровь и мучения, сопровождающие бой быков, У нас не находится ни одного туриста — безразлично, мужчина это или женщина, и безразлично, какую религию он исповедует, — который удержался бы от соблазна посмотреть на бой быков, когда к тому представляется случай; и мы лишь немногим добропорядочнее тугов, когда наступает охотничий сезон и мы с жаром гонимся за пугливым зайцем и убиваем его. И тем не менее мы достигли некоторого прогресса — прогресса, конечно, микроскопического, такого, что о нем не стоило бы и говорить и которым уж никак не надо бы гордиться, — однако это все же прогресс: мы уже не испытываем удовольствия, глядя, как режут или жгут беспомощных людей; мы уже достигли той небольшой высоты, с которой смотрим на индийских разбойников-душителей с самодовольным содроганьем; мы даже можем рассчитывать, что наступит день, быть может через многие века, когда наши потомки с тем же чувством будут смотреть на нас.

Есть много свидетельств того, что разбойник-душитель нередко охотился за людьми лишь ради спортивного интереса; что страх и мучения, испытываемые жертвой, значили для него не больше, чем страх и мучения убитого зайца или оленя для нас; что он стыдился своих уловок и игры на доверии жертвы ничуть не больше, чем стыдимся мы, подражая крику дикого животного и пристреливая его, если оно простодушно подойдет узнать, что нам нужно.

«Мадара, сын Пихала, и я, Рамзам, вышли из Котди в холодную погоду и шли по тракту дней двадцать в поисках путешественников; потом мы оказались возле Селемпура и там встретили очень старого человека, он шел на восток. Мы завоевали его доверие следующим образом. Он тащил кладь, которая была для него чересчур тяжела, и я сказал ему: «Ты старый человек, я помогу тебе нести твою кладь, ведь мы с тобой земляки». Старик ответил: «Очень хорошо, возьми меня с собой». Мы и взяли его с собой в Селемпур, где мы заночевали. Утром мы разбудили его еще до рассвета и, пройдя с ним три мили, усадили его отдохнуть, — тогда было еще совсем темно. Мадара уже стоял у него за спиной и задушил его. Старик не вымолвил ни слова. Ему было лет 60-70».

Другая банда наткнулась на двух цирюльников и уговорила их идти вместе с собой, обещая работу — брить всех участников банды, тридцать человек. Дойдя до того места, которое было выбрано для убийства, пятнадцать бандитов побрились и в самом деле заплатили за это цирюльникам. Потом цирюльников убили и забрали назад деньги.

Шайка душителей в сорок два человека, повстречав на дороге двух брахманов и лавочника, заманила их в рощу и устроила им там концерт. Пока бедняги слушали музыку, душители стояли у них за спиной, а в самый подходящий для драматического эффекта момент накинули на них петли.

Самый страстный рыболов должен выходить на рыбалку хотя бы раз в неделю, иначе его страсть остынет и он забудет свои удочки. Охотник на тигров должен выследить тигра хотя бы раз в две недели, иначе охота ему наскучит и он ее забросит. Энтузиазм охотника на слонов начнет угасать и мало-помалу иссякнет вовсе, если ему за целый месяц не удастся убить хотя бы одного из этих благородных животных.

Но когда сердце охотника жаждет самой благородной добычи — человека, насколько возрастает его охотничий пыл! Как жалка по сравнению с этим страсть всех остальных охотников, какой ребячливой кажется их стойкость и выдержка! Тут уже ни голод, ни жажда, ни усталость, ни утраченная надежда, ни постоянное разочарование, ни свинцовое бремя бесцельно проведенных дней не истощат терпение охотника, не омрачат радости погони, не охладят великолепной ярости его порыва. Ни одна охотничья страсть, какой одержим человек, не может оставить его столь неуязвимым для разочарований, как та страсть — высшая из высших, — где добычей является его брат — человек. Рядом с этой охотой охота на тигра, например, кажется пресной и бесцветной, как бы ее ни восхваляли.

И в самом деле, разбойник-душитель готов терпеливо бродить под палящим индийским солнцем неделю за неделей, покрывал в среднем девять-десять миль в сутки, ради одной надежды где-нибудь, когда-нибудь найти себе добычу и утолить свою алчную жажду крови. Вот вам пример:


«С целью удушения путешественников я (Рамзам) и Хайдар вышли из Гаддапура и отправились через форт Джелалабад, Невальганге, Бангермоу, по берегу Ганга сто миль вверх но течению, а потом возвратились другой дорогой. Нам не попалось ни одного путешественника! Но вот мы дошли до Бхованитанга — и наконец повстречались с путником, лодочником; мы уговорили его идти с нами, и когда прошли мили две к востоку, Хайдар удушил его, когда тот стоял: рыбак был взволнован, напугай и не хотел садиться. Потом мы сделали большой переход (около ста тридцати миль) и добралась до Хассанпура Бандва, где около водоема мы встретили путешественника, — у этого водоема он ночевал; наутро мы пошли за ним и старались завоевать его расположение; пройдя две мили, мы попытались заставить его сесть, но он не соглашался, заподозрил в нас душителей. Я пытался задушить его на ходу, но не сумел; тогда мы навалились на него оба. Он громко кричал: «Меня убивают!» В конце концов мы его удушили и бросили труп в колодец. После этого мы разошлись по домам, затратив на поход целый месяц и пройдя около двухсот пятидесяти миль. Всего за поход убили двух человек».


Приведем другой случай, рассказанный грозным Фатх-ханом, человеком ужасающей репутации, — о нем мы еще не раз услышим.


«Я, и со мной еще трое, прошли за сорок пять дней около двухсот миль в поисках жертвы по тракту, ведущему к Бандва, и возвратились через Давудпур (еще двести миль), и за этот поход мы убили только одного человека. Вот как это было. В четырех милях к востоку от Пубастагхата мы повстречали путника, старого человека. Я, Кошал и Хайдар заманили его с собой и дошли с ним в тот день почти до самого Рампура, не дошли только трех миль. Здесь, когда стемнело, в пустынном месте, мы заставили его сесть отдохнуть; пока я занимал его разговором, сидя к нему лицом, Хайдар, став за его спиной, задушил его; старик не сопротивлялся. Кошал ударил его кинжалом под мышку и в горло, и мы бросили труп в ручей. Мы взяли у него по четыре-пять рупий на каждого (два — два с половиной доллара). После этого мы отправились домой. Всего за этот поход мы убили одного человека».


Вот, пожалуйста. Они прошли четыреста миль, затратив почти три месяца, и заработали по два с половиной доллара на брата. Но им достаточно было того, что они удовлетворили свою охотничью страсть. В их глазах это оправдывает все остальное. Они не жалуются.

Время от времени в этой объемистой книге попадаются такие, повергающие в трепет фразы: «Мы старались заставить его сесть, но он не соглашался». Слова эти говорят о многом. Какой-нибудь пустяк зарождает в путнике подозрение, что эти вкрадчивые друзья, которые так ласковы и дружелюбны с ним и с которыми он чувствует себя в такой безопасности после его одиноких и опасных странствий, — эти люди и есть страшные душители, а теперь их жуткое предложение «сесть и отдохнуть» лишь подтверждает его подозрение. Путник знает, что он обречен и что он смотрит на белый свет в последний раз, но он «не соглашается сесть». Нет, нет, только не садиться — об этом страшно и подумать!

В отчете описывается немало случаев, когда человек, вкусивший величайшую радость охоты на человека хоть однажды, впоследствии уже не может удовлетворяться скучной, монотонной жизнью без преступлений и убийств. Приведу признание одного туга:


«Мы дошли до Курнала и встретились здесь с бывшим тугом по имени Джануа, старым нашим товарищем; теперь он стал бродячим нищим, святым человеком. Он пришел к нам в караван-сарай и, плача от радости, вернулся к своему старому ремеслу».


Если туг бросал снос ремесло, то ничто на свете — ни богатство, ли почести, ни звания — не могло надолго удовлетворить его. Наступал день, и он отказывался от всего этого и вновь предавался преступному наслаждению охоты за человеком, в то время как за ним самим охотились англичане.

Крупный индийский вельможа принял туга Рамзама к себе на службу и дал ему власть над пятью деревнями. «Я имел право вызывать всех этих людей к себе, заставлять их стоять или сидеть. Я прекрасно одевался, разъезжал на собственном коне, имел в своем распоряжении двух сипаев, писца и деревенского стражника. В течение трех лет я ежемесячно посещал все эти деревни, и никому даже в голову не приходило, что я принадлежу к секте тутов. Староста являлся ко мне, если надо было решить какое-нибудь дело, а когда я проезжал по деревне, стар и млад приветствовали меня».

И однако в эти же три года он однажды взял отпуск, будто бы «съездить на свадьбу», но вместо «свадьбы» он с шестью другими тугами пятнадцать дней охотился на больших дорогах и был, кажется, доволен результатами.

Впоследствии Рамзам занимал высокий пост на службе у раджи. Он управлял территорией в десять квадратных миль и имел военную охрану из пятнадцати человек, с правом созвать в случае нужды еще две тысячи человек. Но британские власти узнали о его тайных делах и так прижали его к стенке, что он вынужден был во всем признаться. Послушайте, как выглядел этот человек, вырядившись в свое парадное платье и нацепив нее свои регалии: «Я был вооружен до зубов — меч, щит, пистолеты, мушкет с фитильным замком и кремневое ружье; я любил этот воинственный наряд, и когда я был так вооружен, я ничего не боялся — выйди против меня хоть сорок человек».

Рамзам сдался и с гордостью заявил, что он душитель. Потом он согласился выдать своего дружка и компаньона Бахрама, душителя с самой громкой репутацией: «Я пошел в дом, где ночевал Бахрам (частенько водил он наши шайки!). Я разбудил его; он хорошо меня знал и вышел ко мне из дома. Ночь была холодная, и вот, под предлогом, что мне хочется погреться, а на самом деле для того, чтобы посветить страже, которая готовилась схватить его, я поджег солому и раздул костер. Мы сидели и грели руки. Стража обступила нас кольцом. Я сказал стражникам: «Это Бахрам», и его схватили, как кошка хватает мышь. Тогда Бахрам сказал: «Я туг, мой отец и дед были тугами, и я со многими ходил в походы!»

Так сказал великий охотник, самый могучий среди могучих, Гордон Камминг[68] своего времени. Особых угрызений совести в его словах не заметно[69].

Как часто официальный отчет оставляет неудовлетворенным наше любопытство! Вот, например, небольшой отрывок из сообщения о некоей банде разбойников-душителей в сто девяносто три человека:


«Встретились с Лалл Сингх Субадаром и его семьей, состоявшей из девяти человек. Шли с ними два дня, на третий предали всех их смерти за исключением двух детей, полуторагодовалых мальчиков».


И это все. А куда они дели этих бедных крошек? Как в дальнейшем сложилась их судьба? Может быть, бандиты собирались сделать из них тугов? И как они могли заботиться о малышах в походе, длившемся несколько месяцев? Никто, кажется, так и не заинтересовался этими детьми, никто ничего о них не спросил. А мне так хотелось бы узнать их дальнейшую участь.

Кое-кто, пожалуй, подумает, что разбойники-душители — люди, лишенные всякой человечности, не знающие никаких чувств, бессердечные к своим семьям в той же мере, как они бессердечны к другим; но это не так. Подобно всем индийцам, они страстно привязаны к своей кровной родне. Хитрый английский офицер, прекрасно разбиравшийся в характере индийцев, положил эту их черту в основу своего плана поимки Феринги — знаменитого героя Эжена Сю. Он выследил, где скрывался Ферипги, и ночью послал туда стражников схватить его, но стражники оказались нерасторопными, и разбойник удрал. Однако стражники захватили семью Феринги — его мать, жену, ребенка и брата — и доставили их всех к офицеру, в Джаббалпур; офицер спокойно стал выжидать время: «Я знал, что Феринги далеко не уйдет, пока дорогие ему люди находятся в моих руках». И он оказался прав. Феринги отлично понимал, какой опасности подвергается, оставаясь там, но не мог заставить себя уйти. Офицер выяснил, что Феринги скрывается поочередно в пяти деревнях, где у него были родственники и друзья и где он мог получить вести от своей семьи из джаббалпурской тюрьмы; он выяснил также, что Феринги никогда не ночует две ночи подряд в одной и той же деревне, Офицер проследил, в каких именно деревнях укрывается Феринги, устроил внезапный налет на все пять деревень в одну ночь, в один и тот же час, — и поймал душителя.

Другой пример семейной привязанности. Немногим ранее того, как английский офицер захватил семейство Феринги, он изловил его молочного брата, вожака шайки в десять человек, — всех их, вместе с вожаком, судили и приговорили к повешению. Захваченное семейство Феринги было доставлено в тюрьму за день до казни этой шайки. Молочный брат Феринги — его звали Джхарху — стал умолять о разрешении повидаться с престарелой матерью и остальными. Просьба его была удовлетворена — и вот что затем произошло (со слов английского офицера):


«Свидание происходило на моих глазах, утром, перед самой казнью. Он упал к ногам старухи, умоляя ее освободить его от обязательств по отношению к ней как его кормилице, ибо он уже на пороге смерти и еще не выполнил ни одного из них. Она положила руки ему на голову, он стал на колени, и она простила ему все, заклиная его умереть как подобает мужчине».


Если бы талантливый художник написал эту картину, она была бы полна торжественности и достоинства, она могла бы вас растрогать. Вы увидели бы в ней что угодно, но только не то, что там было в действительности. Ведь тут и сыновняя почтительность, и нежность, и благодарность, и сострадание, и самоотверженность, и сила духа, и чувство собственного достоинства, — нет только ни малейшего чувства стыда и позора, ни малейшей мысли о бесчестии! Прощание носило самый благородный характер, было исполнено трогательной красоты и изящества. А кто прощался? Убийца-душитель с матерью убийц! Чудовищная противоречивость человеческой натуры достигла здесь своего предела.

Когда я думаю обо всем этом, мне хочется отметить еще одну вещь. В невероятных признаниях тугов сплошь и рядом попадаются такие фразы:

«Удушили его и бросили в колодец». Был случай, когда бандиты бросили в колодец шестнадцать человек, и в тот же колодец они бросали свои жертвы и раньше. Вряд ли придет охота напиться из такого колодца.

Не менее любопытно и другое. У шаек душителей были свои собственные кладбища. Они не любили убивать и хоронить, где попало, по воле случая. Пот, они предпочитали выжидать, увлекая и заманивая жертву, чтобы оказаться по возможности ближе к одному из своих кладбищ (бхилов). В небольшом королевстве Ауде, по размерам равном примерно половине Ирландии или целому штату Мэн, у душителей было двести семьдесят четыре кладбища. Они были разбросаны вдоль дороги на протяжении тысячи четырехсот миль, попадаясь в среднем через каждые пять миль, и английские власти разыскали все эти кладбища и нанесли их на карту.

Аудские банды редко покидали пределы своего княжества, но на своей земле дела у них шли превосходно. Преуспевали здесь и душители-пришельцы, заглядывавшие из других областей. Некоторые вожаки аудских банд оказались необычайно удачливыми. Их было четверо, и за каждым числилось не меньше 300 убийств, у одного почти 400, а у нашего друга Рамзама — 604; это тот самый Рамзам, который брал себе отпуск от служебных дел якобы на свадьбу, а вместо этого рыскал по дорогам в поисках жертв; он же выдал Бахрама английским властям.

Но самый обширный перечень жертв был у Фатх-хана и Бахрама. Фатх-хан умертвил меньше людей, чем Рамзам, но он называется первым, так как среднее число жертв за год у него выше, чем у кого-либо из душителей Ауда. На его счету было пятьсот восемь жертв за двадцать лет, и он был еще совсем молод, когда английские власти прервали его деятельность. В списке Бахрама насчитывалась девятьсот тридцать одна жертва, но ему для этого понадобилось целых сорок лет. На месяц у него приходится несколько менее двух жертв (в течение сорока лет), а у Фатх-хана — две жертвы плюс кусочек третьей на месяц в течение двадцати лет его разбоя.

Есть еще одно поразительное явление, на которое я хотел бы обратить внимание читателя. Вы уже заметили, просматривая списки жертв душителей по профессиям, что никто не мог путешествовать по дорогам Индии без защиты и остаться в живых; душители не щадили никого; невзирая ни на звание, ни на религию, они убивали любого невооруженного человека, который попадался на их пути. Это совершенно верно, но тут есть одно исключение. В показаниях душителей, — а этих показаний множество, — лишь однажды упоминается английский путник. Об обстоятельствах этого дела душитель рассказывает так:


«Он направлялся из Мхоу в Бомбей. Мы старательно избегали его. Наутро он двигался с группой других путников, которые искали у него защиты, и все они вышли на дорогу к Бароде».


Мы не знаем, кто был этот англичанин, он мелькнул на странице заплесневелой старой книги и навсегда исчез во мраке, — но он тревожит наше воображение: так и видишь его, идущего по долине смерти, спокойного и бесстрашного, облеченного могуществом своего английского происхождения.

Мы перелистали официальную книгу о душителях до самого конца, и теперь мы вполне понимаем, что такое туги — какой это кровавый ужас, какой опустошительный бич. В 1830 году англичане увидели, что эта язва гнездится всюду и разъедает самое сердце страны; она осуществляла свою разрушительную работу в глубокой тайне, ей помогали, ее защищали и укрывали бесчисленные чиновники, деревенские старосты, туземная полиция, — эти люди всеми правдами и неправдами выгораживали ее, а народные массы из страха делали вид, что ничего не знают о ее деяниях. Такое положение существовало из поколения в поколение, а печать старины и обычая лишь освящала это ужасное зло. На свете не было более неблагодарной, более безнадежной задачи, чем задача подавить и искоренить секту тугов. Но горстка английских чиновников в Индии наложила свою твердую, уверенную руку на душителей и выкорчевала их, вырвала со всеми корнями! Как скромно звучат слова капитана Валланси теперь, когда мы снова перечитываем его статью, зная то, что знаем:


«День, когда в Индии будет истреблено это буйно разросшееся зло и от него останется лишь одно воспоминание, в немалой степени прославит британское владычество на Востоке».


Трудно найти более простые и скромные слова, чтобы охарактеризовать это благородное дело.

Глава XIIВДОВА, КОТОРАЯ С РАДОСТЬЮ ВЗОШЛА НА КОСТЕР

Когда придет горе, оно само о себе позаботится, но чтобы почувствовать всю глубину радости, необходимо с кем-то поделиться ею.

Новый календарь Простофили Вильсона

Мы выехали из Бомбея в Аллахабад ночным поездом. Здесь существует обыкновение избегать дневных путешествий при всяком удобном случае. Но есть и одно неудобство: вам кажется, что вы обеспечили себе два нижних спальных места, заказав их заранее, но у вас нет на руках ни билета, ни иного документа, чтобы доказать свои права, если на ваше место будет посягать кто-то другой. В окне купе появляется слово «занято», но без всякого указания, для кого оно занято. Если ваш Сатана и ваш Барни придут в вагон раньше чьих-либо других слуг, расстелют постельные принадлежности на обоих диванах и будут стоять на страже, пока вы не явитесь, — все будет в порядке; но стоит им на минуту отлучиться, как ваши вещи могут оказаться уже на полке, а чьи-то слуги могут стоять и охранять постели своего хозяина, разостланные на ваших диванах,

Причина этих неурядиц кроется в том, что за спальное место вы не платите никаких дополнительных денег. Если вы купили железнодорожный билет и не воспользовались им, ваше место может занять кто-то другой; но если его никто и не займет, то все равно, когда вы будете готовы к поездке, вам дадут по вашему билету другое место.

Однако человеку, привыкшему к более разумной системе, все эти объяснения кажутся не вполне обоснованными. Если бы распоряжались этим мы, то за гарантированное спальное место взималась бы дополнительная плата, и дорога не несла бы никакого убытка, если какой-то пассажир купит билет и не явится.

Существующая здесь система поощряет вежливость — и одновременно препятствует ей. Если молодая девушка заняла место на нижней полке, а потом вошла пожилая дама, то со стороны девушки естественно уступить свое место даме, а той естественно воспользоваться предложенным местом, и поблагодарить девушку. Но на деле часто получается иначе. Когда мы уезжали из Бомбея, вещи моей дочери лежали на своем месте — на нижней полке. В последнюю минуту перед отходом поезда в купе ввалилась американка средних лет, в сопровождении индийцев-носильщиков, нагруженных ее багажом. Эта дама ворчала, фыркала, бранилась, — словом, сделала все, чтобы произвести самое отвратительное впечатление. Не говоря ни слова, она схватила вещи моей дочери, закинула их на верхнюю полку и заняла нижнее место.

В одну из наших поездок мы как-то вышли с мистером Смитом на станции, чтобы прогуляться, и, возвратившись, увидели, что постель мистера Смита уже заброшена на верхнюю полку, а на диване, который он прежде занимал, преспокойно расположился со своей постелью англичанин, кавалерийский офицер. Низко радоваться этому, но так уж мы устроены; я радовался этому не меньше, чем если бы в это неприятное положение попал не мистер Смит, а мой злейший враг. Все мы любим смотреть, как другие попадают в беду - конечно, если такое зрелище нам не стоит ни цента. Огорчением мистера Смита я наслаждался так, что не мог заснуть, Я знал, что, по мнению Смита, этот офицер отнял у него место по собственному почину, тогда как офицер, без сомнения, ничего об этом не знал, а все устроил его слуга. Мистер Смнт горевал и никак не мог успокоиться: он жаждал подложить кому-нибудь такую же свинью. Вскоре ему представился удобный случай. Это было в Калькутте. Мы уезжали на сутки в Дарджилинг. Как уверил меня мистер Смит, мистер Баркли, генеральный инспектор дороги, отдал специальное распоряжение позаботиться о нас и обо всем договорился, так что спешить к поезду было незачем; и, разумеется, мы немного запоздали. Когда мы приехали на вокзал, обычное для Индии столпотворение и толчея были там в полном разгаре. Поезд оказался необычайно длинным, словно все жители Индии собрались куда-то ехать на нем, и местные служащие вконец измотались, устраивая запоздавших, взволнованных пассажиров. Они не знали, где наш вагон, и никак не могли вспомнить, получали ли какие-либо указания или приказы относительно нас вообще. Мы были глубоко разочарованы; более того, похоже было на то, что мы — половина пашей группы — вообще никуда не поедем. Затем к нам подбежал Сатана и отвал, что нашел купе с свободной полкой и диваном и что он уже расстелил постели и разложил багаж. Мы кинулись в это купе, И в ту минуту, когда поезд должен был вот-вот тронуться и носильщики уже захлопывали все двери, служащий Индийской гражданской службы, наш хороший приятель, просунул к нам голову и сказал:

— А мы ищем вас всюду, прямо с ног сбились. Почему вы здесь? Разве вы не знаете...

Но тут поезд тронулся. Случай, которого ждал мистер Смит, наконец представился. И вот он, не теряя ни секунды, схватил свою постель с верхней полки и положил ее на диван, напротив моего, хотя на этом диване лежала чья-то чужая постель. Часов в десять мы где-то остановились, и огромного роста англичанин с военной выправкой важно вошел в наше купе. Мы сделали вид, что спим. Лампы были прикрыты, но было все же достаточно сипло, и мы видели, как удивленно посмотрел англичанин на представшую перед ним картину. Рослый и молодцеватый, он не двигался с места, вперив взгляд в Смита и молча раздумывая, как ему быть. Наконец он сказал:

— Ну и ну! — И это было все.

Но и этого было достаточно. Все было ясно. Это означало: «Чудовищно. Какое нахальство! В жизни не видел ничего подобного!»

Он сел на свои вещи, и в течение двадцати минут мы исподтишка наблюдали, как он сидел, покачиваясь в такт движению поезда. Потом мы подъехали к какой-то станции, англичанин поднялся и вышел, бормоча: «И все-таки я отыщу нижнее место, или мне придется ждать другого поезда». Вскоре явился его слуга и забрал все вещи.

Итак, рана мистера Смита была залечена, жажда мести удовлетворена. Но он никак не мог заснуть, не мог заснуть и я: вагон был самый допотопный, и все в нем было расшатано и разболтано до ужаса; дверь в умывальную хлопала всю ночь напролет, несмотря на всяческие приспособления, которые мы безуспешно изобретали, чтобы ее закрепить. Изнуренные бессонной ночью, мы встали с рассветом и вышли на какой-то станции; когда мы пили там кофе, мимо нас прошел тот самый англичанин, и кто-то спросил его:

— Значит, вы все-таки не сошли?

— Нет! Проводники нашли мне свободный вагон, он был для кого-то оставлен, но пассажиры не явились. Я получил в свое распоряжение целый салон-вагон — дворец, прямо дворец, иначе не назовешь. Повезло, как никогда в жизни!

Вы понимаете, он попал в наш вагон! Недолго думая, мы направились туда всей компанией. Я пригласил англичанина остаться с нами и ехать в этом вагоне дальше, и он согласился. Приятный оказался человек, полковник от инфантерии, — до сих пор думает, что вовсе не Смит отнял у него диван, а что это сделал слуга Смита, без его ведома. Мы помогли ему укрепиться в этом мнении.

Поезда в Индии обслуживают только индийцы; железнодорожные станции — за исключением самых крупных и важных — обслуживают тоже индийцы; это же происходит и в почтовых и телеграфных конторах. Вся рядовая полиция набирается из индийцев. Все они обычно приятные и услужливые люди. Однажды на большой станция я сопим с экспресса, чтобы полюбоваться восхитительным потоком людей, который вечно бурлит и льется, мечется и шумит на просторных платформах крупных индийских вокзалов. Я смотрел как зачарованный и забыл обо всем на свете; когда я очнулся, поезд уже тронулся и набрал порядочную скорость. Я решил присесть и ждать следующего поезда, как сделал бы у себя на родине, — ничто иное даже не пришло мне в голову. Но тут меня увидел служащий-индиец, с зеленым флажком в руках. Он вежливо опросил:

— Вы с этого поезда, сэр?

— Да, — сказал я.

Он помахал своим флажком, и поезд дал задний ход! Он усадил меня в вагон так же почтительно как если бы я был генерал-инспектором дороги. Они добрые люди, эти индийцы. И лица, и манера поведения, которые говорили бы о злобном уме и черством сердце, чрезвычайно редки среди индийцев — таких людей практически среди них почти не встретишь; и иногда мне кажется, что все эти душители-убийцы — сказка, а не быль. Конечно, черствые сердца есть и в Индии, но я уверен, что ничтожно мало. И совершенно ясно одно: индийцы — самый интересный народ в мире, и их почти невозможно понять до конца. Во всяком случае, разобраться в их психологии труднее, чем в психологии любого другого народа. Их характер, их история, обычаи и религиозные верования на каждом шагу ставят перед вами загадки, и загадки эти, после того как вам их разъяснят, становятся только еще загадочнее. Относительно какого-нибудь обычая вы можете установить факты, - скажем, факты относительно каст, самосожжения вдов, деятельности душителей и т. д., вы можете узнать даже какую-либо теорию, объясняющую эти факты, но никакая теория ничего вам толком не объяснит. Как и почему возникло то или иное явление — до конца вы никогда этого не поймете.

Возьмем хотя бы обычай самосожжения вдов. Вот вам его объяснение. Женщина, жертвующая своей жизнью, когда умер ее муж, тут же вновь соединяется с супругом и будет вечно счастлива с ним на небе; ее семья поставит ей маленький памятник или даже храм, всегда будет ее почитать, поклоняться ее памяти; само ее семейство будет пользоваться уважением со стороны общества; самопожертвование женщины надолго бросит отплеск благородства на все ее потомство. И кроме того — взгляните, чего избежала эта женщина, лишив себя жизни! Ведь если бы она предпочла остаться в живых, ее считали бы обесчещенной; она никогда бы вновь не вышла замуж, семья презирала бы ее и отреклась от нее; она превратилась бы в изгоя, лишенного какой-либо дружеской помощи, она не знала бы радости до конца своих дней.

Очень хорошо, скажете вы в ответ, но все же такое объяснение неполно. Как пришли люди к такому странному обычаю? Откуда он взялся? «Ну, этого никто не знает; быть может, это откровение богов». Еще один вопрос: почему выбрали такую жестокую смерть, разве нельзя было придумать что-нибудь помягче? В ответ на это вам тоже скажут: «Никто не знает; может быть, тут также откровение богов».

Нет, вы этого никогда не поймете. Все это кажется невероятным. Вы, разумеется, будете уверены, что вдова никогда не решится на самосожжение добровольно, а идет на это только из страха перед общественным мнением. Но скоро вам придется отказаться от такого мнения. Вас заставят это сделать исторические факты. В одной из своих книг майор Слимен приводит по этому поводу весьма убедительный случай. Управляя округам Нарбада, он 28 марта 1828 года сделал смелую попытку запретить самосожжение вдов на свой собственный страх и риск, без распоряжения верховного правительства Индии. Он тогда не мог предвидеть, что восемь месяцев спустя правительство само запретит этот обычай. Слимену подсказали этот шаг его отзывчивое сердце и отважная душа. Он издал приказ, которым самосожжение в его округе запрещалось. 24 ноября того же года, утром, во вторник — заметьте, что именно во вторник, — скончался Уммед Сингх Упадхия, глава самого уважаемого и многочисленного брахманского семейства в округе. К Слимену явилась делегация из сыновей и внуков брахмана с просьбой разрешить престарелой вдове покойного сжечь себя вместе с его телом. Слимен пригрозил, что он заставит исполнять свой приказ и сурово накажет ослушников; он выслал полицейскую стражу, чтобы не допустить самосожжения. С раннего утра вдова, которой было шестьдесят пять лет, долгие часы сидела на берегу священной реки, рядом с покойником, ожидая желанного разрешения; наконец она узнала, что этого разрешения ей не дали. В короткой фразе Слимен дает нам трогательным образ этой одинокой седовласой старухи: весь день и всю ночь «она неподвижно сидела на берегу реки, ни разу не прикоснувшись ни к еде, ни к питью». На другое утро тело брахмана было сожжено в яме восьми футов ширины и трех или четырех футов глубины, в присутствии нескольких тысяч зрителей. Затем вдова вброд добралась до голой скалы в реке, и псе зрители разошлись, остались только сыновья и родственники старухи. Весь день сидела она на скале под палящим солнцем, без пищи и воды; одежды на ней не было, только на плечи было накинуто покрывало,

Родственники не уходили и все время уговаривали старуху отказаться от задуманного, так как они глубоко любили ее. Старуха не хотела ничего и слышать. Тогда часть семейства отправилась к Слимену, за десять миль оттуда, и пыталась умолить его разрешить старухе сжечь себя. Тот отказал, все еще надеясь ее спасти.

Весь день она пеклась на скале под одним своим покрывалом, а ночью не заснула ни на минуту и сидела, дрожа от холода. В четверг утром, на глазах у всех родственников, она совершила обряд, который говорил им больше, чем любые слова: она надела дхаджу (чалму из грубой красной материи) и переломала на куски все свои браслеты. Теперь, согласно законам, она сразу стала как бы мертвым человеком и навсегда изгонялась из касты. Старинный обычай с железной неумолимостью гласил, что, если старуха останется в живых, она не имеет права вернуться в свою семью. Слимен не на шутку встревожился. Если старуха умрет от голода, ее семейство будет опозорено, да и умирать ей придется с неменьшими страданиями, чем от огня. Возвратившись вечером домой, Слимен все думал, какой же найти выход из создавшегося положения. Утром, когда он приехал к реке, старуха все еще сидела на скале, на голове у нее была та же красная чалма. «Она совершенно спокойно сказала мне, что решила смешать свой пепел с пеплом ее усопшего мужа и будет терпеливо ждать моего на то разрешения, — она была уверена, что господь даст ей силы дожить до этого, хотя она не смеет все это время ни есть, ни пить. Посмотрев на солнце, в тот момент поднимавшееся над большой и красивой излучиной реки, она сказала спокойно: «Вот уже пять дней, как моя душа соединилась с душой моего мужа близ этого солнца; от меня осталась здесь лишь бренная плоть, и я знаю, что придет время, когда вы позволите мне смешать мой пепел с пеплом мужа в одной яме, ибо не в вашем характере и не в ваших привычках бессмысленно продлевать страдания бедной старой женщины».

Слимен пытался убедить ее, что его долг и его единственное желание — спасти ее, уговорить ее не искать смерти и тем самым уберечь ее родных от того, чтобы они считали себя убийцами бедной вдовы. Но старуха сказала, что она этого не боится: ее родные, как добрые дети, сделали все возможное, чтобы убедить ее не искать смерти и оставаться жить с ними: «Я знаю, что, если я соглашусь жить, они будут любить и чтить меня, но мой долг по отношению к ним уже исполнен. Я оставляю их всех на ваше попечение и иду к моему мужу, Уммеду Сингху Упадхии, с пеплом которого мой пепел был уже смешан трижды».

По ее верованиям, они с покойным жили на земле уже трижды, жили как муж и жена, и она предавала свое тело огню на том месте, где был сожжен ее муж, уже трижды; поэтому она и сказала такие странные слова. Переломав браслеты и надев на голову красную чалму, она смотрела на себя уже как на труп и потому позволила себе такое нечестие, как произнести вслух имя мужа. «Она назвала его имя впервые за свою долгую жизнь, ибо все женщины и Индии, к какому бы классу они ни принадлежали, никогда не произносят имя своего мужа».

Майор Слимен все стремился разубедить старуху. Он обещал, если она согласится не умирать, построить ей красивый дом, который будет стоять среди храмов ее предков на берегу реки, и дать хороший участок земли, с которого не будут (взиматься налоги; если же она его не послушает, грозил Слимен, он не позволит поставить на месте ее смерти никакого камня, никакого знака. В ответ старуха только улыбнулась и сказала: «Моя кровь уже давно не течет по жилам, мой дух уже покинул меня, на костре я не почувствую никаких мучений; если вы хотите убедиться в этом, прикажите зажечь огонь, и вы увидите, что я сожгу эту руку, не почувствовав никакой боли».

Тогда Слимен понял, что бессилен поколебать ее решение. Он позвал всех старших членов ее семьи и заявил, что согласен на самосожжение старухи, если они подпишут письменное обязательство впредь навсегда отказаться от этого обычая всей семьей. Те согласились, бумага была составлена и подписана, и в субботу в полдень старухе сказали, что все наконец решено. Старуха была совершенно счастлива. Она совершила обряд омовения и к трем часам дня была готова к смерти; костер в яме уже пылал ярким пламенем. Старуха не пила и не ела уже более четырех суток. Она перешла со скалы на берег и прежде всего смочила свое покрывало в воде священной реки — без этой предосторожности любая тень, которая могла упасть на псе, сделала бы ее нечистой. Затем, опираясь на плечи сыновей и племянника, она пошла к горевшему в яме костру — до него было расстояние ярдов в сто пятьдесят.


«Вокруг костра я расставил часовых и подходить к нему ближе чем на пять шагов было запрещено. Она подошла со спокойным и радостным выражением лица, остановилась и, подняв глаза к небу, сказала: «Зачем же пять дней меня не пускали к тебе, муж мой?» Дойдя до часовых, ее сыновья и племянник остановились и остались на месте; старуха пошла дальше и, обойдя один раз яму вокруг, постояла немного, а потом, бормоча молитву, бросила в огонь цветы. Затем она уверенно и твердо ступила на край ямы и вошла в самую середину огня, села там и, откинувшись всем телом, слоено опираясь на подушку, сгорела, не издав ни одного звука, не явив ни одного признака предсмертных мучений».


Это прекрасно. Это вызывает невольное восхищение и уважение нет, не невольное, а вполне добровольное, без всякой натяжки. Мы видим теперь, почему обычай, однажды зародившись, никогда не умирает, ибо в основе всего тут лежит могучая сила — вера; вера, доведенная до крайнего фанатизма под двойным воздействием каждодневной самоотверженности, с одной стороны, и давности обычая, с другой; и все же мы не можем понять, как это получилось, что первым индийским вдовам в те далекие времена, когда возник этот обычай, он так понравился. Это обстоятельство ставит нас в тупик.

Слимен пишет, что во время самосожжения обычно играет музыка, — но убеждение европейца, будто бы музыкой заглушают крики жертвы, совершенно неверно. На самом деле тут преследуют другую цель. Считается, что умирающий на костре умирает пророком; порою бывает, что он предсказывает несчастья, — и музыка играет для того, чтобы те, кого касаются зловещие предсказания, не слышали их и не знали, что скоро к ним постучится беда.

Глава XIIIАЛЛАХАБАД И СВЯЩЕННАЯ ЯРМАРКА

Он много раз имел дело с врачами, и он говорит: «Единственный способ

сохранить свое здоровье — это есть то, что не хочешь, пить то,

что не нравится, и делать то, что противно».

Новый календарь Простофили Вильсона

Это было долгое путешествие — мы ехали две ночи, день и часть другого дня, все к востоку от Бомбея, к Аллахабаду; но путешествие это было очень интересно и неутомительно. Сначала я боялся, что ехать по ночам будет трудно, — меня беспокоила пижама. Этот дурацкий ночной костюм состоит из куртки и штанов. Иногда его шьют из шелка, иногда из шершавой, царапающей, словно наждачная бумага, шерстяной материи. Штаны скроены как на слона, без единой пуговицы, и держатся обычно на одной только тесемке. Куртка тоже весьма просторная, но спереди она застегивается. В пижаме жарко в жаркую ночь и холодно в холодную — порок, которого лишена ночная сорочка. Я пробовал надевать пижаму по соображениям моды, но вынужден был отказаться от этого: я просто не выдержал — не чувствуешь никакой разницы между дневным и ночным костюмом. Я тосковал но ночной рубашке, облачившись в которую испытываешь прекрасное, освежающее чувство облегчения и свободы от стесняющих движения пут дневного костюма, А лежа в постели в пижаме, я чувствовал, как она сковывает, давит и душит меня, будто я лег совсем не раздеваясь. Жаркую часть ночи пижама жгла и раздражала тело, вызывая лихорадку, а сумбурные прерывистые сны, которые я видел, так угнетали меня, как, должно быть, угнетают сны какого-нибудь проклятого, отверженного человека; в холодную же часть ночи спать тоже было невозможно — я занимался только тем, что стаскивал с других одеяла. Но в таких случаях не спасают и одеяла: чем больше их нагромождаешь на себя, тем надежнее они удерживают холод, не давая ему выйти наружу. В результате ноги у вас так леденеют, что вам становится ясно, как вы будете чувствовать себя в могиле. В минуту просветления я сбросил с себя пижаму, и с тех пор жизнь моя потекла спокойно и безмятежно.

В индийской деревне день начинается рано. Перед вами без конца без края раскинулась плоская, цвета пыли и кирпича, равнина; над ней еле брезжит тусклый, сероватый свет; во все стороны, пересекая равнину, бегут утоптанные узкие тропы; кое-где указывают на близость деревни призрачные купы деревьев; по тропинкам шагают стройные женщины, мелькают темные фигуры долговязых, почти голых Мужчин, идущих на работу; у женщин на головах медные кувшины, мужчины несут с собой мотыги. Мужчины не совсем наги; обычно на них кусок белой материи — набедренная повязка, не шире обычного бинта; ее белизна выделяется на черном теле, как серебряное кольцо на чубуке трубки. Порой у мужчин на голове огромная пышная белая чалма, и это создает в их убранстве второе светлое пятно. Тогда индиец вполне соответствует поразительно краткой характеристике, какую дала ему мисс Гордон Камминг, — по ее словам, это человек, одетый «в чалму и носовой платок».

Весь день перед глазами тянется однообразная, мертвая равнина цвета пыли, и лишь изредка мелькают группы деревьев и глиняные деревушки. Скоро вы убеждаетесь, что Индия отнюдь не красива, но что-то в ней все же манит и привлекает вас, никогда не надоедая. Вы не можете сказать, что именно вас чарует, но вы отчетливо ощущаете это чувство и признаетесь в нем самому себе. Конечно, где-то в глубине души вы смутно понимаете, что все дело тут в истории: вас преследует сознание того, что мириады человеческих жизней цвели, увядали и гибли на этой земле, вновь и вновь проходя друг за другом, поколение за поколением и век за веком бесплодный, бессмысленный путь; именно история дает этой заброшенной, неуютной стране власть тревожить ваш дух и располагать вас к себе; эта страна говорит с вами голосом подчас жестким и насмешливым, но красноречиво печальным. Пустыни Австралии и ледники Гренландии безмолвны, ибо у них нет внушающей почтение истории, им нечего сказать о человеке и его делах, о его быстротечной славе и его печалях, они не могут одухотворить свое пустынное безобразие и придать ему хоть какое-нибудь очарование.

В индийской деревне нет ничего привлекательного— я говорю о глинобитной деревне, ибо я не помню, чтобы за долгое путешествие к Аллахабаду мне попалась на глаза хоть одна неглинобитная деревня. Обычно это небольшая горстка грязно-серых глиняных хижин, сбившихся в кучу за глиняной стеной. Многие дома обычно повреждены частыми дождями; и от этого вся деревня напоминает древние руины. Я думаю, что за стенами деревни содержится скот и что там полно паразитов; я видел, как скот входил и выходил из деревни, а деревенский житель, когда его ни встретишь, всегда чешется. Этот последний довод служит: лишь косвенным доказательством наличия паразитов, но мне кажется, он довольно убедителен. В каждой деревне есть один или два маленьких ветхих храма. В них достаточно места, чтобы поставить идола, и традиций — чтобы вполне прилично прокормить жреца. Если в деревне есть мусульмане, то на окраине виднеется несколько жалких могил, — обычно они запущены и полуразрушены. Я заинтересовался индийской деревней, прочтя книги майора Слимена; особенно привлекли меня в этих книгах сведения о разделении труда в деревне. Слимен пишет, что вся Индия разбита на земельные участки, которыми владеют сельские общины; что девять десятых огромного населения страны состоит из земледельцев; что земледельцы эти живут в деревнях; что там есть, так сказать, узаконенные общинные ремесленники, которым община выплачивает жалованье и профессия которых переходит от отца к сыну из поколения в поколение, подобно участку земли. Слимен дает перечень таких общинных ремесленников: жрец, кузнец, плотник, писец, стиральщик белья, плетельщик корзин, гончар, сторож, цирюльник, сапожник, медник, изготовитель сластей, ткач, красильщик и т. д. Во времена Слимена было еще множество колдуном; считалось даже неразумным выдавать девушку замуж в семью, где нет ни одного колдуна, ибо когда у молодой появятся дети, от них некому будет отнести дурной глаз, а ведь детей непременно сглазят соседские колдуны.

Должность повивальной бабки являлась наследственной в семье плетельщика корзин; это всегда была его жена. Она могла даже не разбираться в повивальном деле, но должность все-таки принадлежала ей. Платили повитухе не так уж много: когда она принимала мальчика — двадцать пять центов, а когда девочку — половину этой суммы. Девочки были нежелательны, так как из-за них семье приходилось идти впоследствии на огромные расходы. Как только девочка вырастала настолько, что ей пора было начинать, по соображениям приличия, носить одежду, семье следовало во избежание позора выдать ее замуж, а это означало для родителей финансовую катастрофу, — ибо обычай требует, чтобы отец израсходовал на свадебные торжества и празднества все, что он имеет и что может занять, то есть практически приходилось доводить себя до такого нищенства, выбраться из которого зачастую было уже немыслимо.

Именно страх перед возможным разорением — причина столь распространенных убийств младенцев-девочек в старой Индии, пока англичане железной рукой не наложили запрет на этот обычай. О том, какие широкие размеры приняли эти убийства, можно судить по многозначительной фразе Слимена, которую он обронил, говоря об играющих деревенских детях: «Голосов девочек в деревне не услышишь!»

Безрассудная привычка праздновать свадьбу как можно пышнее существует в Индии и теперь, поэтому тайные убийства девочек случаются и поныне, хотя и не столь часто, — мешает бдительность властей и суровость наказания.

В некоторых областях Индии сельская община содержит за свой счет еще трех служителей: астролога, который указывает крестьянам, когда наступает пора сеять, пускаться в путешествие, жениться, душить ребенка, одолжить у соседа собаку, влезть на дерево, поймать крысу, обмануть соседа — не разгневав всевидящего ока небес; астролог растолкует, что означает тот или иной сон, если он приснился крестьянину, который недостаточно сообразителен, чтобы объяснить его на основании съеденного за ужином. Два других служителя общины — это заговорщик тигров и отвратитель бури и града. Первый не подпускает к деревне тигров — в случае, если это ему удается, и во всех случаях получает жалованье, а второй отгоняет град и при неудаче объясняет крестьянам, почему он но справился со своим делом. Плату он берет одну и ту же — как за объяснение неудачи, так и за успех. Заработать себе на хлеб в Индии не может только идиот.

Майор Слимен впервые вскрывает то обстоятельство, что и профсоюзы и бойкот существуют в Индии издавна. Все на свете, кажется, берет свое начало в Индии. Метельщик принадлежит к низшей касте, он низший из низких, псе другие касты презирают его и издеваются над его профессией. Но это ничуть его не беспокоит. Каста, к которой он принадлежит, — все-таки каста, н ему этого довольно, он горд, он отнюдь не стыдится. Слимен пишет:


«Многие мои соотечественники — даже в Индии — возможно, не знают, что право подметать дома и улицы городов является монополией; монополия эта держится исключительно благодаря кастовой гордости метельщиков — самой низкой социальной группы. Право подметать в пределах определенной территории принадлежит определенному члену касты; если какой-нибудь другой метельщик претендует на ту же самую территорию, его изгоняют из касты — ни один член касты но будет курить из его трубки или пить из его кувшина; восстановить свое положение в касте ослушник может только тем, что устроит празднество и угостит всех метельщиков. Если какой-либо домохозяин в определенной округе обидит метельщика этих мест, то никто не будет убирать нечистоты в его доме, до тех пор пока хозяин не помирится с метельщиком, ибо никакой иной метельщик не осмелится коснуться чужой работы; и жители города часто подчиняются тирании метельщиков в большей мере, чем тирании какой-либо другой касты».


Винцент Артур Смит, издатель сочинений майора Слимена, пишет в примечании, что в наши дни эта тирания гильдии метельщиков является одним из главных препятствий, какие встречает на своем пути любая санитарная реформа в Индии. Вдумайтесь в следующее:


«Метельщиков не так-то легко подчинить, ибо ни один индус или мусульманин не будет заниматься их ремеслом даже под страхом смерти, и никто из них не осквернит себя прикосновением к упрямому метельщику, хотя бы для того, чтобы его ударить».


Поистине, метельщики обладают властью; более прочную позицию, чем у них, трудно себе представить. «Права метельщиков, описанные в тексте, пользуются на деле таким признанием, что нередко служат предметом продажи или заклада». Положение тут такое же, как с разносчиками молока или с метельщиками лондонских перекрестков. Говорят, что права лондонских метельщиков на тот или иной перекресток охраняются всей гильдией, что гильдия считает это право собственностью метельщика, что некоторые отборные перекрестки представляют собой большое достояние и «продаются» за крупные суммы. Я заметил однажды, что метельщик, трудившийся у здания складов армии и флота, имел вид процветающего аристократа из Южной Африки, а когда этот метельщик полагает, что за ним никто не наблюдает, на его лице появляется такое выражение, какое бывает у счастливого отца, который готовится выдать свою дочь за герцога.

По Слимену выходит, что погонщики слонов в Индии — только магометане. Интересно, почему это так? Водонос (бхисти) — обязательно магометанин; говорят, это потому, что религия запрещает индусу прикасаться к шкуре мертвой коровы, а мех для воды сделан из коровьей кожи и, следовательно, осквернил бы индуса. Кроме того, религия индусов запрещает им есть мясо, — ведь мясо получают от убитого животного, а лишать какое-либо создание жизни — грех. Хорошая, добрая религия у индусов, но исполнять все ее требования довольно-таки затруднительно.

Любая большая индийская река, когда спадает вода, напоминает собой знакомое анатомическое изображение человека, с которого содрана кожа; протоки и каналы похожи на сложную сеть переплетающихся мускулов и сухожилий, а перекаты и песчаные отмели выглядят как вписанные между сухожилиями островки жира и мяса. По дороге в Аллахабад мы как-то раз видели такую реку, а путешествуя впоследствии, столкнулись с точной ее копией — рекой Сатледж. Любопытные это реки: берег от берега находится на таком расстоянии, что кажется подернутым туманной дымкой, между берегами раскинулись пески — огромные плоские пространства, иссеченные вялыми струями воды, которые с трудом пробивают себе дорогу. По количеству песка — это настоящая Сахара; через нее по прямой, как экватор, линии от одного берега до другого пролегают, будто оспины, следы ног (прерываемые лишь у протоков), — здесь устроен, так сказать, сухопутный паром. При наличии таких рек необходимы очень длинные железнодорожные мосты — и в Индии они есть. К Аллахабаду вы подъезжаете по очень длинному мосту. Мы пересекаем русло Джамны — вид у него такой, словно по этому руслу уже давно ничего не протекало. Мост был перекинут не только через русло реки, он охватывал главным образом низкие берега, которые может залить вода.

Слово Аллахабад означает: «Город бога». Я узнал это из книг. Печатная диковинка — письмо, сочиненное одним из тех отважных и самоуверенных индийских знатоков английского языка, которых называют «бабу», — дала мне еще один перевод, более сжатый: «Богоград». Перевод совершенно верный, но больше к этому ничего не прибавишь.

Мы приехала в Аллахабад еще до полудня и оказались без слуги: Сатана утром где-то застрял и догнал нас лишь поздно вечером. Жизнь без него показалась очень тихой, Мир словно бы погрузился в дремотную грезу.

Старого города я, кажется, не видел. Уже не помню теперь, как это произошло, потому что индийские кварталы Аллахабада связаны с восстанием сипаев[70], а этого достаточно, чтобы они меня заинтересовали. Но я видел английскую часть города. Там широкие проспекты, красивые площади, блеск и уют, все признаки комфорта и роскоши и тот отпечаток безмятежности, который порождают спокойная совесть и солидный счет в банке. Бунгало (дома) стоят в глубине обширных огороженных участков (частных владений, сказали бы мы), под семью деревьев. Даже фотограф и преуспевающий торговец арендуют под свои предприятия великолепные отдельные участки, и их клиенты въезжают внутрь этих резиденций. И въезжают не на извозчике, нет, — в индийских городах извозчиками пользуются лишь заезжие иностранцы; у всех живущих здесь европейцев имеются собственные кареты с полным штатом кучеров и темнокожих ливрейных слуг в белых чалмах. Около подъезда здания, где читается лекция, бело, словно от снега, и у лектора появляется ощущение, будто он попал в оперу. У Индии множество эпитетов и названий, и все они правильно характеризуют ее. Страна Противоречий, Страна Утонченности и Суеверий, Страна Богатства и Нищеты, Страна Великолепия и Запустения, Страна Чумы и Голода, Страна Душителей и Отравителей, Страна Кротости и Терпения, Страна Самосожжения Вдов, Страна Вдов, Не Выходящих Замуж, Страна, где Всякая Жизнь — Святыня, Страна Кремаций, Страна, где Коршун есть и Могила и Памятник, Страна Множества Богов; и вдобавок, если названия что-то значат, — Страна Собственных Карет.

В Бомбее, чтобы снять мерку для платья — конечно, не моего, — старшая модистка из мастерской явилась в гостиницу в собственной карсте. Модистка приехала в Индию, предполагая прожить здесь недолго, но теперь не знает, уедет ли когда-нибудь вообще; скорее всего, она останется здесь до конца своих дней. В Лондоне, рассказывала она, работа у нее была тяжелая, рабочий день длинный; ей приходилось из экономии ютиться в дрянной квартире, далеко от мастерской, трястись над каждым пенсом, лишать себя элементарных удобств, сводя расходы к самому необходимому, не брать извозчиков, а ездить с работы и на работу лишь в вагоне третьего класса подземки, где приходилось постоянно дышать дымом и копотью и находиться в обществе людей, подчас еще менее приятных, чем дым и копоть. А в Бомбее почти на любое жалованье она может жить с комфортом, держать свою карету, а вместо одной служанки на все руки, как было в Лондоне, теперь на нее трудятся шесть слуг. Позже, в Калькутте, я увидел, что самые мелкие служащие компании «Стандард-Ойл» держат одноконную пролетку и никогда не ходят пешком; мне говорили, что тут не ходят пешком служащие и других крупных концернов. Но вернемся к Аллахабаду.

Наутро я поднялся с зарей. Слуга туриста в Индии спит не в номере гостиницы, а, закутавшись с головой в одеяло, укладывается на веранде, напротив двери своего хозяина, и тут проводит ночь. Я не думаю, чтобы чьему-либо слуге когда-либо отводили комнату. Слуги в бунгало тоже, по-видимому, спят на веранде; веранды здесь просторные и тянутся вокруг всего дома. Разумеется, я говорю лишь о слугах мужского пола, служанок я просто не видел. Мне кажется, что здесь их нет вообще, за исключением нянек. С рассветом я был на ногах и обошел всю веранду, оглядывая ряды спящих. Напротив одной двери сидел на корточках чей-то слуга-индиец и ждал, не кликнет ли его хозяин. Он уже начистил желтые ботинки и поставил их у двери, теперь ему оставалось лишь ждать. Утро было очень холодное, а слуга сидел неподвижно, как каменное изваяние, и столь же терпеливо. Это меня обеспокоило. Мне хотелось сказать ему: «Что ты сидишь тут, не разгибаясь, и мерзнешь? Никто от тебя этого не требует, встань и походи, погрейся». Но я никак не мог подобрать слов. Я хотел было сказать «джелди джоу», но не мог вспомнить, что это значит, и воздержался. В запасе у меня была еще одна какая-то фраза, но память отказала мне и тут. Я прошел дальше, стираясь больше не думать об этом слуге, но его голые ноги не давали мне покоя. Я то и дело возвращался с солнечной стропы веранды, чтобы еще раз взглянуть на него. Прошел целый час, а он сидел все в той же позе, не шелохнувшись. Это был поразительный пример кротости и терпения, а может быть, выдержки или безразличия — право, не знаю, чего именно. Но это меня мучило и отравляло мне утро. Во всяком случае, это основательно испортило мне целых два часа. Потом я ушел с веранды, предоставив слуге самоистязаться сколько ему вздумается. Но до самого последнего мгновения он сидел все в той же позе, не сдвинувшись ни на волос. Он, должно быть, навсегда останется в моей памяти, ничуть не поблекнув. Когда мне приходится читать об индийской покорности, индийском терпении под ударами судьбы, при всяких трудностях и невзгодах — мне всегда приходит на память образ этого слуги. Он стал для меня олицетворением Индии в беде. И во веки веков Индию в беде подгоняли именно теми словами, которые я хотел сказать тому слуге и не сказал, так как забыл их значение: «Джелди джоу!» (Давай, давай, пошевеливайся!). А ведь их-то и надо было сказать.

Под ослепительным утренним солнцем мы выехали, направляясь к форту[71]. Часть пути была восхитительна. Дорога шла мимо чудесных высоких деревьев и индийских домов, мимо деревенских колодцев, где всегда собираются, смеясь и болтая, живописные группы людей; мы видели, как многие жители обливают свои бронзовые тела прозрачной, чистой водой, — это была картина весьма освежающая и приятная, так как солнце уже начало свое дело и сжигало Индию огнем своих лучей. Это утреннее обливание водой шло в тот час повсюду: время приближалось к завтраку, а индус не должен есть, пока он не обмыл тело.

Затем мы выехали на опаленную зноем равнину и увидели, что дороги запружены толпами паломников, мужчин и женщин, — оказалось, что в те дни собиралась одна из величайших в Индии религиозных ярмарок; она раскинулась как раз за фортом, у слияния двух священных рек — Ганга и Джамны. Собственно, мне следовало сказать: трех священных рек, ибо существует еще река — подземная. Ее, правда, никто не видел, но это не имеет значения. Важно, что она есть. Паломники собирались сюда со всей Индии; некоторые из них шли месяцами, безропотно мирясь с жарой и пылью; они бедствовали, страдали и голодали, по вера их была непоколебима, она помогала и поддерживала их в пути,—теперь они чувствовали себя бесконечно счастливыми и довольными; цель их путешествия и награда за испытания была уже близка — они очистятся от грехов в тех священных водах, которые очищают абсолютно все, чего бы они ни коснулись, пусть даже мертвое и гнилое. Удивительна сила этой веры — она заставляет тысячи старых и слабых, молодых и хрупких людей без колебания пускаться в тягчайший путь и безропотно переносить нее испытания. Что движет ими — любовь или страх, я, право, не знаю. Но, каковы бы ни были их побуждения, то, что они делают,— для нас, трезво мыслящих белых людей, кажется немыслимым чудом. Бывают и среди нас избранные великие души, которые могут проявлять не меньшие чудеса самопожертвования, но все прочие прекрасно знают, что они не способны ни на что подобное. Однако все мы немало говорим о самопожертвовании, и это вселяет в меня надежду, что у нас достанет благородства оценить способность к самопожертвованию в индусах.

На такие ярмарки в Индии ежегодно стекается два миллиона людей. А сколько их, пустившись в путь, умирает в дороге от старости, переутомления, болезней, недоедания и сколько гибнет по тем же причинам на обратном пути — этого никто не знает, хотя надо думать, что цифра получится большая, может быть даже колоссальная. Каждый двенадцатый год считается там годом особой благодати — и количество паломников в тот год резко возрастает. Говорят, что особое почтение к двенадцатому году идет от самых отдаленных времен. Говорят также, что для Ганга остался лишь одни священный двенадцатый год. Затем эта наиболее почитаемая из всех священных рек перестанет быть священной, и паломники не будут сходиться к ее берегам в течение многих веков скольких именно, мудрецы не сказали. После этого длительного перерыва Ганг снова станет священным. Сроки этого определят те, которые ведают этим делом, — великие брахманы. Это будет напоминать закрытие Монетного двора. На первый взгляд это выглядит не по-брахмански бескорыстным, но, будучи наслышан о брахманах, я не особенно за них волнуюсь. «Братец Лис — он лежит тихо», — как говорил дядюшка Римус[72]; а в нужное время этот лис покажет индийцам нечто такое, из чего будет ясно, что финансовые выкладки и расчеты не покидали его мозг и в тот момент, когда он закрывал ярмарку на Ганге.

Огромные толпы индийцев, идущих по дорогам, несли с собой воду из священных рек. Они понесут ее по всей Индии и будут продавать. Французский путешественник Тавернье (XVII век) отмечает, что воду из Ганга часто подавали на свадьбах: «каждый гость получал чашку или две, в зависимости от щедрости хозяина; нередко на свадьбах этой воды расходовалось на две-три тысячи рупий».

Форт представляет собой громадное старинное строение, не раз видевшее на своем веку, как одна религия сменяет другую. На обширном дворе там есть камень с благочестивыми буддийскими надписями, он стоит уже две тысячи лет; сам форт построил три столетия назад мусульманский властитель, пожелавший вновь освятить это место в интересах своей религии. Тут же имеется и индусский храм с подземными ходами, со святынями и идолами; теперь форт принадлежит англичанам, и там выстроена христианская церковь. Можно сказать, что форт застрахован во всех страховых компаниях сразу.

С высоких стен форта открывается прекрасный вид на священные реки. Неподалеку от форта они сливаются — светло-голубая Джамна, чистая и прозрачная, и мутный, грязновато-желтый Ганг. На длинной изогнутой косе между реками видны городки палаток со множеством развевающихся флажков и огромные толпы паломников. Туда нелегко добраться, и там не очень-то спокойно, но весьма интересно. Все там движется, все кипит и шумит — а это одновременно и религиозное торжество и настоящий базар; мусульмане собрались здесь, чтобы сквернословить и продавать, а индусы — покупать и молиться. Словом, ярмарка тут уживается со святым праздником. Людские толпы купались, молились, пили воду, очищающую от скверны, а многие больные, слишком слабые, чтобы ходить, прибыли сюда в паланкинах, — они рассчитывали излечиться от своих недугов, омывшись в священных водах; если же это не исцелит их, то хотя бы умереть на благословенных берегах — тогда уж непременно попадешь на небо. Тут было множество факиров, тела которых обсыпаны пеплом, а длинные волосы склеены коровьим пометом, ибо корова священна, и нее, что исходит от коровы, тоже священно, — и священно настолько, что крестьяне-индусы мажут коровьим пометом стены своих хижин и из него же выкладывают узоры для украшения земляного пола. Было тут немало людей, чудовищно раскрашенных, — они рассаживались группами, изображая собой семьи великих богов. Был тут святой старец, совершенно нагой, он целыми неделями сидел на железных остриях и, по видимому, не испытывал никаких мучений; был и другой святой человек — тот стоял весь день, вытянув свои сухие руки вверх; говорят, что он стоит так не один год. Рядом со всеми старцами и святыми людьми лежит по тряпке, на которую надо класть милостыню; самый последний бедняк кладет сюда монетку — в надежде, что это зачтется ему и принесет счастье. Наконец перед моими глазами с пением двинулась целая процессия нагих святых людей — и тут я сбежал.

Глава XIVНЕПОСТИЖИМЫЕ ТАЙНЫ ИНДУССКОГО БОГОСЛОВИЯ

Человек, кричащий о своей скромности, подобен статуе,

прикрытой лишь фиговым листком.

Новый календарь Простофили Вильсона

До Бенареса мы доехали засветло, это заняло у нас всего несколько часов. Пыль была восхитительная. Она ложилась на все кругом толстым слоем, превращая вас в усыпанного пеплом факира, — вам не хватало только коровьего помета в волосах и ощущения святости. Солнце стояло еще высоко, когда мы сделали пересадку в Могол-Сарае, — кажется, это место называется так, — и часа два ожидали там поезда на Бенарес. Мы вполне могли тут же найти карету и ехать в священный город, но тогда мм лишились бы удовольствия ждать. В других странах долгое ожидание на вокзале — дело всегда утомительное и нудное, но скучать на вокзале в Индии вы не имеете права. Ведь здесь перед вами такая чудовищная толпа увешанных побрякушками индийцев, такая суета, суматоха, толчея, такое великолепие и разнообразие одежд и украшений, что вас охватывает восторг, выразить который нет слов. Два часа ожидания пролетели слишком быстро. Среди множества такого, что привлекало глаз, был и какой-то мелкий индийский князек, приехавший из далекого захолустья; он был со своей почетной стражей — оборванной, по чрезвычайно живописной бандой из пятидесяти темнокожих варваров, вооруженных заржавелыми кремневыми мушкетами. Внести что-то новое в разнообразие толпы, казалось уже невозможным, но когда вошел этот Фальстаф со своими оборванцами, стало ясно, что невозможное свершилось.

Потом мы оттуда уехали и скоро были уже на подступах к Бенаресу; здесь нам снова пришлось подождать, но, как всегда, немало любопытного было и тут. Мы увидели скопление паланкинов — небольших полотняных домиков. Сам по себе паланкин не представляет особого интереса, но когда в нем сидит женщина — это совсем другое дело. Паланкины стояли поодаль, на ужасающем солнцепеке, все сорок минут, пока мы на них глазели. В паланкинах сидели женщины из зенан. Они вынуждены были именно сидеть, ибо прилечь в паланкине невозможно. Может быть, женщинам это и нравилось. Они привыкли к тому плену, в котором живут всю жизнь; когда им приходится куда-то ехать, их несут к поезду в паланкинах, в поезде они тоже должны быть укрыты от посторонних взоров. Многие жалеют этих женщин, я сам всегда их тоже жалел, не ища никакой корысти, но эту жалость никто не ценит. Когда мы были в Индии, некоторые сердобольные европейцы в одном городе предлагали отвести женщинам из зенан специальный обширный парк, где бы они могли без помех гулять с открытыми лицами, дышать свежим воздухом и нежиться на солнышке, чего они лишены всю жизнь. Добрые намерения этих благожелателей были вполне оценены, их от души благодарили, но само предложение было безоговорочно отклонено людьми, уполномоченными выступать от имени женщин из зенан. Очевидно, проект показался этим женщинам диким, — да это и в самом деле было так. Представьте себе, что европейских женщин приглашают в некий уединенный парк, где они должны разгуливать полураздетыми. В глазах индийских затворниц предложение, с которым к ним обратились, мало чем отличалось от этого.

Чувство скромности, конечно, святое чувство, и человек, чьи правила скромности оскорблены, испытывает, несомненно, такое же чувство обиды, какое испытал бы, если бы на его глазах осквернили что-то святое, символ его веры. Я говорю «правила скромности», потому что на свете разных правил существует около миллиона, — так что нужно одновременно следить за соблюдением целого миллиона условностей. Майор Слимен рассказывает об одном случае, когда индийские женщины, носившие чадру, — они принадлежали к высшей касте, — были страшно шокированы, встретив молодых англичанок с открытыми лицами; эти индийские матроны были охвачены негодованием и удивлялись: как могут люди быть столь бесстыдными и так обнажать свое тело. А между тем «ноги негодующих были голы до середины бедер». И та и другая сторона были совершенно чистосердечны и скромны с точки зрения своих правил, но принять чужие правила, не испытывая глубочайшей неловкости, они оказались не в силах. Мне кажется, что все человеческие правила в какой-то мере отдают идиотизмом. И так, конечно, лучше. Ведь положено вещей ныне таково, что в психиатрическую лечебницу могут запереть и нормального человека, но если бы попытались запереть всех сумасшедших, нам не хватило бы строительных материалов.

Прежде чем попасть в гостиницу, вы долго едете по окраинам Бенареса. Все тут выглядит очень тоскливо. Какое-то пыльное захолустье, запущенные храмы, обваливающиеся гробницы, осевшие глиняные стены, жалкие хижины. Весь квартал, казалось, сник под гнетом времени и нищеты. Потребовалось, наверное, десять тысяч лет гнетущей нужды, чтобы они приобрели именно такой вид. Мы были все еще вне пределов большой индийской части города, когда добрались наконец до гостиницы. Это был тихий, уютный дом, располагающий к отдыху и, по-видимому, очень удобный. Но еще больше нам понравился флигель гостиницы, и мы решили поселиться там. Флигель стоял примерно за милю от главного здания, в глубине большого огороженного участка, и был построен по типу бунгало — одноэтажный, с верандой вокруг. В Индии всюду двери, но я но знаю, зачем их делают. Они не запираются, всегда открыты и только, как правило, занавешены, чтобы защитить дом от ярких солнечных лучей. И все-таки в помещении чувствуешь себя очень уединенно, так как ни один европеец не войдет к тебе без предупреждения. Зайдут разве местные слуги, но их брать в расчет не приходится. Они входят в комнату бесшумно, всегда босиком, и появляются перед вами совершенно неожиданно. Сначала вы немного пугаетесь, порой смущаетесь, но к этому можно привыкнуть, и в конце концов вы привыкаете,

На участке было дерево, на котором жила обезьяна. Вначале я очень заинтересовался этим деревом: мне сказали, что это знаменитый пипал — дерево, в тени которого вы не можете солгать. Но в данном случае это отнюдь не подтвердилось, и я отошел от дерева разочарованный. Рядом слышалось приглушенное поскрипывание колодца, и пара волов часами тянула из него воду под присмотром двух индийцев в обычных костюмах — то есть «в чалме и носовом платке». Дерево и колодец — вот все, что было на этом участке, поэтому он и казался таким тихим и умиротворяющим, отдохнуть здесь после длительной горячки и спешки было очень приятно. В нашем бунгало не жил никто, кроме нас; остальные постояльцы обосновались в соседнем, где был табльдот. Все здесь было приспособлено самым чудесным образом. К каждой комнате была пристроена обычная ванная — комнатка в десять-двенадцать квадратных футов, с большой, выложенной камнем ямой, в которой было сколько угодно воды. Что-либо усовершенствовать или улучшить в этом устройстве было нелегко, разве что заменить горячую воду холодной, противопоставляя ее, так сказать, жаркому климату, — но это запрещено: это причинило бы вред здоровью купальщика. Иностранцев предупреждают, что мыться холодной водой в Индии нельзя, но даже наиболее умные иностранцы оказываются дураками, не внимают этому совету и сразу же заболевают. Я был самым большим дураком из всех умных, прошедших через это испытание в нынешнем году. Теперь, когда уже слишком поздно, я стал умнее.

Интересно, является ли слава дориана — по-моему, я пишу это слово правильно — таким же предрассудком, как и слава дерева пипала. Я видел великое множество самых разнообразных тропических фруктов, но не видел дориана — все не попадал к сезону. Всегда его должны были вот-вот подвезти из Бирмы, по никогда не подвозили. Согласно всем отзывам, это очень странный фрукт, он прекрасен и несравненен по вкусу, по никак не по запаху. Говорят, что кожура дориана наполняет комнату такой ужасающей, невыносимой вонью, что по сравнению с ним даже запах хорька действует освежающе. Нам довелось встретить немало людей, которые ели дориан, и все они отзываются о нем с восторгом. Они говорят, что если зажать нос, то вы испытываете прямо-таки божественное наслаждение и забудете о запахе этого плода, но если вы разожмете пальцы и нечаянно понюхаете его, прежде чем съесть, то упадете в обморок. В кожуре дориана таятся неисчислимые богатства. Кто нибудь когда-нибудь начнет импортировать ее в Европу, и тогда она заменит сыр.

Бенарес нас отнюдь не разочаровал. Он вполне оправдывает свою репутацию весьма любопытного города. Стоит он на возвышенности, нависающей над большой излучиной Ганга. Дома огромной плотной массой покрывают эту возвышенность; при взгляде на запутанную сеть улиц издали кажется, будто город изрезан трещинами. Со стороны реки всюду видны высокие стройные минареты и украшенные флажками шпили храмов — это придает Бенаресу живописность. Город весь движется, копошится, кишит народом, как муравейник, и толпы людей, снующих по узким улицам, тоже напоминают муравьев. Тут же во множестве бродят священные коровы — они идут куда им вздумается и взимают дань с хлебных лавок, всюду внося сумятицу и всюду мешая, ибо отогнать их нельзя,

Бенарес древней самой истории, древней всех легенд и преданий, он кажется вдвое старше и легенд и истории взятых вместе. В сжатом и толковом «Путеводителе по Бенаресу» достопочтенного мистера Паркера я нашел слова одного индуса о том, что место, где стоит Бенарес, было первым плодом творения. Сначала среди безбрежного океана будто бы поднялся просто «лингам» размером с печную трубу. Это было делом бога Вишну. Затем лингам, увеличиваясь и расширяясь, занял собою десять миль в окружности. И все же он был еще недостаточно велик, и Вишну пришлось построить вокруг лингама земной шар. Таким образом выходит, что Бенарес является центром земли, а это, как известно, считается преимуществом.

У Бенареса бурная история — и материальная и духовная. Вначале — много веков назад — город был брахманистским; затем, совсем недавно, примерно две с половиной тысячи лет назад, его постепенно завоевал Будда, и несколько столетий — может быть, целых двенадцать — город был буддийским, но потом в Бенаресе вновь возобладали брахманы и держатся в нем по сей день. Святость Бенареса в глазах индийца несказанна; столь же несказанна в нем грязь и вонь, напоминающая запах кожуры дориана. Это штаб-квартира религии брахманов, и священнослужители этой религии составляют одну восьмую населения города. Но переизбытка брахманов все же не чувствуется, потому что к их услугам вся Индия. Вся Индия совершает сюда паломничества, и в карманы брахманов щедрым потоком льются сбереженные гроши, а поток этот никогда не иссякает. Положение брахмана на Перстах Ганга, если у него хорошее место, куда надежнее и лучше, чем положение метельщика на самом процветающем лондонском перекрестке. Хорошее место стоит огромных денег. Святой обладатель этого места сидит себе всю жизнь под своим внушительным зонтиком и благословляет верующих, собирает с них приношения, жиреет и богатеет; потом его место переходит к сыну, потом к внуку — и так из века в век; оно всегда остается доходным местом и руках его рода. Как пишет мистер Паркер, иногда оно может стать предметом спора, и тогда дело решается не молитвами, постом или советами с Вишну, а вмешательством куда более могущественной силы английского суда. Некий американский миссионер в Бомбее сказал мне, что в Индии проповедуют 640 протестантских миссионеров. На первый взгляд это кажется огромной силой, но, конечно же, вся затеи совершенно бессмысленна. Один миссионер на 500 тысяч местных жителей — нет, это не сила, а скорее бессилие; 640 человек, наступающих на укрепленный лагерь, где сидят 300000000, — неравенство сил чересчур велико. Эти 640 миссионеров не управились бы в одном только Бенаресе, где им противостоит 8000 брахманов. Миссионер должен быть движим надеждой и верой, и, по-видимому, это присуще миссионерам и любой стране. Вера и надежда есть и у мистера Паркера. Это дает ему возможность прийти к благим выводам на основании статистических выкладок, которые других математиков могли бы подтолкнуть к совершенно иному заключению. Мистер Паркер пишет, например: «В течение последних лет компетентные наблюдатели заявляют, что количество паломников в Бенарес возросло».

Приведя этот факт, мистер Паркер делает следующий вывод: «По это оживление таит в себе, если можно так выразиться, семена смерти. Это агония, судороги перед концом».

Мы видели, как в течение многих столетий в таких же выражениях отпевали умирающую римско-католическую церковь. Сколько раз мы уже совсем готовы были хоронить ее, а потом все откладывали и откладывали, ссылаясь то на плохую погоду, то на что-нибудь другое. Наученные опытом, мы не должны спешить надевать траур, пока своими глазами не увидим похоронную процессию. Отпевать религию — это, по-видимому, одно из самых ненадежных и неопределенных занятий на свете.

Я был бы рад хоть немного понять индусскую теологию, но трудности оказались слишком велики, а предмет чересчур запутан. Становишься в тупик уже с самого начала. Существует, например, троица — Брахма, Шива и Вишну; по всей видимости, они самостоятельные силы, хотя в этом нельзя быть уверенным до конца: в одном из храмов, например, имеется изображение, где сделана попытка соединить эту троицу в одном лице,. У каждого из троицы есть и другие имена, даже множество имен, что весьма путает и затрудняет человека, который хотел бы во всем разобраться. У каждого из троицы есть жены, и у тех тоже множество имен, — путаница от этого только увеличивается. У каждого из троицы есть дети, и имен у них без числа, — что, как вы понимаете, тоже не облегчает дела. Овладеть же сонмищем мелких богов нечего и пытаться — такое их несметное число.

В целях простоты стоит исключить из поля внимания самого высшего, самого главного бога — Брахму, так как в Индии с ним не особенно считаются. Самые горячие симпатии и весь пыл верующих обращены на Шиву, Вишну и их семьи. Символу Шивы — лингаму, с помощью которого Вишну начал сотворение мира, — по-видимому, поклоняются все без исключен ния. В Бенаресе это самый распространенный предмет. Здесь он попадается на глаза повсюду; его увивают цветами, ему делают подношения, — словом, он всегда в центре внимания. Лингам представляет собою обычно стоячий камень, вытесанный в форме наперстка, — иногда несколько удлиненного наперстка. Этот фаллический культ древнее самой истории. Мистер Паркер пишет, что изображений лингама в Бенаресе «больше, чем жителей».

В Бенаресе есть немало и мусульманских мечетей. А индусским храмам нет числа — эти причудливые каменные кувшины, богато украшенные скульптурой, заполняют все улицы. Сам Ганг и каждая капля воды в Ганге тоже, собственно, храм. Таким образом, религия — это специальность Бенареса, так же как добыча золота — это специальность Йоханнесбурга. Если в Бенаресе и занимаются чем-то другим, то, по сравнению с той всепоглощающей суетой и волнением, которые вызывает религия, все другое отходит на задний план. Бенарес самый священный из всех городов. В ту самую минуту, когда вы переступаете черту, резко отделяющую Бенарес от остального мира, вы оказываетесь на земле, несказанно и невыразимо священной. Мистер Паркер говорит: «Невозможно передать даже приблизительно то благоговейное чувство, тот трепет и умиление, с каким набожный индиец смотрит на «Святой Каши» (Бенарес). Затем мистер Паркер приводит живую и трогательную картинку:


«Если индийский полк, марширует где-то поблизости и пересекает границу святого города, он оглашает воздух криками: «Кашиджи ки джай-джай!» (Святой Каши! Привет тебе! Привет! Привет! Привет!) Едва держащийся на логах, старый и немощный паломник, полуслепой от пыли и зноя, почти умирающий от усталости, вылезая из раскаленного, словно печка, вагона, как только ноги его коснутся земли, вздымает свои высохшие руки и произносит те же благочестивые приветствия. Если европеец, находясь в отдаленном городе, в случайном разговоре заикнется, что когда-то жил в Бенаресе, то сейчас же раздаются голоса, призывающие благословение на его голову, ибо житель Бенареса — благословеннейший из людей».


Наш религиозный пыл по сравнению с этим кажется тусклым и холодным. Поскольку религиозное чувство живет в сердце, а не в голове, эта трогательная картинка, нарисованная мистером Паркером, говорит нам, что похороны религии брахманов придется отложить на неопределенный срок.

Глава XVКАК ОБЕСПЕЧИТЬ СПАСЕНИЕ ДУШИ

Мне бы только наделить народ суевериями,

и тогда пусть кто угодно наделяет его законами и песнями.

Новый календарь Простофили Вильсона

Да, Бенарес — это по сути огромная церковь, религиозный улей, где каждая ячейка — храм, святыня, мечеть, где под одной крышей уживаются любые мыслимые земные или небесные боги, — короче говоря, это нечто вроде Складов армии и флота, только в богословском смысле.

Сейчас я набросаю небольшой путеводитель для паломников в Бенаресе, и вы увидите, как удобна, проста и наглядна моя система. Если вы поедете в Бенарес с серьезными намерениями духовно обогатиться, этот путеводитель окажется вам полезен. Составляя его, я извлек кое-какие факты из бесед с достопочтенным мистером Паркером, а другие — из «Путеводителя по Бенаресу», так что все сведения вполне надежны.


1. Очищение. С рассветом вы должны отправиться к Гангу и искупаться, помолиться и испить воды; это, так сказать, очищение общего характера.


2. Меры против голода. Затем вы должны укрепить себя для преодоления упомянутого прискорбного земного зла. Это достигается посещением и молитвой в храме Коровы. У двери этого храма вы найдете изображение Ганеша, сына Шивы; у него слоновья голова и туловище человека; его лицо и руки сделаны из серебра. Поклонившись ему, вы пройдете дальше, на крытую веранду, где увидите верующих, читающих с помощью наставника священные киши. Тут стоят целые группы грубых, унылых идолов. Вы можете сделать им какое-нибудь приношение, а потом уж пройти в храм — мрачное вонючее помещение, ибо там полно священных коров и нищих. Вы пожертвуете какую-нибудь мелочь нищим и «уважительно поцелуете хвосты» тех коров, которым случится пройти мимо, так как коровы эти — самые священные из священных и такой акт поклонения гарантирует вас от голода на весь день.


3. «Друг Бедного Человека». Затем вам надо воздать должное и этому богу. Находится он на дне каменной цистерны в храме Далбхайешвар, под тенью благородного дерева пинал, на обрывистом берегу Ганга, — посему нам придется вновь возвращаться к реке. Друг Бедного Человека есть бог материального благополучия вообще и бог дождя в частности. Поклоняясь ему, вы испрашиваете себе благоденствия и в придачу дождя. Друг Бедного Человека — это не кто иной, как Шива, но он выступает под новой личиной и обитает в этой цистерне, приняв форму каменного лингама. Вы льете на него воду, взятую из Ганга, и получаете за это обещанные вам блага. Если дождя долго нет, то вы должны лить воду на бога до тех пор, пока цистерна не наполнится до краев, — уж тогда-то дождь будет непременно.


4. Лихорадка. У пристани Кедар вы найдете длинную каменную лестницу, ведущую вниз к реке. На полпути там есть водоем для сточной воды. Пейте ее сколько вам захочется. Это для лихорадки.


5. Оспа. Идите оттуда прямо к центральной пристани; чуть повыше ее вы увидите небольшое, беленное известкой строение — это храм, посвященный Ситало, богине оспы. Ее представитель тут как тут — грубо вытесанная человеческая фигура, скрытая медным экраном. Вы поклонитесь он — по причине, которую скоро узнаете.


6. Колодец Судьбы. Есть причины, по которым вы должны идти и поклониться этому колодцу. Вы найдете его в храме Дандиан, в городе. Лучи солнца проникают в этот храм через круглое отверстие в крыше. Вы приближаетесь к колодцу с благоговением, ибо теперь на карте вся ваша жизнь. Вы склоняетесь над колодцем и смотрите вниз. Если судьба у вас счастливая, вы увидите отражение своего лица в воде, глубоко внизу. Если же дела плохи, то внезапное облако затянет солнце, и на дне колодца вы уже ничего не разглядите. Это означает, что вам осталось жить не больше шести месяцев. Если вы уже на пороге смерти, то приходится серьезно подумать о делах. Времени терять нельзя. Поскольку приходится покинуть этот мир, надо приготовиться к другому. Возможность для этого есть тут же, она под рукой. Вы поворачиваетесь и молитесь изображению Маха Кал — Великой Судьбы, — и ваше счастье в новой жизни обеспечено. Если у вас пока есть какой-то запас сил для земного бытия, вам надо сделать еще усилие, чтобы немного утвердиться в нем. Возможности пока имеются. Тут есть всяческие возможности, в этих превосходно оборудованных и замечательно систематизированных духовных Складах армии и флота. Вы должны двинуться дальше, чтобы посетить


7. Источник долголетия. Это в пределах территории покрытого плесенью почтенного храма Бридхкал, одного из древнейших в Бенаресе. Вы входите на его территорию, минуя каменное изваяние обезьяньего бога Ганумана, и тут же, среди загроможденного обломками двора, вы наткнетесь на мелкую лужу вонючей сточной воды. Она воняет, словно лучший лимбургский сыр, в ней плавает грязь от прокаженных, мывшихся тут, — но не обращайте на это внимания, омойтесь в ней, омойтесь с благодарностью и благоговением, ибо это источник Юности, это Воды Долголетия. У вас пропадут седые волосы, исчезнут морщины и ревматизм, с вас спадет бремя забот и усталость, вы выйдете оттуда молодым, свежим, крепким и полным стремления начать жизнь вновь. На вас нахлынут различные желания, которые тревожат сны человека на заре его жизни. Вы пойдете дальше и найдете


8. Исполнение Желаний. Это в храме Камешвар, посвященном Шиш — как богу Желаний. Позаботьтесь же и о своих. И если вам среди давки и толчеи храма захочется поглядеть на идолов, их тут столько, что хватит на целый музей. Поскольку вы начнете теперь грешить с новым пылом и воодушевлением, то вам надо будет почаще ходить в такое место, где обеспечивается


9. Временное Очищение от Грехов. Это значит, что вам надо посетить Колодец Серьги. Вы должны приближаться к нему с величайшим благоговением, ибо он несказанно свят. Действительно, это самое священное место в Бенаресе, святая святых,— так смотрит на него все местное население. Это обнесенный оградой водоем с каменными ступенями, ведущими к воде. Вода там нечистая. Да она и не может быть чистой, потому что в ней постоянно купаются люди. Стоит нам остановиться где-нибудь поблизости, и вы увидите, как вереницы грешников спускаются вниз и поднимаются обратно: спускаются грешниками, а поднимаются уже очистившимися от грехов. «Лжец, вор, убийца, прелюбодей могут омыться здесь и стать чистыми», — говорит достопочтенный мистер Паркер в своей книге. Что ж, прекрасно. Я знаю мистера Паркера и верю ему, но если бы это сказал мне кто-нибудь другой, я посоветовал бы ему снова пойти к водоему и очиститься от лжи. Водоем этот выкопан богом Вишну. Копать ему было совершенно нечем, если не считать его «диска». Я не знаю в точности, что такое «диск», но, по-видимому, вещь для рытья мало удобная, потому что, когда Вишну кончил свою работу, водоем оказался заполненным его трудовым потом — потом Вишну. Он сотворил то место, где стоит Бенарес, а потом пристроил к нему земной шар и считал для себя все это сущим пустяком, а вот над рытьем водоема потел как прбклятый. Какой-то из двух этих рассказов неизбежно вызывает сомнение. Я не могу решить, какой именно, но, по-моему, трудно себе представить, чтобы бог, настолько могущественный, что создал целый мир вокруг Бенареса, не сообразил бы создать кстати мир и вокруг водоема, а копал этот водоем вручную, да еще таким несовершенным орудием. Юность, долгая жизнь, временное очищение от греха, спасение путем умилостивления Великой Судьбы — все это прекрасно. Но вам надо сделать еще кое-что:


10. Вы должны Обеспечить Себе Спасение Души. Для этого имеется несколько, путей. Один из них — утонуть в Ганге, но это не очень-то приятно. Умереть в Бенаресе — это другой путь, но это путь ненадежный, потому что, когда придет смерть, вы сможете оказаться вне пределов города. Лучший способ — это Паломничество Вокруг Города. Вы должны идти пешком, без всякой обуви. Путь составляет сорок четыре мили, ибо извилистая дорога идет частично по сельской местности, и путешествие займет пять-шесть дней. Но вы окажетесь в большой компании. Вы будете идти с толпами счастливых паломников, чьи многоцветные одежды будут радовать глаз и чьи ликующие песнопения в торжественные гимны как рукой снимут с вас усталость и поднимут ваш дух, а время от времени вам будут попадаться храмы, где можно будет поспать и подкрепиться пищей. Когда паломничество будет закончено — знайте, что спасение вашей души обеспечено и оплачено вами. Но все же и тогда вы можете его не получить, ибо надо еще


11. Зарегистрировать Ваше Искупление. Вы можете сделать это в храме Сакхи Бинайак, и сделать это необходимо, — в противном случае вам трудно будет доказать, что вы совершили паломничество, если такой вопрос когда-нибудь возникнет. Храм Сакхи Бинайак находится в проулке, позади храма Коровы. Над входом там стоит красная статуя бога со слоновьей головой — это Ганеш, сын и наследник Шивы, играющий в этой теологической монархии роль, так сказать, принца Уэльского. Внутри храма помещается бог, на чьей обязанности лежит зарегистрировать ваше паломничество и отвечать за вас. Бога этого вы не увидите, но увидите брахмана, который займется этим делом и получит с вас деньги. Если он забудет с вас их взять, можете ему напомнить. Он твердо знает, что с этого момента ваше спасение уже обеспечено, но, конечно, нам захочется увериться в этом самому, Для этого нам остается лишь идти и помолиться и внести лепту.


12. Колодца Уверенности в Спасении. Это близ Золотого храма. Там вы увидите быка, высеченного из глыбы гладкого черного мрамора, который гораздо крупнее любого живого быка и не очень-то похож на живых быков. Тут же вы столкнетесь с довольно редкостной штукой—изображением Шивы. Лингам вы уже видели пятьдесят тысяч раз, но сейчас перед вами сам Шива и, как говорят, очень похожий на самого себя. У него три глаза. Это единственный бог во всей иерархии, у которого три глаза.

«Колодец прикрыт каменным сводом, опирающимся на сорок столбов», и вокруг него вы увидите то, что уже видели вокруг любой святыни в Бенаресе, — толпу набожных паломников, объятых религиозным рвением. Из колодца черпают воду и наделяют ею паломников: вместе с этой водой на них нисходит уверенность, — ясная, торжествующая, абсолютная уверенность в том, что души их спасены; по лицам паломников вы можете убедиться, что есть в этом мире счастье, которое превыше всего и с которым не сравнится ни одна другая радость. Вы получаете воду, вносите деньги и — чего вы еще хотите? золота, брильянтов, власти, славы? Все это в один миг стало в ваших глазах прахом, пылью и пеплом. Мир уже бессилен дать вам что-либо. Для вас он нищ.

Я отнюдь не утверждаю, что паломники совершают свое поклонение в той последовательности, как я описал выше и своем путеводителе, но логика говорит, что им следовало бы делать это именно так. Ведь вместо беспорядочного блуждания я предлагаю твердый порядок: откуда надо паломничество начать и где его закончить, с тем чтобы паломник все более и более приближался к определенной цели, чтобы тут была своя логика. Так, выкупавшись утром в Ганге, он приобретает аппетит; он целует хвосты коровам — и аппетит пропадает. Затем наступает деловой час, и в душе паломника возникает стремление к материальному благополучию — он идет и льет воду на символ Шивы: это гарантирует паломнику процветание и в то же время приносит дождь, который вызывает лихорадку. Поэтому, дабы избавиться от лихорадки, паломник вслед за этим пьет сточную воду у пристани Кедар, — от лихорадки ни избавляется, по подцепляет оспу. Паломнику хочется знать, чем обернется дело, и он идет в храм Дандпан и глядит на дно колодца. Затянутое облаком солнце говорит ему, что смерть близка. Теперь, поскольку он может умереть в любую минуту, логически ему необходимо позаботиться о своей судьбе после смерти, — и он делает это, воспользовавшись посредничеством богини Великой Судьбы. После этого его процветание на небе обеспечено, но ему, естественно, хочется еще задержаться на земле и пожить сколько можно. Паломник идет в храм Бридхкал и обретает Юность и Долголетие, выкупавшись в луже, полной гноя прокаженных, где гибнут даже микробы. Само собой понятно, что Юность укрепляет его и дает новые возможности грешить, — поэтому паломник направляется к святилищу, называемому Исполнение Желаний, и достигает здесь нужной договоренности. Потом, бесспорно, ему надо время от времени наведываться к Колодцу Серьги, с тем чтобы сбросить с себя грехи и быть готовым к новым запретным удовольствиям. Но паломник — прежде всего и в конце концов человек, а человеческая природа заставляет его постоянно заботиться о будущем. Он совершает Великое Паломничество вокруг города и добивается того, что спасение ого души гарантировано ему совершенно твердо; он даже проходит соответствующую регистрацию, чтобы больше не волноваться, что вдруг, когда наступит день Страшного суда, его забудут или в спешке прогонят прочь. Вполне логично также, что паломнику ради собственного спокойствия хочется лично убедиться в том, что спасение его души обеспечено, — поэтому он предпринимает последний, завершающий шаг: является к Колодцу Уверенности в Спасении и уходит оттуда безмятежный и довольный! Да и как ему не быть довольным, когда ему свыше дарованы такие блага, каких но может дать ни одна религия и мире, кроме его собственной: теперь он может грешить, сколько ему заблагорассудится — его уже не постигнет никакая кара, никакое наказание.

Таким образом, моя система, насквозь пронизанная логикой, точна, ясна, четко очерчена и охватывает все что можно. Я хотел бы рекомендовать ее тем, кто находит, что для нашей краткой переменчивой жизни все остальные слишком трудны и утомительны.

Однако я никого не хочу обманывать. В моем путеводителе недостает одной подробности, и сейчас я хочу его дополнить. Дело заключается в том, что, даже если паломник честно выполнил до конца все требования «Путеводителя», обеспечил себе спасение души и лично удостоверился в этом, — он все равно не гарантирован от одной случайности, которая может свести на нет все его старания. Если паломник когда-нибудь пересечет Ганг и окажется на другой стороне и неожиданно скончается там, то он тут же вернется к жизни на земле в виде осла. И это после всех-то хлопот и денежных расходов! Теперь вы видите, как ненадежно и капризно спасение души. Индусы относятся к превращению в осла с каким-то неразумным детским предубеждением. Трудно сказать, откуда проистекает эта неприязнь. Ведь с таким же основанием можно ожидать, что подобное предубеждение испытывает и осел при мысли о превращении в индуса. И тут дело понятное: осел теряет при этом массу достоинств — свое звание, самоуважение и девять десятых рассудительности. А индус, будучи превращен в осла, не теряет ничего, если не принимать в расчет его религии. Но выиграть он может много — он освободится от рабства по отношению к двум миллионам своих богов и двадцати миллионам жрецом, факиров, нищенствующих святых и прочих священных паразитов; он избавится от индусского ада, он избавится также и от индусского рая. Это такие преимущества, о которых ему следовало бы поразмыслить, — и тогда он переправится через реку и умрет на той стороне. Бенарес — это религиозный Везувий. В его недрах веками трепещут и бьются, грохочут и содрогаются, кипят и мечутся, горят и курятся столбами дыма различные религиозные силы. И здесь же пристроилась маленькая группа миссионеров, которая питает даже какие-то надежды. Здесь действует Баптистское миссионерское общество, Церковное миссионерское общество, Лондонское миссионерское общество, Методистское миссионерское общество, Библейская и Медицинская миссии для зенаны. У всех этих обществ есть школы, и основную работу они ведут среди детей. И, надо думать, именно эта работа дает лучшие результаты, ибо взрослые люди всегда склонны крепко держаться за ту веру, в которой они воспитаны.

Глава XVIВЕЛИКИЙ ОЧИСТИТЕЛЬ ГАНГ

Морщины должны быть только следами прошлых улыбок.

Новый календарь Простофили Вильсона

В одном из храмов Бенареса мы увидели верующего, который зарабатывал себе спасение души весьма любопытным способом. Подле него лежал большой ком глины, и он лепил из нее божков величиной с гвоздь, каким прибивают ковры. В каждого божка он втыкал зернышко риса, — хотел, я полагаю, изобразить лингам. Лепил он своих божков очень проворно, видимо за долгие годы практики он приобрел известную сноровку. Каждый день он делал по две тысячи божков, а затем бросал их в священный Ганг. Такое поклонение реке влекло за собой поклонение со стороны верующих и ему самому, и результате чего к нему текли и их медяки. Таким образом он обеспечивал себе неплохое существование как на этом, так и на том свете.

Набережная Ганга в Бенаресе — место чрезвычайно красочное. Высокие крутые берега реки от самой воды на расстоянии трех миль сплошь усеяны живописными каменными зданиями — тут и там видны площадки, храмы, лестницы, богатые и величественные дворцы, — и между ними нет ни малейшего промежутка, нигде не видно пустой земли; по всей длинной набережной тесным строем идут площадки, устремленные ввысь лестницы, украшенные скульптурой храмы, великолепные дворцы, очертания которых с расстоянием рисуются все мягче и мягче; и всюду тут движение, толчея, всюду человеческая толпа — в своих ярких одеждах, сверкая всеми цветами радуги, люди спускаются и поднимаются по крутым лестницам, являя собой как бы цветники, колыхающиеся вдоль всей набережной Ганга.

Все эти каменные строения, все дворцы — все тут подчинено благочестию. Дворцы построены индийскими князьями, которые живут, как правило, далеко от Бенареса, но время от времени приезжают сюда, чтобы освежить свою Душу, ступив на берег обожествляемого ими Ганга. Лестницы также построены ради благочестия. А множество дорогостоящих небольших храмов свидетельствует о том, что богачи тратили свои деньги, стремясь к почету на земле и надеясь на вознаграждение на небе. Богатых христиан, жертвующих большие деньги на церковь, у нас все знают, ибо их можно счесть по пальцам, но богатого индуса, который не тратил бы большие суммы на благочестие, по-видимому просто не найти. Бедняк у нас тоже тратит деньги на церковь, но он оставляет немного и себе. А в Индии бедняк на свою религию, видимо, совсем разоряется, разоряется каждый день. Богатый индус может себе позволить подобные расходы: он в результате получает славу и между тем сохраняет немало денег и на свою жизнь на земле; бедняка же индуса можно лишь пожалеть: тратя деньги на свою религию, он остается бедняком, не приобретая никакой славы.

Мы совершили обычную прогулку вверх и вниз по роке, сидя на чреслах под навесом обыкновенной гребной баржи; мы прокатились туда и обратно дважды или трижды и могли бы проехать с неослабевающим интересом и удовольствием еще много раз, ибо, как это нередко бывает в таких случаях, дворцы и храмы казались нам все прекраснее и прекраснее; никогда не надоест глядеть и на купальщиков, на их костюмы, на то, как они простодушно раздеваются и одеваются, не слишком обнажая свои бронзовые тела, как благочестиво складывают руки и читают свои молитвы.

Но купальщики полоскали себе рот ужасающе грязной водой и вдобавок пили ее — такое зрелище должно было утомить меня, — и действительно оно мне надоело, и очень скоро. В одном месте, где мы остановились на минуту, было видно, как в реку, мутя все вокруг, вливается грязная сточная струя, и там же качался на волнах случайный труп, приплывший откуда-то из-за города. Десятью шагами ниже этого места по пояс в воде стояла толпа мужчин, женщин и миловидных молодых девушек — они зачерпывали руками воду и пили ее. Вера, несомненно, способна делать чудеса, и здесь мы видели тому пример. Люди пили эту гадость не затем, чтобы утолить жажду, а чтобы очистить свои души и внутренности. Ведь по их верованиям вода из Ганга мгновенно очищает все, чего она коснется, — и очищает совершенно. Сточные воды не беспокоили их, труп не волновал нисколько: ведь их коснулась священная река, и, значит, они теперь были чисты, как снег, и не могли осквернить никого и ничего. Эта сцена навсегда останется в моей памяти, хотя я очень хотел бы ее позабыть,

Еще несколько слов об отвратительной, но всеочищающей воде Ганга. Когда мы позднее приехали в Агру, то попали сюда как раз вовремя, чтобы оказаться свидетелями чуда — замечательного научного открытия, в результате которого выяснилось, что грязная, осмеянная вода Ганга в некоторых отношениях действительно является самым мощным очистителем в мире! Этот любопытный факт, как я уже сказал, только что добавлен к сокровищнице современной науки. Давно уже замечена странная вещь — в Бенаресе бывают частые вспышки холеры, но дальше города холера не распространяется. Это долго оставалось необъяснимым. Мистер Хенкин, ученый на службе правительства Агры, решил исследовать воду. Он приехал в Бенарес и провел тут свои опыты. Он брал воду в тех местах, где в реку впадают сточные канавы и где рядом с пристанями купаются люди; кубический сантиметр этой воды содержал миллионы бактерий, по через шесть часов все эти бактерии умирали. Хенкив поймал плавающий труп, подтащил его к берегу и взял для своего опыта воду близ этого трупа, — она кишела бактериями холеры, но через шесть часов все бактерии умерли. Он добавлял в эту пробу воды все новых и новых бактерий холеры - и через шесть часов все они неизменно умирали, все до единой. Затем Хенкин много раз брал чистую воду из колодца, лишенную каких-либо микробов, и пускал в нее холерные бактерии; бактерия эти начинали тут же размножаться и через шесть засов они уже кишмя кишели, они были неисчислимы, их были миллионы и миллионы.

Веками индусы свято верили, что вода в Ганге абсолютно чиста, что она не может быть загрязнена буквально ничем и что буквально все при соприкосновении с вея очищается. Индусы верят в это и ныне и поэтому купаются в ней и пьют ее, не обращая внимания на ее кажущуюся загрязненность и на плавающие в ней трупы. По этой причине над индусами издавна смеялись, но сейчас приходится смеяться над ними уже не столь беспечно и бездумно. Как же узнали они секрет воды Ганга еще в седой древности? Неужели у них были ученые-специалисты по бактериям? Нам это неизвестно. Нам известно только то, что у индусов существовала цивилизация еще задолго до того, как мы вышли из состояния дикости. Но возвратимся к тому предмету, о котором я уже рассказывал, — я хочу посвятить несколько слов пристаням, где сжигают покойников.

Индусы не сжигают факиров, этих почитаемых нищих. Факиры столь святы, что они попадают куда нужно и без этого обряда, — их надо только предать священной реке. Мы видели, как однажды мертвого факира вывезли на середину реки и бросили за борт. Факир был запакован между двумя каменными плитами— что-то вроде сандвича.

Мы простояли у пристани, где сжигают мертвых, с полчаса и видели сожжение девяти покойников. Я не хотел бы видеть больше ни одного, разве только если мне позволят самому намечать кандидатов. За носилками с покойником через весь город до самой пристани идут провожающие; затем те, кто тащит носилки, передают их людям низкой касты — домам, а провожающие поворачивают назад и уходят восвояси. Я не слышал рыданий и не видел слез; обряда прощания, собственно, и не было. По всей вероятности, эти выражения скорби и горя на людях считаются неуместными. Женщин приносят сжигать одетыми в красное, а мужчин — в белое. Перед сожжением, пока готовят костер, покойников кладут у самого берега в воду.

Первым сжигали мужчину. Когда домы сняли с него перед омовением покрывало, покойник оказался коренастым, упитанным и красивым стариком, без малейших следов каких-либо болезней или недугов. Принесли сухих дров и соорудили костер; на этот костер был положен покойник, сверху его прикрыли дровами. Затем какой-то голый святой, сидевший на возвышении поодаль, начал что-то весьма энергично говорить и кричать и шумел так довольно долго. Должно быть, это была своего рода панихида. Я забыл сказать, что один из провожающих остался при покойнике, хотя все остальные ушли. Это был сын покойного, мальчик лет десяти — двенадцати, темнокожий, красивый, печальный и сдержанный, в развевающихся белых одеждах. Он должен был сжечь отца. Ему дали в руки факел; и пока он медленно обходил семь раз вокруг костра, голый святой выкрикивал свои заклинания еще энергичнее. Сделав семь кругов, мальчик коснулся горящим факелом головы покойного, а затем его ног; пламя быстро охватило тело, вспыхнувший костер затрещал — и мальчик отошел в сторону. Индусы не хотят иметь дочерей, так как их замужество разоряет семью, но они хотят иметь сыновей, — ведь тогда они могут с почетом покинуть этот мир: нет высшей чести для индуса, чем та, когда твой погребальный костер зажигает сын. Отец, не имеющий сыновей, — это человек печальной судьбы, достойный жалости. Жизнь изменчива, и индус женится еще мальчиком, в надежде, что, когда прядет его день, у него будет уже взрослый сын. А если нет собственного сына, он усыновит приемного. Такой сын во всем заменит настоящего.

Тем временем тело старика уже горело, горели и другие покойники. Это было гнетущее зрелище. Домы не сидели сложа руки, а действовали — длинными шестами они ворошили костры и то и дело подбрасывали дрова. Иногда они приподнимали труп шестом, потом придавливали его и расколачивали, как головешку, чтобы он лучше горел. Точно так же они поднимали и расколачивали черепа. Смотреть на все это было чрезвычайно тяжело, но было бы еще тяжелее, если бы вокруг костра стояли родственники. У меня не было особого желании смотреть на эту церемонию, и я скоро был сыт ею по горло. С точки зрения санитарии, кремацию надо бы ввести всюду, но у индусов она отвратительна, и ее никак нельзя рекомендовать.

Само собой разумеется, что огонь погребальных костров — священный огонь, он покупается за деньги. Обыкновенный огонь запрещен — он не связан с денежными расходами. Мне говорили, что огонь для погребальных костров поставляется одним человеком, он владеет монополией на огонь и берет за него немалую плату. Бывает, что богатые родственники платят ему за огонь тысячу рупий. Так что попасть в рай из Индии — это дело дорогое. Каждый шаг, каждая деталь связаны тут с деньгами и способствуют обогащению жрецов. По-моему, есть все основания заключить, что этот кровосос-торговец — продавец огня — принадлежит к какому-нибудь священному сословию.

Близ площадки, где сжигают покойников, виднеется несколько старых камней, они поставлены в память самосожжения вдов. На каждом камне — грубые резные изображения: мужчина и женщина идут или стоят рука об руку. Эти камни обозначают место, где вдовы принимали смерть на костре в те дни, когда самосожжение цвело пышным цветом. Мистер Паркер утверждает, что вдовы охотно шли бы на самосожжение и теперь, если бы только это разрешало правительство. Все завидуют семьям, которые могут, указывая на эти маленькие памятники, сказать: «Женщина, что сожгла себя здесь, — наша прародительница».

Индусы — странный народ. Всякая жизнь священна в их глазах, кроме человеческой. Даже жизнь насекомого, жизнь паразита священна, и на нее нельзя посягать. Набожный джайн прежде чем куда-нибудь сесть, вытирает это место, чтобы случайно не придавить и не убить каких-либо ничтожных насекомых. Он сокрушается, когда пьет поду, потому что микробы, попав с водой в желудок, могут пострадать там. И Индия же породила тугов и самосожжение вдов. Постигнуть такую страну — нелегкая задача.

Мы посетили храм богини тугов, — ее зовут Бховани, или Кали, или Дурга. Кроме этих имен у нее есть и другие. Это единственное божество в индусском пантеоне, которому приносятся живые жертвы. Обычно ей приносят в жертву коз. Дешевле обошлись бы обезьяны, — вокруг храма их великое множество; будучи священными, они держатся очень свободно и лазают где им вздумается. Резные украшения на храме и его портике очень красивы, но само изображение богини изяществом не отличается. На Бховани неприятно смотреть. У нее лицо из серебра, а язык выкрашен ярко-красной краской. Вокруг шеи у нее ожерелье из черепов.

Вообще ни один из бенаресских идолов не отличается красотой или привлекательностью. А какое их здесь множество! Ведь город—это огромный музей идолов, и все они грубы, безобразны, чудовищны. Они снятся вам по ночам, теснясь в голове ворепицей кошмаров. Когда они надоедают вам в храмах, вы выходите к реке, но гигантские, ярко раскрашенные идолы стеной тянутся вдоль берега и там. И всюду, где только есть свободное место, всюду обязательно торчит лингам. Если бы Вишну предвидел, во что превратится его город, он назвал бы его Идолвилль или Лингамбург.

Самым заметным ориентиром в панораме Бенареса являются два стройных белых минарета; они, словно мачты, возвышаются над большой мечетью Аурангзеба[73]. Куда бы вы ни пошли, эти минареты — воздушные, изящные, радостные — всегда у вас на виду. Сравнение с мачтами, собственно, не совсем к ним подходит, ибо мачты к копну истончаются и суживаются, а у минаретов этого нет. Вышина их 142 фута, а диаметр — всего 81/2 основании и 71/2 у верхушки. Значит, сужение кверху у них совсем незначительное. Все пропорции у них — как у свечи, и свечи эти волшебно стройны и воздушны. Во всяком случае, такими они будут, когда их унаследуют христиане и увенчают их верхушки электрическими огнями. С этих минаретов открывается на город удивительный вид. Мне только мешала большая серая обезьяна. У обезьян, по-видимому, совершенно нет рассудка. Эта обезьяна вертелась на самой вершине мечети, перепрыгивала через такие пространства, через которые, казалось, невозможно было перепрыгнуть, и всякий раз каким-то чудом не срывалась вниз. Я так волновался, что уже не смотрел на город, а только следил за нею. Когда она летела над бездной, у меня замирало сердце, а когда она наконец ухватывалась за перекладину, я невольно тоже хватался за перекладину. При этом обезьяна проявляла полную беззаботность и беспечность, и все волнения доставались на мою долю. Она была десятки раз на волосок от смерти, и я впадал в такое неистовство, что, кажется, застрелил бы ее, если бы мне было чем ее застрелить. Тем не менее посмотреть на город с минаретов я очень советую. Конечно, смотришь больше на обезьяну, чем на пейзаж, и так будет до тех пор, пока жива эта сумасшедшая обезьяна, но все-таки и то, что удается увидеть, — великолепно. Перед вами раскинулся весь Бенарес, река, все окрестности. Захватите с собой ружье — и вволю любуйтесь городом.

Вслед за этим я увидел нечто, внесшее в мою душу некоторое успокоение. Это был новый вид искусства — живопись на воде. Демонстрировал это искусство индиец. Он брал мелкий песок разных цветов и сыпал его на ровную гладь воды в бассейне, и на воде постепенно возникала прелестная, необычайная картинка; разрушить ее можно было одним дуновением. После долив блужданий среди древних, обомшелых храмов, которые стоят на развалинах храмов еще более древних, а те тоже стоят на развалинах храмов, эти живописные образы на воде производили глубокое впечатление. Это была как бы притча, аллегория, это был как бы символ Изменчивости. Ведь в конце концов все эти высеченные из камня храмы и идолы — не более как картинки на воде.

В Бенаресе произошел один из выдающихся эпизодов индийской карьеры Уоррена Гастингса. Где бы только ни ступил этот необыкновенный человек, всюду он оставлял, неизгладимый след. Он явился в Бенарес в 1781 году, чтобы взыскать штраф в пятьсот тысяч фунтов стерлингов, который был им наложен от имени Ост-Индской компании на раджу Бенареса, Чаит Сингха[74]. Гастингс был далеко от родины и не мог рассчитывать в Бенаресе на какую-либо помощь. Нигде поблизости не было, вероятно, и десятка англичан; а раджа сидел в своей собственной крепости, окруженный мириадами своих подданных. Но для Гастингса это ровным счетом ничего не значило. Раскинув свой маленький лагерь в соседнем парке, Гастингс высылает небольшой отряд — арестовать раджу. Он послал на столь опасное дело две сотни солдат-сипаев под командованием трех молодых англичан-лейтенантов. Раджа беспрекословно подчинился приказу. Этот эпизод бросает яркий свет на положение дел в Индии в те годы, он дает нам возможность живо представить себе, как усилились англичане, какое могущество они приобрели в стране после исторической победы Клайва[75]. Четверть столетия назад они были в стране нулем и никто их не боялся, — и вот они уже стали признанными владыками и господами, и их уже страшились все, и все им подчинялись, включая местных князей и властителей. После этого поверишь, что правдивы и волшебные сказки. Англичане не побоялись набрать солдат из местного населения и заставили их сражаться против собственного народа и держать его в повиновении. И, как видите, Гастингс не побоялся явиться в это отдаленное место с горсткой сипаев и послал их арестовать местного владыку.

Лейтенанты захватили раджу в его собственной крепости. По своей отваге и дерзости это было прекрасно. Пленение раджи привело его подданных в ярость, и жители Бенареса стекались к крепости, угрожая местью. Но если бы не одна чистая случайность, вероятно ничего серьезного бы и не произошло. Толпа обнаружила поразительную, почти невероятную вещь: эта горстка солдат, выполняя рискованный приказ, явилась с незаряженными ружьями, без всяких боеприпасов. Впоследствии это приписали легкомыслию, но едва ли так было на самом деле, ибо в подобных чрезвычайных обстоятельствах разумные люди все-таки думают. Очевидно, дело было в презрении к индийцам и чрезмерной уверенности в своих силах, проистекавшей из покорности местного населения, которое мгновенно сдавалось, когда против него выходили хотя бы всего два британца, одетые в боевые доспехи. Но как бы то ни было, открытие, сделанное разъяренной толпой, оказалось роковым. Теперь она осмелела, ворвалась в форт и перебила беспомощных солдат и офицеров. Сам Гастингс благополучно спасся, бежав под покровом ночи и оставив княжество в состоянии буйного мятежа; но через месяц он вернулся и. успокоил всю округу со свойственной ему быстротой и решительностью; потом он отнял у раджи трон и передал его другому. Он был способный человек, этот Уоррен Гастингс. Случай в Бенаресе — единственный, когда Гастингс оказался без боевых припасов. Некоторые деяния Гастингса наложили на его имя несмываемое пятно, но он спас для Англии Индийскую империю, и это было лучшей за все времена услугой для самих индийцев — этих несчастных людей, столетиями страдавших от безжалостного угнетения и обид.

Глава XVIIПИКНИКИ В ТАДЖ-МАХАЛЕ

Истинная неучтивость — это неуважение к чужому богу.

Новый календарь Простофили Вильсона

Именно в Бенаресе я увидел второго живого бога. Значит, всего я видел двух богов. Мне кажется, что я видел значительную часть всех больших и малых чудес мира, но, насколько помню, ничто не вызывало у меня такого захватывающего интереса, как эта пара живых богов.

Когда я пытаюсь понять, почему они меня так заинтересовали, то это, оказывается, не так уж трудно. Я нахожу, что если мы видим какое-то чудо, то оно является для нас чудом не потому, что именно мы видим в нем чудесное, а потому, что в нем видят это другие. Почти всегда мы получаем чудеса, так сказать, из вторых рук. Мы стремимся увидеть все прославленное — и мы никогда не разочаровываемся в нем; мы ценим самую возможность посмотреть на какое-то явление или вещь, которая вызывала восторг, почтение, любовь или восхищение множества людей; мы бесконечно рады, что увидели ее, — в результате мы чувствуем себя обогащенными, и с воспоминаниями о том, что мы ее видели, мы не расстанемся ни за какие деньги. Может быть, именно такое зрелище для нас — Тадж-Махал. Когда перед вами предстает этот парящий в воздухе мраморный пузырь, вы не можете совладать с собой, не можете подавить своего волнения. Но по существу это волнение не ваше, — вам лишь передалось волнение множества пылких авторов, которые исподволь воздействовали на ваш разум и сердце с детства, — теперь же все эти чувства только вырвались наружу и захлестнули вас; и если бы весь этот восторг, все эмоции были подлинно вашими, то и тогда вы не могли бы быть счастливее. Потом, когда вы немного успокоитесь и придете в себя, вам станет понятно, что вы опьянели от вина, которое пил кто-то другой. Однако воспоминание о том, как я впервые издали увидел Тадж-Махал, — редкая удача, выпавшая на мою долю, — вознаградит меня за все труды и хлопоты, связанные со странствованием вокруг света.

Но Тадж-Махал — при всех раздутых обманчивых чувствах, которые вы восприняли, так сказать, из вторых рук, от других людей, которые переняли эти чувства тоже из вторых рук, — обстоятельство, о котором вы, к счастью, не думали, иначе оно могло бы пошатнуть вашу уверенность в самостоятельности наших суждений, — разве же Тадж-Махал такое уж чудо и невероятное, немыслимое диво, если сравнить его с живым, говорящим существом, которое несколько миллионов человек благоговейно, искренне и безоговорочно считают богом и которому с радостным смирением поклоняются как богу!

Ему было шестьдесят лет, когда я его увидел. Его имя — Шри 108 Свами Бхаскарананда Сарасвати. Это одна из форм его имени. Мне кажется, что эта форма предназначена для обращения к тому при разговоре, ибо она короткая. Но если вы будете ему писать, надо употребить форму более распространенную, — этого требует вежливость. Но даже и тогда вам не придется пользоваться полной формой и вы можете ограничиться хотя бы такой:

Шри 108 Матпарамахансапариваджакахарьясвамибхаскаранандасарасвати.

Вы не должны добавлять в конце слово «эсквайр», в этом нет необходимости. Слово «Шри», открывающее эту тираду, само по себе обозначает почетный титул. Цифра 108 указывает, по-моему, на количество опущенных имен. Вишну имеет 108 имен, которыми он практически не пользуется; и, без сомнения, иметь 108 имен про запас стало у богов священной привилегией. Даже то урезанное имя, которое я воспроизвел выше, даже и оно представляет собой довольно внушительное имущество, не говоря уже об опущенных 108. По моим подсчетам, в нем 57 букв. С ним не могут тягаться даже длинные немецкие слова — они не выдержат никакого сравнения.

Шри 108 С. Б. Сарасвати достиг того, что у индусов называется «состоянием совершенства». Это то самое состояние, которого другие индусы достигают, рождаясь вновь и вновь, с каждым разом перевоплощаясь из одного существа в другое, — утомительнейшее дело, требующее столетий и десятков столетий, да и рискованное, ибо можно, например, случайно скончаться не на той стороне Ганга и перевоплотиться в осла, после чего надо начинать все сначала, совершая те же превращения. Но Шри 108 G. Б. С. на пути к своему совершенству избежал всего этого начисто. Он уже не принадлежит к этому миру, его сущность изменилась, утратив все земное; он совершенно свят, совершенно чист, и омрачить или запятнать его святость и чистоту не способно ничто на свете; он по существу живет уже не здесь, земные дела ему чужды, земные заботы и печаля не могут его тревожить. Когда он умрет, ему обеспечена Нирвана, он сольется с субстанцией Верховного Божества и приобщится к вечному покою.

Индусские священные книги указывают, каким путем можно достичь такого состояния, но получается это, может быть, раз в тысячу лет. Если кандидат в боги прошел весь курс этап за этапом, с начала до конца, то теперь ему ничего не осталось, как ждать призыва, который освободит его от нашего бренного мира, где у него нет уже никаких интересов. Сначала он прошел этап обучения и стал знатоком священных книг. Потом он был гражданином, кормильцем семьи, мужем и отцом. Этого требовал второй этап. Затем, подобно христианскому паломнику Джона Беньяна, он, как положено, попрощался с семьей и отправился странствовать. Он ушел далеко в пустыню и жил там, сколько следовало, отшельником. Потом «в соответствии с обычаями, указанными в писании», он стал нищим и бродил по стране, выпрашивая себе на пропитание. Таким путем четверть века назад Шри 108 С.Б.С. достиг стадии чистоты. На этой стадии не нужны никакие одежды, ее символ — нагота, и он сбросил набедренную повязку, которую до того носил. Ныне он вправе надеть ее вновь, если захочет, ибо любое соприкосновение с любым предметом теперь уже не может его осквернить, однако надевать повязку он не желает.

Мне кажется, что есть и другие стадии искуса, но я не могу их припомнить. Шри 108 С.Б.С. прошел их все до единой. В течение многих лет он совершенствовался в религиозных познаниях, писал комментарии к священным книгам. Он постоянно размышлял о Брахме, как размышляет о нем и поныне.

Его портреты в виде белых мраморных барельефов продают по всей Индии, Он живет и Бенаресе и хорошем доме, окруженном огромным садом; все там устроено соответственно его головокружительному рангу. Разумеется, он не ходит по улицам. Божества никогда не станут запросто ходить по улицам. Если кто-нибудь из тех, кого мы почитаем за бога, вознамерится выйти однажды на улицу и день этот будет заранее известен, то в городе остановится движение и вся деловая жизнь сразу замрет.

Наш бог живет с удобствами, но скромно, принимая во внимание его ранг, ведь если бы он пожелал жить во дворце, то по одному его слову верующие охотно построили бы ему дворец. Иногда он принимает верующих, хотя и не надолго, утешает и благословляет их, а те целуют ему йоги и уходят счастливые. Звания и ранги для него ничего не значат, так как он бог. Все люди для него равны. Он принимает только того, кого ему заблагорассудится принять. Бывает, что он принимает князя и отказывает бедняку, а иной раз принимает бедняка и отсылает прочь князя. Но принимает он, в общем, редко. Он должен беречь время для размышлений. Мне кажется, что он принял бы достопочтенного мистера Паркера в любое время. Я полагаю, что он жалеет мистера Паркера, а мистер Паркер жалеет его, и, без сомнения, такая обоюдная жалость обоим им приносит пользу.

Приехав к нему в дом, мы должны были подождать немного в саду. Обстановка была не из приятных, так как в тот день он не принимал махараджей, а принимал только нищих и сирых, — мы же не принадлежали ни к махараджам, ни к нищим. Но вот появился слуга и сказал, что все в порядке, сейчас он к нам выйдет.

И действительно, он вышел, и я увидел того, кому поклоняются миллионы. Какой-то трепет, какое-то странное чувство овладело мною. Хотелось бы мне, чтоб этот трепет еще хоть раз в жизни пробежал по моим жилам! А ведь этот бог был для меня вовсе не богом, он был для меня лишь своего рода Тадж-Махалом. И охвативший меня трепет был, по сути дела, не моим трепетом, а трепетом незримых миллионов верующих, — это был трепет, так сказать, из вторых рук. Обмениваясь рукопожатием с их богом, я принимал на себя весь чудовищный электрический заряд, концентрировавший всю силу их веры и поклонения.

Он высок и тонок, вид у него изнуренный. У него очень умное лицо с резкими чертами и глубокие, ласковые глаза. Выглядел он намного старше, чем был на самом дело, но это могло быть следствием долгих лет учения, дум, постов, молитв и суровой жизни отшельника и нищего. Местных жителей он принимал совершенно голым, невзирая на то, к какому рангу они принадлежали; но сейчас на бедрах у него была белая повязка: вне всякого сомнения, уступка европейским предрассудкам мистера Паркера.

Как только я немного пришел в себя, у нас началась премилая беседа: божество, на мой взгляд, оказалось очень приятным и дружелюбным. Он много слышал о Чикаго и проявил огромный — для бога — интерес к этому городу. Все это, конечно, результат Всемирной выставки и Конгресса религий, состоявшихся в Чикаго. Если Индия и не знает об Америке ничего другого, то уж это-то она знает и некоторое время будет помнить.

Он предложил обменяться автографами. Этот тонкий знак внимания так растрогал меня, что я почти перестал сомневаться в его святости, хотя раньше у меня были кое-какие сомнения. Он расписался в собственной книге, и я до сих пор отношусь к ней с почтением, хотя слова там идут справа налево и прочитать я их не могу. Как все-таки опрометчиво со стороны индийцев печатать справа налево, а не наоборот[76]. Книга представляет собой объемистый комментарий к индусскому священному писанию, и если бы я мог в ней хоть что-нибудь разобрать, я постарался бы извлечь для себя пользу в целях самоусовершенствования. Я преподнес ему «Гекльберри Финна». Мне думалось, что, читая мою книгу, он, возможно, отдохнет от своих размышлений о Брахме, — ведь он выглядел таким усталым; кроме того, я знал, что если моя книга и не принесет ему пользы, то не принесет и вреда.

У бога есть ученик, размышляющий под его руководством, — Мина Бахадур Рана, — но мы его не видели. Он носит одежду и еще очень далек от совершенства. Он написал о своем учителе брошюру; эта брошюра у меня есть. В ней помещена гравюра, изображающая учителя и его самого, сидящих на коврике в саду. Портрет учителя очень удачен. Поза у него в точности такая, какую принимает сам Брахма, — для этого требуются длинные руки и гибкие ноги, а сидеть в такой позе могут только боги и резиновые манекены. В саду, где мы беседовали, стоит мраморная статуя Шри 108 С.Б.С. в натуральную величину. Там он изображен в той же позе.

Как все-таки странен и удивителен этот мир! В особенности его индийское отделение. Ведь этот ученик, Мина Бахадур Рана, не рядовой индиец, а человек выдающихся способностей, и перед ним, вероятно, открывалась блестящая мирская карьера. Двадцать лет назад он находился на службе правительства Непала, занимая высокую должность при дворе вице-короля Индии. Он блистал талантами, глубоко мыслил, был образован, богат. Но ему захотелось посвятить себя религии, и он отказался от своего высокого поста, отверг все мирские блага и утехи и удалился в хижину, чтобы жить отшельником, изучать священные, книги, размышлять о добродетели и святости и стремиться достичь их. Религиозность такого характера напоминает нашу. Христос советовал богатым раздать свои богатства и служить ему, живя в нищете, а не в изобилии. Американские и английские миллионеры поступают так каждый день и этим подтверждают всему миру, какая огромная сила заложена в религии. Однако многие смеются над их преданностью своему духовному долгу, так же как смеялись бы над Миной Бахадуром Раной, называя его чудаком. Подобно многим христианам сильной воли и большого ума, он посвятил свою жизнь изучению священных книг и писанию комментариев к ним. Как и они, он был убежден, что эти его занятия не пустая и глупая трата времени, а самое нужное и благородное дело. Однако найдется немало людей, которые будут считать тех людьми, достойными уважения и преклонения, а его не более как глупцом. Но я не окажусь в их числе. Я почитаю его. И я говорю это слово не в общепринятом и банальном смысле, — нет, я хочу придать ему необычное, более глубокое значение. Почтение в обыкновенном, обиходном понятии, как его определяют толковые словари, мало чего стоит. Почтенно к тому, что для тебя свято — к родителям, вере, флагу, закону, уважение к собственным убеждениям, это такое чувство, которое говорит в нас независимо от нашей воли. Оно заложено в нас природой, оно непроизвольно, как дыхание. В том, что человек дышит, нет никакой его заслуги. Но если человек без всякого принуждения извне уважает и чтит политические и религиозные взгляды другого, даже если они совсем не совпадают с его собственными, то это уже другое дело. Вы не можете почитать на самом деле его богов или его политические взгляды, и никто от вас этого не требует, но если вы как следует постараетесь, вы отнесетесь с уважением к его вере в них, а вместе с этим и к нему самому, — если как следует постараетесь. Но это очень, очень трудно; это почти недостижимо, и потому мы почти никогда не стараемся. Если чьи-то взгляды и убеждения не походят на наши, мы говорим: «Он чудак!» — и на том дело кончается. То есть так дело кончается в наши дни, потому что сжечь этого чудака мы теперь уже не можем.

Мы постоянно лицемерим по поводу отсутствия у людей чувства «почтения», постоянно обвиняем в этом грехе то одного, то другого, думая про себя, что сами-то мы куда лучше и уж в этом-то неповинны. Все это с нашей стороны не что иное, как ложь и лицемерие; нет среди нас человека, который был бы по-настоящему почтителен настолько, чтобы это можно было счесть за его собственную заслугу, — в глубине души все мы весьма непочтительны. Исключения из этого правила, возможно, не сыскать на всей земле. Возможно, что нет человека, чья почтительность и уважение поднимались бы выше тех понятий, которые святы и дороги его собственному сердцу, а это значит, что нам тут нечем хвастать или гордиться, — ведь то же самое встречается и у самых отсталых дикарей; и, подобно лучшим из нас, дикари тоже не поднимались выше почитания только дорогих их сердцу понятий и представлений. Короче говоря, мы презираем все проявления почтения и его объекты, если они выходят за пределы наших собственных представлений о святом и великом. Но, по странной непоследовательности, мы чувствуем себя оскорбленными, когда другие люди презирают и отвергают нечто священное для нас. Вообразите себе, что мы наткнулись бы на такое сообщение в газете:

«Группа английских аристократов устроила вчера пикник на Маунт-Вернон, они выпивали и закусывали, пели модные песенки, играли и танцевали вальсы и польки на могиле Вашингтона».

Разве это не оскорбило бы наших чувств? Разве мы бы не возмущались? Разве не были бы изумлены? Разве не назвали бы этот пикник кощунством? Конечно, все это имело бы место. Мы отозвались бы об этих людях в самых сильных выражениях, мы обругали бы их как хотели.

А представим себе, что нам попалось бы на глаза такое сообщение в газете:

«Группа американских свиных королей устроила вчера пикник в Вестминстерском аббатстве. В этом священном место они выпивали и закусывали, поли модные песенки, играли и танцевали вальсы и польки».

Разве не были бы шокированы англичане? Разве они бы не возмущались? Разве не были бы изумлены? Разве не назвали бы этот пикник кощунством? Все это, несомненно, имело бы место. Свиные короли были бы награждены крепкими эпитетами, их обругали бы как хотели.

В могиле на Мауит-Вернон покоится прах самого чтимого из сынов Америки; в Вестминстерском аббатстве похоронены величайшие люди Англии; гробница гробниц, самая дорогостоящая из всех, чудо мира — Тадж-Махал — была построена великим властителем в память совершенной жены и совершенной матери, имя которой было безупречно, любовь которой служила ему опорой, жизнь которой была его единственным светом. В этой гробнице покоится ее прах, и для миллионов мусульман Индии Тадж-Махал является святыней. Эта гробница для них — то же самое, что Маунт-Вернон для американцев, что Вестминстерское аббатство для англичан.

Майор Слимен лет сорок или пятьдесят назад писал (курсив мой. — М. Т.):

«Я хотел бы здесь выразить мой смиренный протест против тех кадрилей и пикников, которые порой устраиваются для европейских дам и господ в пределах этой царской гробницы; выпивка и танцы, без сомнения, хороши в свое время, но они прискорбно неуместны под сенью гробницы».

Были ли среди участников пикника американцы? Если только их приглашали, то они, конечно, были.

Если бы мои вымышленные пикники в Вестминстерском аббатстве и на могиле Вашингтона действительно имели место, это вызвало бы поток возмущенных речей насчет Варварства и Непочтительности; но к этому хору присоединились бы и те люди, которые буквально на следующий день могли бы танцевать в Тадж-Махале, если бы им только представился для этого случай.

Когда мы распрощались с бенаресским богом и покидали его сад, мы увидели в воротах группу индийцев, смиренно дожидавшихся приема, — тут был какой-то раджа и несколько человек более скромного звания. Бог знаком разрешил им приблизиться, и, проходя, мы заметили, как раджа опустился на колени и почтительно целовал священные ноги бога.

Вот если бы Барнум... но честолюбивые проделки Барнума уже в прошлом[77]. Этот бог будет сидеть в благостной тишине своего сада никем не тревожим. Правда, Барнум не заполучил бы его ни за что. Но он нашел бы какую-то подмену, какую-то копию, которая вполне бы отвечала цели.

Глава XVIIIОХТЕРЛОНИ, А ТАКЖЕ ЧЕРНАЯ ЯМА

Головную боль не следует недооценивать. Когда она разыграется, ощущение такое, что на ней ничего не заработаешь; но зато, когда она начнет проходить, неизрасходованный остаток вполне стоит 4 доллара в минуту.

Новый календарь Простофили Вильсона

Семнадцать с половиной часов мы ехали по железной дороге со всеми удобствами, и вот мы в Калькутте, столице Индии и Бенгалии. Как и в Бомбее, здесь около миллиона местных жителей и кучка белых. Город большой, красивый; его называют городом дворцов. Он богат историческими воспоминаниями, в нем множество свидетельств британских достижений — военных, политических, коммерческих, и множество свидетельств чудес двух могущественных волшебников — я имею в виду Клайва и Гастингса. И еще там стоит поднимающийся к облакам памятник некоему Охтерлони[78].

Его высота 250 футов, и он напоминает нарезной подсвечник. Кажется, этот лингам — единственный большой монумент в Калькутте. Он изрядно украшает город и заставляет помнить Охтерлони.

Где бы вы ни были — в Калькутте и на целые мили вокруг, — вы его увидите, а увидев, обязательно подумаете об Охтерлони. И потом вам приходится круглые сутки думать об Охтерлони и пытаться угадать, кто он был такой. Хорошо, что Клайв уже не вернется на этот свет, — он обязательно решил бы, что эта штука сооружена в честь Плесси; и какое разочарование постигло бы его гордую душу, когда он убедился бы, что это вовсе не так. Клайв узнал бы, что памятник стоит в честь Охтерлони, и подумал бы, что Охтерлони — это битва. Да, великая это была битва, подумал бы он: «С тремя тысячами я опрокинул шестьдесят тысяч солдат, основал империю — и мне не поставили памятника; этот полководец, наверное, с десятком солдат разгромил целый миллиард и спас вселенную».

Но Клайв ошибся бы. Охтерлони — это не битва, а человек. Он хорошо и с честью служил — так же хорошо, как служили в Индии еще семьдесят пять или сто англичан — храбрых, честных и высокоодаренных деятелей. Индия была очень благодарной почвой для таких людей, она остается такой даже сейчас — для людей, великих во время войны и в мирное время и столь же скромных, сколь и великих. Но им не поставили памятников, да они этого и не ждали. Охтерлони тоже, наверное, не ждал, да и не хотел, чтобы ему поставили памятник, — во всяком случае, до тех пор пока нет памятников Клайву и Гастингсу. Каждый день Клайв и Гастингс смотрят с небесного парапета вниз, желая угадать, кому из них двоих воздвигнут этот памятник; они терзаются и мучаются, так как разглядеть ничего нельзя; поэтому небеса не приносят им покоя. Но Охтерлони другое дело. Охтерлони спокоен. Он не подозревает, что это ему воздвигли памятник. Он наслаждается на небесах миром и счастьем. Во всем этом есть что-то несправедливое.

Что и говорить, если бы в Индии всем ставили памятники за особые отличия, за честное выполнение долга и беспорочную службу, ее пейзаж стал бы слишком однообразен.

Горстка англичан в Индии управляет миллионами индийцев с видимой легкостью[79], без заметных трений — благодаря своей тактичности, опытности и необыкновенному административному искусству, соединенному со справедливым и свободным законодательством; а также благодаря тому, что англичане всегда держат слово, данное индийцу.

Англия находится далеко от Индии и не знает, как блестяще оправляются там со своими обязанностями ее слуги; ведь славу создают журналисты, а их посылают не в Индию, а только в Европу: сообщать о жизни разных мелких князьков и герцогов — куда кто поехал, кто на ком женился. Зачастую британский чиновник проживет в Индии тридцать-сорок лет, поднимаясь по служебной лестнице с помощью таких дел, которые прославили бы его где угодно; наконец он становится правой рукой вице-короля, управляет огромной областью и миллионами подданных; и вот он возвращается домой в Англию, а там его никто не знает и никто о нем ничего и не слышал; он селится где-то в глуши и исчезает... Лет через десять в лондонских газетах появляется некролог в двадцать строк и ошеломляет читателя невероятным послужным списком человека, о котором он раньше, кажется, и не слыхал. А вот зато о европейских князьках и герцогах он был осведомлен в мельчайших подробностях.

Невероятно, до чего доходит невежество среднего человека, когда речь идет о странах, лежащих далеко от его родины. При упоминании о них в его мозгу всплывут один-два факта, да еще, может быть, несколько имен осветят там, как фонарики, несколько дюймов, а прочее оставят во тьме. Упоминание о Египте вызовет в памяти что-нибудь из библии да пирамиды — и больше ничего. Упомянут о Южной Африке — Кимберли, алмазы — и точка. Раньше слово «Америка» вызывало у индийца в памяти имя — Джордж Вашингтон, и на этом его сведения о нашей стране исчерпывались. За последнее время его осведомленность возросли вдвое, так что когда теперь упоминают Америку, то в темных пещерах его сознания появляются уже два факела, и он говорит: «А, в этой стране великий человек — Вашингтон, и святой город — Чикаго». Он слышал о Конгрессе религий, и отсюда у него осталось ошибочное представление о Чикаго.

Когда гражданина какой-нибудь отдаленной страны спрашивают об Индии, он вспоминает Клайва, Гастингса, восстание сипаев, Киплинга и еще несколько известных фактов; упоминание о Калькутте непременно заставит его вспомнить Черную Яму[80]. И если этот гражданин оказывается в столице Индии, он прежде всего идет поглядеть на Черную Яму Калькутты — и разочаровывается.

Черная Яма не сохранилась; ее уже давно нет. Это странно. Сама по себе она уже памятник, готовый памятник. Это был памятник завершенный, оконченный, созданный из материалов крепких и долговечных, его не надо было бы подновлять, ремонтировать — нужно было просто его не трогать. Это был первый кирпич, краеугольный камень, на котором воздвигнута была могущественная империя — Индийская империя Великобритании. Чудовищный эпизод с Черной Ямой возмутил англичан и заставил Клайва, этого молодого армейского вундеркинда, примчаться туда из Мадраса. Это было семенем, из которого проросло потом Плесси; а ведь именно это необычайное сражение, подобного которому не было со времени Азинкура, заложило крепкие и глубокие основания могущества англичан в Индии.

И однако еще при жизни наших современников Черная Яма была беззаботно сломана и снесена, как будто ее кирпичи были простой глиной, а не слитками золота истории. Поступки людей поистине непостижимы.

На том месте, где, как полагают, была Черная Яма, сейчас установлена надпись, выгравированная на доске. Я ее видел; это все же лучше, чем ничего. Черная Яма — это была тюрьма, правильнее сказать — клетка в восемнадцать квадратных футов, размер обычной спальни; и туда победоносный наваб Бенгалии втиснул сто сорок шесть пленных англичан. Им не хватало моста стоять и не хватало воздуха для дыхания; была знойная ночь. До рассвета все пленные, кроме двадцати трех, погибли. Подробный рассказ мистера Холуэлла об этом ужасном событии появился сто лет назад, но сейчас редко можно встретить в печати хотя бы выдержки из него. В нем среди прочих потрясающих подробностей есть следующая: мистер Холуэлл, погибая от жажды, спас себя тем, что стал высасывать из своих рукавов пропитавший их пот. Из этого можно составить себе ясное представление, в каком положении были эти люди. Он заметил, что, пока он высасывал спасительную влагу из одного рукава, какой-то молодой англичанин припал к другому рукаву. Холуэлл не был эгоистом, он отличался всегда самыми благородными побуждениями; при его жизни и после смерти все признавали за ним эти драгоценные редкие качества. Но когда он заметил, что происходило с его вторым рукавом, он поспешил высосать его досуха сам. Ужасы Черной Ямы изменили даже его натуру. Впрочем, юноша оказался в числе двадцати трех, которые выжили, и он признавался, что украденный пот спас ему жизнь. Я дам краткую выдержку из повествования мистера Холуэлла:


«Затем все стали молить небо, чтобы огонь справа и слева скорей подошел к нам и положил конец нашим страданиям. Но так как молитвы наши не были услышаны, те из нас, чьи духовные и телесные силы совершенно истощились, падали на своих товарищей и тихо умирали; другие, у которых еще оставалось сколько-нибудь силы и энергия, сделали последнюю попытку добраться до окон. Некоторые сумели туда взобраться, вскарабкавшись по спинам и головам тех, кто стоял ближе К окнам; они схватились за решетки, от которых невозможно было их оторвать. Многие справа и слева оказались под ногами и скоро задохнулись; от живых и от мертвых поднимались испарения, и это действовало на нас почти совершенно так, как если бы нам насильно прижимали голову к чашке с крепким нашатырным спиртом, пока мы не теряли сознания. Испарении людей смешивались; часто, когда тяжесть, давившая мне на голову и плечи, заставляла меня опускать голову, мне приходилось сразу же поднимать ее, хотя я был рядом с окном, ибо я опасался задохнуться. Вы не сможете отказать мне в сочувствии, дорогой друг, если я расскажу вам, что в таком положении мне пришлось выдерживать тяжесть грузного мужчины, стоявшего коленями на моей спине и всем телом давившего на мою голову, и хирурга-голландца, расположившегося на моем левом плече. Кроме того, какой-то топаз (чернокожий христианин-солдат) налег на мое правое плечо; это продолжалось от половины двенадцатого примерно до двух часов ночи, при этом я выдерживал только благодаря тесноте н напору окружавших меня тел. Я часто отталкивал голландца и солдата, давая им под ребра и перехватывая решетки, на которые я держался; но того, что был сверху, оторвать было невозможно, он намертво вцепился в две перекладины решетки.

Я снова призвал себе на помощь всю свою силу и мужество, но в конце концов меня совершенно истощили повторные попытки сбросить с себя невыносимую тяжесть, и к двум часам, увидев, что я должен или отойти от окна, или упасть на том месте, где я стоял, я решил сделать первое, и, в сущности, ради других я вынес, стремясь сохранить жизнь, гораздо больше, чем стоит самая лучшая жизнь на свете. Среди тех, кто стоял позади меня, был офицер с одного корабля, по имени Кери; во время осады он вел себя очень мужественно (его жена, женщина превосходная, хотя и родившаяся в сельской местности, не оставила его и последовала за ним в тюрьму; она осталась в живых). Этот несчастный долго кричал, прося воды и воздуха; я сказал ему, что не хочу больше цепляться за жизнь, и предложил ему занять мое место у окна. Когда я отодвинулся, он сделал тщетную попытку занять мое место, но его опередил голландец-хирург, который сидел у меня на левом плече. Несчастный Кери поблагодарил меня и сказал, что он тоже хочет проститься с жизнью, но нам стоило величайшего труда отодвинуться от окна (во внутренней части помещения некоторые, по-видимому, умерли стоя и не могли упасть из-за того, что их со всех сторон подпирали люди). Он лег и умер; мне кажется, смерть его была мгновенной, потому что он был низенький полнокровный толстяк. Он был очень силен, и, я думаю, если бы он не стал двигаться вместе со мной, я никогда не пробил бы себе дороги. В то время я не чувствовал никакой боли и очень мало тревожился; я не могу лучше дать вам понять свое положение, чем повторив свое сравнение насчет чашки нашатырного спирта. Я почувствовал, что быстро впадаю в оцепенение, и опустился на пол рядом с умершим преподобным мистером Джервасом Беллами, милейшим стариком, который лежал рука об руку со стоим сыном, лейтенантом, тоже мертвым, возле южной стены тюрьмы. Когда я пролежал там некоторое время, у меня еще оставалось довольно сознания, чтобы с тревогой подумать, что, когда я умру, меня будут так же топтать, как я сам топтал других. Я с трудом поднялся и занял прежнее положение, но сразу же потерял всякое ощущение происходящего; последнее, что я помню после того, как лег, это что меня давит мой ремень; я его расстегнул и отбросил. О том, что происходило потом, до времени моего воскресения после этой ямы ужасов, я уже не могу вам рассказать».


В Калькутте есть масса интересного, но времени у меня было слишком мало, чтобы все осмотреть. Я видел укрепления, построенные Клайвом, и место, где произошла дуэль между Уорреном Гастингсом и автором «Писем Юниуса»; и большой ботанический сад; и фешенебельные гуляния на Майдане[81]; и общий смотр гарнизона утром на большой равнине; и военные состязания, в которых крупные части местных войск показывали свое искусство в обращении со всеми видами оружия, — эффектное и прекрасное зрелище, которое заняло несколько вечеров и закончилось инсценировкой штурма местной крепости, — штурм был совсем как настоящий, но всех подробностях, а по своей безопасности и удобству наблюдения даже лучше настоящего; благодаря любезности наших друзей мы предприняли приятную поездку на «Хугли», а остальное время посвятили светским приемам и Индийскому музею. В музее, этом зачарованном дворце индийских древностей, можно было бы провести месяц. Да что месяц — среди этих прекрасных и удивительных вещей можно было провести и год, и каждый день узнавать что-либо новое.

Была зима. Мы были как Киплинговы «толпы туристов, которые разъезжают по Индии в холодную погоду и всех учат, что надо делать». Здесь часто употребляют это выражение — «холодная погода» и думают, здесь такое есть на самом деле. Это потому, что люди провели здесь половину жизни и их восприятие притупилось. Когда человек привык к ста тридцати восьми градусам в тени, его представления о холодной погоде ничего не стоят. Я читал в истории, что англичане во время восстания сделали в июне переход от Лакхнау до Канпура как раз при такой температуре — сто тридцать восемь градусов в тени; но я думал, что это просто историческое преувеличение. Потом я снова прочел это, кажется в отчете майора Форбс-Митчелла о его участии в кампании по время восстания; и в Калькутте я его спросил, правда ли это. Он сказал, что да. Другой весьма высокопоставленный офицер, который побывал в самой гуще этого мятежа, подтвердил то же самое. Пока они говорили о том, что они сами знают, им можно было верить, и я верил; но когда они сказали, что сегодня «холодная погода», то я увидел, что здесь они вышли из сферы своей компетенции и блуждают в потемках. Вероятно, в Индии «холодная погода» — просто условное выражение: ведь нужно же как-нибудь отличать жару, расплавляющую бронзовые дверные ручки, от жары, которая их только размягчает. Я заметил, что, когда я был в Калькутте, у дверей были именно бронзовые ручки, а для фарфоровых было еще не время: фарфоровыми, мне сказали, их заменят только в мае. Но для нас эта холодная погода была слишком жаркой, так что мы отправились в Дарджилинг, в Гималаи, — дорога туда занимает двадцать четыре часа,

Глава XIXГДЕ ЖЕ ПРЕДЕЛ НИЗОСТИ ЯЗЫЧНИКА?

Есть восемьсот шестьдесят девять разных видов лжи,

но из них только один решительно запрещен:

«Не послушествуй на друга твоего свидетельства ложна».

Новый календарь Простофили Вильсона

Из дневника.


14 февраля. — Двинулись в путь в 4. 30 пополудни. Дотемна ехали среди пышных деревьев, потом сели в лодку и переправились через Ганг.

15 февраля. — Поднялись на заре. Утро ослепительное и свежее. Надеваем две пары фланелевого белья. Равнина совершенно гладкая и как будто убегает далеко-далеко, до самого края света, а там тускнеет в расплывается. Какой высокой, упругой, стремительной фонтанной струей нежной зелени выглядит растущий пучками бамбук! Всюду, насколько хватает глаз, красуются эти огромные растительные гейзеры; вдалеке их струи превращаются в тонкий пар. В других местах — поля бананов; солнечные лучи играют на блестящей поверхности их склонившихся широких листьев. Нередко попадаются пальмовые рощи; иногда встречаются отдельные пальмы, придающие пейзажу своеобразие, — высокие, словно башни, с гладкими стволами, с разреженными, словно разорванными кронами: что-то похожее на сделанный самой природой зонтик, который выглянул на улицу посмотреть, что представляет собой циклон, и старается не казаться разочарованным. И всюду в туманных утренних далях маячат перед нами деревни — бесчисленные деревни, мириады деревень — с соломенными крышами, выстроенные на свежего камыша, прижавшиеся к пальмовым рощам и бамбуковым зарослям; деревни, деревни, бесконечные деревни, на расстоянии не больше трехсот ярдов друг от друга; десятки и десятки их все время на виду; это громадный город, протянувшийся на сотни миль в длину и в ширину, состоящий из всех этих деревень, самый большой город на земле, по населению равный целому европейскому государству. Никогда раньше не видал я такого города. Все новые и новые толпы голых людей, все более многочисленные, видны по обе стороны дороги и впереди. Мы мчимся мимо них милю за милей, но они по-прежнему остаются по обеим сторонам дороги и виднеются впереди — загорелые обнаженные мужчины и мальчики пашут поля. Но ни одной женщины. За эти два часа я не видел на полях ни одной женщины или девочки.


С холодных гор гренландских,

С индийских берегов,

От жарких африканских

Расплавленных песков,

Из древних поселений

Они зовут прийти —

От давних заблуждений

Их родину спасти.[82]


Прекрасные стихи! Они остались в моей памяти на всю жизнь. Но если их последние строчки справедливы, то позвольте нам надеяться, что когда мы ответим на зов и освободим страну от ее заблуждений, мы скроем от нее некоторые стороны нашей высокой цивилизации и позаимствуем кое-что из ее языческих привычек, чтобы обогатить этим нашу высокую систему. Мы имеем право так сделать. Если мы поднимаем этих людей, то почему бы нам с их помощью не поднять и себя на девять или десять ступенек? Несколько лет тому назад я провел недели три в области Тельц, в Баварии. Это католическая область, и даже Бенарес не может похвастаться такой глубокой, всепроникающей и разумной религиозностью, как Тельц. В моем дневнике тех дней я нашел следующее:


«Вчера мы долго разъезжали по прелестным деревенским дорогам. Но удовольствие от этой прогулки было отравлено двумя обстоятельствами: страшными местными святынями, и постыдным зрелищем седых, почтенных старушек, надрывавшихся на полях. Святыни часто попадались нам на дорогах — изваяния Спасителя на кресте; из его ран от гвоздей и шипов текла кровь.

Зачем миссионеры едут отсюда в нехристианские страны, неужели и здесь недостаточно языческих идолов? Я видел много женщин, семидесятилетних и даже восьмидесятилетних, которые жали и вязали снопы на полях и метали снопы вилами на телеги».


Позднее я был в Австрии и в Мюнхене. В Мюнхене я видел седых старух, возивших тележки на большое расстояние в гору и под гору, — тележки, груженные бочонками с пивом, — невероятная тяжесть. А в своем австрийском дневнике я нашел вот что:


«На полях мне часто случается видеть, что женщина вместе с коровой запряжена в плуг, а мужчина идет за плугом».

«Сегодня на городской улице в Мариенбаде я видел старую, сгорбленную, седовласую женщину, запряженную вместе с собакой; она тащила по голой пыльной дороге и по голым тротуарам нагруженные салазки; а за ними налегке шагал погонщик, покуривая трубку, — здоровый детина, не старше тридцати лет».


Пять или шесть лет тому назад я купил открытую лодку, устроил над ее кормой парусиновый навес от солнца и дождя, нанял лоцмана и лодочника и на двенадцать дней отправился в речное путешествие вниз по Роне от озера Бурже до Марселя. В дневнике этой поездки я нашел следующую запись — я тогда проехал уже далеко по Роне:


«Проплываем Сент-Этьен; 2.15 после полудня. Далеко от берега, на гребне холма, господствует над местностью высокая решетчатая ограда со статуей святой девы. Благочестивая страна. На всем протяжении реки, как только попадется скала — обязательно на ней статуя богородицы. Честное слово, я видел их но меньше сотни. Все же во многих отношениях крестьяне здесь, кажется, просто язычники, лишенные сколько-нибудь высокой степени цивилизации.

...К четырем часам мы приплыли к какой-то не очень привлекательной деревушке; я решил задержаться там на день. Жевать фрукты и дымить трубкой под парусиновым навесом мне надоело, а свернуть его я не мог, потому что дождь не прекращался ни на минуту. На берегу была таверна, как обычно. В ней было скучно и тоскливо — только и гляди в окно на пронизывающий дождь и дрожи да дрожи, потому что погода была унылая, холодная, ветреная, а настоящих печей во французской деревне нет. Зимнее пальто не очень-то помогало мне; пришлось призвать на помощь пледы. Капли дождя были такие крупные и с такой силой били по реке, что разбрызгивали воду, как будто в нее кидали камешками.

Кроме одного случайно вышедшего крестьянина в деревянных башмаках, ни один человек не выглядывал на улицу в такую мрачную погоду, — я имею в виду: ни один человек нашего пола. Но для женщин этих европейских стран погода безразлична. Для них, как и для других животных, жизнь — не шутка, ничто не может прервать их рабский труд. Три женщины стирали в реке под окном, когда я приехал, и продолжали стирать, пока было достаточно светло. Одной было, кажется, лет тридцать; другой — матери! — около пятидесяти; третья — бабушка! — была так стара, истощена, седа, что могла сойти за восьмидесятилетнюю; я, во всяком случае, так и подумал. Конечно, у них не было ни плащей, ни калош; на плечи они накинули мешки из рогожи — простые стоки для текущих с неба рек; часть воды скатывалась на землю, а остальное впитывалось по пути.

Наконец, дымя трубкой, под большим зонтом, подъехал дюжий мужчина лет тридцати пяти, ничуть не промокший и удобно расположившийся в тележке, запряженной ослом, — муж одной, сын другой и внук третьей из этих женщин! Он привстал в тележке, прикрывая себя зонтом, и стал распоряжаться хозяйским тоном, раздражаясь, когда ему подчинялись недостаточно быстро. Не жалуясь, не ворча, насквозь промокшие женщины терпеливо выполняли приказания, поднимая огромные корзины сырого отжатого белья в тележку и укладывая их там, как приказывал мужчина, У них было шесть больших корзин, и мужчина средней силы не смог бы поднять из них ни одной. Тележка наполнилась, француз спустился, все еще прикрытый своим зонтом, вошел в таверну, а женщины, усталые, потащились домой вслед за тележкой и вскоре скрылись из виду в потоках дождя.

Когда я сошел в таверну, француз пил вино и ел что-то из тарелки на столе, не покрытом скатертью, черном от грязи, хрупая зубами, как лошадь. У него была с собой религиозная газетка, которую на берегах Роны читают все; он просвещался рассказами о французских святых, которые в средние века обыкновенно удалялись в пустыню, чтобы избежать осквернения женщиной. В течение двухсот лет Франция посылала миссионеров в другие дикие страны. Уделять крохи для помощи нуждающимся, когда сам находишься в таком бедственном положении, — пример прекрасного и истинного благородства».


Но вернемся к Индии, — как говорит мой любимый поэт,


Там красота повсюду,

Лишь человек урод.


Это потому, что и Бавария, и Австрия, и Франция не успели еще принести ему своей цивилизации. Но Бавария, и Австрия, и Франция уже в пути. Они скоро придут. Они спасут его; они очистят его от уродства.

Немного спустя, тем же утром, приблизившись к горам, мы пересели с обычного поезда на поезд, составленный ни крытых парусиной вагончиков, которые скользили на высоте фута от земли, со скоростью, — как нам показалось, — миль пятьдесят в час, в то время как на самом деле скорость равнялась примерно двадцати милям. В каждом вагончике могло усесться шесть человек; когда занавески поднимались, мы сидели, в сущности, на открытом воздухе, могли все видеть, наслаждаться ветерком, и чувствовать себя в высшей степени удобно. Без всякого преувеличения, это была приятная поездка.

Вскоре мы остановились у деревянного курятника — станции, на самом краю непроницаемой завесы мрачных джунглей, в темном и густом лесу из огромных деревьев и густого кустарника, увитых лианами. Здесь хозяйничает королевский бенгальский тигр, он очень смел и решителен. С этой одинокой маленькой станции однажды пришла телеграмма в Калькутту управляющему железной дорогой: «Тигр ест начальника станции у главного входа; телеграфируйте инструкции».

Здесь я впервые охотился на тигров. Я убил тринадцать. Теперь нам надо было уезжать, и поезд начал карабкаться в гору. В одном месте семь диких слонов пересекли дорогу, но два из них убежали, прежде чем я успел их настичь. Железнодорожный путь в гору — длиной в сорок миль, а поездка занимает восемь часов. Но там так дико, так интересно, всюду такое очарование, что хотелось бы, чтобы она длилась неделю. Что касается растительности — это музей. В джунглях есть, кажется, образцы всех редких и любопытных деревьев и кустарников, о которых мы когда-нибудь слышали и которые где-либо видели. Надо думать, именно этот музей снабдил мир всеми ценными деревьями, лозами и кустами.

Дорога беспрерывно извивается, и каждый поворот прелестен. Она сворачивается и разворачивается под высокими утесами, покрытыми лианами и листвой, и по краям бездонных пропастей; и все время мы скользим мимо групп живописных индийцев, — некоторые из них несут в гору грузы, другие спускаются после работы на чайных плантациях; а один раз нам встретилась свадебная процессия, вся сверкающая мишурой и яркими красками. Невеста, миловидная, еще совсем дитя, выглядывала из-за занавесок паланкина, выставляя на показ всему миру свое лицо с тем чистым наслаждением, какое молодость и счастье находят в грехе ради самого греха.

Понемногу мы добрались до самых туч, и с этой овеваемой свежим ветром высоты стали смотреть далеко вниз, на чудную картину: равнины Индии, протянувшиеся до горизонта, — ласковые, прекрасные, гладкие, как доска, мерцающие маревом жары, испещренные тенями облаков и изрезанные сверкающими реками. Прямо под нами и дальше, далеко-далеко внизу, до самой долины, толпились безлесные вершины холмов, а по ним и вокруг них желтыми лентами змеились дороги и тропки, и каждый их изгиб и поворот был ясно виден.

На высоте 6000 футов мы въехали в плотное облако, и оно закрыло от нас мир, так что мы ничего не могли видеть. Мы взобрались еще на 1000 футов, потом начали спускаться и так достигли Дарджилинга, — он лежит на 6000 футов выше равнины.

Поднимаясь вверх, мы миновали не одну горную деревню и видели незнакомые местные племена, в том числе много воинственных гурков. Это люди не высокие ростом, но сильные и решительные. В британских туземных войсках нет солдат лучше них. Мы видели группы их женщин, одолевавших пешком все сорок миль крутой дороги от равнины до их жилищ в горах; на спинах у них были высокие корзины, прикрепленные с помощью лепты, обвязанной вокруг лба; каждая корзина была нагружена... — я не скажу сколькими сотнями фунтов, все равно вы не поверите. Это были молодые женщины, и под такой чудовищной ношей они шагали бодро, как на воскресной прогулке. Мне оказали, что женщина может на спине донести сюда в гору пианино, и это не раз случалось. Если бы это были пожилые женщины, я стал бы считать, что гурки не более цивилизованны, чем европейцы.

На железнодорожной станции в Дарджилинге вы можете найти множество подобий кеба — нечто вроде открытых гробов, и которые вы садитесь, и мужчины несут вас на плечах по крутым дорогам в город.

Там, наверху, мы обнаружили довольно комфортабельный отель; его хозяин, человек не щепетильный и беспечный, сам ни о чем не заботится, а предоставляет все делать целой армии слуг-индийцев; впрочем, нет, надо отдать ему справедливость: он заглядывает в счет, — и путешественнику лучше всего следовать его примеру. Одни постоялец мне сказал, что вершина горы Кинчинджунга часто закрыта облаками, так что как-то раз путешественник ждал двадцать два дня, и все-таки ему пришлось уехать, так и не увидев ее. И однако у него не было оснований разочаровываться, потому что, когда он получил счет, он обнаружил, что смотрит сейчас на самую высокую вещь в Гималаях. Но, возможно, все это совсем не так.

После лекции, я пошел вечером в клуб; там было очень уютно. Клуб расположен высоко, и оттуда открываются далеко раскинувшиеся ландшафты; оттуда можно видеть место, примерно в тридцати милях, где смыкаются границы трех стран: это Тибет, затем Непал, а третья, по-моему, Герцеговина. По-видимому, в каждом городе и городке Индии для джентльменов британской военной и гражданской службы имеется клуб; иногда он великолепен, но всегда приятен и уютен. Гостиницы не всегда так хороши, как могли бы быть, и приезжий, который имеет доступ в клуб, всегда признателен за эту привилегию и умеет ее ценить.

На другой день было воскресенье. Еще до рассвета пришли друзья с лошадьми, и все отправились далеко к тому месту, откуда лучше всего видны Кинчинджунга и Эверест, но я, здраво поразмыслив, остался дома, потому что было холодно, да и с этими лошадьми я знаком не был. Я взял трубку и несколько одеял и два часа сидел у окна, глядя, как солнце разгоняет туманную мглу и касается бледно-розовыми брызгами и тонкими золотыми мазками всех снежных пиков одного за другим и в конце концов заливает все могучее скопление снежных гор потоком своих богатых даров.

Пик Кинчинджунги был виден только время от времени, но зато, когда я видел его, он резко вырисовывался на фоне неба — далеко вверху, на голубом своде, больше 28 000 футов над уровнем моря, — на 12 000 футов с лишним выше самой высокой горы, которую я когда-либо видел. Он был в 45 милях отсюда. Эверест на 1000 футов выше, но его не было в море гор, громоздившихся передо мной, так что я не видел его; и я не огорчился, потому что подумал, что на горы такой высоты смотреть уже неприятно.

Я перешел в переднюю часть здания и провел там остаток утра, наблюдая, как толпы странных смуглых людей спускаются из своих далеких жилищ в Гималаях. Люди были всех возрастав, мужчины и женщины, таких я никогда не встречал, хотя по костюму тибетцы очень похожи на китайцев. Я часто видел у них молитвенное колесо. Увидев его, я почувствовал себя к ним ближе, они показались мне родными. Благодаря нашим духовным отцам мы тоже молимся как бы через доверенное лицо. Правда, мы не крутим его на палке, как тибетцы, но это мелочь. Странное, непривычное зрелище представляла собой эта весьма оживленная толпа, долгие часы сновавшая туда и обратно. Жаль, что на нее здесь никто не любуется. Хорошо было бы послать ее в города Европы и Америки — порадовать глаз, уставший от бесцветного однообразия цирковых представлений. Эти люди отправлялись на базар с различными товарами. Позднее мы спустились туда, увидели этот новый конгресс дикарей, потолкались среди виз и пришли к выводу, чти стояло приехать сюда из Калькутты, чтобы посмотреть на этих людей, даже если бы не было Кинчинджунги и Эвереста,

Глава XXВЫСШЕЕ НАСЛАЖДЕНИЕ

Два раза в жизни человек не должен задумываться:

когда у него есть на это время и когда у него нет на это времени.

Новый календарь Простофили Вильсона

В понедельник и вторник, на заре, нам еще раз удалось почти без помех увидеть величественные горы; затем, освежившись и порядком подкрепившись, мы приготовились вновь помериться силами с жарой лежащего под нами мира.

На обычном поезде мы поднялись на вершину горы, преодолев расстояние в пять миль, а затем пересели в маленькую дрезину с брезентовым верхом, в которой нам предстояло преодолеть тридцатипятимильный спуск. В дрезине размером с сани размещалось шесть человек, и была она такой низкой, что казалось, будто сидишь прямо на земле. На ней не имелось ни мотора, ни какого-либо другого двигателя, по, для того чтобы лететь вниз по этим крутым склонам, техника была вовсе не нужна; чтобы сдерживать стремительный полет, требовался только мощный тормоз, а он там был. Нам рассказывали историю о несчастном путешествии, совершенном однажды губернатором Бенгалии на такой же маленькой дрезине, когда дрезина эта соскочила с рельсов и все пассажиры полетели в пропасть. Ничего такого в действительности не произошло, по для меня эта история имела ценность, ибо заставила поволноваться, а волнение возбуждает человека, бодрит и подстегивает его, увеличивает остроту восприятия чего-то нового и рискованного. Дрезина действительно могла сойти с рельсов; камешек, случайно попавший или нарочно положенный на рельсы на крутом повороте — там, где на него очень легко было наскочить, не заметив, — мог послужить причиной крушения и сбросить дрезину вниз, в Индию; и если губернатору удалось спастись, то это отнюдь не гарантия того, что и мне так же повезет. И вот, пока я стоял там, глядя вниз на Индийскую империю с высоты в семь тысяч футов, она казалась мне неприятно далекой, угрожающе далекой, и мне совсем не хотелось полететь туда, вывалившись из дрезины.

Но, по правде говоря, для меня опасности почти не было. Больше всего ей подвергался инспектор индийской полиции мистер Пью, в сопровождении и под защитой которого мы прибыли из Калькутты. Он много лет прослужил артиллерийским офицером, обладал более крепкими нервами, чем я, и поэтому должен был ехать впереди нас, в головной дрезине, вместе с каким-то турком и еще одним местным жителем; было условлено, что, если его дрезина свалится в пропасть, мы должны пустить и ход наш тормоз и послать за новым водителем. План был отличный. Кроме того, нашу дрезину должен был лично вести старший машинист горного участка дороги, мистер Барнард, а он уже не раз совершал подобные поездки.

Опасности как будто не было никакой. Оставалась лишь одна спорная деталь: очередной поезд должен был выйти вслед за нами, как только мы двинемся в путь, и он мог, конечно, задавить нас. Я, признаюсь, думал, что именно так и случится.

Впереди дорога круто падала вниз, штопором вонзаясь в скалы и пропасти, — вниз, вниз, все ниже и ниже, вызывая пренеприятнейшее ощущение винтообразного скольжения с гор, которому не видно конца. Мистер Пью взмахнул флажком и помчался вниз как стрела, и, прежде чем я успел вылезти из дрезины, мы тронулись вслед за ним. До этой минуты мне пришлось лишь однажды ощутить нечто подобное: точно так же у меня перехватило дыхание, когда я впервые полетел вниз с горы на салазках. Но и обоих случаях ощущение было приятным — чрезвычайно приятным; я испытал внезапный и безмерный восторг, смесь смертельного ужаса и невыразимой радости. Вероятно, именно такое сочетание и составляет высшую степень наслаждения человека.

Стремительное движение дрезины водителя напоминало полет ласточки: так быстро, плавно и грациозно скользила она по длинным прямым отрезкам, то опускаясь, то поднимаясь, огибая излучины и скрываясь за углами. Мы летели вслед за ней, проносясь мимо скал и утесов, казалось, со скоростью света; время от времени мы почти догоняли ее, нам казалось, что вот-вот мы ее настигнем, но она лишь дразнила нас: когда мы приближались, тормоз выключался, и, скользнув за угол, она исчезала из виду, с тем чтобы через несколько секунд снова появиться в виде едва заметной точки далеко впереди. Такую же игру вели и мы с поездом. Мы часто вылезали из нашей дрезины, чтобы собрать цветов или посидеть на краю пропасти и полюбоваться окружающим пейзажем. Вскоре до нас доносилось пыхтенье и нарастающий гул, потом нас обволакивали темные кольца дыма, но мы не спешили садиться в дрезину. Мы трогались только тогда, когда паровоз был совсем рядом, и вскоре оставляли его далеко позади. Поезд должен был останавливаться на каждой станции, поэтому он не внушал нам никаких опасений. Тормоз у нас был добротный, он мог остановить дрезину на склоне, крутом, как крыша дома.

Окружавшая нас природа была величественной, разнообразной и прекрасной, спешить было некуда, и мы часто останавливались, чтобы все как следует рассмотреть. Времени было предостаточно. Мы ничуть не мешали продвижению поезда: если нужно было освободить ему дорогу, мы переходили на запасный путь и пропускала его, а затем снова догоняли и обгоняли. Мы остановились посмотреть скалу Гладстона — громадный утес, из которого время, дожди и ветры сделали очень похожий скульптурный портрет почтенного государственного деятеля[83]. Мистер Гладстон — акционер этой дороги, и прозорливая природа десять тысяч лет назад начала создавать его портрет, рассчитывая закончить этот дар благодарности к нужному часу.

Мы видели индийскую смоковницу — дерево, которое спускало на землю с высоты в шестьдесят футов опоры для своих ветвей. То есть я думаю, что это была смоковница: кора ее весьма напоминала кору огромной смоковницы в Калькуттском ботаническом саду, как паук расставившей свои древесные лапы. Часто нам попадались совершенно безлистные деревья, и на их многочисленных сучьях и ветвях, казалось, тучами сидели алые бабочки. На самом же деле это были ярко-красные цветы, но иллюзия была полной. Позднее, в Южной Африке, мне довелось увидеть еще один потрясающий эффект, производимый красными цветами. Эти цветы назывались, кажется, горицвет, — во всяком случае, такое название им бы очень подошло. Из грациозного стебля высотой в несколько футов вырывался язык пламени — ярко-красный цветок, размером и формой напоминающий маленький кукурузный початок. Цветы эти на расстоянии в три-четыре фута друг от друга покрывали весь склон холма протяженностью в милю, — так выглядела бы парижская площадь Согласия, будь там, вместо белых и желтых, мириады красных огней,

Промчавшись несколько миль вниз с горы, мы остановились на полчаса, чтобы посмотреть тибетский драматический спектакль. Представление происходило прямо на открытом воздухе, на склоне холма. Спектакль смотрели тибетцы, гурки и другие столь же необычные для нас зрители. Костюмы актеров были в высшей степени диковинными, а игра их — вполне под стать костюмам. Актеры появлялись на сцене один за другим под аккомпанемент каких-то варварских звуков и начинали с необыкновенным проворством, энергией и страстностью кружиться на месте и петь; вскоре вся труппа вертелась вихрем и пела, поднимая вокруг тучи пыли. Они играли древнюю и знаменитую историческую пьесу, и по мере развития действия какой-то китаец передавал мне смысл событий на смешанном англо-китайском жаргоне. Пьеса была достаточно непонятной и до этого перевода, а после него я окончательно перестал что-либо понимать. Как драматическое произведение этот памятник древнего искусства, мне кажется, никуда не годился, но как дикое и варварское зрелище он был просто бесподобен.

Далее по пути мы остановились взглянуть на замечательный образец дорожной техники — спираль, где дорога извивается с такой крутизной, что, когда поезд вошел в петлю, мы находились над ним и видели, как паровоз скрылся под мостом, с тем чтобы через несколько секунд появиться вновь, ловя свой собственный хвост; затем мы увидели, что он догнал свои задние вагоны, перегнал их и пытался даже состязаться с ними в беге, словно змея, пытающаяся проглотить самое себя,

Проехав половину пути, мы остановились на часок перекусить в доме мистера Барнарда, и когда мы сидели на веранде, глядя сквозь лесную прогалину на раскрывающуюся перед нами панораму далеких холмов, нам чуть не удалось увидеть, как леопард убивает теленка[84]. Дикая и прекрасная страна. Из леса доносилось пение птиц; среди них были и голоса двух птиц, которых мне раньше видеть не приходилось: верескуна и медника. Песня дьявола-верескуна начинается с низких тонов, но они неуклонно повышаются, и мелодия представляет собой витиеватую руладу, которая с каждой новой трелью становится все более и более резкой, все более и более пронзительной, все более и более мучительной, все более и более безумной, невыносимой, нестерпимой, но мере того как она все глубже, и глубже, и глубже проникает в мозг слушателя, пока наконец не наступает спасительное затмение сознания, и человек умирает. Я везу несколько таких птиц с собой домой, в Америку. Там они будут пока редкостной диковинкой, но, я думаю, в нашем благотворном климате скоро начнут размножаться, как кролики.

Голос медника на определенном расстоянии напоминает скрежет санных полозьев по камню; на другом расстоянии скрежет приобретает более металлический оттенок, и вам кажется, будто птица чинит медный чайник; на третьем — голос ее теряет свой металлический оттенок и напоминает резкий звук извлекаемой деревянной затычки. Поэтому для этой птицы трудно придумать одно название: ее можно назвать и камнетесом, и медником, и пробочником. Но даже все эти прозвища не характеризуют ее полностью, ибо, когда она рядом с нами, голос ее приобретает мягкий, глубокий, мелодичный оттенок, и тут уж вы не можете придумать ни одного подходящего названия. Другие оттенки ее голоса вы переносите сравнительно легко, но когда эта птица располагается рядом, размеренное и монотонное повторение одной и той же поты начинает вам надоедать, потом оно вас утомляет, затем начинает раздражать, — и очень скоро каждый звук уже причиняет вам острую головную боль; если птица продолжает петь, от боли и отчаяния вы начинаете сходить с ума и вскоре окончательно теряете рассудок. Несколько таких птиц я тоже везу в Америку. До сих пор там не встречалось ничего похожего. Они вызовут сенсацию и, говорят, в нашем климате превзойдут все ожидания в смысле плодовитости.

Я везу также нескольких соловьев и хвостатых сов. Я раздобыл их в Италии. Песня соловья — самая смертоносная из всех известных в орнитологии. Этот дьявольский визг способен убивать на расстоянии тридцати ярдов. Голос хвостатой совы безгранично мягок и сладок — мягок и сладок, как журчанье флейты, но просверлить он может, кажется, даже котельное железо — до того он беспредельно пронзителен. Его тягучая нота проникает в ваш мозг триплетами, в одном неизменном ключе: хоо-о-о, хоо-о-о, хоо-о-о. Потом пятнадцатисекундная пауза, потом снова триплет и так далее — всю ночь напролет. Сначала звук этот чарует, потом перестает чаровать, затем он раздражает, затем угнетает, потом начинает терзать; вскоре слушатель в агонии, а через два часа он окончательно лишается рассудка.

Итак, мы снова уселись в дрезину и снова полетели вниз; мы то летели, то останавливались, пока наконец не очутились вновь на равнине, откуда обычным поездом отправились в Калькутту. Это был самый чудесный день в моей жизни. Нет на свете более волнующего, более щекочущего нервы, безграничного наслаждения, чем спуск на дрезине с Гималайских гор. Приходится жалеть лишь о том, что это удивительное, восхитительное, чарующее путешествие длится не пятьсот миль, а всего тридцать пять.

Глава XXIСМЕРТЕЛЬНАЯ СХВАТКА ТИГРА СО ЗМЕЕЙ

Она была не то чтобы очень благородная, но и совсем неблагородной ее тоже не назовешь; в общем, она была из тех, что держат попугаев.

Новый календарь Простофили Вильсона

Насколько я могу судить, человек и природа сделали все, что было в их силах, дабы превратить Индию в самую удивительную страну из всех, какие посещает солнце на своем пути. Ничего, казалось, не было забыто, ничто не было упущено. Но стоит вам упомянуть, кажется, все ее многочисленные достоинства и исчерпать все подходящие для нее названия, как то: Страна Тугов, Страна Чумы, Страна Голода, Страна Великих Иллюзий, Страна Необозримых Гор и так далее, как откуда ни возьмись новое достоинство — и требуется новое название. Я не упомянул, например, о том, что Индия — непревзойденный край по количеству хищных и диких зверей. Вероятно, проще всего будет отказаться от всех этих названий и обобщить их в одно всеобъемлющее — Страна Чудес.

Уже много лет британское правительство в Индии старается уничтожить хищных зверей; оно истратило на это огромные деньги. Ежегодные официальные отчеты свидетельствуют о том, что затея эта весьма трудная.

Ежегодные отчеты раскрывают также любопытное постоянство подведенных итогов; такое постоянство можно встретить в ежегодной статистике самоубийств во всех столицах мира и в процентах смертности от различных заболеваний. Почти всегда можно довольно точно предсказать, сколько самоубийств произойдет в Париже, Лондоне и Нью-Йорке в будущем году, а также сколько человек умрет от рака, туберкулеза и бешенства, сколько человек выпадет из окна, сколько попадет под колеса и так далее, если вам известна статистика подобных случаев за текущий год. Точно таким же образом, располагая статистикой за один год, можно почти безошибочно отгадать, сколько человек в Индии погибло от когтей тигров в прошлом году и в позапрошлом, и в позапозапрошлом, и сколько человек за те же годы задрали медведи, загрызли волки, и сколько погибло от укусов змей; можно даже довольно точно вычислить, сколько человек будет ежегодно погибать по тем же причинам в ближайшие пять лет. Так же нетрудно предугадать, какое количество этих врагов рода человеческого будет ежегодно истребляться властями за те же пять лет.

Предо мной лежат статистические данные за шесть лет подряд. Из них я заключил, что тигр убивает ежегодно более 800 человек и что власти в ответ на это истребляют примерно вдвое больше тигров. В течение четырех из шести обозреваемых лет тигр убивал по 800 с лишним человек; в течение пятого года он убил только 700, а в течение последнего года ему удалось выравнять счет, прикончив 917 человек. Тигр всегда заботится о том, чтобы не снизить средний показатель. Каждый, кто побьется об заклад, утверждая, что в Индии тигр убьет 2400 человек в течение любого трехлетия, может быть спокоен за свои деньги; тот же, кто будет спорить, что тигр убьет 2600 человек, наверняка проиграет.

Ежегодный итог убитых тигром людей в Индии отличается столь же удивительным постоянством, какое свойственно статистике самоубийств. Деятельность властей также отличается удивительным постоянством: их итог всегда примерно вдвое больше итога тигра. За шесть лет тигр убил 5000 человек; за этот же период было истреблено 10 000 тигров.

Волк губит примерно столько же людей, сколько тигр, — 700 в год (тигр —800 с лишним), но за тот же период удается убить более 5000 волков.

Леопард убивает в среднем 230 человек за год, но за то же время теряет 3300 представителей своего племени.

В лапах медведя гибнет 100 человек в год — ценою гибели 1250 медведей.

Как видно из цифр, наиболее успешную борьбу с человеком ведет тигр. Но это ничто но сравнению с успехами слона. Царь зверей, повелитель джунглей теряет 4-х представителей своего племени в год и мстит за это смертью 45 людей.

Что же касается домашнего скота, то в нем повелитель джунглей не заинтересован: он убивает за шесть лет всего 100 голов — лошадей охотников, по-видимому, — а тигр за те же шесть лет убивает более 84000, леопард - 100000, медведь — 4000, волк — 70000, гиена — более 13 000, прочие дикие звери — 27 000, змеи—19000, что в сумме составляет более 300 000, — то есть в среднем 50 000 голов в год,

В ответ на все это правительство истребляет за шесть лет 3 201 232 зверей и змей. Десять за одного!

Следует отметить, что змеи не очень интересуются домашним скотом; они убивают всего 3000 с лишним голов в год. Змеи гораздо охотнее убивают людей. Индия кишит ядовитыми змеями. Перечень их возглавляет кобра — самая ядовитая змея на свете, укус которой смертелен, — по сравнению с ним укус гремучей змеи всего лишь детская шутка.

В Индии ежегодная смертность от укуса змеи столь же постоянна, столь же регулярна и столь же легко может быть предусмотрена, как количество убитых тигром и число самоубийств. Любой, кто будет держать пари, что в Индии в течение трех лет подряд змеи губят 49500 человек, наверняка выиграет; а тот, кто будет утверждать, что в течение трех лет подряд змеи убивают 53500 человек, проиграет пари. В Индии змеи умерщвляют 17000 человек в год; они почти всегда придерживаются этой цифры и очень редко превышают ее. Статистика страхового общества могла бы сопоставить листы по переписи населения в Индии с данными о смертности от укуса змеи и сказать с точностью до шести пенсов, во сколько обойдется страховка человека от смерти, причиненной змеиным ядом. Если бы я получал по доллару за каждого человека, погибшего в Индии, я бы предпочел это любому другому доходу, поскольку это единственный на свете надежный доход.

Неплохо бы получать пошлину за каждую убитую властями змею, и сейчас в Лондоне я попытаюсь добиться этого; но когда я получу на нее право, она не будет таким же регулярным доходом, как был бы тот первый. Я уже подал соответствующее заявление. Змеи выполняют свои обязанности более регулярно и методично, чем правительство свои, потому что у змей больший опыт и лучшее понимание дела. Можете быть уверены, что правительство никогда не истребит меньше чем 110 000 змей в год и что оно никогда не достигнет 300 000, — слишком уж велика разница между этими цифрами; это хороший источник дохода для спекулянта, играющего на понижение биржевых ценностей, и для спекулянта, играющего на повышение биржевых ценностей, которые покупают и продают направо и налево и тому подобное, но не так подходит для капиталовложения, как тот, другой источник дохода. Человек, который хочет нажиться на убитых правительством змеях, должен действовать осторожно. Я бы ни в коем случае не посоветовал покупать урожай одного года — я имею в виду какой-либо предстоящий год, — ибо разница в цифрах может оказаться весьма значительной. Если же он закупит шесть будущих урожаев сразу, с поставкой всех 1500 000 убитых змей, — это совсем другое дело. Я не знаю, сколько сейчас стоят змеи, но мне ясно, сколько они будут стоить в этом случае, ибо статистика доказывает, что продавец не мог бы рассчитать точнее, чем в пределах 427 000 при выполнении своего контракта. Одним словом, я считаю, что человек, который спекулирует на змеях, в любом случае дурак. Он потом обязательно об этом пожалеет.

И последние цифры. В течение шести лет дикие звери убивают 20 000 человек, а змеи —103 000. За эти же шесть лет правительство истребляет 1073546 змей. И их еще очень много.

В Индии часто находишься на волосок от смерти. В джунглях, где я убил шестнадцать тигров и много слонов, меня ужалила кобра, но я не умер, и это вызвало всеобщее удивление. Такой случай может произойти не чаще одного раза в десять лет. Обычно смерть наступает через пятнадцать минут.

Из Калькутты мы направились не то на запад, не то на северо-запад зигзагообразным маршрутом через всю Индию, который должен был в конце концов привести нас на крайний северо-запад, у границы с Афганистаном. Первая половина пути лежала через район, представлявший собой огромный, бесконечный сад: на протяжении многих миль все было покрыто прекрасными цветами, из сока которых приготовляют опиум, а в Музаффарпуре мы очутились в самой гуще огромных плантаций индиго. Оттуда по железнодорожной ветке мы добрались до Ганга, вблизи Динапура, причем поездом, который доставил бы нас к месту назначения неделей позже, если бы не заботливость нескольких ехавших вместе с нами английских офицеров, которые знали, что такое поезд, управляемый только индийцами, без присмотра белых. Этот поезд останавливался в каждой деревне, по причинам, отнюдь не вызванным деловой необходимостью. Никто не высаживался, никто не садился. Вылезал только служебный персонал поезда, чтобы с четверть часа поболтать с друзьями, затем мы трогались, — и все повторялось сначала в каждой следующей деревне. Нам предстояло преодолеть расстояние в тридцать пять миль за шесть часов, но вскоре стало ясно, что этого сделать не удастся. И вот тогда английские офицеры заявили, что сейчас они превратят нашу черепаху в экспресс. Они дали машинисту рупию и велели ему лететь. Средство оказалось весьма верным. После этого мы мчались со скоростью девяносто миль в час. Мы пересекли Ганг на заре, сошли на нашей станции и направились в Бенарес, где провели двадцать четыре часа и снова осмотрели этот удивительный и обворожительный людской муравейник благочестивых паломников. Затем мы поехали в Лакхнау — город, пожалуй, самый яркий из множества разбросанных по свету памятников силы духа и доблести, присущих британской расе. Шара стояла невыносимая, на плоских равнинах сгорела вся трава, а рассохшаяся под солнцем земля превратилась в пыль, которая тучами носилась в воздухе. Но в дни восстания 1857 года, когда в Лакхнау прибыли вспомогательные полки, зной был еще более палящим, В то время температура достигала 138° в тени.

Глава XXIIСТРАШНЫЕ ДНИ ВОССТАНИЯ

Задайтесь целью ежедневно делать то, что вам совсем не по душе. Это золотое правило поможет вам выполнять свой долг без отвращения.

Новый календарь Простофили Вильсона

Теперь уже общепринято считать, что в числе многих причин, вызвавших Великое восстание, основной является аннексия королевства Ауд Ост-Индской компанией — акт, который сэр Генри Лоуренс называет «величайшей из всех совершенных на земле несправедливостей»[85]. Весной 1857 года мятежный дух охватил многие местные гарнизоны, и дух этот рос и ширился изо дня в день. Молодые офицеры сразу почуяли в этом нечто серьезное и с охотой принялись бы за дело ревностно и энергично, чтобы убить мятежный дух в самом зародыше, но они не имели права действовать самостоятельно. Высшие должности в армии были заняты стариками — людьми, которым давно пора было уйти в отставку по причине их весьма преклонного возраста, — а они не придавали никакого значения начавшимся волнениям. Они были уверены в туземных солдатах и не допускали даже мысли о том, что есть причины, способные побудить этих солдат к восстанию. Безмятежно прислушивались упрямые ветераны к гулу подземных вулканов прямо у них под ногами, утверждая, что все это ровно ничего не значит.

Таким образом, руководители восстания могли действовать совершенно беспрепятственно. Они свободно разъезжали по лагерям, рассказывая туземным солдатам о том, как англичане угнетают их родных и близких, и вселяя в их сердца жажду мести. Свои рассказы они подкрепляли двумя довольно убедительными и грозными доводами: в дни Клайва туземные части представляли собой беспорядочный, плохо вооруженный сброд и, конечно, не могли противостоять даже небольшой горстке хорошо вооруженных солдат. Теперь дело обстояло совсем иначе. Почти вся английская армия в Индия была сформирована из туземных частей; их обучали и готовили английские офицеры, они были вооружены английским оружием, сила была в их руках — это была дубинка, сделанная англичанами для собственного избиения. Англичане ничего не могли им противопоставить, кроме разве нескольких жалких английских батальонов, разбросанных по всей Индии, а о такой силе, естественно, не стоило даже говорить. Этот довод сам по себе, возможно, и не подействовал бы, ибо даже самые храбрые индийские воины испытывали панический страх перед белым солдатом, независимо от того, слаб он или силен, но агитаторам удалось подкрепить этот аргумент другим, более веским: они вспомнили о пророчестве, высказанном еще сто лет назад. Пророчество всегда находит путь к сердцу индийца: доказательство может его не убедить, но пророчество убедит всегда. Это пророчество гласило, что через сто лет после битвы, с помощью которой Клайв основал Британскую Индийскую империю, индийцы сбросят власть англичан и положат конец их господству.[86]

Восстание вспыхнуло в Миратхе (Мируте) 10 мая 1857 года, вызвав целый ряд выступлений огромного исторического значения. В июне Нана Сахиб перебил весь гарнизон, сдавшийся в плен в Канпуре, а затем началась длительная осада Лакхнау.[87] Воинские подвиги Англии имеют славную историю, но мне кажется, что подавление восстания 1857 года вписало в эту историю самую незабываемую главу. Восстание началось ночью, англичане были застигнуты врасплох. Их насчитывалось всего несколько тысяч, в то время как врагов был безбрежный океан. Потребовались бы долгие месяцы, чтобы известить Англию и получить помощь, но офицеры не пали духом и, не теряя времени на размышления, с истинно английской решительностью и энергией принялись выполнять свой долг и упорно не отступали ни на шаг, то защищаясь, то наступая, ведя самые неравные бои, какие только можно встретить в романах или в действительности, и под конец одержали блестящую победу.

Восстание вспыхнуло так внезапно и разрасталось с такой быстротой, что обитателям жалких окраинных гарнизонов не удавалось спастись бегством. Они, конечно, пытались это сделать, но даже те немногие, кому удалось спастись, прошли через страдания, равносильные смерти, ибо жара в те дни достигала ста двадцати — ста тридцати восьми градусов в тени, путь лежал мимо враждебно настроенных деревень, и раздобыть там хлеб и воду было невозможно. Для женщин и детей, привыкших к спокойствию, комфорту и достатку, такое путешествие явилось, наверное, тяжким испытанием. Сэр Дж. О. Тревельян приводит следующий пример[88]:


«Вот что выпало на долю миссис М., жены военного врача гарнизона, стоявшего на южных границах охваченного мятежом района. «Я услышала, — рассказывает она, — несколько выстрелов и, выглянув из окна, увидела, что от дома, где находилась офицерская столовая, мчится коляска, и в ней, яростно размахивая хлыстом, — мой муж. Я побежала к нему, на бегу выхватила ребенка на рук няньки и прыгнула в коляску. Около столовой собрались все офицеры и шестьдесят оставшихся верными сипаев. Одним большим отрядом мы тронулись в путь мимо охваченных огнем домов, еще недавно служивших нам кровом и приютом. На следующее утро мы добрались до караван-сарая в Чаттапуре, а оттуда двинулись на Каллинджер. И тут наша охрана, состоявшая из сипаев, бросила нас на произвол судьбы. Нас обстреляли из мушкетов, и один офицер был убит. Вскоре мы услышали, что в Каллинджере тоже вспыхнуло восстание, и пошли назад, проделан на этот день десять миль. Муж и я поочередно несли ребенка. Потом от солнечного удара умерла миссис Смолли. Еды у нас не было. Какой-то офицер сжалился и дал нам свою лошадь. Мы совсем ослабели. Похоронили майора, потом старшего сержанта и нескольких женщин. Музыканты покинули нас 19 июня. Нас снова обстреляли из мушкетов, и мы свернули в сторону на Аллахабад. Отряд наш состоял теперь из девяти офицеров, двух детей, сержанта и его жены. Утром 20-го капитан Скотт посадил Лотти на свою лошадь: я ехала в седле позади мужа, и девочке было очень тесно между нами. Первого числа ей исполнилось всего два года. Мы обе очень ослабели от жары и голода. Головы у нас были не покрыты. На муже была шапка сипая,— я нашла ее на дороге. Вскоре после восхода солнца за нами погналась толпа крестьян, вооруженных дубинами и копьями. Одно копье вонзилось в ногу лошади капитана Скотта; лошадь понесла, увозя на себе Лотти, и моему бедному мужу так и не довелось вновь увидеть своего ребенка. Мы проехали еще несколько миль, стараясь держаться подальше от деревень, и затем перешли реку. Пить хотелось невыносимо. Мужа мучали ужасные судороги, и мне приходилось поддерживать его в седле. Я очень тревожилась за него. Накануне я увидела, что жена барабанщика ест чапати, и попросила ее дать кусочек ребенку. Она дала. Наконец я заметила внизу в овраге воду. Спуск был крутой, а единственным сосудом для питья служила шапка моего мужа. Мы напоили лошадь, и я вымыла шею. Чулок на мне не было, и ноги покрылись ранами и волдырями. Вдали показались двое крестьян, и мы в испуге пустились наутек. Сержант подержал нашу лошадь, муж посадил меня и сам сел в седло. Внезапно он, должно быть, потерял сознание, потому что, когда лошадь тронулась, я упала на дорогу, а он упал прямо на меня. За несколько часов перед тем он сам сказал, и Барбер подтвердил, что долго он не протянет. Еще до того, как мы добрались до оврага, я видела, что он умирает. Он высказал мне свою волю насчет детей и меня самой и попрощался. Голова у меня горела, но слез не было. Когда мы упали, сержант отпустил лошадь, и она ускакала прочь. Путь дальше был отрезан. Мы сели на землю, ожидая смерти. Бедняга! Он совсем обессилел. Его беспрерывно мучила жажда, и я отправилась за водой. Подошли крестьяне и отняли у меня деньги и часы. Я сняла свое обручальное кольцо и спрятала его в волосах. Потом я оторвала подол своей юбки, чтобы набрать воды, но все было напрасно, ибо, когда я вернулась, глаза моего мужа уже остекленели, и сколько я ни звала его, ни тормошила, ничто не помогало. Я лила воду ему в рот, но она лишь булькала у него в горле. Он так и не сказал мне ни слова. Я держала его в своих объятиях до тех пор, пока тело его не начало тяжелеть. Я чувствовала, что схожу с ума, но плакать не могла. Теперь я осталась одна. Я обвязала его голову моим платьем, ибо похоронить его было негде. У меня невыносимо болели руки и ноги. Спустившись в овраг, я села на камень в воде, надеясь дождаться ночи и тогда двинуться на поиски Лотти. Когда я выбралась на берег, я увидела, что у меня остались ее маленькие часики, цепочка и брелоки. Я привязала их под нижнюю юбку. Через час подошли крестьяне, их было человек тридцать. Они вытащили меня из оврага, сорвали с меня одежду и нашли цепочку. Затем они поволокли меня к себе в деревню, по пути не переставая издеваться надо мной и спорить, кому я буду принадлежать. Все жители деревни собрались посмотреть на меня. Я попросила у них подстилку и легла на улице, у дверей хижины. У них было штук десять коров, но молока мне по дали. Когда наступила ночь и все в деревне заснули, какая-то старуха принесла мне пригоршню риса. Но у меня во рту все пересохло, и я не могла есть; тогда мне дали воды. На следующее утро раджа, владения которого были по соседству с этой деревней, прислал за мной паланкин и всадника; посланный сказал мне, что в доме его господина находятся три сахиба и маленький ребенок». Вот как несчастная мать вновь обрела свое измученное «покрытое волдырями» дитя. Европейцам в Индии следует молить бога о том, чтобы бегство их из этой страны пришлось на зиму».


В начале июня разбежались все туземные солдаты престарелого генерала сэра Хью Уилера[89], командующего войсками в Канпуре; тогда генерал покинул форт и расположился на открытой равнине, окружив свой штаб земляной стеной высотой в четыре фута. С ним было несколько сот белых солдат и офицеров и значительно больше женщин и детей. Ему не хватало продовольствия, оружии, снаряжения, ему не хватало воинской сообразительности,— одним словом, у него не было ничего, кроме отваги и преданности делу. Оборона этого открытого участка земли в течение двадцати одних суток непрерывного голода, жажды, жары, под ни на минуту не прекращавшимся градом пуль, шрапнели и пушечных ядер, оборона, руководимая не престарелым в дряхлым генералом, а молодым офицером по фамилии Моор, является одним из самых героических эпизодов истории. Когда Нана наконец понял, что ему не победить этих изнуренных голодом мужчин и женщин с помощью пороха и ядер, он прибегнул к вероломству, и тут удача ему улыбнулась. Он пообещал снабдить их продовольствием и в лодках отправить в Аллахабад. Земляная стена и бараки англичан развалились, запасы продовольствия кончались, — они сделали все, что могли сделать храбрые и мужественные люди; они заслужили это почетное перемирие, ибо понесли огромные потери, умирая не только от пуль, но и от болезней, и были не в силах продолжать столь неравную борьбу. Не подозревая о предательстве, они покинули свои укрепления, и в ту же минуту воины Наны окружили их, и по сигналу трубы началась резня. Женщин и детей — их насчитывалось около двухсот — пока не тронули, но мужчины, за исключением трех-четырех человек, все погибли. Сэр Дж. О. Тревельян так описывает один из эпизодов этого массового истребления людей:


«Когда по истечении двадцати минут число погибших начало превосходить число живых, когда огонь ослабел, ибо целиться было почти не в кого, — тогда воины, выстроенные с правой стороны храма, бросились в реку, держа в зубах саблю, а в руке пистолет. Две женщины-христианки смешанной крови, жены музыкантов из оркестра пятьдесят шестого полка, оказались свидетельницами сцены, которую лучше всего передать их собственными словами: «В лодке, на которой мне предстояло уехать, — рассказывает миссис Брэдшоу (се рассказ полностью подтверждает миссис Сетс), — находились учительница и ее двадцать две ученицы. Последним прибыл в паланкине генерал Уилер. Его внесли прямо в воду. Я была совсем рядом. Генерал сказал: «Поднесите меня поближе к лодке». Но солдат ответил: «Нет, вылезайте здесь». И когда генерал высунулся из паланкина, чтобы вылезть, солдат саблей ударил его по шее, и генерал упал в воду. Мой сын погиб рядом с ним. Увы! Все это произошло на моих глазах. Несколько человек были заколоты штыками, другие были зарублены. Маленьких детей разрывали на куски. Мы видели это, видели и рассказываем вам только то, что видели собственными глазами. Других детей закалывали штыками и сбрасывали в реку. Школьниц сожгли живьем. Я видела, как пламя охватило их одежду и волосы. В воде, в нескольких шагах от нас, возле следующей лодки мы увидели младшую дочь полковника Уильямса. Сипай уже направил на нее штык. Она сказала: «Мой отец всегда был добр к сипаям». Он отвернулся, и как раз в эту минуту какой-то крестьянин ударил ее по голове дубинкой, и она упала в воду».

Эти же люди были очевидцами того, как добрый пастор мистер Монкриф достал из кармана книгу, открывать которую ему прежде был недосуг, и начал читать молитву о милосердии, но ему так и не суждено было ее закончить. Еще один свидетель видел, как один из белых, словно напуганная водяная крыса, устремился к водостоку; сидевшие в лодках индийцы отрезали ему путь, до смерти забили дубинами и затоптали в грязь».


Женщин и детей, уцелевших в этой резне, посадили на две недели под замок в маленький тесный одноэтажный дом — настоящая Черная Яма Калькутты. Они сидели там, со страхом ожидая своей участи; никто не знал, что с ними будет. Тем временем слухи об этой резне разнеслись далеко вокруг, и на выручку уже шел спасательный отряд под командованием Хэвлока, — по крайней мере они еще надеялись кого-нибудь спасти[90]. Отряд двигался форсированным маршем, устилая путь трупами своих солдат: люди погибали от холеры и жары, достигавшей ста тридцати пяти градусов. Но сердца англичан горели жаждой мести, и ничто — ни жара, им усталость, ни болезни, ни враждебность местного населения — не могло их задержать. Отряд с боями прорывался вперед, одерживая одну победу за другой, — вперед, только вперед, не останавливаясь даже, чтобы оглянуться на пройденный путь. И наконец, завершив этот беспримерный поход, отряд очутился у стен Канпура, встретился с войсками Наны, нанес им сокрушительный удар и вступил в город.

Но отряд опоздал всего на несколько часов. Ибо в последний момент Нана решил уничтожить пленных женщин и детей и послал трех мусульман и двух индусов выполнить это.

Сэр Дж. О. Тревельян пишет:


«Вошли пять человек; был час сумерек, которые обычно длятся очень недолго в Индии; в этот час дамы всегда отправляются на прогулку. В дверях появилась женщина и заговорила с офицером. С ней был местный доктор и двое слуг. Только это и было видно с веранды, все остальное было скрыто во мраке. Но по крикам и шуму, доносившимся изнутри, можно было понять, что наемники стараются вовсю. Вскоре вышел Сарвар Хан, держа в руках сломанную у рукоятки саблю. Он принес новую саблю из дома Наны, но через несколько минут сломал и ее. Третий клинок оказался лучшего закала; впрочем, возможно, основная часть работы была уже окончена. Когда совсем стемнело, мужчины вышли и заперли за собой двери. Теперь крики прекратились, ню стоны доносились из дома всю ночь до утра.

Солнце взошло, как обычно. Часа через три после рассвета эти пятеро вновь явились в дом, где изрядно потрудились накануне. С ними пришли слуги и тотчас начали переносить тела погибших из дома к пересохшему колодцу, скрытому в тени деревьев. «Трупы, — вспоминает один из тех, кто все это видел, — часто выволакивали за волосы. Сколько-нибудь приличную одежду сдирали. Несколько женщин были еще живы. Не знаю, сколько именно, но трое могли говорить. Они молили бога положить конец их мучениям. Я заметил одну очень толстую женщину, полукровку; она была тяжело ранена в обе руки и умоляла убить ее. Ее и двух-трех других положили на краю тропы, по которой ходят быки, вытягивая воду из колодца. Сначала в колодец сбросили покойников. Посмотреть на это зрелище собралась большая толпа; люди стояли вдоль стен двора, где находился дом-тюрьма. В основном это были городские жители и крестьяне. Среди них были и сипаи. В живых осталось трое мальчиков. Это были славные ребятки. Старшему, я думаю, было лет шесть-семь, младшему — пять. Они бегали вокруг колодца (куда еще им было деваться?), и никто даже не пытался их спасти. Нет, никто не сказал ни слова, никто и пальцем для них не шевельнул.

Наконец младший, по глупости, попытался убежать. Он увидел, как убили одну из оставшихся в живых женщин, и совсем перепугался. Но этим он только привлек внимание одного из крестьян, и тот сбросил и его и остальных детей в колодец».

Солдаты совершили восемнадцатидневный переход почти без отдыха, чтобы спасти женщин и детей, но они опоздали — пленники погибли, а убийца скрылся. Что произошло потом, Тревельян даже не решается описывать: «О том, что тут было, чем меньше сказано, тем лучше».


Затем он продолжает:


«Но представшая перед ними картина может вполне оправдать их поступки. Солдаты, которые явились туда прямо с поля боя и, рыдая, ходили по комнатам, где еще недавно томились женщины, увидели то, что должна была бы сама разгневанная земля укрыть в своих недрах. В помещении было по щиколотку крови. Стены были изрезаны сабельными ударами, но на такой высоте, как бьются мужчины: удары приходились ниже, часто по углам, словно жертва невольно уползала туда, пытаясь избежать удара. Привязанные к дверным ручкам полосы материи — лоскуты, оторванные от одежды, — говорили о тщетных попытках отчаявшихся женщин не впустить убийц. На полу валялись поломанные гребни, оборочки от детских штанишек, разорванные манжеты и передники, круглые шляпки, башмаки с оборванными шнурками, фотографии в рамках с разбитыми стеклами. Офицер поднял с пола картонную коробочку с надписью: «На память от Неда», в которой лежало несколько локонов, а вокруг валялась локоны, иногда длиною почти в ярд, отрепанные не на память, и не ножницами, а совсем другим орудием».


Битва при Ватерлоо произошла 18 июня 1815 года. Я констатирую этот факт не в качестве напоминания читателю, а для того, чтобы сообщить ему нечто новое, — ибо забытый факт всегда кажется новостью, когда слышишь о нем вторично. У писателей есть привычка отмахиваться от любого знаменитого исторического события, заявляя: «Подробности этого славного эпизода слишком знакомы читателю, чтобы повторять их вновь». Они знают, что это неправда. Это просто грубая лесть. Они знают, что читатель давно забыл все подробности и что для него то или иное славное событие — всего лишь смутное и расплывчатое воспоминание. Помимо желания польстить читателю, писатель преследует подобным заявлением еще одну цель, даже две: он сам не помнит подробностей, а отыскивать их в других книгах и переписывать ему не хочется; кроме того, он боится, что если отыщет их и перепишет, то рецензенты поднимут его на смех за то, что он снова рассказывает всем давно известные факты. А ведь по правде говоря, насмешек рецензентов бояться нечего: они сами не помнят этих «всем давно известных» фактов до тех пор, пока о них не напомнит им книга, которую они рецензируют.

Я сам не раз делал приведенное выше заявление, но совсем не с целью польстить читателю: я просто экономил время. Если бы я помнил все подробности, не тратя времени на их розыски, я бы вставил их в свою книгу; но я не помнил, а отыскивать их мне не хотелось, поэтому я и заявлял: «Подробности этого славного эпизода слишком знакомы читателю, чтобы повторять их вновь». Конечно, такая ложь мне совсем не по душе, зато она превосходно экономит время.

Я не пытаюсь уклониться от пересказа подробностей осады Лакхнау из страха перед рецензентом, я опускаю их не из боязни, что они не заинтересуют читателя, — я опускаю их частично из-за недостатка времени, а в основном из-за отсутствия места. Жаль, конечно, ибо в этом рассказе не было бы ни одной скучной подробности.

Первого мая, за десять дней до начала восстания в Лакхнау, огромной столице княжества Ауд, незадолго до этого аннексированного Ост-Индской компанией, царило полное спокойствие. Там был размещен большой гарнизон, около 7000 туземных солдат и 700 или 800 белых. Эти белые солдаты и их семьи были, наверное, единственными представителями своей расы в тех краях; а рядом с ними кишела масса воинственных индийцев, прирожденных вояк, смелых и отважных. На холме у въезда в город находился дворец высокой персоны — резидента, полномочного представителя британского могущества. Он стоял посредине огромного парка, территория которого вместе со всеми пристройками и службами была обнесена стеной, — стеной не для обороны, а для уединения. Мятежный дух реял в воздухе, но белых он не пугал и даже почти не беспокоил.

Первым вспыхнуло восстание в Миратхе, затем мятежники овладели Дели; в июне сэр Хью Уилер выдержал трехнедельную осаду в своем открытом лагере в Канпуре — в сорока милях от Лакхнау, — потом произошло вероломное массовое истребление отважных защитников этого маленького гарнизона. И теперь, когда великое восстание было в полном разгаре, положение вещей в Лакхнау сразу изменилось.

Там начались волнения, и 30 июня сэр Генри Лоуренс выступил из Резиденции, чтобы разделаться с мятежниками, но, потерпев тяжелое поражение, с трудом вернулся обратно в Резиденцию. В ту ночь началась незабываемая осада Резиденции, названная впоследствии Осадой Лакхнау. Спустя три дня был убит сэр Генри, и командование принял бригадир Инглис.

За стопами Резиденции собралось великое множество враждебно настроенных и уверенных в своей победе индийцев; в Резиденции находилось 480 верных туземных солдат, 730 белых и 500 женщин и детей. В те времена английские гарнизоны всегда ухитрялись обременять себя женщинами и детьми.

Расположившись в близлежащих домах, индийцы начали поливать Резиденцию градом пуль и пушечных ядер; это длилось круглые сутки в течение четырех с половиною месяцев, причем маленький гарнизон ни на минуту не переставал энергично отвечать противнику тем же. Женщины и дети вскоре так привыкли к гулу пушек, что он больше не тревожил их сон. Дети играли в осаду и оборону. Женщины — по любому поводу или без повода — не боялись выходить из дому в парк, простреливаемый со всех сторон.

Много недель длилась эта оборона, и люди ни на минуту не теряли присутствия духа перед лицом смерти, которая являлась в самых различных образах, в образе пули, оспы, холеры и других болезней, вызванных несъедобной пищей и постоянным недоеданием, в образе изнурительного и тяжкого труда в долгие часы дневных и ночных сражений в гнетущей индийском жаре и отсутствия отдыха из-за невиданного нашествия москитов, мух, мышей, крыс и блох.

Через шесть недель после начала осады гарнизон не досчитывал уже более половины своего первоначального состава белых солдат и примерно трех пятых первоначального числа индийских.

Но борьба продолжалась, несмотря ни на что. Противник устраивал подкопы, англичане отвечали тем же, и посты тех и других взлетали на воздух. Вся усадьба Резиденции была изборождена подземными ходами противника. Шел постоянный обмен смертоносными любезностями: то англичане совершали вылазки под покровом ночи, то противник переходил в атаку, стремясь пробить брешь в стене или перелезть через нее; впрочем, атаки эти стоили больших потерь и всегда заканчивались неудачей.

Женщины привыкли ко всем ужасам войны: к стонам, раненых, к виду крови и смерти. Вот что пишет леди Инглис в своем дневнике:


«Мимо наших дверей сегодня пронесли няню миссис Брюер; ее ранило в глаз. Чтобы извлечь пулю, необходимо было вынуть глаз. Миссис Брюер держала ее во время этой страшной операции».


Первый посланный на помощь полк во главе с Хэвлоком и Утрамом[91] пришел только через три месяца после начала осады и ничем не смог помочь. Ценою мужественных сражений полк ворвался в Лакхнау, а затем с отчаянными боями, где против каждого белого бились сотни индийцев, прошел через весь город и пробился в Резиденцию; но к тому времени ряды его настолько поредели, что он уже не в силах был оказать помощь отважному гарнизону. В последнем бою полк потерял больше людей, чем оставалось в Резиденции. Остатки этого полка превратились в осажденных.

Тем временем бои и голод не прекращались, и люди продолжали умирать от пуль и болезней. Обе стороны сражались энергично и неутомимо. Вот как описывает капитан Бёрч положение в Резиденции во время третьего месяца осады:


«В качестве примера шквального огня, который нам приходилось выдерживать в тот месяц, можно привести случай, когда верхний этаж кирпичного здания был, можно сказать, почти начисто срезан огнем из простых мушкетов. Это здание служило отличной мишенью. В него неизменно попадали все пули, которые миновали верхушку крепостного вала, и ложились они в одну линию, как бы перерезая стену, в это в конечном итоге привело к тому, что верхний этаж рухнул. Рухнула и надстройка на крыше в той части, где размещалась столовая артиллерийского дивизиона. Дом Резиденции превратился в развалины. Командный пункт капитана Эндерсона был давно уничтожен пушечным огнем, за ним пал и пункт Иннеса. Их изрешетили пули. В пункт полковника Мастерса попало не менее двухсот пуль».


Но измученный гарнизон продолжал упорно сопротивляться еще целый месяц — октябрь. Второго ноября стало известно, что вскоре на помощь им из Канпура двинутся части сэра Колина Кемпбелла[92].

12 ноября послышался гул их пушек.

13 ноября гул орудий стал более отчетливым. Сэр Колин Кэмпбелл приближался медленно, но неуклонно, с боями прорываясь вперед, штурмуя одну крепость за другой.

14 ноября он заявил колледж Мартиньер[93] и поднял на нем британский флаг. Флаг этот был виден и из Резиденции.

Затем он овладел Дилкушей[94].

17 ноября он занял дом, где раньше размещалась столовая 32-го полка — укрепленное здание, настоящая крепость. «Один из самых тревожных и самых волнующих дней!» — пишет леди Инглис в своем дневнике. — «Около четырех часов дня во двор вошли два незнакомых офицера, ведя на поводу лошадей». И, увидев их, она поняла, что английские войска наконец соединились, что на этот раз помощь действительно пришла и что долгая осада Лакхнау кончилась.

Последние восемь — десять миль пути сэр Колин Кемпбелл шел через море крови. Основным оружием служил штык, бой шел не на жизнь, а на смерть. Путь преграждали крепкие каменные здания, каждое из которых представляло собой маленький, но хорошо укрепленный форт, защищаемый сотнями индийцев, и взять их можно было только штурмом. Ни та, ни другая сторона не желали ни просить, ни даровать пощады. Около Сикандербагха[95], где почти две тысячи солдат противника засели в большом каменном здании, расположенном в саду, кровопролитие продолжалось до тех пор, пока не погибли все участники сражения. Вот каков был характер этого опустошительного похода.

В то время деревьев на равнине почти не было, и защитники Резиденции могли наблюдать каждый шаг, каждую победу солдат Кемпбелла; их продвижение можно было видеть по клубам порохового дыма и слышать по гулу орудий.

Сэр Колин Кемпбелл пришел в Лакхнау не для того, чтобы завладеть городом, а лишь для того, чтобы прорвать кольцо осады и спасти защитников Резиденции. Дней через пять после его прихода в глухую полночь через главные ворота Резиденции (Бейли-Гард) началась тайная эвакуация английского гарнизона. Первыми были выведены двести женщин и двести пятьдесят детей. Капитан Бёрч пишет:


«Затем начался превосходно подготовленный маневр под весьма успешным командованием — общий отход всех частей, объединенный марш, требующий величайшего внимания и мастерства. Сначала была выведена рота, которая непосредственно вела бои с противником на самом переднем крае Резиденции. За ней поочередно снимались с позиций все остальные роты, пока наконец не был эвакуирован весь гарнизон. Затем в таком же порядке начали отходить части Хэвлока, следуя у нас в арьергарде. За ними двинулись отряды главнокомандующего. Вся операция по выводу частей была проведена предельно организованно, четко и точно, — так точно, как складывается подзорная труба. В Резиденции царила мертвая тишина, и противник ничего не заподозрил».


Леди Инглис, рассказывая о своем муже и генерале сэре Джеймсе Утраме, сообщает заключительную подробность этого величественного ночного отступления, когда приходилось двигаться ощупью, в полнейшей темноте, проскальзывая через ворота, которые так долго и так славно охранялись:


«Ровно в двенадцать часов они тронулись в путь; Джон и сэр Джеймс Утрам оставались на место, пока все до единого не вышли, а затем они сняли шляпы перед Бейли-Гард, местом самой славной обороны в истории».

Глава XXIIIВОСТОРГИ ПО ПОВОДУ ТАДЖ-МАХАЛА

Не расставайтесь с иллюзиями. Без них жизнь ваша превратится в тоскливое существование.

Новый календарь Простофили Вильсона

Часто самый верный способ ввести человека в заблуждение —

сказать ему чистую правду.

Новый календарь Простофили Вильсона

Английский офицер вел нас по пути, пройденному сэром Колином Кемпбеллом, и когда я прибыл в Резиденцию, я так хорошо знал дорогу, что мог бы самостоятельно вести по ней людей; но компас у меня в голове не работает с самого моего рождения, и как только я очутился за разбитыми воротами Бейли-Гард и стал припоминать, как шли, с боями прорываясь через город, спасательные войска, у меня в голове все спуталось, и я уже так и не смог ничего припомнить. Да и теперь, когда я смотрю на карту боев, я ничего не соображаю. Для меня все равно что запад, что восток, и я совершенно не способен читать оперативные карты, у которых восток обычно находится справа.

Руины Резиденции, заросшие цветущим плющом, по-прежнему величественны и прекрасны. Места боев сейчас считаются священными, за ними очень следят, и пока англичане остаются в Индии хозяевами, никому не позволит осквернить эти места ради каких-нибудь корыстных или коммерческих целей. На территории Резиденции похоронены те, кто погиб во время долгой осады.

Я был способен до известной степени представить себе тот страшный ураган, что день и ночь свирепствовал здесь в течение стольких месяцев, и некоторым образом мог даже представить, как вели себя мужчины, но я никак не мог понять, как жили здесь двести женщин, и уж совершенно не в состоянии был вообразить тут двести пятьдесят детей. Из дневника леди Инглис я узнал, что детей ничуть не смущали кровь, резня, треск и гул осады, словно это были вполне естественные явления, присущие жизни всякого ребенка; и я честно пытался представить себе все это. Но когда я прочитал, как ее маленький Джонни вбежал, весь окутанный пороховым дымом, возбужденно крича: «Мама, мама, белая курица снесла яичко!», я понял, что сделать этого не могу. В подобном случае Джонни полагалось сидеть под кроватью. Я мысленно видел его там, потому что видел там себя; и я думаю, вряд ли меня заинтересовала бы курица, которая снесла яйцо, — меня бы куда больше волновали солдаты, которые осыпали друг друга смертоносными снарядами. Во время обеда в клубе я оказался за столом рядом с одним из тех детей; я знал, что во время осады он был в том возрасте, когда у ребенка прорезаются зубы н он учится говорить; и хотя для меня он был после руин Резиденции самой интересной достопримечательностью Лакхнау, все же я не мог вообразить, каково было его существование в те бурные времена его младенчества и какое он должен был испытывать удивление, когда весь этот шум и пальба стихли и он очутился в незнакомом ему мире тишины. Когда я с ним познакомился, ему исполнился только сорок один год — просто мальчишка по сравнению со столь древним событием, каким считалось Великое Восстание.

Потом мы осмотрели Канпур и видели открытый участок земли — арену памятной обороны Моора, и то место на берегу Ганга, где произошло массовое истребление обманутого гарнизона, и маленький индийский храм, откуда раздался сигнал, приказывающий убийцам приступить к делу. Этот храм расположен в тихом, уединенном месте, на берегу медленной безгласной реки. Неподвижные мелкие воды ее заключены и узкие каналы, разделенные широкими песчаными отмелями по всему руслу, и единственным живым существом там оказалась причудливая птица с лысой головой — зобастый аист. Он с важным видом одиноко стоял на своих шестифутовых ногах-ходулях на дальней отмели, втянув голову в плечи и о чем-то задумавшись; наверное, он думал о своей добыче — мертвый индиец покачивался на воде у его ног — и размышлял, съесть ли его самому или позвать приятелей. Оба они — и он сам, и его добыча — вполне подходили к этой мрачной местности. Они удивительно гармонировали с ней, подчеркивая ее уединенность и торжественность.

Видели мы и место гибели беззащитных женщин и детей, а также великолепный памятник над колодцем, где покоились их останки. Черная Яма Калькутты уничтожена, но наступил более почтительный век, и малейшие следы ужасных страданий и мужественных подвигом гарнизонов Лакхнау и Канпура будут свято охраняться потомством,

В Агре и вокруг нее, а затем и в Дели мы видели множество крепостей, мечетей и склепов, построенных в дни мусульманского владычества. Сейчас они по своему богатству, великолепию и ценности материала и украшений являются величайшими произведениями искусства, превосходящими все созданное до сих пор на земле. Я не собираюсь описывать эти чудеса, по сравнению с которыми все остальное кажется мелким и незначительным. К счастью, мне не довелось много читать о них, поэтому я мог самостоятельно и разумно оценить их; они потрясли меня, привели в восторг, довели до состояния высшего блаженства. Но если бы я предварительно подстегнул свое воображение, испив слишком много пагубно действующего литературного алкоголя, мне пришлось бы испытать разочарование и скорбь.

Я хочу рассказать лишь об одном из этих многочисленных всемирно известных памятников — о Тадж-Махале, самом знаменитом сооружении на земле[96]. Я слишком много читал о нем. Я видел его при свете солнца и при свете лупы, я смотрел на него издали и вблизи; я все время знал, что это — настоящее чудо из чудес, что он не имеет и никогда не будет иметь равного себе, — и все же я чувствовал, что это не мой Тадж. Мой Тадж был создан восторженными писаками, он жил в моем воображении, и я не мог от него избавиться.

Мне хочется познакомить читателя с несколькими отрывками из обычных описаний Тадж-Махала и просить его отметить те впечатления, что останутся у него в памяти. Эти описания отличаются полной достоверностью, — по крайней мере они правдивы настолько, насколько позволяет ограниченность речи. По речь — штука коварная, на нее никогда нельзя положиться: она редко располагает определения и другие слова так, что факты не представляются читателю в преувеличенном виде, тем более что читательское воображение всегда с охотой принимается за дело и с легкостью раздувает из мухи слона.

Для начала приведу строки из маленького местного путеводителя, отлично составленного мистером Сатья Чандра Мукерджи. Возьмем наугад несколько отрывков:


«Мозаичные украшения Таджа, цветы и лепестки на мраморе его стен говорят о великолепии отделки».


Это сущая правда.


«Мозаичные украшения, мрамор, цветы, бутоны, листья, лепестки и стебли лотоса почти не имеют себе равных во всем цивилизованном мире».


«Мозаичная работа из драгоценных камней достигла своего совершенства при создании Тадж-Махала».


Драгоценные камни, инкрустированные цветы, листья и бутоны на стенах. Что вы видите перед собой? Не растет ли сказочное здание? Не становится ли оно шкатулкой, набитой драгоценностями?


«В целом Тадж производит удивительное впечатление— сочетание величественного и прекрасного».


Дадим слово суру Уильяму Уилсону Хантеру:[97]


«Тадж-Махал с его величественными оводами, это мраморное чудо, возвышается над рекой».


«Он выстроен из белого мрамора и красного песчаника».


«Невозможно описать всю сложность его архитектуры и тонкие изящество отделки».


Сэр Уильям продолжает. Я особо выделю некоторые его слова:


«Мавзолеи покоится на высоком мраморном постаменте, по углам которого возвышаются четыре стройных минарета, поражающие изяществом своих пропорций и исключительной красотой. За постаментом крыльями вздымаются дно мечети, каждая из которых представляет законченное произведение индийского зодчества. В центре всего сооружения стоит мавзолей; он занимает площадь в сто восемьдесят шесть квадратных футов, и его сильно усеченные углы образуют неправильный восьмиугольник. Самая примечательная особенность этого центрального здания — огромный купол, примерно в две трети шара; он постепенно суживается кверху, заканчиваясь острием, которое венчает полумесяц. Ниже — обнесенная ажурной мраморной решеткой королевская усыпальница, где покоится прах жены правителя и его самого. Каждый угол мавзолея увенчан точно таким же куполом, только меньшего размера, воздвигнутым на украшенном изящными сарацинскими сводами фронтоне. Свет проникает внутрь черев двойную решетку ажурного мрамора; она смягчает яркий блеск индийского неба, в то время как белизна итого мрамора рассеивает мрак под сводами. Внутренняя отделка состоит из мозаичного орнамента, инкрустированного дорогими камнями агатом, яшмой и другими, которым богато украшен каждый свод и каждый рельеф сооружения. Коричневый и фиолетовый мрамор, широко использованный для гирлянд, завитков и панелей, приятно ласкает глаз на фоне белоснежных стен. В отношении игры красок и архитектурных достоинств Тадж-Махал может считаться лучшим образцом декоративного искусства в мире, и, раз увидев, нельзя забыть ни совершенную симметрию его внешних форм, ни воздушного изящества его куполов, мраморными шарами устремляющихся в ясное небо. Тадж-Махал — венец декоративного искусства индомусульманских зодчих, достигших той ступени творчества, когда нельзя различить, где кончается работа архитектора и начинается работа ювелира. Его великолепные ворота украшены по углам не диагональным орнаментом, который вполне удовлетворял создателей ворот мавзолеев Итимадуд-даула и Сикандера, а витыми мраморными гирляндами, отличающимися красотой и рельефностью своих линий и непревзойденной смелостью замысла. Прекрасная мозаика заменила треугольные инкрустации в виде больших цветов из белого мрамора. Строгие перпендикулярные линии черного мрамора и отлично соразмеренные панели из того же материала весьма эффектно использованы в отделке интерьера ворот. Наверху индийские консоли и монолитные архитравы Сикандера заменены мавританскими сводами, выложенными пз красного песчаника и образующими многочисленные киоски и павильоны для украшения крыши. Из этих павильонов с колоннами открывается великолепный вид на тадж-махальские сады, в дальнем конце которых протекает величественная река Джамна, и на город Агру с городской крепостью. Через эти прекрасные ворота попадаешь напрямую как стрела аллею, осененную вечнозелеными деревьями, прохладную из-за широкого, но неглубокого ручья, что течет прямо посередине этой аллеи, направляясь к самому Таджу. Тадж весь состоит из мрамора и драгоценных камней. Красный песчаник других мусульманских сооружений окончательно исчез, или, правильнее будет оказать, красный песчаник, который обычно использовался для придания стенам толщины, в Тадже целиком покрыт белым мрамором, а белый мрамор в свою очередь инкрустирован прекрасными, цветами из драгоценных камней. Интерьеры оставляют впечатление необыкновенной чистоты — этот эффект достигается отсутствием грубых строительных материалов, столь часто применяемых зодчими Агры. Внизу стены и панели покрыты растительным орнаментом в виде тюльпанов, олеандров и распустившихся лилий, выполненных резьбой по белому мрамору; и хотя мозаичные цветы из драгоценных камней ослепительны, если смотреть на них вблизи, тем не менее в целом создается впечатление белизны, тишины и спокойствия. Белизна нарушается лишь игрой света инкрустированных камней, линиями черного мрамора и выписанными тонкой вязью текстами из корана, тоже из черного мрамора. Под куполом гигантского мавзолея стоят гробницы — или, скорее, кенотафии — властителя и его супруги, обнесенные высокой ажурной решеткой белого мрамора; и в этом мраморном чуде зодчие отказались от старинных геометрических фигур ради ажурной резьбы в виде цветов и листьев, выполненных с невиданной свободой творческой мысли и вдохновением. на кенотафиях, окруженных этим изумительным художественным произведением, нет никакой резьбы, кроме Каламдана в виде удлиненного пенала на гробнице Шах-Джехана, Но оба кенотафия украшены мозаикой из самых дорогих камней и вечно прекрасными олеандровыми гирляндами».


Байярд Тэйлор, подробно описав Тадж, продолжает:


«Вокруг сплетается листва пальм, смоковниц и перистых бамбуковых деревьев; неумолчно звенит пение птиц, а воздух напоен ароматом роз и цветов лимона. В конце аллеи, на самом видном месте, возвышается Тадж. В нем нет никакой таинственности, в нем все ясно и просто. Произведение совершенной красоты и полнейшей законченности линий, он похож на творение гения, которому неведомы слабости и пороки, присущие человечеству».


Все эти описания абсолютно правдивы. Но взятые вместе они создают для вас картину совершенно искаженную. Вы не в состоянии правильно соединить их в своем воображении. Писатели вкладывают вполне определенное значение в свои слова и фразы, но для вас эти слова и фразы имеют другое, менее конкретное значение. Мне кажется, я теперь понимаю, какую ценность представляют для писателей их собственные фразы, и, чтобы помочь читателю, я повторю некоторые из этих описаний и снабжу их коэффициентом, характеризующим их ценность, — тогда мы увидим разницу между расчетами писателя и ошибочными расчетами читателя.

Дорогие камни: агат, яшма и прочие. — 5.

Которые украшают богатой резной работой каждый рельеф сооружения. — 5.

Лучший образец декоративного искусства в мире. — 9.

Тадж является той ступенью творчества, когда нельзя различить, где кончается работа архитектора и начинается работа ювелира. — 5.

Тадж весь состоит из мрамора и драгоценных камней. - 7.

Инкрустирован прекрасными цветами из драгоценных камней. — 5.

Мозаичные цветы из драгоценных камней ослепительны (за чем следует чрезвычайно важная оговорка, к которой читатель, разумеется, отнесется весьма легкомысленно) . — 2.

Гигантский мавзолей. — 5.

Это мраморное чудо. — 5.

Изумительное художественное произведение. — 5.

Мозаичные цветы из самых дорогих камней. —5.

Произведение совершенной красоты и полнейшей законченности линий. — 5.

Все эти описания верны: цифры, стоящие рядом с ними, довольно точно воспроизводят ценность каждого из них. Тогда почему же они создают картину столь искаженную? Да потому, что читатель, увлеченный своим собственным богатым воображением, располагает их совершенно неправильно. Писатель расположил бы первые три коэффициента следующим образом:

5

5

9

Итого 19, — и это была бы истинная правда.

А читатель располагает их по-другому: 559, — и получается ложь.

Писатель сложил бы все двенадцать цифр вместе, и сумма их, выраженная числом 63, была бы правдой о Тадж-Махале, чистой правдой.

Но читатель — всегда во власти своего воображения — поставит цифры к ряд, одну за другой, и получит число, соответствующее огромной, благородной лжи:

 559575255555

Вам придется самим расставить точки. Я должен продолжать свой рассказ.

Читатели, обязательно расположит цифры именно так, и тотчас же перед ним вырастет, сверкая на солнце брильянтами, огромный, до неба, Тадж-Махал.

Мне пришлось раз пятнадцать побывать на Ниагаре, пока я наконец не отделался от того образа Великого водопада, который жил в моем воображении, и начал здраво и рассудительно восхищаться тем, что он собою представляет в действительности, а не тем, что я ожидал увидеть. Когда я впервые приближался к нему, я задрал голову вверх, ибо думал, что сейчас увижу, как целый Атлантический океан низвергается вниз с вершины покрытых вечными туманами Гималайских гор, — сплошную стену зеленоватой воды шириной в шестьдесят миль и высотой в шесть миль; и потому, когда я внезапно увидел действительность — вывешенный для просушки маленький мятый и мокрый фартук, — разочарование было так велико, что я упал на землю как подкошенный.

И вот медленно, но верно и неуклонно за пятнадцать посещений размеры водопада все больше и больше приближались к действительности, пока я наконец не понял, что, хотя высота Ниагары составляет всего сто пятьдесят пять футов, а ширина ее четверть мили, тем не менее это весьма внушительное явление природы. Водопад, правда, рассеял мои прежние иллюзии, но все же был достаточно велик.

Я знаю, что с Тадж-Махалом мне нужно было поступить точно так, как я поступил с Ниагарой, а именно: посетить его пятнадцать раз и постепенно избавиться от образа, созданного в моем мозгу писателями с помощью моего собственного воображения, заменив его настоящим Таджем. Он был бы благородным, великолепным чудом; не тем чудом, которое он заменил, но все же чудом, заслуживающим восхищения. Я сам, мне кажется, легкомысленный читатель, читатель-импрессионист; импрессионистски настроенный читатель того, что вовсе не является импрессионистским; читатель, который часто упускает немаловажные детали и неправильно располагает цифры, извлекая из прочитанного только общее смутное впечатление, впечатление ложное, не подтвержденное подробностями, находящимися в моем распоряжении, подробностями, которые я не изучал и значение которых я не пожелал осторожно и разумно оцепить. Это — впечатление, которое раз в тридцать пять или сорок прекраснее действительности, и следовательно — во много лучше и ценнее ее. И поэтому незачем мне было охотиться за этой действительностью; лучше бы я остался на расстоянии многих миль от нее и хранил в своем воображении собственную могучую Ниагару, что низвергается прямо с небесного свода, и собственный Тадж-Махал, созданный из разноцветных туманов, покоящихся на украшенных драгоценными камнями радугах, опорами для которых служат колоннады, сотканные из лунного света. Человеку с необузданной фантазией лучше никогда не видеть воочию знаменитые чудеса света.

По-видимому, много, много лет назад я почему-то решил, что среди произведений искусства, созданных человеком, Тадж занимает такое же место, какое среди творений природы принадлежит ледяной буре; что Тадж представляет собою совершеннейшее творение рук человеческих по красоте, изяществу, утонченности и величию, точно так же как ледяная буря представляет собой совершеннейшее твореное природы ни сочетанию тех же качеств. Я не знаю, давно ли возникла у меня эта мысль, но я твердо знаю, что не могу припомнить такого времени, когда мысль об одном из этих воплощений небывалого и бесподобного совершенства не вызывала бы мысли о втором. Стоило мне только подумать о ледяной буре, как тотчас же передо мной вставал Тадж-Махал во всей своей божественной красе; а когда я думал о Тадже с его мозаикой и инкрустациями из драгоценных камней, я видел перед глазами ледяную бурю. Итак, для меня Тадж-Махал никогда не имел себе равного среди храмов и дворцов, ничто не могло соперничать с ним, — это была ледяная буря, созданная руками человека.

Здесь, в Лондоне, беседуя на днях со своими английскими в шотландскими друзьями, я упомянул о ледяной бурс, использовав этот образ в качестве риторической фигуры, но прием мой успеха не имел, ибо никто из присутствующих никогда не слышал о ледяной буре. Один джентльмен, неплохо знавший американскую литературу, заявил, что он ни в одной книге не встречал даже упоминания о ледяной буре. Это очень странно. Правда, в я не мог вспомнить, читал ли я о ней в какой-нибудь книге; а между тем осенним листьям, как и всем прочим деталям американского пейзажа, литература оказывает большое внимание.

Подобное упущение тем более удивительно, что в Америке ледяная буря — настоящее событие, и к ней нельзя отнестись легкомысленно. Весть о ее приближении передается из комнаты в комнату, люди стучат друг другу в двери с криком: «Ледяная буря! Ледяная буря!», и даже самые ленивые сони сбрасывают с себя одеяла и бросаются к окнам. Ледяная буря чаще всего бывает в середине зимы и творит свои чудеса в тишине и мраке ночи. Славный моросящий дождик многие часы орошает обнаженные ветви и сучья деревьев, замерзая на лоту. Вскоре каждый ствол дерева, каждая ветка, каждый сучок оказываются закованными в броню твердого прозрачного льда, а все дерево становится похожим на скелет, сделанный из кристально-чистого стекла. Под каждой веткой, под каждым сучком по всей длине их висят гирлянды маленьких сосулек— замерзших капель. Иногда эти подвески напоминают не сосульки, а круглые бусинки — замерзшие слезы.

К рассвету погода проясняется, на небе ни облачка, воздух чист и свеж, все кругом тихо, ни шороха, ни ветерка. Заря занимается и разгорается, весть о ледяной буре облетает весь дом, и все — и стар и млад, — закутавшись в шали и одеяла, спешат к окнам, чтобы, сгрудившись там, полюбоваться делами великого белого волшебника. Тишина стоит мертвая, люди боятся шелохнуться, взоры всех прикованы к деревьям. Все ждут: они знают, что сейчас произойдет, и ждут, — ждут чуда. Время бежит, но не слышно ни звука, лишь часы тикают на степе; наконец солнце заливает пучком первых своих лучей дерево, похожее на привидение, и оно чудесно превращается в белый сноп сверкающих алмазов. Затаив дыхание, с комком в горле и влагой в глазах, зрители снова ждут, ибо знают, что это еще не все, — сейчас произойдет нечто большее. Солнце поднимается выше, еще выше, заливая потоком света все дерево от вершины до самых нижних ветвей, превращая его в костер белого пламени; и вдруг, совершенно неожиданно, свершается великое чудо, величайшее чудо из чудес на земле: порыв ветра приводит в движение все ветви, и в следующую секунду белое дерево разбрасывает во все стороны поток драгоценных камней всех цветов радуги. Оно стоит и, покачиваясь, переливается, искрится, танцуют, искрясь, рубины и изумруды, алмазы и сапфиры. Это ослепительное, божественное, волшебное зрелище! Это чарующее видение разноцветного пламени, в котором столько неописуемой красоты, столько неземного блеска, что такого не увидишь, наверно, и за вратами рая!

И всем существом своим, всеми фибрами души я чувствую, что ледяная буря — вершина творчества Природы в области прекрасного и величественного; и, хотя бы разумом, я твердо знаю, что Тадж-Махал — это ледяная буря, содеянная руками человека.

В ледяной буре каждая бусинка из мириад ледяных бусинок, свисающих с каждого сучка и с каждой ветки, выглядит настоящей жемчужиной и меняет цвет при малейшем движении, вызванном порывом ветра; на каждом дереве сверкают миллионы таких жемчужин, и весь лес тысячу раз повторяет величие одного дерева. Сейчас мне пришла в голову мысль о том, что я никогда не видел ледяной бури на картинах и никогда не слышал, чтобы какой-нибудь художник попытался ее изобразить. Интересно, почему это так? Быть может, потому, что краски и кисть не способны передать ослепительный блеск залитого солнцем драгоценного камня? Должна же быть причина тому, что самое чарующее явление в природе не запечатлено кистью художника.

Самый верный способ ввести читателя в заблуждение — сказать ему чистую правду. Те, кто описывал Тадж-Махал, употребляли слова «драгоценный камень» в самом строгом его смысле, в научном смысле. А в этом смысле слова «драгоценный камень» очень скромны и ничего особенного не обещают глазу; нет в них ничего яркого, ничего ослепительного, ничего блестящего, ничего великолепного, никакой игры красок. Эти слова совершенно точно определяют спокойную и трезвую работу с драгоценными камнями в Тадже, то есть определяют ее для одного тонко понимающего человека из тысячи; но для 999 остальных они создают совершенно ложное восприятие. А эти 999 человек - как раз те люди, о которых нужно особенно заботиться, ибо у них эти слова не вызывают понятия о скромных инкрустациях из яшмы, агата или других камней; они знают эти слова только в их широком, обыденном смысле, для них они означают брильянты, рубины и опалы и им подобные, и как только они видят эти слова на бумаге, как тотчас же в их воображении возникают мириады огней всех цветов радуги.

Писатели пишут для большинства; и для того, чтобы их правильно понимали, им следует употреблять слова в их обычном смысле или прилагать объяснения. Слово «фонтан» имеет одно значение в Сирии, но там живет не так уж много людей; совершенно иное значение приобретает оно в Северной Америке, где население составляет семьдесят пять миллионов человек. Если бы я, описывая сирийский пейзаж, воскликнул: «На узком пространстве земли всего в четверть мили я увидел в сиянии лунного света двести прекрасных фонтанов — представьте себе это зрелище!» — в воображении североамериканцев возникли бы многочисленные водяные столбы, вздымающиеся ввысь, изогнутые в грациозные дуги, рассыпающиеся жемчужными каплями — белый огонь в лунном сиянии; и представление это оказалось бы ложным. А вот сирийца не обмануть: он бы представил себе двести простых родников — двести ленивых, навевающих дремоту лужиц, таких же плоских, скромных и спокойных, как любой коврик у двери, и даже лунный свет не заставил бы его утратить реальное отношение к вещам. И я имел бы полное право употребить слово «фонтан»; оно было бы совершенно правдивым, оно выражало бы чистую правду для горстки сирийцев, но чистую неправду для миллионов североамериканцев. Всячески склоняя и спрягая слова «драгоценные камни», авторы книг о Тадже не нарушают своих юридических прав, но совершенно игнорируют права моральные: они описывают его с научной скрупулезностью, и читатель дает волю своей самой буйной фантазии.

Глава XXIVСАТАНА ПЬЯН И ЛИШИЛСЯ РАБОТЫ

Сатана, обращаясь к пришельцу, раздраженно: «Вы, чикагцы, воображаете, что вы тут лучше всех; а на самом деле вас тут просто больше всех».

Новый календарь Простофили Вильсона

Довольные путешествовали мы по Индии. Побывали мы и в Лахоре, где губернатор одолжил мне слона. С таким гостеприимством я столкнулся впервые в жизни. Это был прекрасный слон, приветливое, благородное, хорошо воспитанное животное, и я ничуть его не боялся. Я даже довольно уверенно разъезжал на нем по запруженным народом улочкам города, где лошади при виде моего слона цепенели от ужаса, а дети чудом ухитрялись не попадать ему под ноги. С важным, независимым видом шествовал он посередине улицы, заставляя всех уступать ему дорогу или расплачиваться за последствия. Обычно, когда я езжу верхом или в экипаже, я всегда побаиваюсь столкновений, но на сей раз, на спине у слона, опасений у меня как не бывало. Я, наверно, преспокойно проехал бы на нем сквозь табун диких лошадей. Езду на слоне я предпочел бы, пожалуй, всем остальным способам передвижения: во-первых, из-за ее безопасности; во-вторых, ради того прекрасного зрелища, какое открывается перед тобой со спины слона; в-третьих, из-за чувства собственного достоинства, какое испытываешь на такой высоте; и, наконец, ради того, что можно заглядывать во все окна и видеть, что там делается. Лахорские лошади привыкли к слонам, но тем не менее безумно их боятся. Это очень странно. Возможно, чем больше они узнают слонов, тем больше уважают их, выражая свое уважение столь своеобразным способом. Ведь и мы не страшимся динамита до тех пор, пока не познакомимся с ним как следует.

Мы добрались даже до Равальпинди на афганской границе, — то есть я полагаю, что это была афганская граница, а быть может, и Герцеговина — она тоже где-то там, — а затем отправились обратно в Дели, чтобы только посмотреть — но не описывать старинные памятники архитектуры в Новом и Старом Дели. Мы хотели видеть и места знаменитых боев времен восстания, когда англичане взяли Дели штурмом, проявив неслыханные чудеса храбрости и героизма.

В Дели мы недурно отдохнули и освежились в огромном старинном особняке, представляющем большой интерес с точки зрения истории. Особняк этот был выстроен богатым англичанином, который проникся духом Востока до такой степени, что даже завел гарем. Но он был человеком широких взглядов и таким оставался всегда. Для нужд своего гарема он выстроил мечеть, а для себя — церковь. Такие люди еще кое-где попадаются. В дни восстания особняк был штаб-квартирой английского генерала. Он стоит в большом саду — тоже в восточном стиле — и окружен величественными деревьями. На деревьях живут обезьяны, — и не просто обезьяны, а обезьяны сметливые, дерзкие и ничуть не пугливые. Улучив минуту, они забираются в дом и тащат оттуда все, что им вовсе не нужно. В одно прекрасное утро владелец дома принимал ванну, причем окно ванной комнаты было отворено. Возле окна стоила банка с желтой краской, и рядом лежала кисть. В окне появились обезьяны; желая их прогнать, хозяин швырнул в них губкой. Однако обезьяны и не подумали пугаться; они вскочили в комнату и, схватив кисть, обдали хозяина дома желтой краской с ног до головы, вынудив его спасаться бегством. Они перепачкали краской все стены, пол, ванну, окна и мебель и уже забрались было в гардеробную, начав хозяйничать и там, когда наконец подоспела помощь и их прогнали.

Две обезьяны пробрались рано утром и в мою комнату — ставни оставались незатворенными, и они проникли через окно, — и когда я проснулся, одна из них причесывалась перед зеркалом, а другая горько плакала, читая юмористические заметки в моей записной книжке. Поведение обезьяны перед зеркалом меня не задело, зато поведение второй глубоко оскорбило и оскорбляет до сих пор. Я швырнул в нее какой-то предмет, хотя делать этого совсем не следовало, ибо мой хозяин предупредил меня, что обезьян лучше не трогать. В ответ они стали швырять в меня чем попало, а когда поблизости ничего больше не осталось, побежали в ванную комнату, чтобы пополнить свои запасы метательных снарядов; тут-то я и запер их в ванной.

В Джайпуре, в Раджпутане, мы прожили довольно долго. Мы поселились там не в старом городе, а в небольшом предместье, в нескольких милях от него, где жили европейцы. Европейцев насчитывалось там всего четырнадцать человек, но все они были милыми, гостеприимными людьми, и мы чувствовали себя как дома.

В Джайпуре нам снова довелось увидеть то, что мы видели по всей Индии: слуга-индиец — настоящее сокровище в своем роде, но за ним необходимо присматривать, и англичане это знают. Если его посылают с каким-нибудь поручением, он должен чем либо доказать, что выполнил его. Когда нам посылали фрукты или овощи, к ним обычно прилагалась расписка, которую мы должны были подписать; иначе мы могли их и не получить. Если нам предоставляли экипаж, то в расписке ясно указывалось, с какого и по какой час он находится в нашем распоряжении, чтобы кучер со своими подручными не отнял у нас часть дарованного времени и не использовал его в свое удовольствие.

Двухэтажная гостиница, где нас удобно разместили, стояла посреди большого пустого двора, огороженного земляной стеной высотою в человеческий рост. Владельцы гостиницы, девять братьев-индийцев, ютились со своими семьями в одноэтажном домике, расположенном тут же во дворе, только в сторонке. На веранде этого дома всегда виднелась куча славных темнокожих ребятишек, а среди них восседали их родители, покуривая свои хука, или хауда, или как там они их называют[98]. Возле веранды росла пальма, а на ней жила обезьяна; вид у нее всегда был усталый и печальный, вероятно потому, что она была одинока, да и вороны частенько нарушали ее покой.

По двору гостиницы свободно разгуливала корова, что придавало этому месту уединенный и сельский вид; была здесь и собака-дворняжка, которая постоянно спала, растянувшись на припеке; вид ее еще больше усиливал впечатление тишины и спокойствия, царивших тут, когда вороны улетали по своим делам. По двору то и дело сновали облаченные в белое слуги, но они казались лишь призраками, ибо шаги их босых ног были совершенно неслышны. Немного поодаль, в тени большого дерева, жил слон; он раскачивался из стороны в сторону и, протягивая хобот, выпрашивал еду у своей темнокожей госпожи или заигрывал с детьми, которые шалили у его ног. Во дворе обитали и верблюды, но их поступь была столь бархатной, что они ничуть по нарушали окружающую тишину и безмятежность.

Сатана, упомянутый в названии этой главы, — не наш Сатана, а другой. Нашего Сатану мы потеряли. Он недавно исчез из нашей жизни, и я искренне оплакивал его. Я скучал по нему; прошло уже много месяцев, а я все еще скучаю. С удивительной быстротой перелетал он с места на место, выполняя одно поручение за другим. Он не всегда все делал правильно, но, во всяком случае, все делал, причем мгновенно и не теряя ни минуты. Бывало, скажешь:

— Упакуй сундуки и чемоданы, Сатана.

— Слушаюсь.

Тотчас поднимался стук, грохот, шум и возня, причем халаты и платья, сюртуки и ботинки летали по воздуху; затем очень скоро все смолкало, и Сатана докладывал, касаясь рукой лба и кланяясь:

— Все готово, господин.

Это было удивительно. Положительно голова шла кругом. Правда, одежда была ужасно помята, и он соблюдал по крайней мере вначале — лишь одно правило: все укладывалось не туда, куда нужно. Но вскоре он разобрался, что куда класть, хотя, правда, тоже не совсем: до самого конца он запихивал в чемодан, предназначенный только для книг, всякую всячину, которую не знал, куда девать. И его ничуть не смущало, если ему запрещали делать это даже под страхом смерти; он лишь с приятной улыбкой касался рукой лба и говорил: «Слушаюсь», а на следующий день все начиналось снова.

Сатана был всегда при деле: он убирал в комнатах, чистил ботинки и платье, следил за тем, чтобы в умывальнике всегда была свежая вода, а костюм мой был готов еще за час до того, как мне предстояло отправиться на лекцию. И он одевал меня с головы до ног, невзирая на мое твердое решение одеваться самому, как я привык делать всю свою жизнь.

Он был прирожденным организатором и любил командовать; он отчитывал своих подчиненных, бранил и всячески изводил их. На вокзале он был просто великолепен! Да, там он чувствовал себя в своей стихии. Толкаясь и расшвыривая всех, пробирался он сквозь толпы индийцев, ведя за собой девятнадцать носильщиков, каждый из которых что-нибудь нес: один тащил сундук, другой — зонтик, третий — шаль, четвертый — веер, и так далее; каждый нес только одну вещь, и чем длиннее была эта процессия, тем лучше чувствовал себя Сатана. Он направлялся прямо к какому-нибудь спальному вагону, где все места были уже заняты, и начинал выбрасывать из него чьи-то вещи, клянясь, что это наши места и что произошла ошибка. Когда наконец отыскивался наш вагон, он тотчас же развязывал тюки со спальными принадлежностями, готовил постели, укладывал все вещи по своим местам и за две минуты наводил полный порядок; затем он высовывал голову из окна вагона, самозабвенно ругался с носильщиками и кричал, что они воры и мошенники, пока не появлялись мы и не заставляли его заплатить им все сполна и прекратить весь этот шум.

Что касается шума, то Сатана был, конечно, самым шумным дьяволом в Индии,— а это что-нибудь да значит, и даже очень многое. Я любил его за этот шум, но вся моя семьи его ненавидела. Они не могли выносить этого шума, они не могли к нему привыкнуть. Он их изводил. Обычно, когда мы приближались к вокзалу, еще за шестьсот ярдов на нас обрушивалась лавина шума, криков, визга и воплей. Я был в восторге, но мои домашние обычно говорили смущенно;

— Ну вот. Опять Сатана. Когда ты наконец его выгонишь?

И, разумеется, там, в самом центре огромной, суетливой толпы, мы находили этого маленького человечка, размахивавшего руками, как охваченный судорогами паук; черные глаза его сверкали, кисточка от фески металась из стороны в сторону, а из уст на группу изумленных носильщиков, моливших заплатить им деньги, лились потоки ругательств.

Я любил его, я ничего не мог с собой поделать; но мои жена и дочь... они не могли даже спокойно говорить о пом. По сей день сожалею я о том, что потерял его, и был бы рад взять его обратно, но они... они смотрят на это совсем иначе. Он был индийцем, родом из Сурата. Двадцать градусов широты отделяли его родину от родины Мануэля, а разница в их привычках, характерах и склонностях исчислялась по крайней мере в полторы тысячи градусов. Мануэль мне только нравился, а Сатану я любил. Настоящее имя его было настолько типично индийским — нечто вроде Бандер Рао Рам Чандер Клам Чаудар, — что я никак не мог его запомнить. Постоянно пользоваться им, во всяком случае, было немыслимо, и я его сократил.

Пробыв у нас две-три недели, он начал совершать проступки, которые мне с трудом удавалось исправить. Однажды, когда мы подъезжали к Бенаресу, он сошел с поезда — посмотреть, не найдется ли желающего завести с ним спор, ибо путешествие было долгим и утомительным и ему захотелось освежиться. Он нашел того, кого искал, но беседа несколько затянулась, и он отстал от поезда. Итак, мы оказались в чужом городе без слуги. Положение было очень неприятное, и мы сказали ему, чтобы он впредь не позволял себе подобных выходок. Он коснулся рукой лба и, как всегда, премило ответил: «Слушаюсь». Позднее, в Лакхнау, он напился. Я сказал жене и дочери, что у несчастного лихорадка, и из чувства сострадания они заставили его выпить чайную ложку жидкого хинина, который огнем обжег его внутренности. Гримасы, которые он строил, изобразили лиссабонское землетрясение лучше, чем все картины и описания, вместе взятые. На следующее утро он был все еще пьян, и все же мне, возможно, удалось бы скрыть его состояние от моей семьи, если бы он только согласился принять еще ложку хинина, но не тут-то было: хотя разум его и был порядком притуплён алкоголем, память его тем не менее сохраняла проблески жизни. Он улыбнулся своей на редкость глупой улыбкой и сказал, неловко кланяясь:

— Прости меня, большая госпожа, прости меня, маленькая госпожа. Сатана лучше не хочет, пожалуйста.

И тогда какой-то инстинкт подсказал им, что он пьян. Они решительно заявили ему, что, если это повторится, ему придется уйти. «Слушаюсь», — ответил он грустным, кротким голосом и снова неловко поклонился.

Через неделю он опять напился. И — о горе! — на сей раз это произошло не в отеле, а в доме одного англичанина. Да еще в Агре. Итак, он должен был нас покинуть. Когда я сообщил ему об этом, он кротко ответил: «Слушаюсь», коснулся рукой лба на прощанье и вышел, с тем чтобы больше никогда не вернуться. Клянусь, я бы не променял одного этого дьявола на сотню ангелов! А как он был одет, будь то в пышном отеле или в частном доме! Белоснежный муслин с головы до босых ног, вокруг талии алый кушак, расшитый золотом, а на голове синевато-зеленая чалма, достойная увенчать голову самого турецкого паши.

Он не был лгуном, но со временем, несомненно, им станет. Однажды он рассказал мне, что в детстве разгрызал кокосовые орехи зубами. А когда я спросил его, как ему удавалось засунуть их в рот, он ответил, что был в то время шестифутового роста и обладал необыкновенно большим ртом.

Желая уличить его, я спросил, куда же девался его шестой фут, но он спокойно заявил, что на него обрушился дом и что с тех пор в нем осталось только пять футов. Подобные отклонения от суровой истины способны совратить даже самого честного человека; он все чаще и чаще говорит неправду и в конце концов становится настоящим лгуном.

Преемником Сатаны оказался мусульманин Саадат Мухаммед-хан, очень темнокожий, очень высокий и очень мрачный человек. С головы, увенчанной большой чалмой, до босых ног он был укутан в белые разлетающиеся одежды. Голос у него был тихий. Ходил он бесшумно, скользящим шагом, и похож был на привидение. Обязанности свои выполнял с большим усердием и умением. Но при нем каждый день казался воскресеньем. При Сатане дело обстояло совсем иначе.


Джайпур — типично индийский город, но у него есть кое-какие особенности, которые свидетельствуют о внедрении европейской науки и европейском стремлении к всеобщему благу: это благоустроенный водопровод, построенный полностью за счет княжества; хорошее состояние санитарных устройств, понижающее цифру смертности здесь до степени, необыкновенной для Индии; превосходный парк, где в определенные дни вход открыт только для женщин; школы, где местную молодежь обучают современным ремеслам — как декоративным, так и утилитарным, и, наконец, новый великолепный дворец, в котором размещается чрезвычайно интересный и ценный музей. Конечно, без помощи махараджи и его кошелька этих сооружений не было бы и в помине; но он — натура широкая как по взглядам, так и по щедрости, и, естественно, все подобные начинания вызывают в нем горячий отклик.

Из отеля Кайсар-и-Хинд мы часто ездили в город; такая прогулка представляла большой интерес, ибо дорога, по которой мы ехали, в любое время суток была заполнена людьми и жила полной жизнью, Казалось, вся Индия пришла в движение — по дороге всегда струился поток темнокожих людей, закутанных в одежды, отливающие всеми цветами радуги, — беспокойный, колыхающийся поток счастливых, шумных, славных и вместе с тем странных людей, и странных животных, и не менее странных и диковинных экипажей.

Сам город тоже весьма своеобразен. Всякий индийский город своеобразен, но этот совсем не похож ни на какой другой. Он обнесен высокой стеной с башнями и разделен на шесть частей прямыми как стрела улицами шириною более ста футов; кварталы домов имеют длинную линию фасадов, необычная архитектура которых невольно привлекает внимание: прямые линии повсюду перерезаны хорошенькими балкончиками с колоннами, всевозможными украшениями, хитроумными, изящными и уютными карнизами и выступами. Многие фасады причудливо расписаны красками, и у всех у них фон имеет мягкий сочный цвет клубничного мороженого. Если смотреть вдоль главной улицы, то нельзя отделаться от ощущения, что это игрушечные дома, а вовсе не улица, что все это — не действительность, а лишь картина или декорация в театре.

Как-то раз во время нашего пребывания в Джайпуре эта иллюзия оказалась особенно сильной. Какой-то богатый индиец потратил целое состояние на изготовление великого множества идолов и соответствующего убранства для них, и все это должно было изображать сцены из жизни его любимого бога иди святого. В десять часом утра черва весь город должна была пройти процессия, выставляя все это великолепное зрелище на всеобщее обозрение. В огромном общественном парке по дороге в город мы увидели толпу индийцев. Это было очень любопытно. Но дальше пошло еще интереснее. Посреди широкой лужайки стоит дворец, в котором находится музей — прекрасное сооружение из камня, со сводчатыми колоннадами, расположенными одна над другой и вздымающимися к небу в виде террас. Все эти колоннады до самого верха были облеплены людьми. Представьте себе массу индийцев в одеждах самых ярких цветов; толпы, возвышающиеся одна над другой на фоне синего неба под лучами индийского солнца, превращающего их в костры яркого пламени.

Когда мы добралась до города и увидели главную улицу цвета клубничного мороженого, снова перед нашим взором заиграли краски во всем великолепии их оттенков; ибо каждый балкон, каждая причудливая ниша комнаты, окна которой выходили на улицу, все крыши домов были усеяны людьми, и каждая группа людей сверкала разноцветными красками. И сама улица, широкая и длинная, кишела пышно одетыми людьми, беспрерывно двигавшимися: они теснились, суетились и, увлекаемые общим движением, представляли собой фантастическую палитру красок всех цветов и оттенков, начиная от самых нежных, мягких и теплых и кончая самыми резкими, яркими, веселыми, блестящими, — цветов, похожих на метель из лепестком душистого горошка, которая мчится на крыльях урагана. Наконец, врезаясь в эту бурю красок, мерным шагом, покачиваясь, появились величавые слоны, облаченные в праздничные наряды, а за ними — длинная вереница причудливых повозок, где покоились столь своеобразные и столь дорогие куклы; шествие заключало множество торжественно шагавших верблюдов, на спинах которых сидели живописные наездники.

По игре красок, живописности, величию и необычайности, и по тому очарованию — и неизменному интересу, какое оно вызывало, это было самое потрясающее зрелище из всех, какие мне довелось видеть, и я не надеюсь когда-либо еще увидеть что-нибудь подобное.

Глава XXVЧИНОВНИКИ-ИНДИЙЦЫ ОШИБАЮТСЯ НИЧУТЬ НЕ БОЛЬШЕ НАС

Сначала господь сотворил идиотов. А затем, имея уже богатый опыт, он произвел на свет школьных наставников.

Новый календарь Простофили Вильсона

Что, если бы в обучении глухих, немых и слепых детей мы не проявляли большей изобретательности, чем в обучении детей, не имеющих никаких физических недостатков? В результате этого глухие, немые и слепые не приобретали бы никаких знаний. Они бы жили и умирали невежественными и бесчувственными, как камни. Методы обучения в приютах для неполноценных детей вполне рациональны. Сначала учитель точно определяет способности ребенка, а затем ставит перед ним задачи, которые помогают постепенному развитию его способностей. Задачи эти усложняются в соответствии с успехами ребенка. Они не летят на много миль или на много лиг впереди в силу неразумных причуд и равнодушия, как это часто имеет место в планах обычной государственной школы в Америке. В государственной школе ребенка научат писать слово «кот» и потом сразу требуют, чтобы он вычислял даты солнечных затмений. А когда он начинает читать двусложные слова, то уже хотят, чтобы он умел объяснить систему кровообращения. По окончании же начальной школы его запугивают головоломками, объемлющими все области человеческих знаний. Мои слова кажутся преувеличением, но тем не менее они весьма близки к истине.

Однажды и получил очень любопытное письмо из Пенджаба. Написано они было превосходным почерком, и слова там были английские, — английские, и в то же время не совсем английские. Язык письма был легким, бойким и беглым, и все же в нем чувствовалось нечто неуловимо иностранное: какая-то витиеватость стиля, сентиментальность и риторичность. Оказалось, что его написал молодой индиец, занимавший скромную должность клерка в железнодорожной конторе. Он получил образование в одном из многочисленных индийских колледжей. Как выяснилось, в Индии очень много таких образованных молодых людей. Их подняли до снеговых вершин образования, но рынок сбыта столь высокой культуры совершенно не соответствовал количеству предлагаемой продукции. Там существовало всего несколько тысяч мест мелких государственных служащих, а претендентов на эти места было великое множество. То обстоятельство, что юноша, обладавший столь превосходным знанием английского языка и таким бойким пером, занимал всего-навсего должность клерка в железнодорожной конторе, означало, что в стране есть сотни не менее способных людей, иначе он занимал бы значительно более высокую должность. Это обстоятельство, несомненно, свидетельствовало и о том, что есть тысячи молодых людей с чуть меньшими способностями и образованием, и они-то уж оказались совсем без работы. Из всего этого следует заключить, что индийские колледжи делают то же, чем уже давно занимаются наши высшие учебные заведения: с избытком поставляют на рынок труда высокообразованных молодых людей, чем наносят непоправимый вред как самим молодым людям, так и всей стране.

У себя на родине я однажды произнес речь в осуждение вреда, причиняемого средней школой. Сущность этой речи заключалась в том, что мальчики, которые, остановись они на начальной школе, были бы готовы зарабатывать себе на жизнь земледелием или каким-нибудь ремеслом, теперь начинала чувствовать к ним непреодолимое отвращение. Но мне никого не удалось убедить. Ни один из массы «высокообразованных» бездельников, и думать не желающих о том, чтобы унаследовать ремесло своих отцов, не может найти применения своим книжным знаниям. Той же почтой, что доставила мне письмо из Пенджаба, я получил небольшую книжку, опубликованную калькуттской фирмой Тэкер, Спинк и КО; книжка эта интересовала меня как своим предисловием, так и содержанием, касающимся вопроса об избытке образованных людей. В предисловии был приведен отрывок из статьи в журнале «Калькутта ревью». Читайте вместо слов «правительственное учреждение» слова «торговая контора», и вам покажется, будто в этой статье говорится об Америке.


«Образование, которое получают наши юноши, чуть улучшает их манеры, а их самих делает более смышлеными в разговоре с незнакомыми людьми. Но, с другой стороны, они начинают чувствовать неудовлетворенность своей судьбой и не желают заниматься физическим трудом. Форма, которую в нашей стране принимает неудовлетворенность, — явление нездоровое, ибо молодые индийцы полагают, что единственным занятием, достойным образованного человека, является работа чиновника в каком-нибудь учреждении, предпочтительно в правительственном. Деревенский парнишка с большой неохотой вновь берется за плуг, а городской школьник столь же неохотно и неумело принимается за работу в мастерской своего отца. Иногда эти «образованные молодые люди» решительно отказываются работать, и родителям не раз приходится пожалеть о том, что они позволили своим сыновьям соблазниться обучением в средней школе».


Книжка, из которой я взял приведенный отрывок, называется «Англо-индийская литература» и порядком напичкана ломаным английским языком коренного населения Индии: языком клерка, книжным языком, приобретенным в школе. Кое-что в ней выглядит очень забавным, — наверно, так же забавно выглядят наши сочинения, когда мы пытаемся писать не на нашем родном языке, — но большая часть книги написана удивительно правильным и легким языком. Если бы я хотел принести пример этого хорошего английского языка... Впрочем, не стоит. В Индии очень многие говорят и пишут на английском языке не хуже, чем самые образованные люди у нас. Я просто хочу привести несколько примеров странного и неправильного употребления английских слов. В книге много писем; в них нищета молит о помощи: о хлебе, о деньгах, о сострадании, о должности, — чаще всего о должности клерка, о какой-либо возможности использовать полученное просителем, но нигде не применимое образование; просят о пище и одежде, причем о пище не только для себя и своей семьи, но иногда и для десятка беспомощных родственников, ибо люди эти удивительно неэгоистичны и на редкость преданны узам кровного родства. У нас не отыщешь ничего подобного. Некоторые из этих писем причитают и молят, другие полны униженности и даже пресмыкательства, третьи, — а таких очень много, — необычайно смешны и бессвязны, но все они, как правило, трогательны, и возникший было смех обрывается, и тебе становится даже стыдно за него. В приведенном ниже письме слово «отец» не следует понимать буквально. На Цейлоне маленькая нищенка порядком смутила меня, назвал «отцом», хотя я знал, что она ошибается. Тогда я еще понятия не имел, что так поступают все просители и люди зависимые:


«Сэр!

Умоляю, пожалуйста, дать мне что-нибудь делать потому как я очень бедный парень и помочь мне некому. Отец вы добрый мне нужна работа пусть телеграф другая работа какое будет ваше желание. Я очень бедный парень вы мой отец я ваш сын хоть что-нибудь.

Ваш слуга П. С. Б.»


Столетия унизительного угнетения собственными местными правителями научили этих людей считать раболепство и лесть вполне законными формами обращения, и об этом следует постоянно помнить и относиться снисходительно, когда судишь о характере индийцев. В таких письмах нередко чувствуется тайное намерение просителя затронуть самую чувствительную, религиозную струнку белого. Даже бедный юноша закидывает свою удочку с приманкой в виде изуродованного библейского текста, надеясь, вероятно, выловить что-нибудь хоть на эту наживку, если все остальное ни к чему не приведет.

Вот просьба о месте учителя английского языка для детей:


«Дорогой сэр или джентльмен, проситель имеет много знаний в английском языке, чтобы обучать мальчиков. Мне дали понять, что Ваши подходящие дети для обучения английскому языку».


В качестве образчика цветистого восточного стиля я приведу несколько фраз из длинного письма молодого индийца губернатору Бенгалии. Это тоже прошение насчет работы:


«Достопочтенный и многоуважаемый сэр! Надеюсь, Ваша честь соблаговолит выслушать историю бедняка. Я преисполнюсь бесконечной благодарности за этот знак Вашего поистине королевского снисхождения. Счастье, подобно птице, улетело из гнезда, свитого в моем сердце, и не возвращается с тех пор, как ледяное дыхание смерти коснулось розы жизни моего отца, или, говоря по-английски: с тех пор, как он сошел в могилу; и с той минуты образ радости ни разу не вставал перед моим взором».


Как видите, типичный образец школьного английского языка, книжного языка, в котором, по правде говоря, ничего страшного нет. Если бы юноше-индийцу пришлось учить только один английский язык, он, безусловно, знал бы его превосходно. Однако дело обстоит иначе. Индиец находится в том же положении, что и наши школьники: его перегружают множеством других наук; очень часто эти науки совершенно непосильны для ученика на его ступени общего развития, и лишь самая необузданная фантазия позволит вообразить, что он способен все это одолеть. По-видимому, индиец, как и наш школьник, должен трудиться и трудиться не покладая рук и школе и дома, после чего у него почти совсем не остается времени на отдых. По-видимому, обучение его, как и обучение нашего школьника, заключается в ознакомлении с вещами, предметами и явлениями, а не с их смыслом и значением; его пичкают лишь шелухой, а не зерном. Среди нескольких сочинений индийских школьников на тему, как они проводят день, я выбрал одно, написанное подробнее остальных:


«66. Я поднимаюсь со своей постели на рассвете и кончаю мои ежедневные обязанности, потом до 8 часов я занимаю себя, после чего я занимаю себя мытьем, потом беру для своего тела сладости и как раз в 9.30 я явился в класс выполнять мои школьные обязанности, затем в 2.30 я вернулся из школы и занялся выполнением моих естественных обязанностей, потом я занимаю четверть часа на обед, затем до 5 часов я учусь, после чего я начал играть во все, что пришло в голову. После 8.30 (половина без половины восемь) мы легли спать, но перед спаньем я сказал констеблю, ровно одиннадцать ч., он пришел и разбудил нас, с половины двенадцатого мы начали читать до утра».


Не очень ясно, а? Я постараюсь помочь вам и расшифровать это сочинение. Он встает около пяти часов утра, или что-то вроде этого, и ложится спать часов через пятнадцать — шестнадцать, - это как будто понятно; но зачем ему снова вставать спустя три часа и снова учиться до самого утра - вот загадка.

Я думаю, все это потому, что он учит историю. История требует массу времени и упорного труда, если ваша «образованность» ненамного превосходит «образованность» кошки; если вам приходится буквально начинять себя множеством ничего не говорящих вам имен, случайных событий и ускользающих из памяти дат, которые вам никто не пытается объяснить, а необъясненные, они не стоят и тысячной доли затраченного на них времени. Да, он, конечно, был вынужден вставать в 11.30 вечера только для того, чтобы в полдень знать заданный ему урок по истории. А каковы результаты этого, мы сейчас увидим из экзаменационных ответов, написанных школьниками Калькутты:

Вопрос: «Кто был кардинал Уолси?»[99]

«Кардинал Уолси был редактором газеты «Норд Бритон». В номере 45 этой газеты он уличил короля во лжи, произнесенной с трона. Был арестован и брошен в тюрьму. После освобождения уехал во Францию».

3. «Был епископом Йоркским, но умер от дизентерии в церкви, на пути к месту, где ему предстояло быть оболваненным».

8. «Кардинал Уолси был сыном Эдуарда IV, после смерти отца он в возрасте десяти (10) лет сам сел на трон, но когда он превзошел или когда он впал в свой двадцатилетний возраст, в то время он хотел совершить путешествие по своим странам, подчиненным ему, но его мать воспротивилась этому, и по примеру матери он остался в своем доме и затем стал королем. После многих препятствий и беспорядков он стал королем, а потом и его брат»,

В этом, конечно, нет и слова истины.

Вопрос: «Что означают слова Ich Dien?»[100]

10. «Честь, воздаваемая первым или старшим сыновьям английских королей. Ничего особенного — просто пучок перьев».

И. «Ich Dien» - слово, написанное на перьях Слепого короля, который явился на бой, запутавшись в уздечке своей лошади».

13. «Ich Dien — титул, данный Генриху VII папой римским, когда он сопровождал Реформацию кардинала Уолси в Рим, и по этой причине его прозвали Командором веры».

В книге приведено с десяток таких бредовых ответов, высказанных на экзамене. И каждый ответ сам по себе бесспорно доказывает, что, когда школьник начал изучать историю, перед ним поставили задачу, явно для него непосильную, что от него потребовали овладения наукой, не научив предварительно, как ею овладевать а это все равно что заставить ученика заниматься геометрией, не дав ему даже самых элементарных познаний в арифметике, без которых невозможно приступить к более сложным предметам. Этим калькуттским школьникам совершенно незачем было учить историю. Незачем было устраивать им экзамен по истории, незачем было выставлять на посмешище и их самих и учителей. Знаний у них не было, значит и проверять было нечего.

Эллен Келлер потеряла дар речи, слух и зрение в раннем детстве, ей было тогда всего полтора года; а когда ей исполнилось шестнадцать, эта удивительная девочка, это чудо из чудес, сдала в Гарвардском университете экзамены по латыни, немецкому языку, французской истории, изящной словесности и другим наукам, причем не просто сдала, а сдала блестяще. Она не только знает предметы, вещи и явления, но и прекрасно понимает их сущность. Когда она пишет сочинение о шекспировском герое, ее английский язык точен и выразителен, ее подход к предмету — это подход человека знающего, и каждая страница ее сочинений озарена светом мысли. Интересно, использовала ли ее преподавательница мисс Сэлливан методы, применяемые в индийских или американских государственных школах? Нет, конечно, нет; иначе Эллен стала бы еще более немой, глухой и слепой, чем была раньше. Жаль, что невозможно обучать всех наших детей в приютах для неполноценных.

Но посмотрим, что еще знают калькуттские школьники.


«Что такое шериф?»

«Шериф — это должность, учрежденная во времена Иоанна. Здесь, в Калькутте, обязанность шерифа — выискивать и ловить тех кучеров, которые по-сумасшедшему гонят свои экипажи; но в Англии — это высокий пост».

«Шериф — это перечень ежедневных молитв».

«Человек, который охраняет винительных людей, называется шерифом».

«Шериф — латинское название кустарника, который мы называем ракитником; первый граф Энджью, отправившись в паломничество, носил его как эмблему смирения, и из этого их наследники сделали себе герб и фамилию».

«Шериф — титулованная секта, как «бароны», «дворяне» и т. д.»

«Шериф — титул, который дается таким людям в Англии, которые уважительны и набожны».


Учащихся экзаменовали по таким громоздким и различным вопросам, как геометрия, солнечный спектр, закон Habeas Corpus[101], английский парламент и метафизика; их просили проследить развитие скептицизма от Декарта до Юма. Не будет преувеличением сказать, что результаты оказались потрясающими. Разумеется, некоторые ученики оправдали мудрое решение учителей ознакомить их с этими науками; но совершенно очевидно и то, что остальные напрасно теряли время, пытаясь изучать эти сложные вопросы, меж тем как они могли его использовать гораздо продуктивнее, занимаясь более доступными им предметами. По геометрии один из учащихся подал следующее решение:

49. «Весь. BD = всему СА и т. д., и т. д., и т. д.».


Мне кажется, что это весьма туманный ответ, но, правда, я никогда не был силен в геометрии. Однако он оказался единственным, хотя на экзамен явилось пятеро учащихся, остальные только пискнули и сдались без борьбы. Писк был очень жалобный, писк отчаяния; лишь один учащийся вместо писка разразился красноречивыми упреками; это был бедный юноша, сверх меры перегруженный по глупости учителя, но упреки его красноречивы, несмотря на скудный запас знаний по английскому языку. Бедняге пришлось разгадывать загадки, которые, вероятно, не сумел бы понять даже сэр Исаак Ньютон.


«Дорогой отец экзаменатор мой отец будь добрый дай мне оценку чтобы пройти экзамен мой великий отец».

«Я бедный юноша и у меня нет средств содержать мать в двух братьев которые все время хотят есть. Из фонда благотворительности я получаю четыре рупии в месяц из них две рупии я посылаю им а две оставляю себе. Отец если я расскажу наше несчастное положение ты наверно не сможешь сдержать слезу жалости».

«Сэр совсем невозможно что я третий ученик подготовительного класса могу понять то, чего но понимают сэр Исаак Ньютон и другие опытные математики. И потом экзаменатор дал мне очень тяжелые утомительные задачи».


Не забывайте, что этим школьникам приходилось думать на одном языке, а выражать свои мысли — на другом, да еще чужом[102]. Это им очень мешало. У меня есть составленный учительницей мисс Каролиной Б. Ле Роу сборник экзаменационных работ, написанных в государственных школах Бруклина. Стоит только полистать его страницы — и вам станет ясно, что ответы американского школьника, который думает и пишет на одном и том же языке, причем на родном, ничуть не лучше, чем ответы его индийского собрата.


По истории


«Христофор Колумб назывался отцом своей страны. Королева Испании Изабелла продала часы с цепочкой и шляпы, чтобы Колумб мог открыть Америку».

«Индейские войны оскверняли страну».

«Индейцы воевали, прячась в кустах, а затем снимали с них скальпы».

«Капитан Джон Смит был назван отцом своей страны. Его дочь Покохонтас спасла ему жизнь»[103].

«В дебрях Америки пуритане нашли приют для душевнобольных».

«Закон о гербовом сборе должен был заставить каждого проштемпелевать все материалы так, чтобы они потеряли всякую законную силу».

«Вашингтон умер в Испании почти с разбитым сердцем. Его останки были перевезены в собор в Гаване».

«Гверилья — это когда люди ездят верхом на гориллах».


В Бруклине экзаменуют ученика так же, как в Индии, и, когда обнаруживают, что он ничего не знает, его начинают засыпать вопросами по литературе, геометрии, астрономии, по законоведению и прочим наукам, чтобы он как следует проявил свое невежество.


По литературе


«Брейсбридж Холл» написан Генри Ирвингом»[104].

«Эдгар А. По был очень страшным писателем»,

«Беовулф написал библию»[105].

«Бен Джонсон кое в чем пережил Шекспира».

«В «Кентерберийских рассказах» говорится о том, как король Альфред ехал к гробнице Томаса Бекета»[106].

«Чосер был отцом английской посуды».

«Преемником Чосера был Г. У. Лонгфелло».


Мы закончим двумя примерами из «литературы»: один отрывок принадлежит американскому школьнику, другой — индийскому. Первый представляет собой попытку переложить на прозу несколько строф из «Девы озера»[107]. Вы сами убедитесь, что он сумел выполнить поставленную перед ним задачу:


«Человек, который ехал на лошади, изо всех сил, ничуть не уменьшающихся, махал кнутом и инструментом, сделанным из чистой стали, ибо, хотя он и устал от времени, проведенного за тяжким трудом, он был преисполнен гнева и не знал, что такое утомление, а каждый вздох его был полон горечи, молодой олень, который, задыхаясь от быстрого бега, появился на виду».


Следующий отрывок дается из маленькой книжонки, очень известной и Индии, — биографии знаменитого индийского судьи Онукула Чандера Мукерджи; биография, написана его племянником и, вопреки намерению ее автора, забавна. И предлагаю вашему вниманию заключительные строки. Если вам захочется прочитать всю книгу, можете получить ее у издателей: фирма Тэкер, Спинк и К°, Калькутта.


«И, произнеся эти слова, он герметически закупорил свои уста с тем, чтобы никогда не открывать их вновь. Все известные калькуттские врачи, каких только можно было раздобыть для достойного лечения такого знатного и богатого человека, были доставлены к изголовью его постели: доктор Пейн, доктор Ферер, доктор Нилмадаб Мукерджи и другие. Они делали все, что было в их силах, прилагая все свое могущество и медицинские сознания, по потом оказалось, что это все равно что доить барана! Жена и дети не получили даже печального утешения — не смогли выслушать последние слова умирающего; несколько часов он пролежал молча, а в 6.12 вечера ушел от нас, согласно воле всевышнего, смысл которой скрыт от нас».

Глава XXVIНА СТРАННОМ МАВРИКИИ ПО ДОРОГЕ ДОМОЙ

Нет людей более грубых, чем чересчур утонченные натуры.

Новый календарь Простофили Вильсона

В конце марта мы отплыли из Калькутты, остановились на день в Мадрасе, провели дня три на Цейлоне, а затем направились на запад, на поиски острова Маврикии.


Из моего дневника.


7 апреля. — Мы находимся в открытом море, среди безмятежных просторов Индийского океана; под широкими палубными тентами тень, уют и тишина. Жизнь снова кажется прекрасной, даже идеальной.

Разница между рекой и морем состоит в том, что река кажется жидкой, а море — твердым: так и хочется ступить на него ногами.

У нашего капитана есть одна особенность: в его устах правда кажется ложью. В этом отношении он полная противоположность суровому шотландцу, что сидит за одним столом с нами в кают-компании: в устах того любая ложь звучит чистейшей правдой. Когда капитан что-нибудь рассказывает, пассажиры незаметно переглядываются, как бы спрашивая друг друга: «Вы верите этому?» Когда же говорит шотландец, во взглядах пассажиров написано: «Вот удивительно, и как интересно!» А ведь все дело только в манере говорить. Капитан немного застенчив и робок, он излагает самые простые факты так, будто сам в них не уверен, в то время как шотландец плетет самые явные небылицы с видом человека, сообщающего истинную правду, и вы вынуждены ему верить, заведомо зная, что он лжет. Однажды шотландец рассказал нам о ручной летающей рыбе, которая жила у него в оранжерее, в маленьком бассейне, и сама заботилась о своем пропитании, ловя обитающих в соседних полях птиц, лягушек и крыс. И буквально никто из сидевших за столом не усомнился в достоверности его рассказа.

Как-то раз, во время разговора о нудных таможенных формальностях, капитан рассказал нам один простой, обыденный случай, но говорил он так неуверенно, что никто ему не поверил.

Вот что он рассказал:

— Однажды во время стоянки в Неаполе, когда я плавал на той линии, я сошел на берег помочь пассажирам, так как я немного говорю по-итальянски. Чиновник таможни несколько раз спрашивал меня, нет ли у меня чего-нибудь такого, что подлежит обложению пошлиной, и всякий раз, когда я отвечал отрицательно, он все больше и больше раздражался. И тут один пассажир, которому я оказал помощь, пригласил меня выпить чего-нибудь. Я поблагодарил его, но отказался, заявив, что еще на пароходе, перед тем как сойти на берег, выпил стаканчик виски.

Это признание оказалось роковым. Чиновник тотчас же заставил меня уплатить шесть пенсов пошлины за вынос виски с борта парохода на берег; кроме того, он оштрафовал меня на пять фунтов стерлингов за то, что я не сообщил ему об этом виски, на пять фунтов — за ложное заявление о том, что у меня нет ничего подлежащего обложению пошлиной, на пять фунтов — за то, что я скрыл наличие виски на пароходе, и па-конец — на пятьдесят фунтов за провоз контрабанды, т. е. максимальное наказание — за незаконный ввоз товара ценою ниже семи с половиной пенсов. В общем, я заплатил шестьдесят пять фунтов шесть пенсов за сущий пустяк!

Шотландцу всегда верили, хотя он не говорил и слова правды, в то время как капитана считали лгуном, а ведь в его рассказах, насколько мне известно, не было и капли лжи. Попытайся он утверждать, что его дядюшка— мужчина, он, должно быть, говорил бы это с таким видом, что никто не поверил бы ему, а шотландец мог бы заявить, что его дядюшка — женщина, и ни у кого эти слова не вызвали бы и тени сомнения. Нечто подобное происходит и со мной как с писателем: если я лгу, все считают, что я говорю правду, а настоящую правду всегда принимают за ложь.

На пароходе полно ручных зверьков и птиц. В этих дальних странах белые люди страшно увлекаются ручными животными. У нашего хозяина в Канпуре была чудесная коллекция птиц — лучшая из всех виденных нами в частных домах Индии. И в Коломбо, в большом саду и просторном бунгало доктора Маррея, жила большая компания прирученных обитателей лесов: прыгали резвые белочки; летал по дому цейлонский воробей; зеленый попугайчик, не раскрывая клюва, насвистывал одну и ту же ноту, настойчиво призывая кого-то и хихикая; в клетке на задней веранде обитала обезьяна, а ее сородичи жили в саду на деревьях, где нашли приют и несколько попугаев с перьями необыкновенной раскраски; кроме того, там было великое множество птиц и животных, ранее мною не виданных. Но кошек не было, хотя им, без сомнения, понравилось бы это место.


9 апреля. — На Цейлоне очень много чайных плантаций. Один пассажир сказал мне, что чай дает сорок процентов прибыли на капиталовложение и что сейчас чайная торговля процветает.


10 апреля. — Цвет воды голубой, как в Средиземном море, а это, по-моему, самый божественный цвет, какой только бывает в природе.

Как удивительны и прекрасны щедрые дары Природы ее творениям, — по крайней мере всем остальным, кроме человека. Для тех, кто летает, Природа создала не имеющее пределов жилище высотой в сорок миль, а площадью во весь земной шар, и нигде никаких препятствий для полета. Тем, кто плавает, природа также даровала весьма величественные владения — владения во много миль глубиной, а покрывают они четыре пятых земного шара. Человеку же выпали на долю одни лишь остатки да огрызки. Природа предназначила ему тонкий слой земной поверхности, скудный слой, занимающий всего одну пятую земного шара, причем большая его часть непригодна для жизни. Половина владений человека представляет собой только вечные снега и льды, песок и скалы. Итак, только одна пятая унаследованного человеком родового поместья имеет для него известную ценность, и с этой одной пятой он должен, трудясь в поте лица, не только добывать себе пропитание, но и содержать короля и его солдат и снабжать их порохом для распространения благ цивилизации. И все же человек, по своей простоте и благодушию и неспособности хитрить, наивно полагает, что Природа считает его важнейшим членом своей семьи, даже любимцем. Однако по временам и в его тупую голову, по-видимому, приходит мысль о том, что Природа проявляет свою любовь к нему довольно странным способом.


Днем. — Капитан только что рассказал нам, как во время одного из его плаваний по Ледовитому океану было так холодно, что тень его помощника примерзла к палубе, и лишь ценою больших усилий удалось ее оторвать, да и то только две трети. Когда он кончил говорить, никто не проронил ни слона, и капитан удалился. По-моему, он начинает приходить в отчаяние...

Справедливости ради, не могу не похвалить пароходную библиотеку; в ней нет ни одного экземпляра «Векфильдского священника», этого странного скопища самодовольных лицемеров и идиотов, дешевых и напыщенных героев и героинь, любящих пускать пыль в глаза, отрицательных персонажей, которые никого не способны заинтересовать, и положительных, от которых просто тошнит. Удивительная книга! В ней нет ни одного искреннего слова, ни одного действующего лица, достойного уважения. Эта книга — настоящая сточная яма ханжески слюнявых добродетелей и скучнейших сентенций; книга, полная слезливости, вызывающей отвращение, и юмора, от которого становится тяжело на сердце. Мало найдется в литературе эпизодов, более грустных, более жалких, чем знаменитая «комическая» история о Моисее и очках. В этой библиотеке вы не найдете и книг Джейн Остин[108]. Уже одно только это могло бы превратить в хорошую даже такую библиотеку, в которой нет ни единой книги.

Распорядок дня в тропических морях. В пять часов утра окатывают водой палубы, и дамам, которые там ночуют, приходится вставать и спускаться вниз, куда переносят и их постели. Затем один за другим появляются мужчины в пижамах, они только что приняли ванну и теперь гуляют по палубе час-другой, босиком и засучив брюки. Подают кофе и фрукты. Появляется корабельная кошка с котенком, и они тоже приступают к утреннему туалету. Затем приходит парикмахер и прямо на обдуваемой ветерком палубе бреет и стрижет нас. В 9.30 завтрак, и тут начинается обычный день. Спокойнее этого дня не найти; ничто не шелохнется; синее море, гладкое, как стекло; насколько видит глаз — кругом одни безбрежные просторы; корабль идет быстро, и потому нас овевает легкий ветерок. Никто здесь не получает никаких писем, которые нужно было бы читать, а затем отвечать, нет ни газет, заставляющих волноваться, ни телеграмм, вечно раздражающих и пугающих вас. Мир словно отрезай от вас; он перестает существовать для вас в первые же дни, он забывается, как сон, и начинает казаться чем-то нереальным, он исчезает из памяти вместе с делами и стремлениями, вместе со счастьем и невзгодами, с надеждой и отчаянием, радостью и горем, с заботами и волнениями. Все это уже не трогает вас больше, все это ушло из вашей жизни, как буря, что промчалась мимо, оставив после себя полный покой. Пассажиры, облаченные в белоснежные костюмы, группами собираются на палубах, читают, курят, вышивают, играют в карты, беседуют, дремлют, — словом, каждый занят своим делом. На других линиях пассажиры только и знают, что высчитывают, когда они наконец доберутся до места назначения! В этих же водах вы почти никогда не услышите подобных разговоров. На других пароходах пассажиры в полдень с жадностью бросаются к бюллетеню, в котором сообщается пройденный путь. У нас же им никто не интересуется. Я ни разу не видел, чтобы к нему кто-нибудь подошел, я сам за тринадцать дней пути подошел к нему всего один раз. И в этот-то раз я заметил цифры пройденного за день расстояния. В тот день за обедом зашел разговор о скорости современных судов. Я оказался единственным из пассажиров, кто был осведомлен о скорости движения нашего парохода. На этой линии никто не заключает пари насчет быстроты хода судна, как бывает обычно в Атлантике, — никому это и в голову не приходит.

Мне лично решительно все равно, когда мы придем в порт, да я, признаться, не заметил, чтобы и кто-нибудь другой этим интересовался. Если бы это зависело от меня, то мы бы вообще не пришли туда, ибо жизнь на воде имеет для меня неувядаемое очарование. Здесь нет ни усталости, ни утомления, ни забот, ни ответственности, ни работы, ни плохого настроения. Где на суше можно найти такое спокойствие и комфорт, такую безмятежность и такую глубокую удовлетворенность? Если бы я мог выбирать, я бы предпочел жизни на твердой земле бесконечное плавание по морю.

Одна из баллад Киплинга правильно передает невыразимое очарование волшебного моря:


Улыбчивою синевой

Цветет Индийский океан;

Простор, сиянье и покой —

Лишь под винтом кипит буран.


14 апреля. — Оказывается, человек, занимающийся астрономическими расчетами, показал мне часть Млечного Пути вместо Магеллановых Облаков. Но вчера вечером другой, более опытный в этих делах человек показал мне один из них. Кто было маленькое, еле заметное изящное облачко, похожее на клочок белого дыма, — из тех, что обычно плавают в небе после разрыва шрапнели.


Среда, 15 апреля. — Остров Маврикий. Прибыли в два часа ночи в стали на якорь в Порт-Луисе. Вокруг суровые скалы и утесы, до самых вершин заросшие зеленой растительностью; от их подножья к морю отлого спускается зеленая долина, и вода с острова сбегает по ней в море. Полагаю, что мы находимся на 56° восточной долготы и 22е южной широты — в жарких тропиках.

Зеленая долина выглядит очень привлекательно; в тени деревьев гнездятся дома местных жителей. Это места, где разыгралась сентиментальная история Поля и Виргинии.

На острове засилье французов, которые считают, что сохранить их здоровье могут только карантины, и поэтому пренебрегают санитарией.


Четверг, 16 апреля. — Утром сошли на берег. Порт-Луис — миленький городишко, но там живет самое большое из виденных нами ранее количество различных национальностей всех цветов и оттенков кожи. Французы, англичане, китайцы, арабы, африканцы с курчавыми волосами, чернокожие с прямыми полосами, индийцы, люди смешанной крови, квартероны — настоящий калейдоскоп костюмов и красок.

В 1.30 сели на поезд, идущий в Кюрпип, и два часа поднимались в гору. Какая разница между этим неистовым изобилием растительности — и бесплодными равнинами Индии; между этими картинно-живописными утесами, скалами и миниатюрными горами — и унылым однообразием совершенно гладких равнин Индии!

Один из местных жителей, указав на красивого смуглого человека, степенного и величественного вида, сказал с благоговейным страхом:

— Это такой-то; он уже тридцать семь лет занимает то один, то другой пост при правительстве. Он известен на всем острове и, возможно, в других странах, — кто знает! Но одно несомненно: назовите его имя в любом конце острова, и не найдется взрослого человека, кто бы его не слышал. Как хорошо быть таким знаменитым. А посмотрите на него — слава совсем его не изменила, он, по-видимому, даже и не подозревает о ней.

Кюрпип (означает, кажется, «подушечка для булавок» или «город колышков») находится в шестнадцати милях (в двух часах езды по железной дороге) от Порт-Луиса. По всем четырем углам каждой крыши и на коньке каждого слухового окна стоит деревянный колышек в два фута высотой; иногда конец его тупой, иногда острый и похож на зубочистку. Страсть к этому скромному украшению обуревает всех.

В истории острова Маврикий произошло лишь одно выдающееся событие, но и оно ничуть не достоверно. Я говорю о романтическом пребывании здесь Поля и Виргинии. Именно эта история и сделала известными всему миру и сам остров Маврикий, и его название, оставив в неизвестности лишь его географическое положение.

Одного священнослужителя попросили угадать, что находится в коробке на столе. Это оказался пергаментный веер, на котором было нарисовано кораблекрушение. Нам сообщили, что «это один из свадебных подарков Виргинии».


18 апреля. — Это единственное в мире место, где приезжему не задают традиционного вопроса: «Как вам здесь нравится?» Это и самом деле сильно отличает остров от других мест. Здесь местный житель сам говорит о своей стране и не просит в этом помощи приезжего. Вы можете получить исчерпывающие сведения по всем вопросам. От одного из аборигенов вы узнаете о том, что сначала был создан остров Маврикий, а потом уже, по его образу и подобию, — рай. Другой считает это преувеличением и утверждает, что двум главным городам острова — Порт-Луису и Кюрпипу — все же не хватает райского совершенства, что в Порт-Луисе жить можно только по принуждению, а Кюрпип — самое сырое и дождливое место на земле.

Один англичанин, живущий на острове, рассказал мне следующее:

«В начале этого века остров Маврикий служил французам базой для операций против англо-индийской торговли; желая помешать этим действиям, англичане захватили Маврикий и соседний остров Бурбон. Затем англичане возвратили Бурбон — лондонское правительство не нуждалось в увеличении своих владений «в Вест-Индии». Если бы правительство получше разбиралось в географии, оно бы не поступило так глупо с Бурбоном. В одни прекрасный день, во время войны, Суэцкий канал может оказаться для нас закрытым, и английским кораблям, чтобы попасть в Индию, придется огибать мыс Доброй Надежды. И вот тогда Англия вынуждена будет снова забрать Бурбон, и она его заберет.

Еще двадцать лет назад остров Маврикий был английской колонией, им управлял губернатор, назначаемый Великобританией, в помощь себе он назначал Совет. Но вот губернатором стал Поуп Хенесси; изо всех сил он старался сделать хотя бы часть мест в Совете по-настоящему выборными, и в конце концов ему это удалось. Поэтому теперь весь Совет состоит из французов, и по всем обычным вопросам законодательства они голосуют в интересах Франции, а не Англии. Английское население здесь весьма невелико, и у него даже нет достаточного количества голосов, чтобы избрать от себя хоть одного члена в законодательный орган. Законодательная власть на острове находится в руках полдюжины богатых французских семей. Член парламента Поуп Хенесси, ирландец, католик, сторонник гомруля, член парламента, ненавидел Англию и англичан и, будучи по природе своей очень беспокойным человеком, оказался серьезной помехой для Вестминстера. Поэтому его решили отправить в страну с нездоровым климатом, в надежде, что там с ним что-нибудь случится. Но надежды эти не оправдались. Первый опыт оказался не просто неудачным, но и доказал, что сам Хенесси был гораздо опаснее, чем все болезни, с которыми ему предстояло столкнуться. Второй эксперимент проводился на месте. Темный замысел снова провалился. Серьезных болезней в то время почти не было, люди болели только корью, и здоровье Поупа Хенесси ничуть не пострадало. Он работал с французами и для французов, против англичан; он ужасно надоел англичанам, а французы были просто счастливы, и он дожил до того радостного дня, когда флаг, которому он служил, был публично освистан. Французы свято чтят и хранят о нем память.

Этот остров — место бесконечных карантинов. Здесь постоянно держат пароход в карантине, есть ли для этого причина или нет; держат по двадцать и даже по тридцать дней. Однажды пароход подвергли карантину только за то, что его капитан в детстве перенес оспу. За это и за то, что он был англичанином.

Население острова очень невелико, ничтожно мало. Большинство его составляют ост-индцы, затем люди смешанной крови, потом негры (потомки рабов времен господства французов), французы и англичане. Был и один американец, но он не то умер, но то сбежал. Люди смешанной крови происходят от браков людей самых различных рас: черных и белых, мулатов и белых, квартеронов и белых, окторонов и белых. Поэтому здесь можно увидеть все цвета кожи: черного дерева, старого красного дерева, конского каштана, коричневато-рыжий, черной патоки, тусклого янтаря, чистого янтаря, старой слоновой кости, новой слоновой кости, мертвенно-белого, — последний появляется у англосаксов после длительного пребывания в жарком тропическом климате и придает им болезненный вид.

Теперь вам покажется странным, что житель этого острова гордится своей родиной, не правда ли? Но это действительно так. Большинство жителей никогда не выезжали за пределы своего острова, мало читали, мало знают и уверены, что мир состоит из трех стран: Иудеи, Франции и острова Маврикий, и очень гордятся тем, что живут в одной из трех частей земного шара. Они думают, что Россия и Германия находятся в Англии и что Англии ничего особенного собой не представляет. Они что-то смутно слышали о Соединенных Штатах и об экваторе и считают их монархиями. Они полагают, что Маунт Питер Ботт — самая высокая гора в мире, а когда вы показываете им фотографию Миланского собора, они пыжатся от гордости и уверяют, что идея создания леса шпилей скопирована с их идеи украшать здания колышками и «зубочистками», которые делают крыши домов Кюрпипа такими красивыми и колючими..

Книжная торговля на острове не процветает. Образованием и развлечением местных жителей занимаются газеты,— больше развлекают, чем учат. Газеты состоят из двух полос; одна печатается на английском, а другая на французском языке. Английская полоса — перевод с французского. Полиграфия здесь чрезвычайно низкого качества; такой, пожалуй, нигде не встретишь. Корректора сейчас нет, он умер.

Где берут они на этом островке, затерявшемся среди безбрежных просторов Индийского океана, материал для целой газетной полосы? Его поставляет Мадагаскар, Они пишут в основном о Мадагаскаре и Франции. А оставшееся место они битком набивают советами правительству и сплетнями насчет английской администрации. Все газеты принадлежат креолам-французам и ими же редактируются.

Основной язык на острове — французский. На нем говорят все: приходится. Вы обязаны знать французский, особенно французский язык туземцев — своеобразный жаргон, на котором говорит каждый встречный— люди всех цветов и оттенков кожи, — иначе на острове жить невозможно.

Прежде это был цветущий край, ибо он производил — да и до сих пор производит — лучший в мире сахар; но потом его сначала отрезал от мира и оставил прозябать в одиночестве Суэцкий канал, а затем на европейских рынках появился свекловичный сахар, производство которого поощряется правительственными премиями. Сахар — единственный источник существования острова, а сейчас он начинает терять свое значение. Падение цен на сахар было несколько приостановлено обесцениванием рупии, — ибо плантатор платит жалованье в рупиях, а продает свой урожай на золото, и восстанием на Кубе, вызвавшим там упадок сахарной промышленности, что немного подняло цепы на наш сахар, но эта благоприятная перспектива, кажется, недолговечна. Тростник созревает целый год — в нагорье на три-шесть месяцев дольше, — причем всегда нужно опасаться ежегодного циклона, который значительно уменьшает урожай. Еще совсем недавно циклоп уничтожил весь урожай, — а ведь это был самый большой урожай за все время? владельцы некоторых крупнейших плантаций испытывают большие затруднения. Около дюжины плантаций существует целиком за счет английского капитала, и компании, владеющие ими, сейчас изо всех сил стараются спасти хоть половину вложенных ими денег. Ведь в наши дни, если страна начинает заниматься разведением чая, то, значит, основная отрасль ее хозяйства пришла в упадок. Взгляните хотя бы на Бенгалию, на Цейлон. Вот и здесь теперь начали выращивать чай.

На острове ежегодно продается большое количество экземпляров «Поля и Виргинии». Ни одна книга не пользуется здесь подобным успехом, разве только библия. Многие даже наивно верят в то, что «Поль и Виргиния» — часть священного писания[109]. Миссионеры, прибывающие сюда обращать туземцев в католическую веру, учатся французскому языку по этой книге. Это величайшая и к тому же единственная в мире книга, об острове Маврикий».

Глава XXVIIГДЕ СПИЧКИ НЕ ЖЕЛАЮТ ЗАЖИГАТЬСЯ

Основное различие между кошкой и ложью

в том, что у кошки только девять жизней.

Новый календарь Простофили Вильсона

20 апреля. Циклон 1882 года погубил и искалечил согни людей; он сопровождался ливнем, который затопил Порт-Луис до такой степени, что вызвал недостаток в воде. Именно так, потому что ливень разрушил водохранилище и водопроводные трубы; и когда наводнение кончилось, город еще долго страдал от недостатка воды.

Это единственное в мире место, где любые спички не выдерживают сырости. Зажигается только одна из шестнадцати.

Дороги хорошо утрамбованы, без выбоин; встречаются весьма обширные поместья и просторные бунгало; по обеим сторонам дороги стоят изгороди из высокого бамбука — красивого, зеленого, аккуратно подстриженного, — и кустов белых и красных азалий; ничего подобного мне раньше видеть не доводилось. Что же касается климата этих мест, то я приведу отрывок из статьи, помещенной в сегодняшней (за 20 апреля) «Мерчантс энд плантерз газетт» и написанной ее постоянным корреспондентом «Карминжем», в которой сообщается о смерти племянника одного из именитых жителей острова:


«Печальное и мрачное существование ведем мы на острове Маврикий. Мне кажется, что во воем мире не найдется места, где бы люди уходили из жизни так легко, как здесь. Малейшее недомогание превращается в неизлечимую болезнь; головная боль заканчивается менингитом, простуда — воспалением легких, и, наконец, когда мы совсем этого не ожидаем, в наш дом входит смерть».


Эта же ежедневная газета сообщает метеорологическую сводку, в которой говорится, какая погода была два дня назад.

В городе, насколько я смог убедиться, нищие и разносчики товаров не пристают к прохожим. Это немалое достоинство по сравнению с Индией.


22 апреля. — Том, кто верит, что несколько необычайный предмет импорта, называемый французской цивилизацией, явился бы усовершенствованием цивилизации Новой Гвинеи и подобных ей стран, захват Мадагаскара и принудительное внедрение там французской цивилизации покажется вполне оправданным. Но почему англичане позволили французам захватить Мадагаскар? Быть может, Англия с уважением относится к краже, совершенной два века назад? Никогда не считалось и поныне не считается грехом, если европейские нации тащат друг у друга колонии. Для некоторых правительств политические отношения между странами уподобляются веревкам для сушки белья, и основное занятие этих правительств заключается в том, что они не сводят глаз с чужого белья и при малейшей возможности стараются прибрать к рукам нес, что плохо, висит. Территориальные владения всех стран, включая, разумеется, и Америку, возникли из мелких краж чужого белья. Ни одно самое малочисленное племя, ни одна самая могущественная держава не имеет и фута земли, которая не была бы украдена. Когда англичане, французы и испанцы появились в Америке, индейские племена уже много веков занимались захватом чужих земель, так что каждый акр, наверно, не менее пятисот раз переходил из рук в руки. Англичане, французы и испанцы тотчас приступили к делу и начали забирать землю у индейцев, а покончив с этим, понемногу принялись ощипывать друг друга. В Европе, Азии и Африке каждый акр земли переходил из рук в руки несколько миллионов раз. Однако преступление, непрерывно совершаемое в течение тысячелетий, перестает быть преступлением и становится добродетелью. Таков закон привычки, а привычка могущественнее всякого другого закона. В наши дни христианские правительства так же откровенно, честно и открыто обсуждают свои набеги на чужие бельевые веревки, как они это делали еще до того, как в этот негостеприимный мир с улыбкой явилось христианство, но нигде не могло отыскать приюта хоть на одну ночь. В течение ста пятидесяти лет Англия срывала одну за другой вещи, которые развесила для просушки Индия, и занималась этим до тех пор, пока на веревке не осталось почти ни одной тряпки. В течение восьмисот лет неведомое племя русских дикарей поднялось до блестящего положения главного похитителя земли: им удалось отыскать развешанную для сушки на многочисленных параллелях широты целую четверть земного шара, которую они тотчас же прибрали к рукам. Они не спускают глаз со множества мелких веревок, которые тянутся вдоль северных границ Индии, и время от времени срывают с них то трусы, то пижаму. Россия прекрасно знает, что Англия считает эти земли будущей своей собственностью, но это ее ничуть не беспокоит. В паши дни захват чужих земель, территориальные притязания являются предметом вожделения европейских правительств. Некоторые из них недавно основательно потрудились у границ Китая, в Бирме, Сиаме и на островах, а сейчас все вместе орудуют в Африке. Вся эта банда так хладнокровно поделила Африку вдоль и поперек, словно купила ее, заплатив сполна. А теперь они снова приступают к своей старой игре: начинают воровать друг у друга. Германия присмотрела добрый кусок Центральной Африки, где уже развевался английский флаг и всюду были разбросаны английские миссии и английские фактории, по, правда, были упущены некоторые формальности — отсутствовали дощечки с надписями: «На траву не ступать», «Посторонним вход воспрещен» и так далее; поэтому она вошла туда с холодной, спокойной улыбкой, сама расставила дощечки и без лишних разговоров выгнала оттуда англичан.

Это весьма примечательный факт. Его можно выразить в форме афоризма: главное — соблюдайте все формальности, а на мораль можно и не обращать внимания.

Конечно, это была беспримерная наглость, однако Англии пришлось с ней примириться. Что же касается Мадагаскара, то в этом случае все формальности были соблюдены с самого начала, но из-за недосмотра они много веков назад потеряли законную силу. Англии следовало бы утащить Мадагаскар с французской веревки. Ей удалось бы без особых усилий спасти невинных туземцев от бедствий, в которые их ввергла французская цивилизация; но она этого не сделала, а сейчас уже поздно.

Знамения времени достаточно ясно говорят о том, что не замедлит произойти. Все нецивилизованные страны перейдут в собственность христианских правительств Европы. Но меня это ничуть не огорчает, я даже рад. Такая участь могла оказаться для туземцев бедственной двести лет назад, во сейчас она может при известных обстоятельствах сыграть для них роль благодеяния. Чем скорее это произойдет, тем лучше для туземцев. Долгие мрачные века кровопролитий, беззакония и насилия уступят место миру, порядку и закону. Если только подумать, например, чем была Индия во время индусского и мусульманского владычества и во что она обратилась сейчас, если припомнить жалкое существование миллионов ее жителей, которые теперь пользуются защитой и гуманностью закона, то приходится согласиться, что самым счастливым событием из числа выпавших на долю этой страны явилось установление там британского владычества. Нецивилизованные земли всего мира непременно перейдут во владение других стран, а народы, населяющие их, непременно сдадутся на милость чужих правителей. Будем же верить и надеяться, что все они выгадают от этих перемен.


23 апреля. — «В первый год они собирают раковины, во второй год они собирают раковины и пьют, на третий год они только пьют» (Об иммигрантах на острове Маврикий.)

Население 375 000 человек. Сто двадцать сахарных заводов,

В 1851 году население составляло 185 000 человек.

Прирост идет главным образом за счет индийских кули. Теперь они, по видимому, составляют огромное большинство населения. Они прекрасные производители — в их домах всегда полно детей. Живут очень экономно. Один английский офицер рассказал мне, что в Индии он платил своему слуге десять рупий в месяц, на которые тот ухитрялся содержать родителей, дядей, двоюродных братьев - всего одиннадцать человек. Говорят, что эти бережливые кули даже умудряются время от времени приобретать клочок земли и обрабатывать его; так мало помалу они могут завладеть всем островом.

Женщины выполняют очень тяжелую работу, получая от сорока до пятидесяти сотых рупии за двенадцатичасовой рабочий день. За полрупии они целый день носят на голове тюки сахара весом в семьдесят фунтов, грузя их на суда, или работают на плантациях за еще меньшую плату.

Камарон живет в пресной воде и похож на речного рака. Он считается здесь лучшим в мире деликатесом; и действительно — это очень вкусное блюдо. Ручьи, в которых он водится, тщательно охраняются от браконьеров. За браконьерство, говорят, полагается штраф в двести или триста рупий. В воду бросают крючок; камарон заглатывает его, а охотник опускает в воду петлю и опутывает ею все тело камарона до тех пор, пока не захватит и хвост; потом веревку дергают, желая предупредить камарона, что его очередь настала; он рвется назад, затягивая веревку, и ему приходит конец.

Другое блюдо называется пальмиет; по виду оно похоже на очистки репы, а вкусом напоминает свежий миндаль. Очень нежное и приятное кушанье. Оно стоит жизни пальме в возрасте от двенадцати до двадцати лет, потому что это ее сердцевина.

Еще одно блюдо, похожее на овощи или клубок морских водорослей, приготовляется из белладонны. Довольно вкусно.

Обезьяны живут к густых лесах, покрывающих склоны невысоких гор; по ночам они спускаются вниз в долину и совершают набеги на сахарные плантации. В других поместьях они уничтожают урожаи бобовых культур — просто так, ради забавы: они обрывают стручки и бросают их на землю.

Циклон 1892 года разрушил два больших квартала каменных зданий в центре Порт-Луиса — главную архитектурную достопримечательность города,— в то время как старые и, видимо, более хрупкие сооружения остались нетронутыми. Всюду на своем пути циклон разрушал дома, срывал крыши, вырывал с корнем деревья и уничтожал урожаи. В городах и деревнях погибли, были искалечены и потеряли рассудок от страха сотни мужчин, женщин и детей; их заливали потоки дождя, выл ветер, гремел гром, сверкала молния. Через час наступила тишина и выглянуло солнце, люди вышли из своих убежищ, — и вдруг с противоположной стороны подул ветер, началась новая буря и разрушила все до основания. Говорят, что китайцы много дней бесплатно кормили потерпевших рисом.

Ураган сравнял с землей целые улицы Порт-Луиса. В течение полутора минут ветер мчался со скоростью ста двадцати трех миль в час; возможно, что скорость его достигла ста пятидесяти миль в час, — официальных данных по этому поводу нет. Ветер снес памятник. Он сорвал с двух якорей американский корабль и вынес его прямо в прибрежную рощу. Теперь пользуются четырьмя якорями: два на носу и дна на корме. В отчете говорится о том, что за полчаса в одном Порт-Луисе погибло тысяча двести человек. Снова наступила тишина — никто не знал, что барометр продолжает падать, — а потом внезапно на людей обрушился ад, в то время как они бросились на поиски близких и спасали раненых. Поднялся шум, который можно сравнить только с раскатами грома и гулом пушечной стрельбы, но и это сравнение не способно передать всей силы грохота.

Остров Маврикий прекрасен. Перед вами простираются холмистые просторы сахарного тростника — красивого зеленого растения, ласкающего глаз; вокруг — девственное изобилие тропических растений всех оттенков зеленого цвета, кустарник и высокие грациозные пальмы, вздымающие в небо свои искривленные кроны; тянется густой, тенистый лес с прозрачными ручьями, которые, журча, пробираются сквозь его чащу, то появляясь, то исчезая из виду, то снова появляясь, словно играют с вами в прятки; вы видите перед собой миниатюрные горы, причудливые цепи живописных, словно игрушечных, вершин и крохотный, изящный Маттерхорн; и то здесь, то там промелькнет полоска моря с белым кружевом прибоя.

Таков незабываемый остров Маврикий. Достопримечательностей там немного, но общее впечатление — чарующее, хотя острову и не хватает величественности и размаха; он не волнует, не тревожит — он спокоен, как воскресный ландшафт. У него нет перспективы и очарования, создаваемых расстоянием. Здесь нет расстояний, поэтому нет и перспективы. Расстояние в пятнадцать миль, которое легко пролетает и ворона, здесь обычный предел обзора. Остров Маврикий — это сочетание сада С парком, и он производит на человека такое впечатление, какое способны произвести сад и парк. Он приятен для глаз, но не волнует, не проникает в глубину души. Простор, далекие горные вершины, таинственность, окутывающая неприступные горные массивы и вздымающиеся в небо вершины, — вот что волнует душу, заставляя ее видеть видения и мечтать о мечте.

Сандвичевы острова всегда будут моим идеалом среди тропических островов. Если бы я мог, я бы добавил еще одну историю к рассказам о Мауна Лоа высотой в шестнадцать тысяч футов, представив ее особенно крутой, обрывистой, отвесной, неприступной и покрытой вечными снегами; я бы заставил вулкан извергать потоки лавы из вершины, а не со склонов, но, кроме этого, мне, пожалуй, нечего добавить. Я надеюсь, что читатель прочувствует эти детали, — мне бы не хотелось возвращаться к ним вновь.

Глава XXVIIIЧТО СДЕЛАЛ БАРНУМ ДЛЯ ШЕКСПИРА

Когда у нас портятся часы, есть два выхода: бросить их в огонь или отнести к часовому мастеру. Первое — быстрее.

Новый календарь Простофили Вильсона

«Эрандл Касл» — лучшее судно из тех, на которых мне довелось плавать по здешним морям. Оно вполне современное, а это уже говорит о многом. Впрочем, и оно не лишено того общего недостатка, обычного недостатка, повсеместного недостатка, от которого не свободен еще ни один пароход на свете: постели его оставляют желать лучшего. На многих судах имеются неплохие постели, но по-настоящему хороших я не видел нигде. В вопросе выбора постелей на всех пароходах с самого начала совершается грубая ошибка: их предназначают для здоровенного, крепкого мужчины с сильной спиной, в то время как следовало бы иметь в виду хрупкую женщину, с детства страдающую болью в пояснице и бессонницей. По обе стороны океана ничто не представляется такой редкостью, ничто так не трудно найти, как отличную постель. В некоторых отелях еще можно увидеть хорошую постель, но ни на одном судне ее никогда не было и нет. На Ноевом ковчеге постели были просто возмутительные. Ной ввел эту моду, и она будет существовать, с небольшими изменениями, до очередного потопа.


8 часов утра. — Проходим мимо острова Бурбон. К небу поднимается изломанная линия вулканических гор. Уверен, что выровнять их стоило бы совсем недорого, и, по-моему, оставлять их в таком виде - непростительный недосмотр.

Глупо посылать усталых людей на отдых в Европу. Как может по-настоящему отдыхать мозг человека, вынужденного метаться из города в город, в пыли и дыму, чтобы осмотреть галереи и достопримечательности архитектуры, постоянно встречаться с людьми на завтраках, обедах и ужинах, получать волнующие телеграммы и письма? Да и путешествие по Атлантике совсем не приносит пользы: оно слишком коротко, а море — слишком бурно. Только длительные прогулки по спокойным Индийскому и Тихому океанам являются истинным спасением для тела и души.


2 мая, утро. — На горизонте — красивый большой корабль, первый за несколько недель нашего одинокого плавания. Мы находимся сейчас в Мозамбикском проливе, отделяющем Мадагаскар от Южной Африки, и направляемся прямо на запад, к заливу Делагоа.

Вчера вечером, когда дородный пожилой старший механик рассказывал нам интересную морскую историю и как раз дошел до самого волнующего места, где упавший за борт человек отчаянно кричал и быстро плыл по волнам на кормой корабля, а все пассажиры, обезумев от волнения и теряя надежду, бросились к корме корабля, оркестр после небольшой паузы начал играть то, что всегда играл перед отходом ко сну,— английский национальный гимн. Механик умолк на полуслове, так и не досказав своей истории, снял свою украшенную шнурами фуражку, прижал ее к груди и слегка наклонил седую голову. Когда прозвучал финальный такт, он снова надел фуражку и продолжал свой рассказ с таким видом, будто музыка являлась непременной частью его рассказа. В этом было нечто трогательное и прекрасное; и я с волнением подумал, что он — лишь один из миллионов людей, разбросанных по всему земному шару, которые поочередно каждый час в течение суток — ведь одни бодрствуют, когда другие спят — делают то же, что он, и эти внушительные звуки всегда плывут над разными странами, никогда не замолкая и никогда не испытывая недостатка в благоговейных слушателях.

Все, что я помню о Мадагаскаре, — это слова маленького Билли, созданного Теккереем, который, взобравшись на верхушку мачты, опускался там на колени и говорил:


«Я вижу

Иерусалим и Мадагаскар,

И Северную и Южную Америку».


3 мая, воскресенье. — Пятнадцать — двадцать африкандеров, чье путешествие сегодня заканчивается, — завтра они уже разъедутся из залива Делагоа по домам,— до трех часов ночи сидели на палубе при свете луны и пели. Хорошее и полезное развлечение. И песни их были чистые, в некоторых звучали даже нежные нотки. Наконец, когда они замолчали, один из пассажиров спросил: «Слыхали ли вы о человеке, который вел дневник во время путешествия по Атлантике?» Это прозвучало таким диссонансом, что нам показалось, будто нас окатили холодной водой. Люди были вовсе не в настроении слушать неприличные анекдоты. Песня перенесла их домой, и они мысленно сидели у своего очага, видя перед собой лица совсем иные, чем те, которые окружали их здесь, и слыша иные голоса. Поэтому предложение послушать старый да еще неприличный анекдот было встречено с неудовольствием. Никто, однако, ничего не ответил. А бедняга, не заметив своей оплошности, повторил вопрос. И вновь никакого ответа. Он сконфузился и пошел по совсем уж неверному пути, сделав совсем не то, что следовало: он начал рассказывать анекдот. Начал в мертвой, враждебной тишине, сменившей атмосферу жизни, волнения и тепла, царившую перед тем на палубе. Он изложил немногие происшествия, занесенные в дневник после первого дня путешествия, причем довольно самоуверенно и с увлечением. Никто не засмеялся. Наступила неловкая пауза. Люди сидели неподвижно, как статуи. Ни движения, ни звука. Ему пришлось продолжать, другого выхода не было; по крайней мере он ничего не мог придумать. После изложении записей каждого очередного дня дневника наступала та же унылая пауза. Когда наконец он закончил свой рассказ неожиданной сальностью, которая должна была вызвать взрыв смеха, последовало гробовое молчание, как будто он рассказывал все это не живым людям, а мертвецам. После показавшейся бесконечно долгой паузы кто-то вздохнул, кто-то неловко зашевелился, затем все начали тихонько переговариваться друг с другом, — и инцидент был исчерпан. Человеку этому, несомненно, нравился его анекдот: это был его любимый анекдот, его конек, выстрел, который неизменно попадал в цель и составил ему репутацию острослова. Но больше он его никогда не расскажет. Он будет, наверно, частенько о нем вспоминать, ибо забыть его трудно, но в таких случаях он всегда будет видеть перед собой одну и ту же картину: два ряда мертвецов, пустую палубу, простирающуюся за ними в туманной дымке, широкую гладь моря за бортом, серп луны, выглядывающий из-за рваных туч, далекую верхушку бизань-мачты, проложившую зигзагообразную тропинку среди звездных полей в беспредельной вышине, — и эта тихая картина напомнит ему о том времени, когда он сидел на палубе, чувствуя себя бесконечно одиноким, и рассказывал свою жалкую историю.

Пятьдесят индийцев и китайцев спят на шкафуте на носу парохода; они лежат рядом, плотно прижавшись друг к другу: индийцы — завернувшись с головы до ног в свои одеяла, как на улицах индийских городов, китайцы — ничем не покрытые; фонарь и принадлежности для курения опиума лежат посредине.

Один пассажир рассказал, что в Иоганнесбурге недавно взорвалось десять вагонов, с двумя тоннами динамита в каждом. Были убиты сотни людей — он не знает точно сколько, — на многие мили вокруг собирали куски тел погибших. На расстоянии двухсот ярдов от места взрыва были выбиты стекла, сорваны или прокалились крыши, а куски железа летели на три с половиною мили.

Это произошло в три часа дня. В шесть часов было собрано 65 000 фунтов стерлингов в пользу пострадавших. В тот час, когда этот пассажир уезжал, власти города и штата уже внесли 35 000 фунтов, а население и торговые фирмы 100 000 фунтов. Когда же известие о катастрофе дошло до биржи, там собрали 35 000 фунтов в первые же пять минут. Сбор денег продолжался и после его отъезда. Газеты даже не называли людей, дающих деньги, — не хватало места; они называли только суммы. Отдельные граждане и фирмы внесли 100 000 фунтов; если это правда, значит свершилось то, что в Австралии называют «рекордом», — самый удивительный в истории поток единодушной благотворительности; если принять во внимание число населения в городе, это означает, что каждый белый житель, включая и грудных младенцев, пожертвовал от 7 до 10 долларов.


4 мая, понедельник. — Медленно входим в громадную бухту Делагоа. Рукава ее, затянутые туманом, простираются далеко-далеко по обе стороны, исчезая из поля зрения. Здесь хватило бы места для всех судов в мире, но глубина бухты очень невелика. Лот несколько раз показывал глубину в три с половиною сажени, а у нас осадка всего на шесть дюймов меньше.

Берег — отвесная скала в 150 футов высотой и в милю шириной, ярко-красного цвета. Кто-то сказал, что это кровь португальцев, — в прошлом году они сражались здесь с туземцами. Я лично в этом сомневаюсь. На плоскогорье над скалой виднеются прелестные группы домов, а между ними — холмистые зеленые лужайки и куши деревьев — совсем как в Англии.

На протяжении семидесяти миль до границы железная дорога принадлежит португальцам, а дальше она переходит в собственность голландской компании. По ней ежедневно курсирует один пассажирский поезд. На берегу, прямо под открытым небом, лежат тысячи тонн грузов. Все истинно португальское: праздность, набожность, бедность и покорность судьбе.

Команды маленьких шлюпок и буксиров состоят из очень мускулистых, черных, как уголь, курчавых людей.

Зима. — Начинается южноафриканская зима, но только опытный человек может отличить ее от лета. Мне надоело лето — оно длится без перерыва уже одиннадцать месяцев. День мы провели на берегу залива. Делагоа — маленький город, никаких достопримечательностей. Экипажей нет, только три рикши, но нам не удалось их нанять, — по-видимому, они обслуживают только своих хозяев. У здешних португальцев темно-коричневый цвет кожи, совсем как у индийцев. Некоторые негры отличаются лошадинообразной головой и очень длинным подбородком — совсем как у негров на картинках в книгах, но большинство из них похоже на негров наших южных штатов: круглолицые, с плоскими носами, очень добродушные и всегда готовые посмеяться.

Мимо вереницей шли черные женщины, неся на голове невероятно тяжелые тюки; только осторожная поступь да особая напряженность тела свидетельствовали о том, как нелегка их ноша. Они работают грузчиками и выполняют ту же работу, какую обычно выполняют грузчики-мужчины. Когда они возвращались без ноши, осанка их отличалась особой стройностью, красотой и горделивостью, как у всех, кто носит тяжести на голове, — как и у индийских женщин.

Иногда мы встречали женщин, у которых на голове была корзина огромной тяжести, формой напоминающая перевернутую пирамиду; верхушка ее была диаметром с глубокую тарелку, а основание диаметром с чашку. Чтобы удерживать ее на голове, требуется большое чувство равновесия.

Ярких красок здесь нет, хотя среди населения много индийцев.

Пассажир второго класса появился, как обычно, по сигналу «гасить огни» (в одиннадцать часов), и мы не спеша бродили по огромной темной палубе, курили трубки и мирно беседовали. Он рассказал мне об одном случае с мистером Барнумом; эта история весьма характерна для великого циркача во многих отношениях.

Четверть века назад Барнум решил купить дом, где родился Шекспир. Пассажир второго класса в то время работал у Джамрака и хорошо знал Барнума. По его словам, все началось так: однажды утром Барнум и Джамрак сидели в маленьком кабинете Джамрака, позади клеток с обезьянами, змеями и другими тварями, которые составляли источник доходов хозяина. Они закусывали после трудов праведных. Джамрак закусывал степенно и разумно, а Барнум, поскольку он принадлежал к обществу трезвенников, — наоборот. Сделка, только что ими завершенная, касалась слонов. Джамрак подписал с Барнумом контракт на доставку в Нью-Йорк, к открытию нового сезона в цирке Барнума, восемнадцати слонов на сумму в триста шестьдесят тысяч долларов. И тогда мистеру Барнуму пришло в голову, что ему необходим «гвоздь сезона». Он пожелал заполучить Джамбо. Только не Джамбо, ответил Джамрак, с этим слоном ничего не выйдет, зоопарк не отдаст его. Барнум заявил, что готов заплатить за Джамбо целое состояние. Об этом нечего и думать, ответил Джамрак; Джамбо не менее популярен, чем сам принц Уэльский, зоопарк не осмелится его продать. Вся Англия придет в ярость, узнав об этом, ибо Джамбо принадлежит Англии, он — часть ее национальной славы. Если мечтать о покупке Джамбо, то можно подумать о покупке памятника Нельсону. Барнум тотчас ответил:

— Вот это мысль! Я куплю памятник.

Джамрак на секунду потерял дар речи. Затем он смущенно сказал:

— Вы меня поймали. Я, наверно, задремал. На мгновенье мне показалось, что вы говорите серьезно.

Барпум учтиво ответил:

— Я и в самом деле говорил серьезно. Я знаю, что его не продадут, но, тем не менее, я не откажусь от этой мысли. Мне нужна хорошая реклама. Я буду иметь это в виду, и если ничего лучшего не подвернется, я предложу купить его. Это будет отвечать всем целям, ибо обеспечит мне одну-две колонки бесплатной рекламы во всех английских и американских газетах в течение двух месяцев и создаст моему представлению самую большую шумиху в мире.

Джамрак начал было выражать свое восхищение, как вдруг Барнум прервал его, воскликнув:

— Вот это да! Англии следовало бы покраснеть от стыда.

Взгляд его в это время упал на какую-то заметку в газете. Он прочел ее про себя, а затем вслух. В ней говорилось, что дом в Стратфорде-на-Эйвоне, в котором родился Шекспир, постепенно разрушается, потому что за ним никто не смотрит; что в комнатке, где великий писатель впервые увидел свет, сейчас находится лавка мясника, что все обращения к англичанам с просьбой пожертвовать деньги (была указана нужная сумма) для покупки и ремонта дома, с тем, чтобы потом поручить заботу о нем надежным государственным служащим, остались без ответа. И тогда Барнум сказал:

— Вот шанс для меня. Оставим пока Джамбо и памятник в покое — они подождут. Я куплю дом Шекспира. Я установлю его в моем музее в Нью-Йорке, укрою стеклянным колпаком и сделаю из него священную реликвию, а вы увидите, как толпы американцев ринутся к нему на поклонение. И не только американцы — начнется паломничество со всех концов земли. Я заставлю их снимать шляпы перед домом Шекспира. Мы в Америке умеем ценить то, что освятил своим прикосновением великий Шекспир. Вот увидите.

В заключение пассажир второго класса сказал:

— И вот что произошло. Барнум действительно купил дом Шекспира. Он заплатил назначенную сумму и получил аккуратно оформленные документы о продаже. И тогда произошел взрыв. Вы и представить себе не можете. Англия восстала! Ка-к? Дом, в котором родился величайший из всех гениев всех стран и времен, драгоценнейшая на всех жемчужин в британской короне, будет вывезен из страны как старый хлам и установлен для осквернения в грошовом американском балагане? Нет, такая мысль была невыносима для англичан! Возмущенная Англия восстала, и Барнум с радостью отказался от своего приобретения и принес глубочайшие извинения. Однако он предъявил ультиматум: он пошел на уступку — Англия должна продать ему Джамбо. И Англия с грустью согласилась.

А сейчас я продемонстрирую вам, как время может изменить события в рассказе, несмотря на то, что Барнум имел возможность первым изложить их. Много лет назад он сам рассказывал мне эту историю. Он говорил, что разрешение купить Джамбо было вызвано отнюдь не ультиматумом: просто он купил его и вывез из Англии прежде, чем об этом узнала публика. Кроме того, покупка слона уже обеспечивала ему достаточную рекламу. Многочисленные газеты неоднократно и бесплатно похищали свои статьи этому событию, а ему больше ничего и не нужно было. Барнум рассказывал, что, если бы ему не удалось приобрести Джамбо, он бы попросил какого-нибудь надежного приятеля «по секрету» сообщить в прессу, что он, Барнум, намерен купить памятник Нельсону, а после того, как сотни газет, не взяв за это ни гроша, разрекламировали бы его вдоль и поперек, он бы выступил о неловким, глуповатым, но чистосердечным извинением, а в постскриптуме наивно предложил бы купить за ту же цену Стонхендж[110], если нельзя купить памятник Нельсону.

По его мнению, подобное извинение, написанное с удачно имитированной туповатой простотой и откровенностью, вызвало бы поток осмеивающих его невежество и глупость газетных статей, которые стоили бы ему шести состояний н которые невозможно было бы приобрести и за двойную цену.

Я хорошо знал мистера Барнума и в истории с домом, где родился Шекспир, вполне верю его версии. Он говорил, что, увидев этот дом заброшенным и приведенным в состояние разрушения, он заинтересовался им. Ему рассказали, что уже предпринимались неоднократные попытки собрать деньги на ремонт и сохранение этого дома, но безуспешно. Тогда Барнум предложил купить его. Предложение было принято доброжелательно, и даже названа цена, — кажется, пятьдесят тысяч долларов; но какова бы ни была цена, Барнум без дальнейших разговоров уплатил деньги и получил оформленные по всем правилам документы. Он говорил, что действительно собирался установить дом Шекспира в своем музее, отремонтировать его, охранять его от невежд и грубиянов и потом передать в качестве посмертного дара в падежные руки и под постоянную охрану Смитсоновского института в Вашингтоне.

Однако, как только стало известно о том, что дом Шекспира переходит в собственность иностранца и будет увезен за океан, Англия пришла в ужасное волнение, — а ведь неоднократные мольбы о помощи со стороны хранителей этой реликвии не сумели вызвать такого взрыва чувств; хлынул поток протестов — и даже денег, - для того чтобы помешать такому оскорблению британской гордости. Появились предложения перекупить дом, причем предлагалась сумма, вдвое превосходившая сумму, заплаченную мистером Барнумом. Он возвратил документы, но взял только те деньги, которые заплатил сам, поставив при этом условие, что будет собрано достаточно денег для охраны и содержания этой священной реликвии в будущем. Его условие было выполнено.

Все это рассказал мне сам Барнум; и до конца своих дней он с гордостью и удовлетворением утверждал, что не Англия, а Америка в его лицо спасла от разрушения дом, где родился Шекспир.

6 мая в три часа дня пароход медленно отвалил от берегов Делагоа и не спеша, осторожно направился к уютной гавани Дурбана в Южной Африке.

Глава XXIXОТЛИЧНАЯ РАБОТА СУРОВЫХ ТРАППИСТОВ

В управлении государством главное — соблюдать все формальности,

а на мораль можно и не обращать внимания.

Новый календарь Простофили Вильсона

Из дневника.


Королевский отель. — Отель хороший; вкусный стол; услужливые туземцы и мадрасцы. Поразительная смесь нового и старого, города и деревни, первобытной простоты и современной сложности. Есть электрические звонки, но они не работают. Когда я спросил, почему они не звонят, сторож в конторе ответил, что они, должно быть, испорчены; он так полагает, потому что некоторые звонят, но большинство в неисправности. Быть может, следовало бы привести их в порядок? Сторож замялся, — видимо, он был не совсем в этом уверен, но затем согласился со мной.


7 мая. — В шесть утра раздался громкий стук в дверь: почистить ли мне ботинки? Через пятнадцать минут снова стук: подать ли нам кофе? Через пятнадцать минут опять стук: готова ванна для жены. Еще через четверть часа — готова ванна для меня. Постучали еще дна раза — я уже не помню зачем. Слуги шумят, перекрикиваются о том, о сем, совсем как в индийских отелях.


Вечером. — В четыре часа дня стояла ужасная жара. Через полчаса после захода солнца требовалось уже демисезонное пальто, а к восьми часам — зимнее.

Дурбан аккуратный и чистый город. Это можно заметить даже без особого напоминания.

Коляски запряжены великолепно сложенными чернокожими зулусами, от которых так пышет здоровьем, что видеть их за работой просто приятно. Они улыбаются и смеются, показывая все свои зубы, — добродушные люди! Им запрещено пить спиртное; два шиллинга в час с одного человека, с двоих — три шиллинга; в один конец с одного человека — три пенса.

Во дворе отеля живет хамелеон. Он отличается толщиной, ленью и созерцательностью, но сразу становится по-деловому оживлен и подвижен, когда мимо пролетает муха: высовывает язык, похожий на чайную ложку, и втягивает им насекомое. Сначала он жует свой язык. У него всегда набожный вид. Таким же терпеливым и благодарным выглядит он, когда провидение посылает ему муху. У него лягушачья голова, а спина формой напоминает свежий могильный холм; лапы похожи на обмороженные птичьи когти. Но самое интересное в нем — это глаза. С обеих сторон головы торчат шишечки, на концах которых сидят крошечные блестящие бусинки — глаза. Эти шишечки свободно поворачиваются в разные стороны, как вращающийся пулемет, причем они ничуть не зависят одна от другой, каждая управляется отдельно. Когда я стою позади него, а С. — впереди, он поворачивает один глаз назад, а второй устремляет вперед, что весьма напоминает взгляд нашего конгресса (один глаз смотрит на конституцию, а другой — на доходы); а когда что-нибудь происходит над ним и под ним, один глаз у него превращается в телескоп, а другой смотрит вниз, — выражение его лица от этого меняется, но лучше не становится.

После сигнала «гасить огни» туземцам не разрешают появляться на улицах без специального пропуска. В Натале на одного белого приходится десять негров.

Женщины отличаются крепким сложением и полнотой. Они превращают свое руно на голове в высокую башню и эту прическу скрепляют красновато-коричневой глиной; если башня окрашена до половины, то это означает, что девушка помолвлена; замужняя женщина окрашивает всю прическу.

В полиции служат только зулусы-язычники. Христиан туда не берут.


9 мая. — Вчера вместе с друзьями совершил прогулку по городу. Очень красивые горные дороги, откуда открывается величественный вид на город, гавань и море, — чудесное зрелище. Вдоль дороги расположены особняки, окруженные зелеными лужайками, кустарником и обязательно двумя-тремя ярко-красными деревьями, огненно-пунцовые листья которых представляют резкий контраст с окружающей зеленью. Кактусы похожи на канделябры, а один из них напоминает извивающихся серых змей. «Плоскокронные» деревья (их следует назвать «плоскокрышными») — это полдюжины голых ветвей с острыми сучками, поднятыми вверх, — словно искусственные подпорки, они поддерживают плоскую, как крыша, крону из нежнейших листьев; и сквозь эту крышу вы можете видеть небо, как сквозь зеленую паутину или вуаль. Ствол кажется покрытым черным лаком. Кругом множество совершенно незнакомых, но удивительно красивых деревьев, У одних на редкость густая темно-зеленая листва, — такая темная, что вы это сразу замечаете, несмотря на то, что рядом так много апельсиновых деревьев. Другое дерево, когда оно в цвету, кажется объятым пламенем, и оно вполне оправдывает свое название — «пламенеющее». У третьего среди густой листвы поднимаются вверх прелестные кисточки, они сверкают, как раскаленные угольки. То там, то здесь можно увидеть камедные деревья. Величественные норфолькские сосны вздымают к небу свои буйные ветви. Группами растет высокий бамбук.

Видел одну птицу. Птиц здесь немного, и они не поют. И цветы не сильно пахнут — они слишком быстро растут.

Кругом все аккуратно и приглажено, как в городе. Такого разнообразия великолепнейших деревьев не увидишь нигде, разве только когда приближаешься к Дарджилингу, Мне не приходилось слышать, чтобы кто-нибудь называл Наталь цветником Южной Африки, но такое название ему бы очень подошло.

Будучи епископом Наталя, Коленсо произвел целый переворот в религии[111]. И теперь еще религиозные интересы играют здесь важную роль. Строго соблюдается воскресный отдых. Музеи и другие столь же опасные места закрыты для посетителей. Кататься в лодке по заливу можно, но игра в крокет считается грехом. Некоторое время допускались воскресные концерты, но при условии, что вход будет бесплатным, а публике предоставлялась возможность вносить пожертвования. Но сборы стали так велики, что концерты пришлось отменить. Большие строгости соблюдаются и в отношении грудных детей. Священник ни за что не согласится хоронить младенца, если того не успели крестить. Индийцы в этом отношении более терпимы: они не сжигают детей до трех лет, ибо считают, что такие дети не нуждаются в очищении.

Король зулусов, красивый тридцатилетний мужчина, шесть лет назад был изгнан на семилетний срок. Его выслали на остров Святой Елены а туда же, куда был сослан Наполеон. Люди немного страшатся его возвращения, и у них есть для этого все основания, ибо зулусские короли, вроде Чаки[112], Дингаана и Кечвайо, нередко отличались чрезвычайно жестоким нравом.

В двух часах езды от Дурбана находится большой траппистский монастырь[113], и мы с мистером Милиганом и мистером Хантером, директором правительственных железных дорог в Натале, отправились посмотреть его.

Здесь действительно было все, о чем читаешь в книгах и чему не можешь поверить: тяжелый труд, короткий сон, скудная пища, грубое одеяние, жесткая постель, запрещение человеческой речи, общения с людьми, отдыха, развлечений, забав и присутствия женщин. Все это мы там увидели. Это был не сон, не ложь. Но даже видя все это, не веришь собственным глазам. Это полное подавление всех человеческих инстинктов, уничтожение человека как личности.

Монастырь Ла Трапп, должно быть, знал людей. Система, которую он придумал, изгоняет из жизни все, чего человек жаждет и что ценит, и лишает его этого. По-видимому, в траппистском монастыре людям не оставлено ничего, ради чего стоило бы жить. Откуда Ла Трапп мог знать, что на свете бывают люди, находящие удовольствие в этом отречении от всех земных благ?

Посоветуйся он с вами или со мной, мы бы заверили его, что его система совсем непривлекательна, что се невозможно осуществить, Но здешний монастырь доказывает, что Ла Трапп знал человеческую натуру лучше, чем она сама себя знает. Он исключил из жизни все желания человека до единого — и тем не менее преуспел в своих планах: дело его процветает уже двести лет и, несомненно, будет процветать и впредь.

Мы, люди, любим известность — там, в монастыре, существует только серая, одноликая масса. Мы любим вкусно поесть — монахи питаются лишь бобами, хлебом и чаем, да и то не вдоволь. Мы любим мягкую постель — они спят на набитых песком матрацах и, хотя пользуются подушкой и одеялом, не знают, что такое простыни. За едой мы любим поболтать и посмеяться с друзьями — монах во время трапезы читает вслух священное писание, а кругом царит мертвая тишина. Когда у человека много друзей, он любит вечерами повеселиться и не прочь лечь спать попозже — в монастыре все молча отправляются на покой в восемь часов, и поскольку переодеваться на ночь не приходится, следует лишь сбросить с себя просторную коричневую рясу, то огня не зажигают, все происходит в полной темноте. Утром мы любим понежиться в постели подольше — монахи поднимаются два-три раза за ночь, чтобы исполнить какой-нибудь религиозный обряд, а после двух часов ночи уж больше не ложатся. Мы стремимся к легкой работе или стараемся совсем избавиться от нее — монахи весь день работают в поло, в кузнице или в других мастерских, занимаясь сапожным, шорным или плотничьим ремеслом. Мы любим общество девушек и женщин — монахи его лишены. Нам нравится видеть вокруг себя детей, баловать их и играть с ними — в монастыре детей нет. Здесь нет бильярда, нет спортивных игр, нет ни театра, ни музыки, нет никаких развлечений. Человек любит заключать пари — мне сказали, что спорить здесь запрещено. Когда человек раздражен, он рад выместить свой гнев на первом попавшемся — здесь это категорически запрещено. Не разрешается держать домашних животных, нельзя курить. Человек любит узнавать новости — здесь нет ни газет, ни журналов. Когда мы находимся вдали от родителей, братьев и сестер, мы хотим знать, как они поживают и не скучают ли по нас, — сюда такие сведения не доходят. Мы любим красивый дом, красивую мебель, красивые вещи и благоухающие цветы — здесь все голо, пусто и мрачно. В монастыре нет места человеческим радостям.

В награду за такие лишения, как я узнал, здесь обретают только спасение души.

Все это кажется странным, невероятным, невозможным. Но Ла Трапп знал людей. Он знал могущественную силу соблазна; он знал, что нет существования более неприятного и отталкивающего и тем не менее найдутся люди, желающие его испытать.

Монастырь был основан пятнадцать лет назад немецкими монахами, пришедшими в эти места бедными и не имевшими никакой поддержки; сейчас монастырь владеет пятнадцатью тысячами акров земли, сеет пшеницу, выращивает фрукты, занимается виноделием, изготовляет различные изделия; в его мастерских много учеников из туземцев, которые обучаются там грамоте и со временем сами начинают зарабатывать на жизнь своим ремеслом. Это молодое учреждение имеет в Южной Африке одиннадцать филиалов, где обращается в христианскую веру и обучается всевозможным ремеслам тысяча двести мальчиков и девочек. К работе же протестантских миссий коммерческие круги белых колонистов во всем языческом мире относятся, как правило, весьма холодно, и их воспитанники (лентяи, которые принимают христианство только из материальной заинтересованности) носят кличку «рисовых христиан»; а вот католических монахов, мне кажется, трудно и чем-либо упрекнуть, — да, по-моему, никто и не пытается это сделать.


Вторник, 12 мая. — Трансваальская политика в замешательстве. Сначала поразил Англию своей суровостью приговор по делу иоганнесбургских реформистов; затем Крюгер[114] обнародовал зашифрованную корреспонденцию, сообщавшую о том, что вторжение в Трансвааль с целью его захвата и присоединения к Британской империи было задумано Сесилем Родсом и Бейтом; это произвело полный переворот в чувствах англичан и вызвало бурю негодования против Родса и «компании по хартии» за такое унижение британской чести. Долгое время я никак не мог понять всей этой истории, так она была запутанна. Но наконец после долгих и терпеливых размышлений мне это, кажется, удалось. Насколько я понимаю, уитлендеры и прочие голландцы были недовольны тем, что англичане не позволяют им принимать участие в управлении Трансваалем, кроме разве уплаты налогов. К тому же, насколько я понимаю, доктор Крюгер и доктор Джеймсон, не удовлетворенные доходами от своей врачебной практики, совершили набег на Матабелеленд, намереваясь захватить столицу Иоганнесбург, а женщин и детей держать в качестве заложников до тех пор, пока уитлендеры и другие буры не добьются для них и для компании по хартии тех прав, которых они были лишены. Этот смелый план наверняка удался бы, если бы в это дело не вмешались Сесиль Родс, мистер Бейт и другие официальные лица Матабеле, которые убедили своих соотечественников восстать и сбросить вассальную зависимость от Германии. Это в свою очередь, насколько я понимаю, побудило короля Абиссинии разгромить итальянскую армию и отойти к Иоганнесбургу; все это затеял Роде, чтобы поднять цены на бирже.

Глава XXXПРАВДА О НАБЕГЕ ДЖЕЙМСОНА

Человек подобен луне — у него тоже есть темная сторона,

которую он никогда никому не показывает.

Новый календарь Простофили Вильсона

Когда я год назад дописывал в записной книжке последние строки предыдущей главы, мне хотелось в несколько необычной форме указать на два явления: во-первых, на противоречивый характер сведений насчет южноафриканской политики, сообщаемых иностранцу местными жителями; и во-вторых, на возникшую вследствие этого сумятицу в голове иностранца.

Но сейчас все это отнюдь не кажется таким необычным. В те тревожные и смутные времена местные жители не в состоянии были ясно и трезво воспринять сущность южноафриканской политики, ибо этому препятствовали, кроме личной заинтересованности, еще и политические предрассудки; а поскольку источник сведений был таков, каким мы его описали, то, естественно, и иностранец был не в силах правильно и разумно разобраться в существе этой политики.

Я пробыл в Южной Африке очень недолго. Когда я туда прибыл, политические страсти кипели вовсю. За четыре месяца до этого Джеймсон в сопровождении шестисот вооруженных кавалеристов перешел границу Трансвааля, для того чтобы «освободить женщин и детей Йоханнесбурга»; на четвертый день марша он потерпел поражение в битве с бурами и вместе со своими солдатами попал в плен и был доставлен в Преторию, столицу Южно-Африканского Союза; затем бурское правительство передало Джеймсона и его офицеров британскому правительству, чтобы их отдали под суд, и отправило их в Англию. Вслед за тем в Иоганнесбурге были арестованы шестьдесят четыре уважаемых жителя за участие в заговоре Джеймсона, четверых руководителей приговорили к смертной казни; затем приговор отменили, и все шестьдесят четыре сидели в тюрьме, ожидая решения своей участи. Но уже в начале лета их всех, за исключением двоих, отказавшихся подписать прошение о помиловании, выпустили на свободу. Пятьдесят восемь человек были оштрафованы — на сумму к 10 000 долларов каждый, четверо руководителей отделались штрафом в 125 000 долларов каждый, и только один был навсегда выслан из страны.

Эти дни были необычайно интересными для иностранца, и я был счастлив, что попал сюда в самый разгар событий. Каждый считал своим долгом высказать собственное мнение, и я рассчитывал, что очень скоро сумею понять происходящее, по крайней мере с точки зрения одной стороны.

Но я ошибся. Вопрос был настолько своеобразен, загадочен и непонятен, что я не сумел с ним справиться. Личного доступа к бурам у меня не было; их воззрения, кроме тех, с которыми я мог ознакомиться в прессе, остались для меня тайной. Мои симпатии были на стороне реформистов, томящихся в преторийской тюрьме, на стороне их друзей, их дела. После тщательных расспросов в Иоганнесбурге мне как будто удалось установить все их требования, кроме одного: чего они рассчитывали добиться с помощью вооруженного восстания?

Этого, по-видимому, никто не знал.

Причина недовольства реформистов и их стремления к переменам была, казалось, совершенно ясна. В Иоганнесбурге стало известно, что уитлендеры (чужеземцы, иностранцы) платят тринадцать пятнадцатых всех трансваальских налогов, а взамен почти ничего не получают. У города не было своей хартии, не было своего муниципального управления; он не имел права взимать налоги на строительство канализации, водопровода, мощение дорог, на уборку улиц, санитарию и поддержание порядка. Полиция существовала, но она состояла из буров; полицейские находились на службе у правительства, и город не мог их контролировать. Разработки недр стоили очень дорого: правительство сильно увеличило их стоимость, облагая непомерными налогами рудники, добычу, машины, сооружения, налагая на ввозимые материалы обременительные пошлины и устанавливая на железнодорожные перевозки непосильные тарифы. И что было самое тяжкое — правительство сохранило за собой монополию на самый необходимый для горного дела товар — динамит, назначив за него неслыханную цену. Ненавистные голландцы — пришельцы из-за моря — держали в своих руках все общественные учреждения. Правительство было насквозь продажным. Уитлендеры не имели права голоса, они приобретали его только после десяти- или двенадцатилетнего пребывания в стране. У них не было своих представителей в Рааде (законодательный орган), который угнетал их и обдирал как липку. Религиозных свобод не было. Школ на английском языке не существовало, хотя большинство белых в стране не знало иного языка. Правительство ввело сухой закон, но разрешило торговлю среди негров прескверным дешевым вином, — поэтому двадцать пять процентов всего количества чернокожих, занятых на работе в шахтах, — пятидесяти тысяч человек, — были обычно пьяны и не способны работать.

Итак, совершенно ясно, что разумных причин для стремления к каким-либо переменам было более чем достаточно, если только вышеприведенный перечень не был преувеличен.

Уитлендеры мечтали о реформах при сохранении существующего политического строя — республики.

Превратить же свои мечты в действительность они намеревались при помощи молитв, петиций и убеждений.

Они составили петиции; затем выпустили манифест, первая строка которого кричала о полной лояльности: «Мы хотим, чтобы наша республика была настоящей республикой».

Может ли что-либо быть яснее, чем перечень наносимых уитлендерам обид и испытываемых ими притеснений? Может ли что-нибудь быть более открытым, более достойным гражданина и более уважающим закон, чем их мысли, выраженные в манифесте? Нет. Все это было предельно ясно, предельно понятно.

Но как раз тут-то и появляются все те загадки, недоумения и вопросы, о которых я говорил. Вы дошли до того места, постичь которое никто не в силах.

Потому что вы видите, что, готовясь к этой лояльной, законной и во всех отношениях разумной попытке убедить правительство восстановить справедливость, уитлеидеры тайком перевезли в город спрятанные и баках с горючим или в вагонах с углом два-три пулемета и тысячу пятьсот мушкетом и начали формировать и обучать военные отряды, составленные из мелких служащих, купцов и гражданского населения.

Что они намеревались делать? Уж не предполагали ли они, что буры нападут на них за то, что они осмелились просить восстановления их прав? Нет, не может быть.

Быть может, они опасались гнева буров за выпуск манифеста с требованием облегчения их участи при сохранении существующего правительства?

Да, этого они, по-видимому, опасались, ибо в воздухе носились разговоры о том, что. придется заставить правительство силой даровать им требуемые права, если оно не пожелает сделать это миром.

Реформисты были людьми умными. Раз они всерьез решились действовать, значит пошли на огромный риск. Им пришлось бы защищать весьма ценное имущество; в городе было полно женщин и детей; на рудниках и в усадьбах работали десятки тысяч здоровенных чернокожих. Начни буры военные действия, рудники пришлось бы закрыть, и негры не преминули бы напиться допьяна; разгул, пожары и буры — все вместе могло бы принести реформистам в течение одного дня столько убытков, крови и страданий, что желанное восстановление в политических правах не могло бы их компенсировать, даже если бы они одержали победу и добились реформ.

Сейчас май 1897 года; с тех смутных дней прошел целый год, и теперь гораздо легче разобраться в происшедших событиях. Мистер Сесиль Родс, доктор Джеймсон и другие лица, на которых лежит ответственность за нападение на Трансвааль, дали показания в Лондоне перед парламентской комиссией по расследованию; дали показания также мистер Лайонел Филлипс и другие иоганнесбургские реформисты, незадачливые нянюшки мертворожденного переворота. Их показания пролили свет на минувшие события. Еще больше света пролили на них три недавно опубликованные книги: «Южная Африка, как она есть» Стэтема, способного писателя, сторонника буров; «История африканского кризиса» Гаррета, великолепного писателя, сторонника Родса; и «Участие женщин в революции» — дневник миссис Джон Хейс Хэммонд, энергичной и живой мемуаристки, сторонницы реформистов. Собрав в один сосуд все сведения, изложенные в этих далеко не объективных книгах, вместе с необъективными показаниями свидетелей, выступивших перед парламентской комиссией, я хорошенько переметал все это и влил в свою собственную (необъективную) форму; таким образом я наконец разобрался в этом загадочном южноафриканском вопросе, сущность которого сводится к следующему:

Капиталисты и другие видные люди Иоганнесбурга волновались по поводу различных политических и финансовых притеснений со стороны правительства (Южно-Африканской Республики, именуемой иначе Трансваалем) и хотели мирными средствами добиться изменения законов.

Мистер Сесиль Родс, премьер-министр Капской колонии, миллионер, основатель и директор огромной, по территории и невыгодной в финансовом отношении Южно-Африканской компании, уже много лет лелеявший мечту об объединении и консолидации всех южноафриканских земель в одно внушительное государство, или империю, под сенью и защитой британского флага, решил воспользоваться недовольством уитлендеров и заставить иоганнесбуржцев таскать для него каштаны из огня. С этой целью он принялся всячески превращать законные и справедливые петиции и воззвания уитлендеров в бунтарские выкрики, а их волнения — в угрозы, подстрекая их к мятежу и вооруженному восстанию. Если бы ему удалось довести дело до кровопролитного столкновения между уитлендерами и бурским правительством, Великобритании пришлось бы вмешаться, буры оказали бы ей сопротивление, и Великобритания, в наказание бурам, присоединила бы Трансвааль к своим южноафриканским владениям. План был далеко не глуп, весьма практичен и легко выполним.

Потратив года два на тщательную подготовку к заговору, мистер Родс был наконец вознагражден успехом: в Иоганнесбурге бурлил революционный котел, а уитлендерские вожди засыпали правительство теперь уже не прошениями, а требованиями, подкрепляя их угрозами насилия и кровопролития. К середине декабря 1895 года взрыв казался неминуемым. Сидя в своей отдаленной резиденции в Кейптауне, мистер Родс старался изо всех сил. Он помогал иоганнесбуржцам добывать оружие, он подготовил возможность Джеймсону перейти границу и добраться до Иоганнесбурта со своими шестьюстами всадниками. Джеймсон, по-видимому по наущению Родса, потребовал от реформистов письма с просьбой прийти на помощь. Это была неплохая мысль. Значительная доля ответственности за вторжение Джеймсона в город ложилась теперь на реформистов, Джеймсом его получил, это знаменитое письмо с мольбой мчаться на помощь женщинам и детям. И получил он его за два месяца до того, как помчался. Реформисты, однако, хорошенько обдумав свой поступок, пришли к выводу, что поступили не слишком благоразумно, и на следующий день после передачи Джеймсону этого порочащего их документа пожелали взять его обратно, предпочитая оставить женщин и детей на произвол судьбы; но им сказали, что уже поздно. Оригинал письма был отправлен мистеру Родсу в Кейптаун. Правда, Джеймсон благоразумно сохранил у себя копию.

С этого часа вплоть до 29 декабря реформисты всеми силами пытались заставить Джеймсона не приходить им на помощь. Выступление Джеймсона было назначено на 26-е. Реформисты не были готовы. Город не был объединен. Одни жаждали войны, другие — мира; одни хотели создания нового правительства, другие ратовали за преобразование старого; и, по-видимому, лишь немногие желали переворота в интересах и под знаком британского флага, — тем не менее стали распространяться слухи, что именно эту цель преследует мистер Родс с его нежеланной помощью.

Джеймсов был уже на границе и нетерпеливо натягивал уздечку, горя желанием ринуться вперед. Ценой отчаянных усилий реформистам удалось немного оттянуть дату выступления Джеймсона, а хотели они ее оттянуть на одиннадцать дней. Казалось, агенты Родса тоже старались изо всех сил: они заполняли все телеграфные провода, пытаясь задержать Джеймсона. Сам Родс был единственным человеком, способным его удержать, но это никак не входило в его планы, — напротив, это разрушило бы его двухлетний труд.

Три дня Джеймсон терпел, а затем решил больше не ждать. Без всяких приказаний — за исключением многозначительного молчания мистера Родса — он 29-го числа перерезал телеграфные провода, ночью перешел границу и, уступая настойчивым просьбам, — высказанным в письме девятидневной давности (только по дате, а в действительности двухмесячной), поспешил на помощь женщинам и детям. Он прочитал письмо своим солдатам; оно произвело на них большое впечатление. Правда, впечатление было не для всех одинаковым. Некоторые увидели в рейде неразумную пиратскую выходку и пожалели о том, что согласились принять участие в нападении на дружественную территорию, вместо того чтобы совершать набеги на туземные краали, как они рассчитывали.

Джеймсону предстояло скакать сто пятьдесят миль. Он знал, что в Трансваале о нем кое-что подозревают, но надеялся дойти до Иоганнесбурга раньше, чем эти подозрения подтвердятся. Однако один телеграфный провод по недосмотру не был перерезан. Весть о вторжении Джеймсона распространилась с быстротой молнии, и через несколько часов после его выступления буры уже мчались ему наперерез со всех сторон.

Как только в Иоганнесбурге стало известно о том, что Джеймсон идет на помощь, благодарные жители тотчас усадили женщин и детей в поезд и отправили в Австралию. Приближение «спасителей» вызвало в Иоганнесбурге ужас и панику, и мирные жители — мужчины — толпами кинулись на вокзал, сметая все на своем пути, как смерч. Тем, кто пришел первым, повезло: они успели захватить места за восемь часов до отхода первого поезда.

Мистер Родс тоже не терял времени даром. он опубликовал в лондонских газетах уже известное нам письмо иоганнесбуржцев, — такого древнего документа телеграф еще никогда не передавал.

Поспешил высказаться и новый поэт-лауреат. Он разразился восторженной поэмой, и которой воспевал решимость и самоотверженный героизм Джеймсона, помчавшегося на помощь женщинам и детям; поэт не знал, что герой помчался лишь через два месяца после получения приглашения. Он был обманут подложной датой письма, которое пометили двадцатым декабря.

Буры перехватили Джеймсона в день Нового года, а на следующий день он сложил оружие. Копия письма была при нем; в если только он заранее получил приказ в случае нужды позаботиться о том, чтобы письмо попало в руки буров, он в точности его исполнил. Миссис Хэммонд, резко упрекая его за эту «беспечность», выражает свои чувства пламенным курсивом: «Письмо нашли на поле битвы в кожаном подсумке, который, как предполагается, был седельным вьюком доктора Джеймсона. Почему же, во имя всего святого, он не проглотил это письмо?»

Она требует слишком многого. Он ведь не служил реформистам — разве что только с виду, — он находился в услужении у мистера Родса. Письмо было единственным документом, написанным на обычном английском языке; оно было не зашифровано, не подделано, под ним стояли подписи; письмо это вполне недвусмысленно свидетельствовало о том, что виноваты в рейде Джеймсона реформисты, поэтому отнюдь не в интересах мистера Родса было уничтожать это письмо. Кроме того, это ведь было не само письмо, а только копия. Оригинал находился у мистера Родса — и он тоже его не проглотил: он послал его телеграфом в лондонскую прессу. Англия, Америка и Еврола прочли его раньше, чем оно было обронено Джеймсоном на поле боя. Если подчиненный заслуживал упрека, то хозяин заслужил его вдвое.

Эта история с письмом поистине глубоко драматична и вполне заслуживает своей славы, ибо впечатления, произведенные ею, необычайны по своему разнообразию. За одну только неделю она сделала Джеймсона знаменитым героем в Англии, пиратом в Претории и ослом без такта и без чести в Иоганнесбурге; она вызвала блестящий фейерверк стихотворных строф поэта-лауреата, наполнивших ослепительным блеском небо над земным шаром и сообщивших всему миру, что Джеймсон шел с этим письмом в кармане на помощь женщинам и детям Иоганнесбурга, которых там уже не было. Вот что может наделать старое письмо. Будучи письмом двухмесячной давности, оно произвело сенсацию; а если бы оно было годичной давности, оно бы, вероятно, совершило чудо.

Глава XXXIПОЧЕМУ БУРЫ РАЗБИЛИ ДЖЕЙМСОНА

Сначала поймай бура, а потом уж пинай его.

Новый календарь Простофили Вильсона

В эти дни встревоженные реформисты пребывали в тяжких заботах.

От миссис Хэммонд мы узнаем, что 31-го числа (на следующий день после того, как в Иогаинесбурге стало известно о вторжении), «комитет реформистов отрекся от участия в набеге доктора Джеймсона».

В то же время комитет обнародовал свое намерение придерживаться принципов манифеста.

И одновременно комитет совершенно искренне высказывал пожелание, чтобы население воздерживалось от действий, направленных против правительства бурoв.

И в то же время комитет «распределял оружие» в здании суда и снабжал лошадьми «вновь завербованных добровольцев».

И в то же время в помещение комитета был внесен флаг Трансвааля, и все члены комитета, стоя перед ним «с непокрытой головой и воздев кверху руки», присягнули ему в верности.

Одновременно повстанцам «была роздана тысяча винтовок системы Ли-Метфорд».

В то же время, выступая с речью, реформист Лайонел Филлипс сообщил широкой публике, что делегация от комитета реформистов «была принята правительственной комиссией очень любезно» и что, «как заверили делегацию, все предложения реформистов будут рассмотрены с надлежащим вниманием». Что «хотя комитет реформистов сожалеет об опрометчивом поступке Джеймсона, тем не менее он будет его поддерживать».

Одновременно народ пребывал в состоянии «дикого воодушевления»: «его едва можно будет обуздать, он хочет выйти навстречу Джеймсону и под восторженные крики внести в город на руках».

В то же время британский верховный комиссар выпустил воззвание, осуждающее Джеймсона и всех англичан — его соучастников в этой игре. Оно вышло в свет 1 января.

Реформисты оказались в необыкновенно трудном положении, полном неожиданностей и подводных камней. Их долг был тяжек, но ясен:

1. Они должны были отречься от участия во вторжении доктора Джеймсона — и в то же время его поддерживать.

Они были вынуждены присягнуть на верность бурскому правительству — и обеспечивать повстанцев лошадьми.

Они обязаны были запрещать действия, направленные против бурского правительства, — и раздавать оружие его врагам.

Они были вынуждены избегать столкновения с английским правительством — и в то же время поддерживать Джеймсона и оставаться верными своей новой присяге бурскому правительству, которая была принесена с непокрытой головой перед государственным флагом Трансвааля.

Они изо всех сил старались делать все, что могли; да, они сделали все, но не одновременно, а по очереди. Выполнить все это одновременно было невозможно чисто физически.

Серьезно ли готовились реформисты к вооруженному восстанию или только «шумели» об этом? Если действительно серьезно, то они очень многим рисковали, как я уже говорил. Один высокопоставленный джентльмен из Иоганнесбурга рассказал мне, что у него в руках был отпечатанный документ — список членов нового правительства во главе с президентом — одним из реформистских лидеров. Этот документ с минуты на минуту должны были опубликовать, но вовремя задержали, когда рейд Джеймсона провалился. Быть может, я неправильно понял этого джентльмена. Разумеется, я неправильно его понял, потому что ни в одной книге, ни в одной газете я не встречал упоминания об этом значительном событии.

Кроме того, я надеюсь, что ошибаюсь: ибо если я ошибаюсь, значит можно утверждать, что реформисты в глубине души намеревались лишь припугнуть бурское правительство и заставить его провести необходимые реформы.

Бурское правительство и вправду испугалось — и у него были на то все основания. Ибо если мистер Родс намеревался спровоцировать столкновение, которое должно было бы вызвать вмешательство Англии, то дело обстояло очень серьезно. Если бы можно было доказать, что и реформисты стремились к тому же, то это означало бы, что они задумали вполне осуществимый проект, хотя он обошелся бы им очень дорого, прежде чем Англия успела бы прийти на помощь. Совершенно очевидно, однако, что у них не было ни такого плана, ни стремления. Во всяком случае, даже если бы они и намеревались сбросить правительство, то только для того, чтобы самим прийти к власти.

Этот план едва ли мог удаться. Даже если бы весь город вооружился, шансы на успех были бы весьма сомнительны: впереди была армия буров, а под носом у реформистов — пятьдесят тысяч буйных туземцев. И вдобавок они располагали лишь двумя с половиной тысячами винтовок, и, конечно, никакой надежды на успех у них практически не было.

Во всем этом деле военная проблема представляла для меня значительно больший интерес, чем политическая, ибо я по характеру своему всегда чувствовал особое расположение к войне. Нет, конечно, не к самой войне, а к разговорам о войне; кроме того, я люблю давать советы по этому вопросу. Будь я возле Джеймсона в ту ночь, когда он перешел границу, я бы посоветовал ему вернуться. Это событие произошло в понедельник. В этот день он получил от буров первое предупреждение не нарушать границу дружественного Трансвааля. Это означало, что его намерения уже известны. Будь я при нем во вторник утром и днем, когда он получил новые предупреждения, я бы повторил свой совет. Будь я при нем в новогоднее утро, когда ему сообщили, что впереди его поджидает «несколько сот» буров, я бы не просто посоветовал, а приказал ему повернуть назад. А будь я возле него два-три часа спустя — чего я совершенно не могу себе представить,— я бы силой заставил его отступить; ибо как раз в это время он узнал, что эти «несколько сот» превратились в 800 человек и что число их будет непрерывно возрастать.

По свидетельству мистера Гаррера, известно, что «600 всадников» Джеймсона в действительности состояли самое большее из 530 человек, если не считать туземных возниц и т. п., и что эти 530 человек были в основном «зеленой молодежью», никогда не нюхавшей пороха, а не опытными, закаленными в боях английскими солдатами; я сказал бы Джеймсону, что эти парни верхом на лошади не сумеют даже попасть в цель в пылу и шуме битвы, да и стрелять-то придется только по скалам, ибо буры привыкли сражаться, прячась за скалами, а не в открытом бою. Я бы сказал Джеймсону, что прячущиеся за скалами 300 отборных бурских стрелков с легкостью выйдут победителями в поединке с 500 неопытными юнцами верхом на конях.

Будь мужество решающим фактором на войне, англичане но знали бы поражений. Но в борьбе против бурою, так же как и в борьбе против краснокожих индейцев, нужна не только отвага, но и осторожность. В Южной Африке британцы всегда придерживались тактики открытого наступления на скрывающихся в скалах буров, невзирая на потери. Джеймсон тоже последовал бы установившимся традициям. Он не стал бы и слушать меня — он старался бы действовать так, как действовали его предки. Американцам неизвестны подробности англо-бурской войны 1881 года, хотя ее история представляет большой интерес и могла бы оказаться поучительной для Джеймсона, если бы он захотел извлечь из нее урок. Я приведу некоторые сведения, полученные мною из достоверных источников — в основном из расселского «Наталя». Мистер Рассел — не бур, он англичанин, школьный инспектор, и его книга, — учебник, предназначенный для проживающих в Натале молодых англичан.

После захвата Англией Трансвааля в 1877 году и роспуска бурского правительства буры целых три года продолжали волноваться, посылая в Англию требования о восстановлении своих прав, но безрезультатно. Тогда они собрались в Крюгерсдорпе на огромный массовый митинг, обсудили свои невзгоды и решили начать борьбу за освобождение из-под гнета англичан. (Крюгерсдорп — это место, где буры остановили отряд Джеймсона). Горстка фермеров восстала против сильнейшей державы в мире. Они объявили о восстановлении республики и ввели в стране военное положение. Затем, организовав военные отряды, они выслали их вперед — преградить путь английским батальонам,

И все это несмотря на то, что незадолго до этого сэр Гарнет Уолсли заявил: «Пока солнце светит на небе», Трансвааль будет и останется английской территорией. И несмотря на то, что командир 94-го полка, уже двигающегося для подавления восстания, сказал: «При первом же ударе большого барабана у буров только пятки засверкают»[115].

Через четыре дня после водружения флага республики армия буров, высланная вперед, чтобы помешать вторжению английских войск, встретилась с англичанами возле Бронкхорст Спрут, — это были двести сорок шесть солдат 94-го полка под командованием полковника, — и под бой большого барабана, под звуки оркестра произошло первое сражение. Оно длилось всего десять минут. Результат:

Англичане потеряли более 150 офицеров и солдат из 246. Остальные сдались в плен.

Потери буров — если они у них была — ни указаны.

Искуснейшие стрелки, эти буры! Едва выбравшись из колыбели, они садятся верхом на лошадь и почти всю жизнь проводят в седле, охотясь с ружьем на диких зверей. У них есть две страсти - свобода и библия, а остальное их не интересует.

«Генерал сэр Джордж Колли, генерал-губернатор Наталя и главнокомандующий английскими войсками, счел своим долгом немедленно выступить на освобождение лояльного населения и солдат, осажденных в различных городах Трансвааля». Он выступил в сопровождении тысячи солдат и нескольких артиллерийских орудий. Буры засели в укрепленных и укрытых позициях в горах Лаингс Нек; каждый бур укрылся за скалой. Ранним утром 28 января 1881 года генерал Колли перешел в наступление, «бросив в атаку 58-й полк под командованием полковника Дина, конный эскадрон в составе семидесяти всадников, 60-й батальон стрелков, морской дивизион, вооруженный тремя ракетометами, и шесть артиллерийских пушек». В течение двадцати минут он поливал буров артиллерийским огнем, а затем началась атака, причем 58-й полк поднимался по склону горы сомкнутым строем. Битва быстро окончилась, в результате чего (по Расселу):

англичане потеряли убитыми и ранеными 174 человека; потери буров были «незначительны».

Полковник Дин погиб; и, по-видимому, все офицеры в чине от лейтенанта и выше тоже были убиты или ранены, потому что 58-й полк вернулся в свой лагерь под командованием лейтенанта («Африка, как она есть».)

Так закончился второй бой.

7 февраля генерал Колли обнаружил, что буры угрожают его позициям с флангов. На следующее утро он выступил из своего лагеря у Маунт Плезент и, перейдя с отрядом в двести семьдесят человек реку Ингого, начал штурмовать гору Ингого, и там, на ее склонах, произошла встреча с бурами; бой длился с двенадцати часов дня до наступления темноты. Колли был вынужден отступить, оставив раненых под защитой полкового священника, но, форсируя на обратном пути разлившуюся реку, потерял в ее водах ещё несколько солдат. Это была третья победа буров. Результат ее (но мистеру Расселу):

Англичане потеряли 150 человек из 270.

Потери буров: 8 убитых, 9 раненых; итого: 17 человек.

Затем наступило временное затишье, но по прошествии трех недель сэру Джорджу Колли пришла в голову мысль за одну ночь преодолеть силами пехоты и артиллерии крутой и обрывистый склон горы Амаджуба; трудная, непосильная задача, но он ее выполнил. По пути он оставил около двухсот человек охранять стратегически важные позиции, а сам в сопровождении четырехсот солдат двинулся вверх. Утром изошло солнце, и взорам потрясенных буров предстала следующая картина: на вершине горы, на расстоянии двух-трех миль от них, стояли англичане, и теперь уже их собственные позиции находились во власти английской артиллерии. Командир буров решил двинуться к вершине горы. Он кликнул добровольцев, и люди тронулись вслед за ним.

Ударная штурмовая часть буров перешла через болото и начала ползком взбираться вверх по склону горы: «...прячась за скалами и в кустах, они целились в англичан, четко вырисовывавшихся на фоне неба, словно охотились на оленей, — говорит мистер Рассел. — Одна сторона вела беспрерывный, смертоносный огонь из мушкетов, а другая стреляла беспорядочно и безрезультатно». Буры достигли вершины и принялись за свою разрушительную работу. Наконец англичане «дрогнули и, спасая свою жизнь, бросились вниз по обрывистому склону». Буры одержали победу. Убитых и раненых, включая и погибшего английского генерала, насчитывалось:

У англичан 226 человек из 400 принимавших участие в этом бою.

Потери буров: 1 убитый, 5 раненых.

Так закончилась война. Англичане прислушались к голосу разума и признали бурскую республику — правительство которой фактически и не подвергалось серьезной опасности, до тех пор пока против него не выступил Джеймсон со своими пятьюстами «неопытными парнями».

Подведем итоги:

Бурские фермеры и английские солдаты встретились в четырех боях, и буры во всех четырех одержали победу. В результате этих сражений

англичане потеряли убитыми и ранеными 700 человек; потери буров, по имеющимся сведениям, составляют 23 человека.

Интересно отметить, насколько Джеймсон и несколько его хорошо обученных английских офицеров пытались в своей тактике следовать примеру своих предшественников. Рассказ мистера Гаррета об этом рейде — лучшее из всего, что я об этом читал, и мои представления о рейде почерпнуты из него.

Когда Джеймсон узнал, что возле Крюгерсдорпа стоят, преграждая ему путь, 800 буров, он ничуть не встревожился. Он чувствовал себя так же, как два-три дня назад, когда выступил в поход с теми же историческими словами и с той же целью, что и командир 94-го полка. Приступая четырнадцать лет назад к военным действиям, послужившим началом англо-бурской войны, командир заявил, что «при первом же ударе большого барабана у буров только пятки засверкают». Джеймсон заявил, что он со своими «парнями» сумеет «дать хороший пинок всем бурам в Трансваале». Как видите, он строго придерживался исторических традиций.

Джеймсон достиг лагеря буров. Как всегда, их нигде не было видно. Кругом было полно скал, ущелий, рвов, оврагов, оледеневших остатков руды из заброшенных рудников, — кавалеристам было еще труднее продвигаться, чем у Лаингс Нек и прежние исторические дни. Джеймсон, следуя примеру генерала Колли в битве при Неке, обрушил артиллерийский огонь на скалы и ущелья, но не сумел причинить бурам никакого вреда и не заставил их выглянуть из-за своих укрытий. Затем около сотни его солдат решились штурмовать горный склон — по примеру 58-го полка во время битвы при Неке, — но на сей раз, учтя печальный опыт 58-го полка, они двинулись вперед цепочкой; когда они находились уже в двухстах ярдах от вершины, буры открыли огонь и сбили двадцать кавалеристов. Остальные спешились и, укрывшись за спинами лошадей, начали стрелять по скалам, но ответный огонь был слишком жарким, поэтому они вновь вскочили на лошадей «и помчались назад или уползли в тростниковые заросли, где их вскоре отыскали и взяли в плен. В зарослях взяли человек тридцать; и в ту же ночь буры отыскали и унесли еще тридцать убитых и раненых; раненые были отправлены в крюгерсдорпский госпиталь». По подсчетам мистера Гаррета, атакующая сторона лишилась шестидесяти процентов своего боевого состава.

И здесь были соблюдены исторические традиции: в битве при Амаджубе англичане потеряли 226 человек из 400 принимавших в ней участие.

И в лагере Джеймсона в ту ночь «лежало около тридцати раненых или искалеченных» солдат. И в ту же, ночь «около 30—40 юношей сбежали из лагеря и побрели в Иоганнесбург». Итак, из 530 солдат англичане лишились примерно 150 человек. Люди Джеймсона сражались доблестно, но не сумели ни к одному буру подойти достаточно близко, чтобы дать ему пинка.

На рассвете следующего дня поредевший отряд из 400 англичан снова двинулся в путь. Упрямству Джеймсона можно позавидовать; впрочем, упрямство свойственно англичанам. Он еще не утратил надежды. Однако после многочасового, утомительного зигзагообразного перехода по пересеченной местности, во время которого английские солдаты то и дело попадали под обстрел буров, отряд «попал в своеобразную западню», и буры «его окружили». «Люди и лошади падали на каждом шагу. Солдаты все яснее понимали, что, если им не удастся здесь прорваться через линии буров, они обречены. Пулеметы строчили без перерыва до тех пор, пока не накалились, и поскольку воды для охлаждения кожухом по хватало, то пять пулеметов заклинило, и они вышли из строя, Пушка стреляла семифунтовыми снарядами до тех пор, пока их не осталось всего на полчаса. Была сделана еще одна неудачная попытка прорваться, а затем на левом фланге появилась стаатсовская артиллерия — и все было кончено».

Джоймсон выкинул белый флаг и сдался.

Рассказывают, — не знаю, правда это или нет, — об одном невежественном бурском крестьянине, который решил, что белый флаг является английским национальным флагом. Ему довелось участвовать в битвах при Бронкхорсте, Лаингс Нек, Ингого и Амаджубе, и он думал, что англичане поднимают свой флаг всегда только в конце сражения.

Вот в каких цифрах (насколько я понял) мистер Гаррет подытоживает общие потери Джеймсона убитыми и ранеными за два дня.

«Когда они сдались в плен, у них не хватало около 20% общего числа боевого состава. Насчитывалось 76 выбывших из строя. 30 раненых и больных лежали в санитарных фургонах. 27 человек были убиты на месте или смертельно ранены», Итого; 133 человека из 530. Это составляет ровно 25%[116]. Эти цифры не так страшны, как данные о числе убитых и раненых при Бронкхорсте, Лаингс Нек, Ингого и Амаджубе, и свидетельствуют о том, что буры стали менее искусны в меткой стрельбе, нежели раньше. Но в одной своей подробности рейд Джеймсона точно повторяет предыдущие рейды. При сдаче в плен при Бронкхорсте вся английская армия исчезла с театра военных действий; то же самое произошло и с отрядом Джеймсона.

Потери буров тоже сохраняют определенную историческую последовательность. В четырех названных сражениях буры потеряли, насколько мне известно, в среднем по шесть человек в каждом бою, в то время как англичане теряли в среднем но сто семьдесят пять. Во время сражений с Джеймсоном буры потеряли убитыми, по их собственным официальным данным, четырех человек. Двое из них случайно погибли от руки самих буров, двое других были убиты солдатами Джеймсона: один — намеренно, а второй — из-за досадной ошибки. «Когда первая атака была отбита, молодой бур по имени Джейкобс направлялся к одному из раненых солдат Джеймсона, чтобы дать ему воды; как вдруг другой раненый, не так поняв его намерения, застрелил его». В крюгерсдорпском госпитале находилось всего три-четыре раненых бура, и, по-видимому, больше случаев зарегистрировано не было. Мистер Гаррет, «исходя из теории вероятности, полностью принимает официальную версию и благодарит господа бога за то, что число убитых не достигло еще большей цифры».

В качестве человека военного, я хочу особо подчеркнуть чисто военные, как мне кажется, ошибки в проведении разбираемой нами кампании. Я видел активные действия на поле битвы, и именно во время сражений обрел я свой опыт, а отсюда и право на критику. В начале нашей гражданской войны я прослужил две недели в действующей армии, командуя взводом из двенадцати пехотинцев. Генералу Гранту известна моя военная история, ибо я ему о ней рассказал. Я также рассказал ему о принципе, которым руководствовался во время этой кампании; принцип этот заключался в изматывании противника. Мне удалось измотать и вывести из строя не один батальон, а сам я остался цел и невредим и не потерял ни одного солдата из своего взвода. Генерал Грант не любил говорить комплименты, но тут он чистосердечно признался, что, если бы боевыми действиями руководил я, было бы пролито гораздо меньше крови, а вдохновение, которое могла бы испытать армия в битвах с врагом, было бы с лихвой возмещено облагораживающим влиянием постоянных передвижений с места на место. Дальнейшие рекомендации, мне кажется, не требуются.

Давайте обратимся к истории и посмотрим, чему она нас учит. В четырех сражениях 1881 года и двух боях Джеймсона англичане но существу потеряли убитыми, ранеными и пленными тысячу триста человек; потери буров, насколько известно, — более или менее достоверно, — составили около тридцати человек. Эти цифры свидетельствуют о какой-то ошибке в стратегии англичан. В отсутствии мужества их обвинить нельзя. Мне кажется, что ошибка их заключалась в недостаточной осторожности. Британцы должны были или отказаться от своих методов ведения войны и сражаться с бурами их собственными методами, или накапливать свои силы до тех пор, пока — используя британские методы — силы эти не станут достаточными, чтобы не уступать бурам.

Сохранение британских методов ведения войны против буров потребовало бы определенных условий, в основе которых должна лежать арифметика. Если бы, скажем, мы предположили, что все 1716 английских солдат, которые участвовали в четырех первых сражениях, встретились с точно таким же числом буров, то результаты были бы следующие: для уравнивания потерь в будущих боях английская армия должна в тридцать раз превосходить по силе армию буров, ибо англичане потеряли 700 человек, а буры — 23 человека. По словам мистера Гаррета, отряд буров, непосредственно сражавшийся против Джеймсона, состоял из 2000 человек, а к вечеру следующего дня в его рядах насчитывалось уже 8000 человек. Простая арифметика доказывает, что для уравнивания своих сил с силами 8000 буров Джеймсону потребовалось бы 240000 солдат, а ведь у него было всего 530 парней. С точки зрения военного, подкрепленной фактами из истории, я прихожу к выводу, что Джеймсон был никуда не годным стратегом.

И еще вот что. Джеймсон был чересчур перегружен артиллерией, боеприпасами и ружьями. Ход битвы говорит о том, что ему совсем незачем было тащить их с собой. Их тяжесть метала его продвижению, задерживала его. Стрелять приходилось по скалам, — по ведь Джеймсон заранее знал, что других целей для стрельбы у него не будет, и понимал, что пушки и ружья бесполезны против скал. Он тащил с собой слишком много разной ерунды. У него было восемь пулеметов системы «максим», которые выпускают 500 пуль в минуту, одна пушка для ядер в двенадцать с половиною фунтов и две — для семифунтовых; и кроме того, 145 000 пулеметных лент. Он так усиленно расстреливал из своих «максимов» скалы, что пять из них вышли из строя, — пять пулеметов, а не скал. Говорят, что за двадцать один час сражения было расстреляно 100 000 пулеметных лент. А убит был — один человек! Вероятно, его изрешетили вдоль и поперек. Зачем же было тащить с собой столь бесполезные «максимы»? Лучше бы Джеймсон вооружился «максимами» Простофили Вильсона. Они разят точнее, чем их знаменитые тезки, да и носить их легче, ибо они невесомы.

Мистер Гаррет, не скрывая улыбки, оправдывает наличие пулеметов тем, что их треск, по его словам, мешал бурам как следует прицелиться и тем самым спас жизнь многих солдат.

Три пушки, восемь пулеметов и пятьсот винтовок привели к результату, который вновь подчеркнул уже установленный ранее факт: что тактика открытого наступления в войне с бурами, скрывающимися за скалами, неразумна, ничем не оправдана и должна быть немедленно заменена чем-нибудь гораздо более действенным. Ибо на войне нужно убивать, а не расходовать боеприпасы зря.

Если бы мне довелось командовать хоть в одной из этих кампаний, я бы знал, что нужно делать, потому что я изучил характер буров. Больше всего на свете они почитают библию. Самым вкусным блюдом в Южной Африке считается «билтонг». Это блюдо упомянуто и в книгах Оливии Шрайнер[117]. Жители равнин у нас называют его «вяленым мясом». Это блюдо — основное питание бура. Он его обожает, — и правильно делает.

Если бы я командовал в войне с бурами, у меня были бы только винтовки и никаких тяжелых пулеметов и пушек, которые только портят скалы. Ночью я бы тайком пробрался к месту, находящемуся на расстоянии четверти мили от лагеря буров, и там выстроил бы пятидесятифутовой высоты пирамиду из билтонга и библий, а вокруг спрятал бы своих солдат. Утром буры выслали бы разведчиков, а потом и все остальные толпой хлынули бы к пирамиде. Я бы окружил их, и им пришлось бы сражаться с нами на равных условиях, в открытую. Уж тогда-то результаты были бы совсем не те, что в битве при Амаджубе[118].

Глава XXXIIБУР, КАКОЙ ОН НА САМОМ ДЕЛЕ

Ни у кого из нас нет тех бесчисленных достоинств, какими обладает автоматическая ручка; нет и половины ее коварства. Но мы можем мечтать об этом.

Новый календарь Простофили Вильсона

Герцог Файф клялся, что мистер Родс обманул его. Точно так же мистер Родс поступил и с реформистами. Он втянул их в беду, а сам остался в стороне. Рассудительный человек, что и говорить! Он всегда был таким. Всего один-единственный раз он усомнился в правильности своего поступка: это произошло во время его последнего пиратского набега на Матабелеленд. Телеграф растрезвонил всем, что он отправился туда безоружным, намереваясь лишь нанести визит группе враждебных ему вождей. Все это так и было; причем отважная экспедиция чуть не вызвала еще одну бестактность со стороны поэта-лауреата. Это было бы весьма неприятно, поскольку, как выяснилось позже, тут была замешана женщина, и она тоже не имела при себе оружия.

По мнению многих, мистер Родс и есть Южная Африка; другие полагают, что он — только большая ее часть. Эти последние считают, что Южная Африка состоит из Столовой горы, алмазных копей, Иоганнесбургских приисков и Сесиля Родса. Золотые прииски — явление, достойное всяческого восхищения. За семь или восемь лет в пустыне вырос город с населением в сто тысяч жителей, как белых, так и чернокожих; и это не просто горняцкий поселок с деревянными хибарками, а настоящий город с прочными зданиями. Нигде в мире нет такого скопления богатейших приисков, как в Иоганнесбурге. Мистер Бонамичи, мой импрессарио там, подарил мне маленький золотой кирпичик, на котором были выгравированы цифры, рассказывающие о добыче золота со времени открытия этих приисков по июль 1895 года и об огромных темпах развития золотопромышленности: в 1888 году было добыто золота на сумму 4 162 440 долларов; за следующие пять с половиною лет — на сумму 17 585 894 доллара, а только за двенадцать месяцев по июнь 1895 года золота было добыто на сумму 45 553 700 долларов.

Капитал, вложенный в разработки этих приисков, поступил из Англии, горные инженеры приехали из Америки. То же самое произошло и с алмазными копями. Южная Африка — рай для американца — горного инженера. Здесь он занимает лучшие должности и не боится увольнения. Его жалованье во много раз превосходит заработки в Америке.

Акционеры процветающих рудников получают значительные дивиденды, хотя руда здесь, с калифорнийской точки зрения, и не очень богата. Порода считается богатой, если с тонны ее можно получить доход в десять — двенадцать долларов. В местной руде содержится такой большой процент неблагородных металлов, что еще двадцать лет назад она могла бы принести лишь вдвое меньшую прибыль, ибо в то время платили только за добычу крупнозернистого чистого золота; нo теперь, с применением обработки цианистой кислотой, ежегодный доход от добычи золота во всем мире увеличился до пятидесяти миллионов долларов, которые прежде пропадали из-за отбросов.

Я не был знаком с процессом обработки золота цианистой кислотой, и он, естественно, очень меня заинтересовал; мне также до сих пор не приходилось видеть дорогое и сложное горное оборудование, но остальные детали золоторудной промышленности были мне знакомы и прежде. Я сам когда-то работал на золотых приисках и понимаю в процессе добычи золота все, кроме одного: как этим зарабатывать деньги. Но зато мне удалось узнать много нового о бурах, о которых прежде я почти ничего не слыхал. Все, что я услышал на приисках, было впоследствии подтверждено в других частях Южной Африки. Суммировав все добытые мною сведения о бурах, я пришел к следующим выводам:

Буры очень набожны, глубоко невежественны, тупы, упрямы, нетерпимы, нечистоплотны, гостеприимны, честны во взаимоотношениях с белыми, жестоки по отношению к своим чернокожим слугам, ленивы, искусны в стрельбе и верховой езде, увлекаются охотой, не терпят политической зависимости; хорошие отцы и мужья; они но любят шумное общество в городах, предпочитая ему уединенность, отдаленность, одиночество, пустоту и тишину степи; отличаются здоровым аппетитом и не очень разборчивы в еде: их вполне устраивает свинина, маис и билтонг, при одном условии — чтобы всего этого было побольше; они с удовольствием едут за тридевять земель на веселую танцульку с угощением на всю ночь, но ради молитвенного собрания охотно проедут н вдвое большее расстояние; они гордятся своим голландско-гугенотским происхождением, своим религиозным и военным прошлым; гордятся подвигами своего народа в Южной Африке, своими смелыми исследованиями пустынных, не нанесенных на карту земель, куда они отправляются в поисках территории, свободных от власти ненавистных им презренных англичан, и своими победами над туземцами и англичанами; но больше всего они гордятся тем непосредственным интересом, какой постоянно проявляет к их делам само провидение. Буры не умеют ни читать, ни писать; и хотя здесь печатаются две-три газеты, однако никто, по-видимому, этим не интересуется; еще до недавнего времени здесь не было школ, детей не учили; слово «новости» оставляет буров равнодушными, — им совершенно все равно, что творится в мире; налоги им ненавистны, буры решительно против них восстают. В течение двух с половиною столетий они мирно просуществовали в Южной Африке и хотели бы прожить так до скончания века, ибо нисколько не сочувствуют прогрессивным идеям уитлендеров. Они жаждут богатства — ибо они люди, однако предпочитают большое стадо красивым платьям, красивым домам, золоту и брильянтам. Золото и брильянты привлекли в их страну безбожников-чужеземцев — источник беспокойства и порчи нравов, — поэтому буры очень жалеют, что эти драгоценности были здесь обнаружены.

Я думаю, что основное, о чем я здесь пишу, можно отыскать и в книгах Оливии Шрайнер, а уж ее никак нельзя упрекнуть в несправедливом отношении к бурам.

Что же после всего этого можно ожидать от буров? Что может возникнуть на такой неблагодарной почве? Законы, ограничивающие свободу религии? Да. Законы, лишающие иностранцев избирательного права п, следовательно, участия и выборных органах? Да. Законы, враждебные образованию и учебным заведениям? Да. Законы, ограничивающие добычу золота и развитие железных дорог? Да. Законы, облагающие громадными налогами иностранцев и обходящие буров? Да.

Уитлендеры, по-видимому, ожидали совершенно иного. Не знаю почему. Ведь, здраво рассуждая, ни на что другое они надеяться не могли. Круглый человек не может своим телом заполнить квадратную дыру, — надо дать ему время изменить свою форму. Небольшие изменения начались еще до набега Джеймсона и продолжались после него. С тех пор произошли и дальнейшие изменения. В бурском правительстве сидят умные люди — именно этим и объясняются изменения; впрочем, в самой массе буров изменения еще не начались. Будь члены бурского правительства людьми менее мудрыми, они бы повесили Джеймсона, превратив тем самым обыкновенного пирата в великомученика. Но даже их мудрость имеет свои границы, ибо, если к ним к руки попадет мистер Родс, они, конечно, его повесят. После этого мистер Родс будет уже наверняка причислен к лику святых. Он уже удостаивался всех титулов, символизирующих земное величие, и ему следовало бы удостоиться и этого, самого высшего.

Конечно, для этого предстоит совершить головокружительный прыжок из его нынешнего состояния в небытие, но игра стоит свеч, если вспомнить о той прекрасной компании, в которой ему предстоит очутиться, и в конце концов — это будет для него приятным разнообразием.

Некоторые требования, содержащиеся в иоганнесбургском манифесте, теперь уже удовлетворены, и нет никакого сомнения, что в ближайшем будущем будут удовлетворены и остальные. Владельцы рудников Иоганнесбурга должны только радоваться, что налоги, которые их так удручали, были установлены бурским правительством, а не их «другом» Родсом или его «Компанией по хартии», состоящей из настоящих разбойников с большой дороги, ибо они забирают у своих жертв в рудниках половину добычи — обычный процент их не устраивает. Если бы иоганнесбуржцы находились в их власти, они бы через год очутились в богадельне.

Мне все время казалось, что в моей записной книжке есть о бурах что-то неприятное и что-то приятное. Сейчас я нашел эти заметки. «Неприятная» написана в одном поселке. Вот она:


«Зашел мистер Z, уроженец Южной Африки, но происхождению англичанин; давно, живет здесь и женат на дочери бура. Говорит на африкансе и в делах связан исключительно с бурами. Он рассказал мне, что старинные бурские семьи, проживающие в той округе, торговым центром которой является этот поселок, становятся жертвами унаследованной ими праздности и глупости и, при современной отчаянной борьбе за материальные ценности, один за другим попадают в лапы ростовщиков, увязая в долгах, теряя свое высокое положение и оказываясь на вторых ролях и ниже. Ферма бура, когда он ее лишается, переходит уже не в руки другого бура, а в руки иностранца. Некоторые семьи пали так низко, что продают своих дочерей чернокожим».


В другом южноафриканском городе я сделал следующую запись, свидетельствующую в пользу буров:


«Доктор X. рассказывал мне, что во время войны буров с кафрами[119] тысяча пятьсот кафров укрылись в огромной пещере в горах, в девяноста милях к северу от Иоганнесбурга; буры завалили вход в пещеру и дымом задушили кафров. Доктор X. побывал там и видел множество высохших добела скелетов; среди них был и скелет женщины, прижимавшей к груди скелет ребенка».


Огромная масса дикарей должна исчезнуть с лица земли. Их земля нужна белым людям, и все они, за исключением небольшой горстки, которая будет работать на белого на продиктованных им условиях, должны исчезнуть. Поскольку история устранила из этого положения элемент неопределенности и превратила его в непреложный факт, то необходимо принять наиболее гуманный способ уничтожения черного населения, а не пользоваться старыми, жестокими способами. Мистер Родс и его банда — приверженцы старых методов. Их наняли грабить и убивать, и они делают это на законном основании, но совсем не в духе христианского сострадания. Они отняли у племен Машона и Матабеле часть принадлежащих им земель, пользуясь старым, почтенным способом «покупки» за бесценок, а потом спровоцировали конфликт и силой забрали все остальное. Они лишили туземцев скота под тем предлогом, что весь скот в стране принадлежал королю, которого туземцы обманули и убили. Они издают «правила», обязующие разъяренных и измученных туземцев работать на белых поселенцев, забросив для этого свои собственные дела. Это — рабство, и во много раз более тяжелое, чем рабство негров в Америке, которое в свое время так огорчало Англию; более тяжелое оно потому, что, когда родсовский раб болен, стар или немощен по каким либо другим причинам и не может сам о себе позаботиться, ему остается только умереть голодной смертью, ибо хозяин не обязан его кормить.

Сокращение населения до желаемых пределов при помощи родсовских методов — это возврат к старой системе уничтожения туземного населения путем долгих страданий и медленного умирания, системе опозоривших себя времен насаждения цивилизации варварскими методами. Мы гуманно уничтожаем избыток собак, усыпляя их хлороформом; буры так же гуманно уничтожили избыток чернокожих методом быстрого удушения; безыменный, но справедливый австралийский пионер столь же гуманно уничтожил избыток своих соседей-аборигенов при помощи сладкой отравы, таившейся в пудинге. Все это достойно восхищения и всяческой похвалы. Мы с вами скорей бы предпочли в течение целого месяца изо дня в день переживать любую из этих смертей, чем медленно умирать двадцать лет одним из родсовских способов смерти, ежедневно испытывая на себе всю тяжесть оскорблений, унижений, принудительной работы на человека, раса которого нам ненавистна. Родезия — удачное название этой страны разбоя и грабежа, выразительное, как настоящее клеймо.

Несколько продолжительных поездок позволили нам детально изучить железные дороги в Капской колонии; спокойное путешествие, прекрасные вагоны, все удобства, чрезвычайная чистота, в спальных вагонах мягкие постели. Стоял июнь, начало зимы; днем было тепло, по ночам спускалась легкая прохлада. Было просто наслаждением, проезжал по стране, весь день вдыхать свежий, бодрящий воздух и любоваться из окна вагона бархатистыми просторами коричневых равнин, мягких и прекрасных вблизи, еще более мягких и прекрасных вдали и самых мягких и прекрасных на горизонте, где, казалось, плавали в море тумана острова — горы, в море мечты, окрашенном в яркие и приглушенные тона; а какой необыкновенной была небесная глубина, красота облаков самых причудливых форм, великолепие солнечного сияния во всей его щедрости и расточительности! Сила, свежесть и влияние воздуха и солнца были такими... ну, какими они описаны в книгах Оливии Шрайнер.

Африканская степь в ее скромном зимнем уборе показалась мне удивительно прекрасной. Мы проезжали и неровные места, где земля волнообразно поднималась и опускалась, уходя в бесконечную даль к горизонту наподобие необъятного океана; бледно-коричневые ее краски постепенно сменялись густо-оранжевыми, на смену которым там, где равнина скатывалась к лесистым холмам и голым скалам, где небо соприкасалось с землей, появлялись пурпурные и алые.

Всюду — от Кейптауна до Кимберли и от Кимберли до Порта Елизаветы и Восточного Лондона — города населены ручными чернокожими, и не только ручными, но и, по-видимому, обращенными в христианство, ибо они носят ту же отвратительную одежду, что и остальные христианские цивилизованные народы. Если бы не эта одежда, некоторые из них могли бы быть удивительно красивы. Эти дьявольские одеяния вместе со свойственной туземцам ленивой походкой, добродушным лицом, беспечным видом и беззаботным смехом делают их совершеннейшими копиями наших американских негров; часто туда, где все удивительно гармонично и волнующе проникнуто африканским духом, является целая толпа эти туземцев, которые выглядят на редкость не к месту, внося раздражающий диссонанс, образуя полуафриканскую, полуамериканскую смесь.

Однажды в воскресный день я встретил в Кингуильямстауне группу семенивших по бульвару чернокожих женщин, одетых… ну, по последней моде, в новые с иголочки, дорогие и яркие одежды, в которых сочетались самые невероятные циста, — точно такую же смесь красок мне приходилось видеть и у себя на родине; их лица и походка отражали тот же томный, аристократический, божественный восторг и восхищение своим нарядом, который был мне так знаком и всегда так радовал мой взор и мое сердце. Мне показалось, что я встретился со старыми добрыми друзьями, которых не видел много лет, и я остановился и дружески поздоровался с ними. Они мило рассмеялись, сверкнув белыми зубами, и все разом ответили мне. Я не понял ни слова, и это меня очень удивило, — я никак не ожидал, что они могут говорить не по-английски.

Голоса африканских женщин, нежные и сладкозвучные, как у рабынь времен моего детства, тоже были мне знакомы. Я даже последовал за двумя женщинами по всей Оранжевой республике — нет, по ее столице Блумфонтейну, — чтобы слышать их певучие голоса и звонкий, счастливый смех. Язык их был намного приятное английского языка. Он был приятнее и языка зулусов. В нем нет характерного щелканья, нет грубости, нет резких, отрывистых, неприятно свистящих и шипящих звуков; их языку свойственна напевность, мелодичность, плавность.

Передвигаясь по стране поездом, я имел случай видеть в степи множество буров. Однажды добрая сотня их вылезла из вагона третьего класса — подкрепиться на маленькой станции. У них была весьма примечательная одежда. По уродству покроя и чудовищной дисгармонии в цвете она не знала себе равных.

Зато впечатление она производила не менее волнующее и интересное, чем прекрасные сверкающие одежды отличающихся большим вкусом индийцев. На одном человеке были плисовые штаны цвета полинялой жевательной резинки; штаны были совершенно новые, цвет их не был случайностью, он, видимо, понравился их хозяину, — самый безобразный из всех цветов, какие мне довелось когда-либо видеть. Длинный неуклюжий деревенский парень шести футов росту, в потрепанной серой шляпе с широкими обвислыми полями и в поношенных, бурого цвета бриджах, одет был в новый уродливый суконный сюртук, своей расцветкой из волнообразных ярко-желтых и темно-коричневых полос напоминавший тигровую шкуру. По-моему, такого человека следовало незамедлительно повесить, и я спросил начальника станции, нельзя ли это устроить. Он ответил отрицательно, — и ответил довольно грубо, с совершенно неуместной горячностью. Пробормотав по моему адресу нечто вроде «болван», он отошел в сторону, а затем начал пальцем указывать на меня окружающим, всячески стараясь настроить против меня общественное мнение. Вот что получается, когда хочешь сделать людям добро.

В тот же день один пассажир из нашего вагона рассказал мне еще кое-что о жизни степных буров. Он говорил, что буры встают рано и гонят своих негров на работу (те выгоняют скот на пастбище и пасут его), затем едят, курят, бездельничают и спят; под вечер они наблюдают за дойкой коров, потом снова едят, курят, бездельничают и еще засветло ложатся спать, не снимая тех благоухающих одежд, какие носят весь день и всю неделю уже много лет подряд. Эта же деталь описана в «Истории африканской фермы», принадлежащей перу Оливии Шрайнер. Тот же пассажир поведал мне, что буры заслуженно славятся своим гостеприимством. Он рассказал об этом целую историю. Его преосвященство епископ одной епархии однажды по долгу службы совершал поездку по степи, где не было гостиниц, на ночь он остановился в доме одного бура; после зажина ему отвели постель; он разделся, лег и, так как был очень измучен и утомлен дорогой, тотчас же уснул; среди ночи он почувствовал тесноту и духоту и, проснувшись, обнаружил, что бур и его толстуха жена лежат в той же постели, по обе стороны от него; они спали в одежде и громко храпели. Ему пришлось остаться в постели и терпеливо переносить их соседство всю ночь, без сна, пока на рассвете сон не сморил его. Через час он проснулся. Бура уже не было, но жена его все еще лежала в постели.

Реформисты ненавидели бурские тюрьмы: они не привыкли к тесным помещениям, скуке и безделью; они не привыкли рано ложиться спать; не привыкли ограничиваться пределами своей камеры, подчиняться деспотическим и раздражающим правилам; не привыкли к отсутствию роскоши. Пребывание в тюрьме сказалось на их физическом н умственном состоянии, но тем не менее они не упали духом и постарались наилучшим образом использовать сложившиеся обстоятельства. Женам удавалось тайком проносить мимо бдительных стражей разные деликатесы, которые помогали переваривать тюремный рацион.

В поезде мистер Б. рассказал мне, что тюремщики-буры на редкость безжалостно обращаются с чернокожими заключенными, даже с теми, кто обвиняется в политическом преступлении. Одного африканского вождя и его товарища держали в тюрьме девять месяцев без суда, и все это время над их головой не было и крыши, способной укрыть их от дождя и солнца.

А однажды стража заковала негра-великана в колодки только за то, что он осмелился вылить на землю свою похлебку; они растянули его ноги в разные стороны и посадили его на склоне холма, лицом к вершине; естественно, он не мог сидеть в таком положении и уперся руками в землю за спиной. Стражник приказал ему убрать руки и пнул его в спину ногой. «Тогда, — продолжал мистер В., — этот чернокожий гигант вырвал ноги из колодок и пошел на стражника. Реформист-заключенный оттолкнул его в сторону и сам отколотил стражника».

Глава XXXIIIАЛМАЗЫ И СЕСИЛЬ РОДС

Даже чернила, которыми пишется всемирная история,

не что иное, как разжиженный предрассудок.

Новый календарь Простофили Вильсона

Нет такой параллели, которая бы но считала, что, не будь она ущемлена в своих правах, она бы обязательно стала экватором.

Новый календарь Простофили Вильсона

Из всех естественных явлений Южной Африки — после мистера Родса — меня больше всего заинтересовал алмазный кратер. Рэндовские золотые прииски поистине великолепны; после них все прииски в миро кажутся просто крошечными, а ведь я не новичок, — мне довелось на своем веку повидать золотые рудники. Африканская степь производит сильное впечатление, но это всего лишь более приятный вариант наших Великих прерий; в туземцах тоже есть много привлекательного, но мало нового, а что касается африканских городов, то я неплохо ориентировался в них без всякой посторонней помощи, так как заранее знал все улицы: я много раз видел их, только под иными названиями, в городах других стран. И лишь алмазные копи оказались для меня совершенно новым явлением, захватившим меня и приковавшим к себе мое внимание. Немного найдется в мире людей, которым удалось видеть алмазы там, где они рождаются. В мире существует всего три-четыре месторождения алмазов, в то время как месторождений золота — миллион. Стоит объехать весь земной шар, если в награду за это удастся увидеть нечто действительно необыкновенное, а алмазные копи — это величайший и наиболее редкий дар природы, каким располагает земля.

Залежи алмазов в Кимберли были открыты, кажется, около 1869 года. Принимая во внимание все обстоятельства, остается только удивляться, что они не были открыты пять тысяч лет тому назад и не стали известны африканцам уже давным-давно: ибо первые алмазы были найдены прямо на поверхности земли; гладкие и прозрачные, они светились ярким огнем в солнечных лучах. Даже африканские дикари ценили эти камни превыше всего на свете, за исключением, правда, стеклянных бус. В течение уже нескольких столетий мы покупаем их землю, скот, их соседей — все, что только можно купить, расплачиваясь за это стеклянными бусами; поэтому просто удивительно, что дикари оставались так равнодушны к алмазам, — ведь они, должно быть, не раз находили их на земле. Им, наверное, и в голову не приходило предложить белым эти блестящие камешки, раз у белых есть такое множество бус, гораздо более красивых по форме. Но ведь беднейшие из чернокожих, которым настоящие стекляшки были не по карману, могли бы украсить себя этим жалким их подобием, а белый торговец заметил бы их, смутно заподозрил бы что-то, отвез несколько образцов домой, узнал, что они собой представляют, — и тогда сотни искателей счастья ринулись бы в Африку. В мировой истории часто встречаются удивительные парадоксы, но самым невероятным, без сомнения, является го, что сверкающие алмазы в течение многих веков валялись на земле и никто ими не заинтересовался.

Обнаружили их совершенно случайно. В хижине одного бура, который жил в глухой степи, путешественник-иностранец заметил, что ребенок играет каким-то блестящим предметом; ему сказали, что это кусок стекла и что он был подобран в степи. Иностранец купил стекляшку за бесценок и увез с собой; будучи человеком бесчестным, он убедил другого иностранца, что это алмаз, и, продав его за 125 долларов, был так доволен собой, словно совершил какое-то хорошее дело. В Париже «обманутый» иностранец получил за этот камешек 10 000 долларов от владельца ссудной кассы, который продал его некоей графине за 90 000 долларов, а та, в свою очередь, перепродала его пивовару за 800 000 долларов; пивовар получил у короля за камень герцогство и родословную, а король заложил алмаз. Все эти подробности абсолютно достоверны.

Новость об этом открытии облетела весь мир, и началась южноафриканская алмазная лихорадка. Первый путешественник — тот, бесчестный, — вспомнил, что однажды ему довелось видеть, как бур, погонщик волов, подложил под колесо своего фургона, поднимавшегося по крутому склону, вместо тормоза — алмаз величиною с футбольный мяч; путешественник тотчас же забросил все свои дела и отправился на поиски этого алмаза, на сей раз уже не собираясь продать его за 125 долларов, ибо он за это время поумнел.

Теперь поговорим о более поучительных вещах. Алмазы не залегают в рудных жилах длиною в пятьдесят миль, как иоганнесбургское золото, а распределяются в породе колодца, если можно его так назвать. В колодце их много, стены резко обозначены, вне этих стен алмазов нет. Такой колодец — не что иное, как большой кратер. До начала разработки поверхность его лежит на общем уровне равнины, так что нет никаких признаков его существования. Пастбища над кимберлийским кратером хватало, чтобы прокормить одну корову, а недр его хватило бы, чтобы прокормить целое королевство, — но корова этого не знала и упустила свое счастье.

На площади кимберлийского кратера мог бы разместиться римский Колизей; до его дна еще не дошли, и никому неведомо, как далеко он простирается вглубь земли. Сначала это была просто яма, наполненная голубой горной породой, в которой, как изюминки в пудинге, сидели алмазы. И пока не кончится эта голубая порода, как бы глубоко она ни тянулась, в ней будут находить алмазы.

Поблизости имеются еще три-четыре знаменитых кратера, все они расположены на площади диаметром в три мили. Они принадлежат Компании де Беерс,— это объединенный концерн алмазных владений, основанный мистером Родсом лет двенадцать — четырнадцать назад. Компании де Беерс принадлежат и другие кратеры; они еще находятся под травяным покровом, но Компания знает, где они расположены, и начнет их разрабатывать, если этого потребует рынок алмазов.

Сначала залежи алмазов были собственностью Оранжевой республики, по вследствие законного «выпрямления» пограничной линии они оказались на британской территории Капской колонии. Один высокопоставленным чиновник из Оранжевой республики поведал мне, что его стране было выплачено 400000 долларов в качестве возмещения убытков, потерь — можно назвать это как угодно — и что, по его мнению, республика поступила правильно, взяв эти деньги и отказавшись от споров, ибо вся сила была на одной стороне, в то время как на другой — только слабость. Компания де Беерс добывает сейчас алмазов на сумму 400 000 долларов еженедельно. Капская колония приобрела лишь землю, а не доходы, ибо копи принадлежат мистеру Родсу, Ротшильдам и другим акционерам Компании де Беерс, и те налогов не платят.

В наши дни разработка алмазных копей ведется на строго научных принципах, под руководством самых опытных горных инженеров Америки. Порода подвергается тщательной обработке, ее измельчают и просеивают до тех пор, пока не извлекут из нее все алмазы до единого. Я видел, как работают «концентраторы» — огромные чаны с водой и грязью, в которой содержатся пока еще невидимые алмазы, — и мне сказали, что каждый из них может, размешивая и взбалтывая, обработать в день триста вагонеток породы, весом в тысячу шестьсот фунтов каждая, и превратить их в три вагонетки грязи. На моих глазах эти три вагонетки грязи были помещены в пульсаторы, и там часть груза превратилась в чистый темный песок. Затем я проследил за ней до сортировочных столов и видел, как рабочие, рассыпая и пересыпая песок, ловко и умело отыскивали в нем алмазы, узнавая их по блеску. Я сам покопался в песке и один раз нашел алмаз величиною в половину миндаля. Это вылавливание алмазов - занятие весьма увлекательное; каждый раз, когда вы видите в темном песке прозрачный сверкающий камень, вас охватывает радостная дрожь. Я был бы не прочь время от времени по воскресным дням заниматься этим прелестным видом спорта. Конечно, не обходится и без разочарования. Иногда найденный вами алмаз — совсем не алмаз, — это лишь кусочек горного хрусталя или какой-нибудь другой ненужный камешек. Опытные люди тотчас отличают его от настоящего драгоценного камня, под который он подделывается; в сомнительных же случаях камень кладут на железную полосу и ударяют по нему кувалдой. Если это алмаз, он остается цел и невредим, в то время как все остальное превращается в пыль. Мне очень понравилась эта операция, и я ее не раз проделывал. Испытываемое волнение доставляет громадное удовольствие, и при этом решительно ничем не рискуешь. Компания де Беерс обрабатывает ежедневно 8000 вагонеток голубой породы — примерно 6000 тонн, — получая в результате этого три фунта алмазов. Ценность этих алмазов до шлифовки составляет от 50 000 до 70 000 долларов. После шлифовки они весят значительно меньше фунта, зато их ценность увеличивается в четыре-пять раз.

Вся равнина в округе покрыта слоем вырытой из недр земли голубой породы в фут толщиной и похожа на вспаханное поле. Такую породу, пролежавшую какое-то время на поверхности, обрабатывать гораздо легче, чем только что добытую из-под земли. Если сейчас прекратить добычу алмазов, то из разбросанной по всей равнине породы можно было бы еще в течение трех лет ежедневно подвозить к сортировальне 8000 вагонеток. Участок этот огорожен и тщательно охраняется; ночью он ярко освещен лучами мощных электрических прожекторов. Алмазы, которые находятся там, оцениваются в пятьдесят — шестьдесят миллионов долларов, и, естественно, в ворах нет недостатка.

Даже в грязи улиц Кимберли скрыты огромные богатства. Несколько лет назад жителям дали право свободной промывки. Со всех сторон сюда ринулся народ, работа велась весьма тщательно, в результате чего собрали недурной урожай алмазов.

В рудниках работают туземцы. Их там тысячи. Они живут в хибарках, находящихся на территории огромного огороженного участка. Это веселый, добродушный и услужливый народ. Военный танец, который они исполнили для нас, был самым диким зрелищем из всех когда-либо виденных мною. По контракту, который, как правило, длится, кажется, три месяца, им не разрешается выходить за пределы участка. Они спускаются в шахту, отрабатывают там свою смену, поднимаются наверх, где их обыскивают, и ложатся спать или развлекаются на территория участка; и так изо дня в день.

Считается, что теперь им очень редко удается красть алмазы. Обычно они их проглатывали или прятали другими способами, но белого человека не так-то легко провести. Один туземец разрезал себе ногу и спрятал алмаз в рану, но и эта проделка не удалась. Когда туземцы находят красивый большой алмаз, они предпочитают отдать его, нежели скрыть, ибо в первом случае получают награду, а во втором — скорее всего их ждет беда. Несколько лет назад на руднике, принадлежавшем не Компании де Беерс, а кому-то другому, негр нашел алмаз, по величине своей не имеющий равных в мире; и награду его освободили от службы, подарила одеяло, лошадь и пятьсот долларов. Он сразу превратился в Вандербильта. Он купил четырех жен, и у него еще остались деньги. Четыре жены — огромное богатство для туземца. Имея четырех жен, он может не работать, Жены будут работать на него.

Этот величайший в мире алмаз весит 971 карат. Некоторые говорят, что по своей форме он похож на квасцы, другие спорят, что на сахарный леденец, а третьи авторитетно утверждают, что на кусок льда. Но это все не имеет значения, и, по-моему, верить этому нельзя. В алмазе есть какой-то дефект, иначе ему бы не было цены. Во всяком случае, сейчас он стоит 2 000 000 долларов, а после огранки цена его дойдет до 5 000 000 — 8 000 000 долларов, — поэтому тот, кто купит его сейчас, может заработать на нем кучу денег. Он принадлежит синдикату, и, по-видимому, его так и не удастся продать. До сих пор он не принес ни копейки прибыли и остается мертвым капиталом. На нем еще никто не разбогател, кроме нашедшего его туземца.

Туземец отыскал его в шахте, которая разрабатывалась по контракту. Это значит, что некая компания за определенную сумму и процент с дохода купила право промыть 5 000 000 вагонеток голубой породы в этой шахте. Сделка себя не оправдала, но в тот самый день, когда истекал срок контракта, туземец нашел алмаз стоимостью в 2 000 000 долларов и вручил его хозяевам. Как видите, даже добыча алмазов не лишена романтических эпизодов.

Большой и очень ценный алмаз Кох-и-Нор не может соперничать с теми тремя брильянтами, которые, как говорят, принадлежат коронам Португалии и России. Один ценится в 20 000 000 долларов, другой — в 25 000 000, а третий — свыше 28 000 000.

Это в самом деле великолепные алмазы — не важно, существуют ли они на самом деле или нет, — но все же они никак не могут сравниться с тем, который подкладывал под колесо своей телеги на склоне холма тот самый бур, о котором я уже рассказывал раньше. В Кимберли мне довелось побеседовать с человеком, видевшим все это собственными глазами, — случай этот имел место лет за двадцать семь — двадцать восемь до нашей беседы. Человек этот уверял меня, что тот алмаз стоил бы никак не меньше миллиарда долларов, а то и больше. Я поверил ему, ибо он посвятил двадцать семь лет своей жизни поискам этого алмаза, — должен же он знать, что ищет.

После наблюдения за тяжелыми, утомительными и дорогостоящими процессами добывания алмазов из недр земли и очищения их от грязи нужно непременно посмотреть конторы Компании до Беерс в Кимберли, куда доставляют ежедневную добычу; здесь алмазы взвешивают, сортируют, оценивают и прячут в сейфы, где они хранятся до самой их отправки. Незнакомый и не пользующийся доверием человек никогда не попадет в эти конторы; однако, судя по многочисленным мерам предосторожности, преградам, запрещениям, предупреждениям и приспособлениям для охраны алмазов, даже знакомые и пользующиеся доверием лица не так-то легко могут украсть там алмазы.

Мы видели дневную добычу: маленькие кучки сверкающих алмазов разложены на прилавке на отдельных листах белой бумаги, на расстоянии фута одна от другой. В тот день алмазов было добыто на 70 000 долларов. В течение года через весы и этот прилавок проходит полтонны алмазов стоимостью в 18 000 000 — 20 000 000 долларов. Чистой прибыли — около 12 000 000 долларов.

Сортировка производится молодыми девушками; это приятная, чистая, легкая, но, вероятно, мучительная работа. Ежедневно через руки этих девушек проходит, сверкая своим блеском, доход целого герцогства, и тем не менее они ложатся спать такими же бедными, какими встали утром. И так происходит изо дня в день.

Прекрасное зрелище представляют собой алмазы в их первобытном состоянии. Они имеют самые различные формы; поверхность их бывает гладкой и округленной, очень острых ребер у них нет. Встречаются алмазы всевозможных цветов и оттенков — от ослепительно белого до настоящего черного; и благодаря своей гладкой поверхности, округлости линий, разнообразию цветов и необыкновенной прозрачности алмазы похожа на отборнейшие леденцы. Чаще всего встречаются алмазы светло-соломенного оттенка. Мне показалось, что эти неотшлифованные алмазы должны быть во сто раз прекраснее брильянтов, но когда принесли коллекцию отшлифованных камней, я понял свою ошибку. Нет ничего прекраснее розового брильянта, переливающего всеми цветами радуги, когда на него падает свет, — ничего, кроме одного удивительно похожего на него явления природы, которое тем не менее совсем ничего не стоит: это пронизанная солнечным светом до самого бело-песчаного дна морская волна.

К середине июля мы прибыли в Кейптаун, где должно было закончиться наше путешествие по Африке. Мы были вполне удовлетворены, ибо прямо перед нами возвышалась Столовая гора — последняя.из достопримечательностей Южной Африки; из этих достопримечательностей нам не удалось увидеть только мистера Сесиля Родса. Я, конечно, понимаю, что это немаловажное упущение. Я отлично знаю, что, будь мистер Роде действительно благородным и почтенным патриотом и государственным деятелем, каким считают его тысячи людей, или будь он сам дьявол во образе человека, каким считают его все остальные, он все равно является самой импозантной фигурой в Британской империи за пределами Англии. Когда он стоит на мысе Доброй Надежды, тень его падает до Замбези. Он единственный колонизатор во всех британских доминионах, чье каждое движение служит предметом наблюдения и обсуждения во всем мире и чье каждое слово передается по телеграфу во все стороны земного шара; он единственный человек некоролевского происхождения, чей приезд в Лондон привлекает такое же внимание, как затмение солнца.

Насколько я слышал, даже самые заклятые его враги в Южной Африке не решаются отрицать, что он — человек необыкновенный, а не просто баловень судьбы. Весь южноафриканский мир — друзья и недруги — трепещет от какого-то благоговейного страха перед ним. Одни видят в нем посланца божьего, другие — наместника дьявола, властелина людей, способного одним лишь дуновением осчастливить или погубить человека; многие на него молятся, многие его ненавидят, но люди здравомыслящие никогда его не проклинают, и даже самые легкомысленные делают это только шепотом.

В чем же тайна его всемогущества? Одни говорят, что она — в его огромном богатстве, крохи от которого вознаграждают и поддерживают существование множества людей, превращая их в его верноподданных; другие утверждают, что эта тайна — в его личном обаянии и силе красноречия и что эти качества способны загипнотизировать всех, кто попадает в орбиту его влияния, и превратить их л счастливых его рабов; третьи полагают, что она заключается и его величественных идеях и широких планах увеличения английских владений, в его патриотизме, в самоотверженности, с какой он пытается распространить благотворное покровительство Англии и ее справедливое господство над просторами языческой Африки, с тем чтобы и эта погрязшая во мраке страна озарилась славой британского знамени; четвертые считают, что ему просто нужна вся земля, нужна для себя самого и что только уверенность в том, что он ее получит и даст возможность своим друзьям существовать на ней, и есть та тайна, которая привлекает к нему столь многочисленные взоры и держит его в зените славы.

Выбирайте что хотите — цена одна. Родс сохраняет свою популярность и огромное число приверженцев, несмотря на все свои преступления, — это несомненно. По словам герцога Файфа, Родс «обманул» его, но тем не менее Файф остался ему предан. Своим вторжением в Трансвааль Родс причинил огромные неприятности реформистам, но большинство из них убеждено, что у него были наилучшие намерения. Он проливает слезы над обремененными большими налогами иоганесбуржцами, завоевывая их дружбу, и одновременно снижает на пятьдесят процентов налоги своим поселенцам, завоевав таким образом их любовь и преданность, — они просто приходят в отчаяние при малейшем слухе об аннулировании хартии. Захватив землю Матабеле, он грабит, убивает и порабощает это племя, а массы христиан на землях, полученных по хартии, аплодируют ему. Он вовлек в невыгодную сделку Английский банк, заставив его скупить ничего не стоящие денежные знаки, выпущенные на землях, полученных по хартии, и ограбленные сами тем не менее воздают ему почести, достойные принесшего им богатство божества. Он сделал все что мог, дабы обеспечить свое падение; на его месте десятка полтора великих мира сего рухнуло бы со своих пьедесталов, а он и по сей день стоит на головокружительной высоте, под самым куполом неба, оставаясь чудом своего времени, загадкой нынешнего века, архангелом с крыльями — для одной половины мира, и дьяволом с рогами — для другой.

Откровенно признаюсь, я восхищаюсь им; и когда пробьет его час, я непременно куплю на память о нем кусок веревки, на которой его повесят.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ