Томас Манн — страница 60 из 75

ерманией и ссобой не замедлил последовать. В декабре же в адрес «господина писателя Томаса Манна» пришло такое письмо:

«Философский факультет

Рейнского университета

Короля Фридриха-Вильгельма

Исх. № 59

Бонн, 19 декабря 1936 г.

С согласия господина ректора Боннского университета должен довести до вашего сведения, что в связи с лишением вас германского подданства философский факультет считает себя вынужденным вычеркнуть вас из списка почетных докторов. В соответствии со статьей VIII нашего Устава вы утрачиваете право на это звание.

(подпись неразборчива)

Декан».

Новый, 1937 год он начал с того, что ответил на это письмо. Его ответ был напечатан в «Нейе Цюрхер цайтунг» и тут же вышел в Цюрихе отдельной брошюрой, которая была немедленно переведена на несколько европейских языков. «Резонанс оказывается довольно широким, — писал он уже в феврале своей итальянской переводчице. — Печатается 15-я тысяча немецкого тиража, налицо шведский, голландский, чешский переводы, американский, который собираются с большим размахом распространить, то ли еще в работе, то ли уже вышел, даже венгерская пресса поместила большие отрывки и доброжелательные статьи, а в Париже «Переписку» сейчас печатает «Марианна»50. Только Лондон ставит палки в колеса — всегда одно и то же. Правда, «Манчестер гардиан» и «Таймс» дали информацию и выдержки; но целиком письмо не удается поместить...»

Заметим в этой связи, что в Германии «Переписка с Бонном», нелегально распространявшаяся в гитлеровские времена под маскировочным заголовком «Письма немецких классиков. Пути к знанию», была впервые напечатана в апреле 1945 года в газете, которую оккупационные войска союзников издавали для немецкого гражданского населения.

«Переписка с Бонном» — таково название нового исповедально-публицистического документа, ибо начинается он приведенным нами письмом декана: наш герой полностью воспроизводит его канцелярский текст, запечатлевая для потомства это свидетельство позора немецкой интеллигенции, как запечатлел он шум в зале и топот ног, прерывавшие некогда его речь о немецкой республике. Но боннский декан — адресат, конечно, чисто условный, манифесты не адресуют одному человеку, к тому же из-за неразборчивой подписи безымянному, и если бы дело тут шло только о факте лишения академического звания, автор письма в Бонн, ставший, кстати сказать, уже полтора года назад почетным доктором философии Гарвардского университета, не заботился бы о широком распространении своего ответа, да и вообще, можно не сомневаться, не взялся бы за перо. «Право, господин декан, я совсем забыл, что все еще обращаюсь к вам», — говорит он в конце письма. И слова эти, похожие на риторический прием, выражают действительный смысл происходящего: писатель продолжает писать исповедь, воспитывая себя и других.

«Я думать не думал, у меня и в мыслях не было, что на старости лет я буду эмигрантом, лишенным имущества и объявленным вне закона на родине, испытывающим глубокую необходимость в политическом протесте... Я гораздо больше гожусь для представительства, чем для мученичества, гораздо больше для того, чтобы привнести в мир немного высшей радости, чем для того, чтобы разжигать борьбу, питать ненависть. Должно было случиться что-то в высшей степени неправильное, чтобы моя жизнь сложилась так неправильно и неестественно. В меру слабых своих сил я старался ее предотвратить, эту страшную неправильность, — и тем самым уготовил себе жребий, который должен теперь научиться соединять со своей, в сущности чуждой ему природой». При всей правдивости и точности этого разбора личной ситуации — а глубина и точность его уже сами по себе оправдывают заголовок «Пути к знанию», под которым «Переписка с Бонном» нелегально распространилась в Германии, ибо к знанию ведут именно правдивость и точность, — ответ нашего героя остался бы все-таки документом психологически-автобиографическим и не получил бы такого широкого резонанса, если бы, во-первых, из собственного опыта здесь не был сделан общий вывод о целостности гуманистической проблемы, о единстве духовно-эстетического и политико-социального начала, о перерастании ответственности писателя за язык в ответственность за свой народ, а во-вторых, что еще важнее, что адресовало письмо не только деятелям культуры, не только интеллигенции, а самому, можно сказать, массовому читателю, если бы здесь не была прямо названа еще скрытая от многих в Германии и к западу от нее конечная цель фашистской государственной системы — война. «Система эта, — писал он, — не может иметь никакой другой цели, никакого другого смысла и оправдания; она без колебания взяла на себя право принести в жертву свободу, справедливость, человеческое счастье, совершать бесчисленные преступления, тайные и явные, и все это во имя одной цели — во что бы то ни стало воспитать народ для войны».

Нельзя представить себе умонастроения, в каком он работал сейчас над «Лоттой в Веймаре», нельзя ни полностью понять повторяющийся в его письмах этой предвоенной поры мотив усталости, отстранения от «грязной дороги», на которую «свернула история», ни, с другой стороны, полностью оценить стойкость, с какой он, сказавший однажды: «Похоже на то, что скоро для нашего брата места на земле не останется, так что нам придется скрыться под ней», продолжал свой труд художника и общественного деятеля, — все это невозможно без учета еще одного, кроме Германии, постоянного предмета его горьких размышлений. «Страдая Германией», он в эти предвоенные годы не меньше страдал от попустительства Запада Гитлеру, от политики так называемого appeasement51, позволявшей фашизму захватывать все более прочные позиции на Европейском материке. Когда в 1937 году автор письма в Бонн говорил о лондонских «палках в колесах», когда он в 1938-м, после мюнхенского сговора, отметил физиогномическое сходство между английским премьером Невилем Чемберленом и гитлеровским дипломатом фон Папеном (который, кстати сказать, с американской помощью избежал обвинительного приговора на Нюрнбергском процессе), когда он в мае 1939-го, за три месяца до начала войны, выражал опасение, что произойдет очередное «appeasement», — в этих высказываниях выражалась давняя уже боль человека, ясно видящего предрасположенность буржуазного мира к фашизму как к средству предотвращения социалистических преобразований.

Вот едва ли не первая, судя по дате письма — 4 августа 1936 года, — реакция Томаса Манна на гражданскую войну в Испании: «Мир похож на...! Что вы скажете об Испании? Если народ (с которым лучшие умы страны) там победит, то при той моральной и материальной поддержке, которая оказывается его смертельным врагам, это будет триумф и подвиг, не имеющий себе равных. Ревность, с какой капиталистическая пресса... следит за французским нейтралитетом, тогда как нейтралитет итальянский и германский ее не заботит ни в коей мере, непостижимо гнусна. Кто радуется наивности, то есть бесстыдному преобладанию корысти над всякой духовной порядочностью, тот сегодня доволен». Эти же мысли, только с акцентом на обязанности писателя выступить против разгула «корысти», он повторяет в статье-послесловии к сборнику «Испания», выпущенному в 1937 году «Социалистическим союзом швейцарских женщин»: «В Испании зверствует корысть. Видит ли, чувствует ли это мир? Очень и очень недостаточно... Не правда ли, человек, который сегодня — как то доводится слышать — заявляет: «Политика меня не интересует», представляется нам довольно пошлым; его заявление кажется нам не только эгоистичным и оторванным от жизни, оно еще кажется дурацким самообманом, свидетельством глупости и ничтожества... Я убежден, что писатель, который сегодня пасует в делах человеческих убеждений, перед политически поставленным вопросом о человеке и предает дело духа корысти, — человек духовно пропащий. Он непременно погибнет, он не только утратит свое искусство, свой «талант» и не создаст ничего жизнеспособного, но даже его прежние произведения, созданные еще не под знаком этой вины и некогда добротные, перестанут быть добротными и превратятся в прах в глазах человечества. Это моя вера. Примеры у меня перед глазами». В письме следующего, 1938 года он с сочувствием и пониманием приводит объяснение, которое дают его вернувшиеся из Испании старшие дети, журналисты Эрика и Клаус, удивившему их собственному бесстрашию в республиканских окопах: они испытывали удовлетворение оттого, что находились в единственном на земле месте, где «стреляли в ту мерзкую язву мира, что зовется фашизм».

Начало «Лотты в Веймаре» он напечатал в первом номере журнала «Мас унд верт» («Мера и ценность»). Эта библиографическая справка заслуживает внимания с точки зрения всего только что сказанного. Живя в Швейцарии, где в фашизм не «стреляли», в центре терроризованной Гитлером, но потворствовавшей ему капиталистической Европы и работая над произведением глубоко личного характера, которое реализовало наконец давний его замысел — книгу о Гёте, удовлетворяло его органическую потребность в «музыке», в «высокой игре», вбирало в себя его сокровенные, горькие порой размышления о себе, об искусстве, о немцах и противопоставляло окутывавшему мир мраку варварства разве что свет ума, богатство оттенков мысли и слова, широкий взгляд на историю, — мы говорим «разве что», ибо «гуманизм в броне» предполагает явно более прямое и действенное вмешательство в события, — живя в Цюрихе и увлеченно работая над «Лоттой в Веймаре», он в 1937 году впервые со времен юношеской «Весенней бури», то есть, по сути, впервые за всю свою долгую литературную деятельность, стал издавать журнал. Программу этого просуществовавшего три года журнала, редактором которого был сначала эльзасский эмигрант Фердинанд Лион, критик и литературовед, а потом — средний сын Томаса Манна — Голо, яснее определяет заголовок двухмесячника и письмо, где наш герой приглашает войти в круг авторов «Меры и ценности» Германа Гессе, чем предисловие Томаса Манна к первому номеру. «Социалисты? Социалисты это мы», — сказано в этом предисловии. Слово «социализм» в его лексиконе не имеет в виду учения о диктатуре пролетариата, это такой же примерно синоним понравившегося ему некогда выражения Гофмансталя