Нет, вы подумайте! Я, Томасина, ждала у дверей какую-то рыжую девчонку, даже не особенно хорошенькую.
Иногда я думала, нет ли между нами какой-то еще неведомой мне связи. Очень уж мы были нужны друг другу, когда садилось солнце и одиночество и страх являлись ему на смену.
Средство от одиночества такое: прижаться щекой к щеке, мехом к меху или мехом к щеке. Бывало, проснешься ночью от кошмара, слушаешь мерное дыхание и чувствуешь, как шевелится чистый пододеяльник. Тогда не страшно, можно заснуть.
Я сказала сейчас, что Мэри Руа не особенно хорошенькая. Это не очень вежливо, она ведь считает меня самой красивой кошкой на свете, но я имела в виду, что личико у нее обыкновенное. А глаза — необыкновенные, что-то в них такое есть, когда на них, вернее — в них, смотришь. Я не всегда могла подолгу в них смотреть. Они ярко-синие, а когда она думает о чем-то, чего и мне не угадать, — темные, как залив в бурю.
А так — нос у нее курносый, много веснушек, брови и ресницы очень светлые, почти их и не видно. Рыжие волосы она заплетает в косы, и ленты у нее — голубые или зеленые; ноги длинные, ходит животом вперед.
Зато пахнет она замечательно. Миссис Маккензи обстирывает ее, и обглаживает, и пересыпает белье лавандой.
Миссис Маккензи вечно стирает, гладит, чинит и чистит ее одежду, потому что ей только так дозволено проявлять свои чувства к ней. Сама она, дай ей волю,. ласкала бы ее и пестовала, как пестуем мы подброшенных котят, но мистер Макдьюи ревнив и боится, как бы Мэри Руа не слишком к ней привязалась.
Я люблю запах лаванды. Запахи еще больше, чем звуки, вызывают хорошие или дурные воспоминания. Сама не помнишь, отчего когда-то обрадовалась или рассердилась, но, почуяв запах, снова радуешься или сердишься. Вот как запах лекарств, исходящий от него.
А лаванда — запах счастья. Учуяв его, я вытягивала коготки и громко мурлыкала.
Бывало, миссис Маккензи погладит белье, сложит и не закроет по забывчивости шкаф. Тут я нырну туда и лягу, уткнувшись носом в пахучий мешочек. Вот это мир, вот это радость! Живи — не хочу!
3
Джорди Макнэб шел куда глаза глядят, держа свою коробочку, где пострадавшая лягушка лежала на ложе из вереска и мха. Иногда, забывшись, он пускался в галоп, но вспоминал о печальном положении дел и снова переходил на шаг или рысь.
Он не знал, куда идет, он просто хотел уйти подальше от взрослых. То и дело он заглядывал в коробочку, трогал свою лягушку пальцем и убеждался еще раз, что у нее сломана лапка. Взять ее домой он не мог, ему бы не разрешили, не мог и бросить. Джорди впервые видел, как враждебен мир к тому, кто решил взять на себя ответственность за другое существо.
Он дошел до края города, где улицы обрывались сразу, и начинались поля и луга. Дальше лежал темный и таинственный лес, там жила Рыжая Ведьма; и тут он понял, что уже давно думает о том, чтобы пойти к ней, но пугается: очень уж это опасно.
Люди боялись ходить к той, кого прозвали Рыжей Ведьмой и Безумной Лори, а больше всех боялись мальчики, вскормленные на сказках и картинках, где носатые старухи летают на метлах. Идти к ней не стоило, разве что уж очень понадобится.
Но говорили о ней и другое — что она никому не вредит, живет одна в лощине, прядет шерсть, беседует с птицами и зверями, лечит их, кормит, выхаживает и водит дружбу с ангелами и гномами, которыми, как известно, лощина просто кишит.
Джорди знал обе версии. Если правда, что олень приходит к ней и ест у нее с ладони, птицы садятся ей на плечи, рыбы выплывают на ее зов из ручья, а в сарае за ее домом живут больные звери, которых она подбирает в лощине и в лесу, или они приходят к ней сами — не отнести ли ей лягушку?
Он прошел по горбатому мостику и стал подниматься на лесистый холм, за которым лежала лощина. Кажется, ведьма жила милях в полутора после седых развалин замка — лес там был особенно пуст, и такому маленькому мальчику было страшно идти туда, где в лесной тьме живет какая-то огненная колдунья.
Джорди довольно долго шел по лесу и, наконец, увидел домик колдуньи. Тогда он остановился и, как подобает бойскауту, решил оглядеться.
Домик был длинный, двухэтажный, и трубы, словно кроличьи уши, торчали из него. Зеленые ставни были закрыты, и казалось, что домик спит. Сзади стояло здание повыше, тоже каменное, по-видимому — бывший амбар или коровник. Перед самым домиком, на полянке, рос огромный дуб, и ветви его нависали над крышей. Дубу было лет двести. С нижней ветки свешивался серебряный колокольчик, а из колокольчика свисала длинная веревка.
Теперь, не двигаясь, Джорди слышал сотни шорохов, тихое, но звонкое пение и непонятный перестук. «Колдунья колдует!» — подумал он и чуть не пополз обратно, но пение зачаровало его, хотя перестук казался все страшней и непонятней.
Голос звучал чисто и звонко. Мелодии этой Джорди никогда не слышал, но сейчас, сам не зная почему, закрыл глаза рукой и заплакал. Птицы над ним угомонились, и в траве мелькнул белый кроличий хвостик.
Джорди Макнэб пополз к дубу. Он положил коробочку у его подножья и тихо потянул за веревку. Лес огласился нежным звоном, перестук умолк, в домике что-то зашумело. Джорди кинулся прочь и засел в кустах.
Он услышал заливистый лай и увидел черного скотч терьера, выбегающего из амбара. Сотни птиц взлетели в воздух, хлопая крыльями. Две кошки — одна черная, другая тигровая — чинно вышли из домика, подняв хвосты, и уселись на траву. Из чащи показалась косуля, взглянула на домик темными глазами и юркнула обратно. Солнце сверкнуло на ее мокром носу.
Сердце у Джорди сильно забилось. Он приподнялся было, чтобы убежать, но любопытство победило страх.
Дверь распахнулась, но Джорди, к своему разочарованию, увидел не ведьму, а девушку, даже девочку, совсем простую, в бедной юбке и кофте, толстых чулках и клетчатой шали.
Ведьмой она быть не могла, потому что ведьмы уродливы или прекрасны, а все же Джорди почему-то не отрывал от нее глаз. Нос у нее был какой-то умный, рот веселый, и глядя на нее хотелось улыбаться. Сама она улыбалась нежно и мирно, а серо-зеленые глаза смотрели куда-то вдаль. Волосы ее, распущенные по спине, как у деревенских девиц, были просто красные, словно раскаленное железо.
Она отбросила со лба красную прядь, будто смела паутину с мыслей; а Джорди лежал на животе, притаившись, и любил ее всем сердцем. Он забыл о колдовстве и чарах, просто любил ее и радовался ей.
Вдруг она издала звонкий клич в две ноты, словно снова зазвенел колокольчик, и из леса вышел олень. Он пошел к ней по лужайке, а она глядела на него своим отсутствующим взглядом и нежно улыбалась ему. Остановившись, он опустил голову и посмотрел на нее так лукаво, что она рассмеялась и крикнула:
— Это опять ты звонил? Проголодался?
По-видимому, олень не проголодался, или испугался Джорди, но он вдруг убежал в лес. Зато гуськом вышли коты и стали тереться об ее ноги. А собака понеслась к коробочке, понюхала ее и залаяла.
Хозяйка подбежала к ней легко, как олень. Она опустилась на колени, сложив руки в подоле, заглянула в коробочку, взяла ее и вынула бедную больную лягушку.
Лягушка лежала у нее на ладони, лапка свисала сбоку. Она осторожно потрогала ее, поднесла к щеке, сказала: «Ангелы тебя принесли или гномы? Ну, ничего! Я тебя полечу как смогу», — вскочила и вошла в дом, захлопнув за собой дверь.
Дом снова спал, сомкнув веки. Оба кота и собака ушли к себе, птицы угомонились, одна белка на дереве, над Джорди, еще скакала по ветвям. Джорди почувствовал легкость и свободу, которых не знал до сих пор. Он встал и пошел домой через темный лес.
Закончив прием, доктор Макдьюи кивнул Энгусу Педди, переждавшему всех.
— Заходи, — сказал он. — Прости, что задержал. На этих идиотов все время уходит. Ну, что с ней? Перекормил конфетами? Сколько же тебе повторять? Он и не заметил, что причисляет к идиотам своего друга.
— Правда твоя, Эндрью, — виновато ответил священник. — Но что мне делать? Она так умильно служит на задних лапках.
Ветеринар нагнулся, понюхал собаку, потрогал ее брюхо и поморщился.
— М-да,-сказал он. -Еще хуже стало… Что же ты, Божий человек, не можешь себя обуздать? Зачем пса перекармливаешь?
— Ну какой я Божий человек! — возразил Энгус Педди. — Я — Его служитель, знаешь — из служащих, которые добирают сердцем, где не хватает ума. Лучшие люди идут в армию, в политику, в адвокаты, а Богу достаются такие, как я.
Макдьюи весело и нежно посмотрел на него.
— По-твоему, ваш Бог любит все это подхалимство? — спросил он.
— По-моему, — парировал Энгус, — Он ошибся только раз: когда позволил нам представить Его по нашему образу и подобию. Хотя нет, это мы сами придумали, это же нам лестно, а не Ему.
Макдьюи залился лающим смехом.
— Ах, вот что! — обрадовался он. — Значит, человек наделил Бога своими пороками и теперь, когда молится, ориентируется на них. Священник погладил собаку по голове.
— Когда Бог наказал Адама, — медленно произнес он, — мы стали братьями не Ему, а вот ей. Довольно смешной приговор. Бог шутит редко, но метко. Эндрью Макдьюи не ответил.
— А ты, — продолжал священник, уводя спор с опасного пути, — даже не веришь в это родство. Я вот люблю ее, беднягу, и жалею, как самого себя. Скажи, Эндрью, неужели ты их не полюбил? Неужели у тебя не разрывается сердце, когда она на тебя жалобно и доверчиво смотрит?
Нет, — отвечал Макдьюи. — Я хоть и собачий, но доктор. Если у врача будет разрываться сердце из-за каждого пациента или родственника, он долго не протянет. Не намерен расходовать чувства на этих тунеядцев.
Преподобный Энгус Педди пошел на него с другого фланга.
— Неужели ты не мог, — спросил он, — помочь собачке Лагган? Зачем ты ее усыпил?
Макдьюи стал красным, как его борода, а глаза его потемнели.
— Что, вдова жаловалась? — сказал он.
— А если бы и жаловалась? Нет, она ничего не говорила, только мучилась. Я видел ее глаза, когда она шла к дверям. Теперь она одна на всем свете.