— Да кто его знает, кто жег. Кто тебя поймет! — сказал и взгляд потупил, стыдясь собственной глупости.
Качнулась, как от пощечины, высокая фигура Андрея, пушистые ржаные усы, подкуренные табачным дымом, поникли, моложавые темные глаза глубоко запали, и острый кончик носа побелел, словно отмороженный. «Кто знает?!» — хотел крикнуть, но что-то сдавило горло, и слова в нем застряли.
•
…Никто не знает. Ох, никто не знает!..
Как нынче… Моргал на припечке фитилек, а на дворе мокла осенняя ночь. Олена молча сидела за прялкой, белые волокна от пряжи сыпались на влажный пол, а он смотрел на эти волокна и ничего не видел. А кучка волокон росла и росла на глазах, как гора белой шерсти, только что настриженной с его овец. В сарае тоскливо блеяли две овцы: по отаре скучали, по полонине.
«Разве я батраков нанимал или чужим трудом наживал то, что отобрали? Сам по горло был в труде!»
«И мог бы вместе со всеми», — чувствует, как думает Олена, и кричит ей, себе, всем: «Не хочу, не буду свой труд в пай отдавать!»
«Ну и живи не́людем, — молча отвечает Олена. — На смех, на стыд».
«И проживу. Не сдохну без поля и без овец. Ремесло имею в руках, резьбой по дереву займусь».
Пятилетняя Галюнька водит пальчиком по запотевшему окну — рип-рип. На дворе темно и моросит. И вдруг у хаты шаги. Пальчик — зигзагом по влажному окну, Галюнька шепчет:
— Кто-то идет, папа…
Долго разговаривали в сенях — Андрей и какие-то люди. Шепотом. Олена тревожно прислушивалась — ничего не слыхать.
— Чего хотели? — спросила она, когда Андрей, хмурый, темный, вошел в хату и долго возился за печью, а огонек фитилька моргал едва-едва — вот-вот погаснет.
— Хлеба хотели… Сказал — нету, — соврал Андрей.
— Погибели на них нет.
— Цить…
Утром уже не моросило. Солнце выглядывало из-за туч. «Сушит, — подумал Андрей, — сено в стогах сушит. К вечеру на ветру оно и вовсе сухим станет. Если бы хороший уголек из печи или искра из трубки, то и пожар может случиться. А почему бы и нет? Такое может быть. Стог от стога — и все дымом. Мое сено — для моих овец».
Олена разжигала огонь в печи, облила керосином кучку щепок, полыхнуло пламя, заклубил черный дым.
Андрей вздрогнул.
— Ты что?
— Икнулось…
Пошел к сельской лавке. Там всегда собираются Юзевичи и тихонько беседуют о войне, которая весной должна начаться.
Андрей в сторонке послушает.
А навстречу Семен Заречный на паре мосластых, на тряском возу куда-то едет. Поздоровались. На Завуялье едет, там сено закупили. Своего мало, не хватит до весны. А скота в колхозе много.
— Крепко начал стараться, Семен…
— Кто же будет за нас? Манна небесная с облаков не падает. — Пристально взглянул на Андрея. — А ты так и не собираешься к нам?
Не ответил.
В лавку не зашел. Ему вдруг показалось, что он стал таким маленьким, что стыдно и на люди показаться. Постоял под дверьми, послушал, а там снова о сене — будто сговорились. А может быть, уже знают? Задрожал, зуб на зуб не попадает (тьфу, какая паршивая осень!), свернул за угол лавки и тропинкой меж огородами подался домой.
Олена спросила, не заболел ли, потому что такой бледный, словно выстиранный. Нашумел на нее.
— Вчера Гафия говорила, стога сгорели на Яворнице. Чтоб уже они передохли все, людей с сумой по свету пускают!
Вокруг сердца замкнулся железный обруч, кровь заструилась в груди.
— А, чтоб вас всех удар хватил с вашим сеном и стогами! — прохрипел он, когда немного отлегло.
Вечером вышел из хаты так, чтобы никто не видел. За пазухой нес пучок сухого тряпья и спички. Не шел, а бежал, потому что опасался — уйдет решимость и он этого не сделает. А должен. Пообещал.
А когда темные стога, как гигантские бугаи, вырисовались на горизонте, когда к ним уже оставалось не более ста шагов, мозг его ошпарило как кипятком: «Боже мой! Судьба несчастная! Это же труд людей!»
Рванул из-за пазухи тряпье, швырнул в болото, — казалось ему, что оно горит. Рвал на своей груди сорочку.
«Покарай меня сила господня! Покарай на этом месте!»
Никто этого не знал…
Бондарь вмешался. Видел, что Луць хватил через край, оборвал его:
— Не плети небылиц, Луць.
Улыбнулся бледному от обиды (э-гей, от обиды ли?) Андрею и мягко заговорил, как хозяин с хозяином:
— Меня одно удивляет, Андрей. Когда ты едва-едва перебивался, когда туго приходилось вашему брату, ты и слушать не хотел, как мы ни упрашивали тебя. А теперь неплохо зарабатываешь, резьба — дело прибыльное, да и с налогами немного легче. Почему же так вдруг?
Не знал Андрей, как ответить.
Несколько лет неплохо жилось. Ну, как сказать — неплохо? Из кожи лез, налоги платил, но ни с кем ничего не делил. Был уверен, что хорошо делает, что на все село он один выигрывает: все на трудодень надеются, а он свое имеет, хоть и мало, но зато никем не считанное. Со старой межи камни все в сарай снес — пусть лежат.
Пан-отец говорит, что еще все может измениться.
Галюнька в первый класс пошла. «В школу пусть ходит, — сказал Олене, — но эти пионеры, комсомолы, красные галстуки на шее чтоб я не видел. Учи ее читать „отче наш“.»
А потом (дочка уже в четвертый класс перешла) все как-то повернулось по-иному. Жил как на необитаемом острове. Луць, шурин, сосед через дорогу, хоть бы нос показал, а Олена — та разве что на минутку к сестре Марии забегала и молчаливая возвращалась в хату.
Урчало веретено — Олена пряла шерсть. Стучала стамеска по сливовой красной колодочке: Андрей выполнял заказ для церкви — иконостас делал. Выйдет церковь как пасхальная крашенка. Со всех концов будут приходить люди, и ученые приедут — дивиться его резьбе. И деньги поп платит большие.
Вытесывал, вытачивал клиночки и вкладки. Безжизненная сливовая колода трепетала живыми лепестками. И при этом почему-то было грустно. Вспоминал, как первую свою работу (тогда еще парнем был) подарил для хаты-читальни, и до сих пор в той рамке портрет Тараса Шевченко висит. Правда, это очень давно было. Тогда вместе с Луцем священника поносили, а теперь поп — единственный советчик. Он всегда говорит людям, когда они соберутся на площадке у церкви:
— До весны подождем, а там все изменится. Вы только послушайте радио.
Андрей частенько оставался у попа до поздней ночи, Поп включал приемник и ловил «Голос Америки».
— До весны, пан Макивчук, только до этой весны, а там фертик — Совет на нет.
Когда-то Андрей с интересом прислушивался к его словам: еще тлела надежда, что вынесет из сарая межевые каменья. Потом слушал из вежливости, потому что в селе три огромные колхозные фермы поднялись, да такие, что деду его и не снились, а в этих фермах и коровы и овцы! Все же сила в коллективе, что ни говорите. И люди словно другими стали. Не ругаются из-за межи, каждый день вместе, дружно, как когда-то на толоках. Один только он от людей отделен. Может быть, потому, послушав как-то поповские небылицы, не стерпел:
— Говорите, пан-отец, Совет на нет? А я так думаю: на целый свет. Что-то мне кажется, прошу прощения у батюшки, к этому дело идет.
Ох как тогда рассердился поп. Назвал Андрея безбожником и коммунистом. Андрею стало смешно, потому что какой же он коммунист, если единоличник… Хлопнул дверью поповского дома да и пошел домой.
Галюнька его ходила по комнате и читала на память:
За мир на всей планете,
И значит — за народ.
Стоял Андрей в уголочке и боялся пошевелиться, будто опасался, что помешает дочери, которая повторяла слова стихотворения, прижимая книжку к груди. Вспомнилась Андрею Олена, когда она была юной: заплатанный фартук, прохудившаяся блузка, и глаза, что снились ему в те далекие дни, грустные, словно заплаканные, а фартучек белый, как крылышки мотылька.
«А этот поп лезет со своими разговорами», — подумал Андрей и плюнул в сердцах.
Заметила Галюнька отца — и к нему.
«Ой, люди, — подумал с тревогой, обнимая дочку, — что было бы с нею, если бы вдруг, не дай господи, война?»
Малая не помнила, чтобы отец когда-либо был таким добрым. Хитрая детская природа знает, когда улучить момент для просьбы.
— Я тоже хочу ходить в красном галстуке, папочка. Как все. Софийка тетки Марты носит…
Андрей забыл теперь о том, что сам когда-то наказывал.
— А ты почему же не носишь? Разве я что?
— Я не пионерка, папа. Всех приняли, а я…
Не обида, а злость сдавила Андрею сердце. Резко повернулся — и в школу.
— Я вас прошу не делать разницы меж детьми! То, что я единоличник, — мое дело, а ребенок — что он? — говорил в сердцах Андрей.
Директор школы спокойно выслушал Макивчука.
— Вы как раз вовремя пришли, товарищ Макивчук. Я сам собирался к вам. Беда с вашей дочкой, да и только. Никто ж насильно в пионеры не запишет, а она уже в третий раз: «Не буду пионеркой». Вчера о причине сказала: «Отец будет ругать».
Андрей смутился, как школьник, уличенный в неблаговидном поступке. Замялся:
— Да это… Знаете… Что было, то было. А теперь пусть она будет как все. Потому что… — Хотел еще сказать, но не смог. Натянул фуражку.
Директор еще немного задержал Андрея.
— У нас, видите ли, новая школа достраивается. И так нам хочется, чтобы все было с иголочки. Не смогли бы вы сделать для школы пару рамок?
Обрадовался Андрей, что и он кому-то нужен. Заработок заработком. Но это уже для коллектива.
Шел домой, и всю дорогу ему казалось, что идут их двое. Один — тот, что согласился рамки для школы за деньги делать, а другой — тот, что ребенка отстаивал в школе.
Конец зимы да еще начало весны просидели за работой эти два человека.
Один делал рамки, выкладывал разнообразными клинышками рамки и думал: «Вот полтора месяца работы вечерами — и пятьсот рублей как из воды». Второй смотрел на Галюньку, на ее красный галстук. Смотрел в свое будущее.
Весною задумал обнести двор высоким забором, чтобы не лезла в сад разная там беда. А то привыкли к общему и думают, что везде можно. На детей сердился. Неужели забыл, как сам лазил в чужие сады, когда об артели никто и слыхом не слыхал?