— Кто же ее кормить будет, мою сиротиночку?
Немец слушал терпеливо, внимательно, напряженно всматривался в ее лицо, стремясь, видимо, понять, правду женщина говорит или лжет. Выслушал и заключил:
— Нельзя. Он воевал против немецкой армии и должен понести наказание.
— Да разве же он по своей воле? Погнали его. Сталин погнал!
Она наслушалась на рынке, где гремели громкоговорители, фашистской пропаганды и знала, чем можно завоевать у гитлеровцев расположение. Но на охранника, который ежедневно видел тысячи смертей и, конечно, сам убивал или отсылал людей на смерть, ничего не действовало. Или он просто набивал цену, потому что на корзинку ее, покрытую рушником, посматривал не без интереса. Когда он повернулся, чтобы уйти, Ольга вдруг упала перед ним на колени и заголосила громко, по-бабьи, как голосят по умершему. Это, возможно, произвело впечатление. Охранник повел ее в барак. В комнате, в которой грела чугунная печь и было душно, представил Ольгу толстому начальнику, по-военному коротко доложив о ее просьбе. Потом уже по-свойски они что-то обсуждали и смеялись, будто забыв о ней.
Ольга ждала со страхом, стоя на пороге. Ее охватил ужас, когда толстый, повернувшись к ней, расстегнул ремень и снял френч, оставшись в одной коричневой рубашке, которую широкие подтяжки прижимали к толстым, как у бабы, грудям.
Лихорадочно кружились мысли, но выхода не находилось. Отбиваться — смерть неминуемая, это не полицаи, которым можно было дать тумака или неопределенно пообещать. Неужели нужно пережить страшное насилие, чтобы спасти человека? А как отступить? Как спасти себя?
В рот будто ваты сухой напихали, и она никак не могла проглотить эту вату. Печь чадила, от духоты и чада кружилась голова. Подумалось, что лучше уж потерять сознание, — может, это остановило бы насильников или, во всяком случае, она бы ничего не видела, не чувствовала. Зажмурила глаза, готовая упасть. Но страшного не случилось, судьба была милостива к ней. Она услышала знакомые уже слова: «Вас ист гир?» — и открыла глаза.
Фашист стоял перед ней и толстым пальцем показывал на корзинку. Обрадованная, Ольга наклонилась, отвернула рушник и выхватила бутылку водки, взболтнув, показала наклейку:
— Московская!
— О, московски! — Толстый схватил бутылку, подбежал к тому, что говорил по-русски, и долго что-то весело разъяснял ему, поворачивая бутылку и повторяя то «Москау», то «Московски» — почти по-русски.
А Ольга, осмелев, подошла к забрызганному чернилами, некрашенному столу и начала выкладывать из корзинки сало, колбасу, сыр, блинчики, которые утром напекла из пшеничной муки.
Толстый, как кот, обошел вокруг стола, осмотрел принесенное, плотоядно облизнулся, но тут же сморщился и покрутил головой.
— Мало, — сказал переводчик.
Ольга полезла за пазуху, достала платочек, зубами развязала узелок и протянула два золотых червонца, царские.
У немца загорелись глаза. Схватив золото, кинулся к френчу, который висел на спинке стула, достал из кармана очки, долго и уже молча, без смеха и слов, принялся рассматривать червонцы. Потом повернулся к переводчику и крикнул что-то, как будто ругнулся:
— Мало, — снова сказал тот.
«Чтоб вас разорвало, гады вы ненасытные, бога на вас нет, мучаете людей, да еще хотите заработать на этом», — подумала Ольга и развела руками: мол, больше ничего нет.
— Мало, — повторил переводчик почти с угрозой.
Ольга поняла, как здорово они напрактиковались зарабатывать на людях. Но торговаться и она умела, знала многие, самые тонкие, секреты торгового дела. Задумалась, что еще она может предложить. Вспомнила и «обрадовалась» — подмигнула толстяку. Сдвинула платок, отцепила серьги, золотые. Такие она не носила не только теперь, при немцах, но и раньше, до войны, в праздники изредка надевала. Но на рынке она узнала немецкую жадность, их торговую хитрость и потому захватила серьги, посоветовавшись с Леной, на тот случай, если потребуют большой платы: вот, мол, последнее отдаю, с ушей снимаю.
Толстый фашист сразу спрятал серьги туда же, куда и червонцы, — в нагрудный карман, застегнул пуговицу и прижал карман подтяжкой, чтобы грудью ощущать золото. На этом успокоился — поверил, что больше ничего ценного у женщины нет. Но потребовал документ. Ольга дала паспорт.
Переводчик переписал из паспорта в книгу ее фамилию, имя, спросил имя мужа, заглянул на ту страничку, где стояли советский и немецкий штампы о прописке. Тем временем толстый взял корзину и начал складывать в нее выложенные на стол продукты.
«Не нужно им сало и блинцы, им только золото подавай», — подумала Ольга и порадовалась, что хотя бы что-то останется, продукты сейчас дороже золота, а ее уже скребнула обычная расчетливость: Слишком дорого пришлось заплатить неизвестно за кого, даже не за того человека, который так нужен Лене. Почему этот мальчик так бросился в глаза? Почему так разбередил душу? Куда она денет его? Того где-то устроила бы Лена. А этого не заберет. Зачем ей, Лене, такой доходяга, дитя безусое? Лене и ее друзьям, конечно, нужен был какой-то командир или комиссар, может, большой большевистский начальник.
Но Ольга тут же отогнала все сомнения. Лена будет недовольна? Ну и пусть. Сама наделала хлопот! Не было бы больших…
Нет, немец не вернул ей продукты. Он забрал все — и корзину, и рушник, спрятал за шкаф. Ольге даже весело сделалось от такой алчности толстого паразита. Она вдруг почувствовала, насколько она лучше их, этих пришельцев, кричавших во все горло о своем превосходстве над другими народами. Покойницу мать и ее, Ольгу, некоторые соседи, знакомые, в том числе Боровские, обвиняли в жадности. Старый Боровский когда-то сказал: «Леновичиха за копейку в церкви пукнет». Но тут Ольга подумала, что ее жадность по сравнению со скаредностью этих ненасытных ублюдков, зарабатывающих на крови и смерти, — мелочь, безвредная человеческая слабость, и ей сделалось особенно хорошо на душе. Зачем теперь думать о том, что будет завтра? Важно, что она сделала доброе сегодня — не пожалела ни продуктов, ни золота и ничего не побоялась, чтобы спасти человека. Действительно, такой поступок как бы очистил душу, возвысил над той грязью, в которой она ежедневно копошилась, к которой привыкла в борьбе за сытую жизнь.
Теперь она разве только одного боялась — что, забрав выкуп, охранники не отдадут пленного, от фашистов можно всего ожидать.
Отдали, Через полчаса переводчик вывел парня из того же барака и пихнул в спину так, что бедняга упал в грязь, ей под ноги. Разозлился, что ли, что жертва вырывается на волю? Или мало досталось ему платы за проданного?
Ольга опустилась перед пленным на колени, вытерла ему лицо уголком платка и поцеловала в горячие губы. Парень и вправду был болен, его палил жар. Он уткнулся лицом в ее плечо и заплакал, глухо, судорожно.
— Не нужно, родненький мой, не нужно, — зашептала ему Ольга. — Быстрей пойдем отсюда! Быстрей!
Ему самому хотелось скорее уйти из этого жуткого лагеря, где — он это знал, чувствовал — смерть ожидала его, обессиленного, больного, в одну из ближайших морозных ночей, может, даже просто в следующую. Поэтому он вскочил с земли с проворством здорового человека. Но осторожная и хитрая Ольга не дала ему побежать. Она взяла его под руку и повела по грязной, разбитой грузовиками дороге. Однако, отойдя так, что бараки и колючая проволока скрылись за пригорком, не выдержали оба — свернули с дороги, по которой могли идти… не люди, фашисты, и побежали по вязкому полю, по низине, не понимая, что рисковали гораздо больше, — по ним мог ударить пулемет с вышки. Но в тот миг рассудительная Ольга забыла обо всем, в том числе и о том, что все равно придется выходить на дорогу, идти через посты и на городских улицах встретить их, немцев, несчетное количество. Но тех, в городе, она так не боялась. На рынке, например, она вообще не боялась немцев, больше обирали свои — полицаи, с немцами она научилась договариваться.
Сил у парня хватило ненадолго, он споткнулся. Когда Ольга бросилась помочь, попросил виновато, как-то очень интеллигентно:
— Простите. Позвольте посидеть, — и так глянул своими огромными голубыми глазами, что у Ольги сердце сжалось. «Как он просит „позвольте“… Дорогой ты мой, кто тебе может не позволить, когда у тебя действительно не хватает сил…»
— Вот там стожок, солома лежала, — сказала Ольга и помогла ему встать на ноги, обняв за плечи, привела к запорошенному снегом подстожью.
Садясь на мокрую солому, он снова виновато разъяснил:
— Дышать тяжело, знаете ли. Не хватает воздуха. — И грустно улыбнулся. — В таком просторе человеку не хватает воздуха. Парадокс.
Последнего слова Ольга не поняла — ученое какое-то слово. Вообще ее странно смутила его интеллигентность. Подумала: как обращаться к этому парнишке — на «вы» или на «ты»? Хотелось как-то сразу упростить отношения, тогда они быстрее поняли б друг друга, для этого у нее было проверенное средство — грубая шутка. Но как, над чем можно пошутить тут?
Парень сидел на снегу, снег таял под ним, а он будто и не чувствовал сырости. В обычных условиях можно было пошутить над этим. Но подумала, что промокший до костей, больной в горячке, он действительно уже не чувствует ни сырости, ни холода — ничего. От этого и самой сделалось нестерпимо зябко, хотя перед этим согрелась, пока бежала.
Обессиленный юноша закрыл глаза, Ольга испугалась, что он может умереть тут, в поле, только что вырвавшись из пекла.
— Давно ты у них?
— А-а? — Он вздрогнул испуганно, но моментально пришел в себя, — Нет, тут недолго, четвертый день. Хотя вы не можете представить, что такое эти дни. Меня взяли в плен три недели назад. Под Вязьмой. Всю нашу редакцию. Мы попали в окружение. Василий Петрович застрелился. А мы… я… не смог, знаете, не хватило духу… Трус! Ненавижу себя за это. Хотелось жить… молодой. Я… я не имел права так жить! Вы не представляете, что я пережил за эти недели… Это невозможно рассказать.
Слово «редакция» еще больше смутило Ольгу, но то, что рассказывает он складно, не бредит