Торшер для лаборанта — страница 2 из 3

«У птиц ведь свои композиторы, Ксения Ивановна. И свой Бах. Глухарь. Застаньте его на току — сколько размеренной страсти в глухариной любовной песне…» Чудак Иван Игнатьевич! Убегает теперь после работы как ошпаренный. Вваливается, должно быть, в свою берлогу, достает из «Морозко» кислый творог крупинками, ест с кефиром, повидлом мажет, чтоб не морщиться, и садится разгадывать цветные картинки при свете торшера. Вообразить его цветущим деревом! Это, однако… Да это все равно, что принять ее, Ксении Ивановны, комнату за старинную гостиную с барочной мебелью… Ксения Ивановна жила на втором этаже кооперативной башни, облицованной веселой зеленоватой плиткой. Широкая тахта в ее комнате застелена пушистым новозеландским пледом, на полках среди книг посверкивают хрустальные вещицы, голубеют за стеклом серванта высокие бокалы, привезенные дочерью из Чехословакии. Но сейчас она не замечает этого. Она отчетливо видит синие штофные стены в золотых медальонах, легкую лепку потолка, ореховый узор паркета, голубую, под стать стенам, обивку диванов и кресел и множество людей, замерших в ожидании.

Иван Игнатьевич, нахохлившись, сидит рядом с литой фигурой боцмана, на шелковом пуфе пристроился старик киоскер, за которым стоит ясноглазый паренек, так мастерски отливающий биты. А вот другой мальчик, постарше, тоже ясноглазый, — вожак ватаги, оравшей в лучезарной тишине майского вечера: «В-Союзе-нет-еще-пока-команды-лучше-„Спартака“».

Тогда он больно крутил ей запястье и приказывал кричать: «„Спартак“ чемпион!» А сейчас сосредоточенно ждет, сидя между ее дочерью и худым сутулым мужчиной, отвернувшим лицо. Еще дальше, в полутьме, — сжавшаяся пара старичков, он и она, но лиц их тоже не разглядеть. Только что убрали ворох цветов с белой крышки рояля. Больше ждать невозможно. Она опускает руки, и в воздухе повисают нервные взрывы скрябинской сонаты.


Василий Лукьянович был молчалив оттого, что стеснялся грубого, громкого своего голоса, ставшего таким от прошлой его морской службы. А после контузии, поразившей Василия Лукьяновича в самом конце войны, стал он глуховат на правое ухо, отчего заговорил еще громче. Кончал он службу в тылу, сначала санитаром, потом фельдшером. Дело оказалось непустое, и продолжал бы он эту работу на гражданке, да только досаждали бестолковые, еле бормочущие пациенты, сами не знавшие, что с ними стряслось. Приходилось переспрашивать по многу раз, наклоняя левое ухо. Василий Лукьянович поразмыслил и пошел в лаборанты.

Дятлов было два. Под их уютный перестук Иван Игнатьевич, умильно прикрыв веки — притворщик! — следил, как плавно движется она по комнате, собирая на стол. Вначале покрыла его — василисиным взмахом от себя хрусткой, в квадратах складок скатертью, уже лет пять не тревожимой в нижнем ящике гардероба. Поставила две тарелки толстого фаянса в залитых глазурью растрещинах и рядом с каждой — тронутые желтизной салфетки в серебряных потемневших кольцах. Птицы на миг угомонились, непривычная тишина заставила его поднять голову и потерять из виду стол и руки Ксении Ивановны. Оказалось, дятлы взлетели повыше и возились там с гнездом, притыкая былки и веточки. За последнее время торшер заметно вырос. Буйная крона скрыла, унесла вверх протечный потолок. Иван Игнатьевич вглядывался, любопытствуя увидеть знакомые желтые кляксы, но глазам открывались синие куски неба, где выше редких облаков висел темный крестик сапсана.

Он снова опустил глаза. Два невидимых от чистоты и тонкости бокала таяли друг против друга, а в стороне, на краю стола, теплым куриным духом исходила фарфоровая супница, оперенная ручкой половника Ксения Ивановна, должно быть, решила, что он задремал. Тихо отвела рукой синецветную ветку, наклонилась и сказала:

— Ваня, Вань, встава-а-й. Обед на столе.

Боже, хорошо-то как.


Худой мужчина и старички уже были на своих местах. Она скинула плащ, прошла в дальнюю комнату переодеться. К инструменту вышла в черном бархатном платье, села за клавиатуру и задумалась. Первый звук полоснул пространство. Он резал его и рвал, и в черные треугольные дыры лезли другие звуки, Вот они хлынули неостановимой лавиной. Они хватают ее и тащат, она смеется и отбивается. Жарко горит солнце на рожке охотника. Пастушок идет краем поля, закинув голову к ликующему небу, а сквозь руд недалекого леса пробиваются крики валторны. А там, за углом, за внезапно открывшейся крепостной стеной, за островерхими башнями тесного города, взрывается ярмарка, заполняя собой кривые улочки, булыжные площади, колокольчиковое поле, и звучит в ней и бьется призывный клич. Светло и волшебно бегут по клавишам пальцы, а если и ошибаются, то ошибаются легко и лукаво. Так играл Иосиф Гофман.

Но вот невидимая сила сбила звуки в могучие упряжки, пальцы стали собранней, удары резче и суровей. В игре проступила страшная размеренность и точность. Какая дерзкая поступь басов. Какие смелые порывы открыли дорогу вверх. Какие мертвые паузы оттенили стремительный бег. И вдруг — в пустом пространстве с дивной загадочностью встает одинокий звук. Так играл Сергей Рахманинов.

Низкое небо опустилось над полем. В застоявшейся его зелени плыли подкрашенные розовым облака. Одна-единственная птица тонко звенела над умолкшей травой. По полю шла девочка в венке из ромашек. Она уходила к горизонту, не думая о дороге. Скажи, куда? Скажи, зачем? Звуки вопрошают, бьются, замирают. И вместе с теплым вечерним туманом все вокруг затопляет высокая светлая нежность. Так играет она, Ксения Адоскина.


В пятницу из кошелки Василия Лукьяновича, помимо обычной снеди, явились капустный пирог, пакет подсохшего зефира и бутылка без этикетки.

— Вот, — сказал он, поводя рукой над столом. — Это, значит… — И, опережая удивленно-сердитую морщинку на лбу Ксении Ивановны, добавил, кивнув на бутылку: — Легкое очень, домашнее…

Иван Игнатьевич, направившийся было к выходу, чтобы на улице поджидать Ксению Ивановну, застыл в дверях.

— Что вы сказали, Василий Лукьянович?

— Я в том смысле — день рождения у меня. Шаг, стало быть, к этой…

— Ну что вы такое говорите, Василий Лукьянович, — заторопилась Ксения Ивановна.

— К пенсии, говорю, шаг. Недолго уж, два годика осталось. Это вы молодежь, а я… Словом, давайте это… отметим, что ли.

Такую длинную речь в стенах лаборатории он произнес, пожалуй, впервые.

— Ах, ну право, — приговаривала Ксения Ивановна, нарезая кулебяку, расставляя мензурки и бумажные тарелочки и передавая Ивану Игнатьевичу миску с помидорами — мыть. Тот покорно, даже с готовностью, ушел.

— Я вот, Ксения Ивановна, хотел сказать вам, — начал Василий Лукьянович, — про Ивана. Вы ведь тоже, наверное, заметили.

— Что я такого могла заметить?

— Птицы эти, деревья…

— Да, птиц он любит. А что?

— Птиц и я люблю. Особенно чаек. Я к тому, что заговаривается он. У него ведь птицы-то на этом… Только не думайте, не подслушивал я. Случайно вышло. А вы, Ксения Ивановна, подыгрываете вы ему Вам бы урезонить человека.

— Господи, да о чем вы, Василий Лукьянович?

— О торшере его, о чем же еще. Дятлы у него там поселились, цветы лезут. Того гляди, груши рвать начнет.

— Ах, вот что вас беспокоит, — сказала Ксения Ивановна ровным голосом.

— Ну да. Совсем ведь с катушек сойдет.

— Эх, Василий Лукьянович, голубчик. И все-то у вас прямо, и все-то у вас ровно. Ну торшер, ну цветы. Тут радоваться надо, коли такая удача. Не часто выпадает человеку, чтобы вот так. Я и сама недавно этого не понимала. А жизнь, она ведь… Да нет, не умею я объяснять. Знаете что! Приходите-ка вы лучше в воскресенье ко мне, с Натальей Павловной приходите. Я вам сыграю.

В комнату, толкнув коленом дверь, протиснулся Иван Игнатьевич. Левой рукой он прижимал к себе миску с умытыми влажными помидорами, а правой робко выставил букет привядших бордовых гладиолусов.

— Извините, цветы немного того. Но другие еще хуже были. Вот, Василий Лукьянович, мы с Ксенией Ивановной поздравляем вас. И пусть все ваши желания исполнятся.

— Уж не с вашего ли… не из вашего ли сада цветы? — басовито брякнул Василий Лукьянович, но в конце фразы поперхнулся и закашлялся. Кашлял долго, натужно, до слез.

— Будьте здоровы, Василий Лукьянович! — сказала Ксения Ивановна. — Это очень важно, чтобы желания исполнялись. Ведь тогда все будут счастливы. Вот у вас какое самое заветное желание?

Василий Лукьянович немного помолчал, разливая вино. Потом, когда уже выпили, сказал:

— Я, знаете, до войны под Мелитополем жил, у самого моря. А возвращаться не стал — не к кому. В разных местах бывал. Доучивался, работал. Здесь вот зацепился, а все туда тянет. Думаю себе, на пенсию выйду, уговорю Наталью, поедем в нашу Степановку, — он еще помолчал и тихо добавил: — Лодку куплю, стану рыбу ловить.

Так, за разговором, они и не заметили, что кончился обед.

В этот день двери запирала Ксения Ивановна, и — такое случилось впервые — Иван Игнатьевич и Василий Лукьянович дождались ее. Некоторое время шли втроем. А когда она свернула к себе, мужчины продолжали путь по медленно остывающему булыжнику. Иван Игнатьевич рассказал боцману об удивительной птице колпице с расширяющимся книзу клювом, странным образом похожим и на лопату, и на молоток. Василий Лукьянович в свою очередь объяснил Ивану Игнатьевичу, как берет кефаль на Бирючьем острове, который и не остров вовсе, а самый край длиннющей Федотовой косы. Уже прощаясь, Василий Лукьянович сказал:

— Я чего спросить хотел, что это с Ксенией-то происходит?

Иван Игнатьевич смотрел не понимая.

— Эти ее разговоры о рояле, о том, будто играет она. Надо бы отвлечь ее от мыслей этих. Какая уж тут игра, сами понимаете.

— Да что вы, Василий Лукьянович, — вздохнул Иван Игнатьевич облегченно. — Подумаешь, рояль. Ну появился у Ксении Ивановны рояль. Ну играет она на нем. Но ничего такого тут нет. А играет, между прочим, замечательно. Да ведь Ксения Ивановна и женщина необыкновенная. Понимаете ли вы это? Вы должны понять. Со мной тоже, скажу вам по секрету, удивительная история вышла. Вот у вас, например, есть дома торшер?..