– Да, уж у него не разгуляешься, – с одобрительной полуусмешкой посмотрел командующий на Постникова.
Пройдя мимо Артемьева, он повернулся в окопе лицом к японским позициям и на минуту замер так, облокотясь о бруствер и пристально вглядываясь в лежавшие впереди холмы.
Во всей его позе было такое внимательное ожидание, словно этот военный пейзаж, эти бурые холмы с японскими окопами и блиндажами, которые он мог видеть отсюда простым глазом, были в состоянии ответить на один-единственный волновавший его сейчас вопрос: «Как все это выйдет на деле?»
«Да ведь он волнуется», – глядя на командующего, вдруг подумал Артемьев и был прав – командующий действительно волновался.
Это было волнение человека, перед глазами которого лежали не просто блиндажи, окопы и артиллерийские позиции, танкодоступные лощины и танкоопасные пески, а лежало будущее поле боя с войсками того самого проклятого капиталистического окружения, которое на ею памяти грозило ультиматумом Корчена, устраивало налеты на АРКОС, убивало дипкурьеров и послов, терзало в застенках железнодорожников КВЖД, вынуждало вводить карточную систему, расходовать текстиль на красноармейские гимнастерки, а сталь – на снаряды и танки, на те самые танки, которые через несколько суток пойдут вперед, через эти песчаные барханы.
– Николай Иванович! – тихо подозвал командующий Постникова и еще тише, так, чтобы не слышал никто, кроме Постникова, спросил: – Как, по-вашему, можем докладывать в Москву о готовности?
– Начальник штаба считает, что можем, – на двадцатое.
– А как думаете вы? – спросил командующий, подчеркивая «вы» и вкладывая в свой вопрос все то молчаливое уважение, которое он питал к скромному и знающему Постникову.
– Я тоже так думаю.
Через пять минут, когда, закончив рекогносцировку, командующий в сопровождении Сарычева и Постникова двинулся в обратный путь, к Артемьеву, шедшему позади них, пристроился командир стрелкового полка, в расположении которого они находились.
– Ну, что у вас в штабе слышно? – тихо спросил он, идя рядом с Артемьевым.
Командующий повернулся в ходе сообщения ток круто, что командир полка и Артемьев наскочили на него.
– Почему спрашиваете у капитана? Почему не у меня?
– У вас спрашивать не положено, товарищ командующий!
– А тогда, чем спрашивать то, что не положено, лучше сами скажите: что у вас в полку слышно?
– Полк готов к выполнению любого задания командования.
– Это я и без вас знаю. Разумеется! Еще бы сказал мне, что не готов! А что у вас бойцы говорят?
– В бой хотят!
– И это слышал. Ответ готовый, на все случаи жизни. Тоже не удивили.
– Товарищ командир… – вывернувшись из-за поворота окопа, подлетел к командиру полка молодой красноармеец, очевидно посыльный, но, увидев начальство, застыл с неподвижным выражением лица.
– А ну-ка, скажите: что у вас в полку слышно? Что бойцы о японцах говорят? Что о них думают? – спросил командующий у красноармейца, намеренно не обращая внимания на его напряженную позу и чуть заметной улыбкой помогая ему ответить.
Замороженное волнением лицо красноармейца оттаяло, а крепко сжатые губы, дрогнув, сами сложились в ответную улыбку.
– У нас, товарищ комкор, бойцы говорят, что надо бы поскорей японцу по зубам дать. Пусть не мечтает, что мы его боимся!
– Стоять в обороне – еще не значит бояться врага, – сказал командующий.
– Так точно, товарищ комкор, – разочарованно ответил красноармеец, явно ожидавший чего-то другого, более откровенного.
– А в боях вы были?
– Так точно, был.
– Ну и как, по-вашему, легко будет разбить японца?
На лица красноармейца отразилась душевная борьба. Ему хотелось сказать что-нибудь лихое, победоносное. И не только хотелось. Его учили, что так и нужно отвечать большому начальству. Но в памяти его встали кровопролитные майские бои, когда погибла половина его роты, и он, сделав усилие над собой, но не покривив душою, озабоченно сказал:
– Трудно будет.
– Опять пошли переправу бомбить, – заметил Сарычев, прислушиваясь к далекому гудению самолетов и глядя в небо.
Командующий не спеша вскинул голову. В похолодевшем серовато-голубом вечернем небо высоко, тысячах на четырех и поэтому, казалось, очень медленно, шла по направлению к переправе шестерка японских бомбардировщиков.
– Поехали, Николай Иванович, – сказал он Постникову. – В двадцать один будет провод с Москвой.
Днем наступления было утверждено 20 августа. Атаку назначили на девать утра, начало авиационной и артиллерийской подготовки – на пять сорок пять.
Поздно вечером 19 августа Артемьев получил с полевой почтой письмо от Маши из Вязьмы. Он взглянул на штемпель – письмо шло около месяца – и отложил его. Работа не давала отвлечься даже на это.
Весь вечер 19-го и ночь на 20-е оперативный отдел, как выражался Постников, был занят доделками по второму дню наступления. Еще только выруливали на тыловых аэродромах бомбардировщики, еще не начиналась артподготовка, а Постников все уточнял и уточнял вопросы, связанные с завтрашним охватом вторых рубежей.
Пехота, еще сидя в окопах, поеживалась от утреннего холода и от предчувствия многих смертей, а Постников уже исходил из того, что задача дня выполнена и люди, сидевшие сейчас в окопах ожидании атаки, понеся предусмотренные и непредусмотренные потери, находятся на новых рубежах и готовятся к выполнению задачи второго дня.
В армейской газете, секретно отпечатанной сутки назад без обозначения числа и этой ночью разведанной по частям, было написано, что для всех японцев, перешедших монгольскую группу, пробив последний час.
А в оперативном отделе всю последнюю ночь занимались дополнительным учетом препятствий, осложнений и планами их ликвидации, и это лишало командиров оперативного отдела того непосредственного чувства надвигающегося боя, которое в ожидании первого залпа переживали в частях на передовой.
Ровно в пять тридцать в большую юрту, где Постников работал со своими командирами, вошел начальник штаба. Его стывшая фигура сейчас казалась моложавей, чем обычно. Ремень с маленькой кобурой был туго затянут на животе, сапоги начищены до сияния, а фуражка, против обыкновения, сдвинута набекрень. Только что выбритое лицо начальника штаба сияло радостным волнением, и розовые, полные щеки чуть-чуть подрагивали. Во всем его облике сейчас было что-то жениховское.
– Баста! Баста. Николай Иванович! – поправив золотую дужку очков, весело сказал он поднявшемуся ему навстречу Постникову. – Пойдем на наблюдательный! Член Военного совета уже пошел, и командующий собирается.
Постников вышел вслед за начальником штаба. За ними, словно была дана молчаливая команда, один за другим потянулись к выходу все находившиеся в юрте командиры.
Через десять минут над Хамардабой должна была пройти первая волна бомбардировщиков.
Посмотрел на часы, Артемьев задержался в юрте: он вспомнил о полученном письме и, подумав, что, пожалуй, потом у него будет еще меньше времени на чтение, вытащил конверт из-под груды штабных документов.
Письмо Маши состояло из шести мелко исписанных страничек блокнота. Все, что Маша сочла нужным сообщить о себе и Синцове, уместилось на одной страничке. Остальные пять были отведены встрече с Надей, подробно написанным репликам обеих сторон и нескольким замечаниям, касавшимся Надиной внешности.
Маша писала, что Надя выглядит хорошо как никогда, так и пышет здоровьем и самодовольством и никак не производит впечатления женщины, хоть сколько-нибудь обеспокоенной тем, что ее муж находится в районе военных действий. «Если бы это было только выдержкой, – писала Маша, – я бы ей позавидовала! О тебе она говорила со мной так, как будто я с луны свалилась и ничего не знаю. Утешь меня. Напиши мне, пожалуйста, что не она тебе, а ты сам дал ей отставку! (Слово «сам» в письме было жирно подчеркнуто.) Когда я в прошлое воскресенье приезжала к маме, то не утерпела и, хотя мама возражала, что это не мое дело, выкинула из комнаты известную тебе карточку. Твоя дорогая Надя теперь лежит и пылится в передней, на платяном шкафу. Если ошиблась – извини! Можешь, когда вернешься, вытереть с нее пыль и повесить к себе обратно».
Нет, не ошиблась. И, кажется, слава богу, его ничто больше не связывает с той далекой и чужой женщиной, кроме запоздалого желания взять обратно все те слова, что он говорил ей когда-то. Артемьев подумал о Козыреве и ясно представил себе, что хоти Надя теперь и жена Козырева и пишет ему письма с обведенными следами поцелуев, по-прежнему считая это максимальным и отчасти искренним выражением чувств, – она и Козыреву, воюющему здесь, тоже далекая и чужая, потому что для человека, который воюет, такие, как она, не годятся ни в невесты, ни в жены, ни даже во вдовы.
Гул авиационных моторов, сначала далекий, быстро приближался и ширился, кругом охватывая юрту. Артемьев вскочил, затолкал письмо в карман гимнастерки и выбежал из юрты.
Около штабных юрт и палаток повсюду стояли люди и смотрели в небо. Утреннее солнце косо било в глаза и оставляло на земле длинные узкие тени.
Все небо, насколько его можно было охватить глазом, в два яруса кишело самолетами. В нижнем ярусе со все возраставшим нестерпимым ревом, уже над самой Хамардабой, шли симметрично повторявшиеся влево и вправо девятки бомбардировщиков. Над ними, во втором ярусе, тонко подвывая, сходились и расходились истребители сопровождения. А бомбардировщики шли так прямо и неотвратимо, словно перед ними в воздухе в сторону японских позиций были проложены невидимые рельсы.
Прошло еще две минуты. Артемьев, поднеся к глазам руку с часами, увидел, что на них ровно пять сорок пять, и в то же мгновение, раньше чем услышал грохот, почувствовал, как под ногами глубоко и сильно содрогнулась земля.