Несколько месяцев назад, когда мы с папой приехали в Цюрих, я и представить себе не могла, что найду здесь такую дружбу. Юность, омраченная неприязненным отношением соучеников — в лучшем случае отчуждением, в худшем — насмешками, а значит, одинокая жизнь, в которой не будет ничего, кроме учебы, — вот что меня ждало. Так я думала.
Когда мы с папой сошли с поезда после двухдневного путешествия в тряском вагоне из нашего родного Загреба, ноги у нас слегка подкашивались. Дым от поезда плыл клубами по всему цюрихскому вокзалу, так, что мне пришлось прищуриться, спускаясь на платформу. Держа в каждой руке по сумке, в одной из которых лежали мои любимые книги, и немного пошатываясь на ходу, я пробиралась сквозь вокзальную толпу, а за мной шагали папа и носильщик с более тяжелыми вещами. Папа бросился ко мне и попытался отобрать у меня одну сумку.
— Я сама, папа, — заупрямилась я, пытаясь высвободить руку. — У тебя и так хватает вещей, а рук всего две.
— Мица, пожалуйста, позволь мне помочь. Мне-то полегче управиться с лишней сумкой, чем тебе. — Он хмыкнул. — Не говоря уже о том, в какой ужас придет твоя мама, если я позволю тебе тащить такую тяжесть через весь Цюрихский вокзал.
Я поставила сумку на перрон и снова попыталась вырвать руку.
— Папа, я должна учиться справляться сама. В конце концов, я ведь буду жить в Цюрихе одна.
Он долго смотрел на меня — так, словно только теперь осознал, что я останусь в Цюрихе без него. Словно не к этому мы оба стремились с раннего моего детства. Неохотно, медленно, он разжал палец за пальцем. Ему было тяжело, я это понимала. Я знала, что его радует мое стремление получить самое лучшее образование, что мои старания напоминают ему его собственный нелегкий путь от крестьянина до преуспевающего чиновника и землевладельца, и все же иногда я невольно думала: не чувствует ли он вину, не упрекает ли себя за то, что толкнул меня на тот же тернистый путь? Он так долго думал только о том, что я наконец-то получу высшее образование, что, верно, даже не представлял, каково будет прощаться, оставляя меня одну в чужом городе.
Мы вышли из здания вокзала на оживленные вечерние улицы Цюриха. Уже спускалась ночь, но город не был темным. Я поймала папин взгляд, и мы обменялись радостно-удивленными улыбками: до сих пор все города, какие мы видели, освещались только обыкновенными тусклыми масляными фонарями. А улицы Цюриха были залиты светом электрических фонарей, и он оказался неожиданно ярким. В их сиянии я различала самые мелкие детали на платьях проходящих мимо дам: турнюры у них были пышнее, чем у тех строгих нарядов, которые я привыкла видеть в Загребе.
По булыжникам Банхофштрассе, на которой мы стояли, процокали лошади наемного экипажа фирмы «Кларенс», и папа подозвал его. Пока возница грузил наш багаж на заднее сиденье, я куталась в шаль, стараясь согреться на зябком вечернем ветру. Эту вышитую розами шаль мама подарила мне в ночь перед отъездом, и в уголках ее глаз блестели непролитые слезы. Только позже я поняла, что эта шаль была прощальным объятием, тем, что будет со мной, когда мама останется в Загребе с моей сестричкой Зоркой и братом Милошем.
Возница спросил, прервав мои размышления:
— Приехали посмотреть город?
— Нет, — ответил за меня папа с легким акцентом. Он всегда гордился своим грамматически безупречным немецким, на котором говорили власть имущие в Австро-Венгрии. Это была первая ступенька, с которой он начал свое восхождение наверх: так он говорил, когда заставлял нас учить язык. Раздувшись от гордости, он сказал: — Мы приехали устраивать мою дочь в университет.
Брови возницы удивленно взлетели вверх, однако больше он ничем своей реакции не выдал.
— В университет, значит? Тогда вам, верно, нужен пансион Энгельбрехтов или еще какой-нибудь пансион на Платтенштрассе, — сказал он, открывая перед нами дверцу.
Папа выдержал паузу, дожидаясь, пока я устроюсь в экипаже, а затем спросил возницу:
— Откуда вы знаете, куда нам нужно?
— Мне не привыкать возить туда студентов из Восточной Европы, которые ищут жилье.
По тому, как папа хмыкнул в ответ, забираясь на сиденье рядом со мной, я поняла: он не знает, как отнестись к словам возницы. Уж не насмешка ли это над нашим восточноевропейским происхождением? Нам рассказывали, что, хотя швейцарцы упорно сохраняют независимость и нейтралитет перед лицом неумолимо расширяющихся европейских империй, на выходцев с востока Австро-Венгерской империи здесь посматривают свысока. Однако в других отношениях швейцарцы — люди самых широких взглядов: у них, например, самые мягкие условия приема в университеты для женщин. Такое противоречие слегка смущало.
Возница щелкнул кнутом, давая команду лошадям, и экипаж с грохотом покатил по цюрихской улице. Сквозь забрызганное грязью окошко трудно было что-то разглядеть, но я все же увидела, как мимо промчался электрический трамвай.
— Ты видел, папа? — спросила я. Я читала о трамваях, но никогда не видела их воочию. Это зрелище взволновало меня: наглядное доказательство того, что этот город далеко ушел по пути прогресса, во всяком случае, в области транспорта. Оставалось надеяться, что его жители столь же прогрессивны и в отношении к студенткам, как утверждали доходившие до нас слухи.
— Не видел, но слышал. И почувствовал, — спокойно ответил папа, пожимая мою руку. Я знала, что он тоже взволнован, хотя и старается держаться невозмутимо. Особенно после замечания возницы.
Я снова повернулась к открытому окошку. Крутые зеленые горы обрамляли город, и, клянусь, я чувствовала в воздухе запах хвойных деревьев. Конечно, горы были слишком далеко, чтобы до нас мог долететь аромат их пышной растительности, но, как бы то ни было, воздух в Цюрихе был гораздо свежее, чем в Загребе, где вечно пахло конским навозом и горящими посевами. Возможно, этот запах приносил свежий ветерок с Цюрихского озера, омывающего южную часть города.
Вдали, у подножия гор, я увидела бледно-желтые здания в неоклассическом стиле на фоне церковных шпилей. Здания удивительно напоминали изображение Политехнического института, которое я видела на своих бумагах для поступления, только больше и внушительнее, чем мне представлялось. Политехнический институт был учебным заведением нового типа, где готовили преподавателей и профессоров математических и естественно-научных дисциплин, и это был один из немногих университетов в Европе, в котором женщины могли получить ученую степень. И, хотя я уже много лет только об этом и мечтала, представить, что через несколько месяцев я буду учиться здесь, было трудно.
Экипаж «Кларенс» с грохотом остановился. Открылось окошечко к вознице, и он объявил о прибытии к месту назначения: Платтенштрассе, 50. Папа передал через окошечко несколько франков, и дверца экипажа распахнулась.
Пока возница выгружал наш багаж, слуга из пансиона Энгельбрехтов поспешно вышел через парадную дверь и спустился с крыльца, чтобы взять у нас маленькие сумки, которые мы несли сами. Между двух красивых колонн, обрамлявшими парадную дверь четырехэтажного кирпичного дома, появилась благообразная, хорошо одетая пара.
— Герр Марич? — обратился к отцу грузный пожилой мужчина.
— Да, а вы, должно быть, герр Энгельбрехт, — ответил отец с коротким поклоном и протянул руку. Пока мужчины обменивались приветствиями, по ступенькам торопливо сбежала вниз бодрая фрау Энгельбрехт и провела меня в здание.
Без всяких формальностей Энгельбрехты пригласили нас с папой выпить чаю с пирожными: стол был накрыт к нашему прибытию. Когда мы шли за Энгельбрехтами в гостиную, я заметила, как папа окинул одобрительным взглядом хрустальную люстру, висевшую в парадной, и такие же бра. Я почти прочитала его мысли: «Достаточно респектабельное местечко для моей Мицы».
Мне самой пансион показался скучным и слишком чопорным по сравнению с тем, к чему я привыкла дома: не хватало запахов леса, пыли и острой домашней кухни. Хотя мы, сербы, и стремились приобщиться к германскому порядку, принятому у швейцарцев, теперь я ясно видела, что наши потуги далеко не дотягивают до швейцарского совершенства в искусстве уборки.
За чаем с пирожными и обменом любезностями, под натиском папиных расспросов, Энгельбрехты рассказали о своем пансионе: о строгом распорядке обедов, завтраков и ужинов, приема посетителей, стирки и уборки комнат. Папа, бывший военный, поинтересовался безопасностью постояльцев, и его напряженно сведенные плечи понемногу обмякали при каждом удовлетворительном ответе, при каждом оценивающем взгляде на стены, обитые ворсистой голубой тканью, на резные кресла, расставленные вокруг широкого мраморного камина. И все же папины плечи так и не расслабились до конца: он желал для меня университетского образования почти так же сильно, как я сама, однако теперь, когда расставание стало явью, оно давалось ему тяжелее, чем я могла себе представить.
Потягивая чай, я услышал смех. Девичий смех.
Фрау Энгельбрехт заметила мою реакцию.
— А, вы услышали наших юных дам за игрой в вист. Позвольте же представить вам остальных наших пансионерок.
Остальных пансионерок? Я кивнула, хотя мне отчаянно хотелось покачать головой: нет! Мой опыт общения с другими юными дамами обычно заканчивался неудачно. В лучшем случае между нами было слишком мало общего. В худшем — мне приходилось терпеть обиды и унижения от соучеников и соучениц, особенно когда они начинали понимать масштаб моих честолюбивых замыслов.
Однако, повинуясь требованиям вежливости, мы встали из-за стола, и фрау Энгельбрехт провела нас в небольшую комнату, отличавшуюся от гостиной всем своим убранством: люстра и бра не хрустальные, а латунные, на стенах вместо голубой шелковистой ткани дубовые панели, в центре игровой стол. Когда мы вошли, мне показалось, что я услышала слово «крпити», и я посмотрел на папу — он, судя по виду, был так же удивлен, как и я. Это было сербское выражение — мы говорили так, когда обманывались в своих ожиданиях или проигрывали. Кто же мог произнести это слово? Наверняка мы ослышались.