Левый шмельРассказ
Родился в 1957 году в Ташкенте. Детство и юность прошли в Узбекистане. Окончил Тюменский индустриальный институт, работал на Крайнем Севере (Пан-годы, Ямал), проживает в Санкт-Петербурге.
Публиковался в еженедельниках «Литературная газета», «Литературная Россия», журналах «Сибирские огни» (Новосибирск), «Север» (Петрозаводск), «Подъём» (Воронеж), «Уральская новь» (Челябинск), «Луч» (Ижевск), «Мир Севера» (Москва), «Ямальский меридиан» (Салехард), «Сибирские истоки» (Ноябрьск), «Дарьял» (Владикавказ), «Венский литератор» (Вена), «Зарубежные задворки» (Дюссельдорф) и других «бумажных» и сетевых журналах и альманахах.
Автор нескольких книг прозы. Член Союза писателей России.
Вы показались мне жуликом, в лучшем случае – пройдохой. А какой приличный человек, едва примостивший чресла к автобусному сиденью, выдаёт случайному попутчику своё сногсшибательное происхождение?
Да, на первый взгляд ничего особенного: из аула башкирского бунтаря, соратника Пугачёва. Но ведь я-то, следуя вашему простодушному лукавству, должен был сразу предположить, что где-то там, в самом низу, где веточки родословного древа, если таковое уже сработано виртуозными историками, сходятся к имени Салават, возможно, есть какая-нибудь пастушка-ханум, к которой вы сейчас испытываете генеалогическое неравнодушие.
На всякий случай вернитесь и перечитайте предыдущее предложение: я написал «пастушка», а не то, что вам может послышаться от быстрого прочтения.
«К чему это?» – спросите вы.
Отвечаю: к тому, что я всегда восхищаюсь отсутствием акцента у тех, кто пользуется неродным для себя языком, и всегда пытаюсь поймать вашего брата на непонимании хотя бы фразеологизмов; а если быстрая поимка не состоится, то я, что называется, снимаю шляпу. Вообще, мне кажется, такие, как вы, даже с акцентом, тоньше чувствуют родной для меня язык, находя в словах исконный, первородный смысл. Тот смысл, который мне недоступен ввиду расхлябывающей привилегированности, присущей носителям титульного языка.
Впрочем, не задавайтесь, скорее всего, дело не в вашем чрезмерном понимании, а в моём обострённом слухе, рождённом, как я уже заметил, моим же восхищением, немного самобичевательным, а следовательно, ущербным. Одно отрадно: восхищение, как правило, тает в течение первых пяти минут знакомства. Вот и с вами всё повторилось: очень скоро, разобрав вашу казённую заштампованную речь, я поверил, что вы есть то, чем и представились, так сказать, окончательно, – журналист. Да, вы не назвали того издания, где лежит ваша трудовая книжка, – и это, опять же (лукавая простота угадалась в вашем потупившемся взоре), я должен был расценить как скромность, а отнюдь не как преграду нетактичным вопросам: «А что это? И где?..» Впрочем, оставим нежелательные темы для папарацци районных масштабов.
Так я вас отныне и буду называть: папарацци – так мне понятней и, значит, удобней. Вы можете возражать.
Простите, но даже сейчас, через неделю после нашей мимолётной встречи, когда я вывожу эти слова в ленивой попытке выполнить вашу просьбу поделиться впечатлениями о своём отдыхе в «одном из лучших российских санаториев», мне трудно отделаться от иронии – порождения общей досады, которая не покидала меня всю дорогу от аэропорта до вашего Янган-тау, за опрометчивый, как тогда показалось, выбор.
Посудите сами: после морозной, но солнечной Москвы – Уфа. Грязный снег, уныние, провинция. Уф-а…
Перевал, вечер, переходящий в ночь. Старый автобус, подпольный гул изношенного дизеля. Целина, двусторонне бегущая мимо висков, всё более темнеющая, смутные очертания холмистых чем-то поросших земель – нерукотворный тоннель, скучная предтеча тартара. Соседи: плечи, шапки, платки – посконно, серо. Закрытые глаза на землистых лицах – то ли суровость, то ли мука.
Лишь никелированный поручень во всю длину автобуса – ярая серебряная стрела. Света в салоне, хранящем покой пассажиров, немного, но и его хватает, чтобы стрела горела. Как будто на неё, гневно летящую, нанизан весь автобус с тесными сиденьями и спящими пассажирами.
Рядом – вы, простодушный генератор водочного перегара, вполголоса, почти шёпотом, но страстно расписывающий драгоценную перспективу моего санаторного отдыха, где красной нитью тянется история о чудесном лечении вашей ноги: это ведь надо! Вы даже забыли, какую из двух ходуль несколько лет назад постиг невероятно сложный перелом. (Кстати, о чудесах языка: случается, что «красная» можно применить в значении «нудная», правда, очень редко).
И расшифровывали «Янган-тау».
А я из всех трактовок: сгоревшая гора, горящая, горелая, палёная, опалённая… – оставил для себя то, что эти слова и означают: Сгоревшая гора. Хотя вам, башкирам, хочется в настояще-продолженном времени: горящая. Так и переводите с радостью и гордостью. Символ, чего уж там.
Народы, особенно малочисленные, с бедной или же в силу обстоятельств неглубоко запечатлённой историей, как дети, охочи до символов. Так, у вас всюду Салават. А что делать, другого нет.
«Напишите мне о своём впечатлении от Янган-тау. У меня свежести уже не получается, всеми этими красотами я пресыщен от частого посещения, потому я их просто не вижу. Но вы, свежая голова, вдруг увидите и скажете что-то новое. Я гарантирую вам хороший гонорар».
Вы что-то там ещё говорили, а я, не желающий даже плевать на ваш гонорар, вежливо кивал. И уже тем не менее думал о своём впечатлении, оно началось, как это часто бывает, ещё до собственно…
Как горела ваша гора? Наверное, это был не вулкан, как-то не вяжется феерическое со стариком Уралом. Эта гора горела по-другому. Допустим, ударила молния. Не стрелой, а зигзаговой петлёй накинулась на гигантский конус. Мгновение – и дымной обечайкой раскалённая змея охватила подножие. Сначала затлел почвенный слой у основания, затем огонь полез вверх, обжигая комли вековых дерев: лиственниц, елей, арчи, сосен. Могуче закоптилось и полыхнуло, не сдерживаясь боле, и дошло до вершины; и вся некогда плодородная громада, становясь прахом, поползла с гулом вниз, вздымая клубы горячего пепла, затмившего солнце, сливаясь с облаками и наконец вытеснив их; и дни-ночи превратились в единую душную, пыльную тьму…
Кончился ваш маршрут, вы сошли, ещё раз рекламно восхитившись целебностью горы, её пара, воды, скороговорочно повторив, что забыли, какую из двух ваших ног в своё время постигла неудача.
Но, дружище, я никогда не стал бы заниматься подобной ерундой, на которую вы меня подвигали: писать о своём впечатлении за копеечный гонорар.
Причина того, что я всё же взялся за перо и небрежно макаю его в чернила моих воспоминаний, в том, что вы меня… не то чтобы обидели – вам просто нечем меня даже огорчить, – а, скажем, зацепили, так точнее.
Разумеется, я сам виноват.
А всё дело в том, что я имел неосторожность кое-что поведать вам о своём происхождении, когда вы рассказывали мне о любви эстонцев к уральскому пирату, соумышленнику Пугачёва, хвастаясь вашим посещением мест ссылки Салавата – тем, что проделали путь чуть ли не пешком «от сего самого места, называвшегося ранее Шайтан-Кудейской волостью, по которому сейчас катятся колёса этого автобуса, до эстонского города Палсидски, по-старому Рогервик».
Пафос закончился словами: «Если бы вы знали, какие это красивые места! Там в парке для нашего бунтаря стоит памятник».
Заметно, что в волнении вы порой выражаетесь не совсем литературно.
Бес меня дёрнул сказать, что я могу согласиться с вами в оценке прибалтийских красот, ведь там-де побывала моя мать, под занавес жизни пожелавшая посетить места предков, что она у меня «тоже» высланная в сороковые годы двадцатого столетия, только, «наоборот», из Эстонии, правда, не в Башкирию, а в Сибирь.
И тут вы вдруг спросили, прищурившись, не испытываю ли я стыда за своих соотечественников, после того как они «вандально» распилили Бронзового Солдата, при том не изменяя своей небесной любви к Салавату.
Я от души рассмеялся, впервые за всю дорогу: нет, не испытываю.
Во-первых, понятна любовь чухонцев к бунтовавшему против русской царицы, то есть против самодержавия, и даже их умильно-трогательное возвеличивание некоторых своих исторических низостей периода Второй мировой – назло бывшему хозяину. Заодно и в угоду хозяину нынешнему. Но это к слову. Об извечном уделе карликовых да и просто слабых стран, которые вынуждены копаться в своём небогатом историческом скарбе и пялить на себя черт-те что, пусть даже безнадёжно траченное рядно, и украшать лбы нелепыми цацками, пусть даже свастиковыми, – для того чтобы исключить похожесть с недавними колонизаторами.
Во-вторых, я себя никак не отождествляю с теми, кого вы торопливо записали мне в соотечественники: моих родственников по материнской линии даже эстонцами-то не называли. Прибалты жили в одном поселении с ленинградскими финнами, и их в нашем городе заодно называли также ингерманландцами, а точнее, исковерканным – ингермалайцами. Эта линия в моём воспитании намеренно не очерчена моими же родителями, там им было удобно или безопасно, или они не хотели «раздваивать» своего ребёнка, который был у них единственным, или что-то ещё, неважно.
Словом, пусть пилят, кого не любят, и пусть любят, кто их пилит, – я пытался шутить.
Вы взгрустнули и сказали «глубокомысленно», осуждающе глядя на меня, что все беды на земле от беспамятства.
И я заскрипел зубами.
Вы продолжали говорить. Насчёт того, что нельзя распиливать историю «где нужно», а потом «как нравится» склеивать её куски, – история за это непременно нашлёпает им же, «безответственным портняжкам», пендалями детей-вандалов, родства не помнящих, и тому подобное. Что возвеличивание бунтарей и предателей – это подводная мина, которая рано или поздно срывается с проржавевших тросов, и в данной связи даже вспомнили генерал-аншефа Бибикова, сказавшего, что важен не Пугачёв, важно общее неудовольствие. Вы применили это в том смысле, что в спорных памятниках спит скользкий зародыш сомнительного будущего… И так далее, чтоб вы провалились.