Трамвай мой - поле — страница 4 из 16

Сколько помню себя — помойные ведра рядом с кроватью. Я вырос с ними, жил с ними, дышал ими. Они — мои побратимы, мои неразлучные спутники, мои друзья, мои враги, молчаливые свидетели высоких побед и свершений моего народа. Они и теперь со мной, преследуют, будоражат память, лезут в строку. Поэмы бы о них слагать!

Помойные вёдра! Помойные вёдра!

На ночь помойное ведро, стоявшее у меня за ширмой, выносилось к дверям. Всё поровну, всё справедливо.

Так мы жили. Худо ли, бедно ли, но жили. Теперь мы потеряли и это. Маминой зарплаты не хватало даже на еду. Она работала тогда на мыловаренном комбинате и получала гроши. Она могла, правда, выносить иногда мыло и продавать его, как делали другие. Но, во-первых, это было чрезвычайно опасно. Во-вторых, отец бы ни за что не позволил, да и сама она была не той породы. Оба, в этом смысле, были чистоплюями. Жили по горло в грязи, но — ах, ох — совесть!


Совесть… совесть… совесть…

Зверь, которого не обуздать, не ободрать! Дрожание кофейка в блюдечке в ручках у барина! Светы вы мои, батюшки!.. Ах, что же вы? Что же вы, господа, делаете? Что же вы крестьянину-то оставляете?..

Не могли они. Ни отец не мог, ни мать.

Вообще говоря, многие не могли. Многие были чистоплюями. Даже заядлые коммунисты. Это только борцам за святое дело всё видится в одном цвете. Апологетам — в белом, ниспровергателям — в чёрном. А жизнь и тем и другим — фигу под нос.

Нам помог тогда парторг Зоренко. И не только помог — спас.

Без преувеличения — спас!

Вояка, орденоносец, крикун. Сам же голосовал за увольнение, за лишение преподавательских прав. Но нашёл отцу место дворника, причём с квартирой, — таким образом спас. Во всяком случае, для тех, кто помнит наши послевоенные годы, это так звучало.


— Ты не спишь ещё?

— Нет.

— Молодец. Как ты на работу утром встанешь?


Ходят, бродят, колобродят облака. Жидкие, лунные. Их нити, их пряди свиваются в причудливые узоры, фигуры, замки, лица. Свиваются и расползаются, текут, растаивают, снова свиваются. Три нити, три волоска на дяде Митиной лысой голове. И вот уже сползает линия носа. Ноздри. Брови. Глаза.

Большие широкие ноздри…


Большие широкие ноздри над Костиным лицом. Ему пора к Бузе. Она ждёт его сегодня. Поздно уже. А у дяди Мити веселье в самом разгаре. А дядя Митя над ним куролесит, пританцовывает и приговаривает:

— Ты чудный, Костик. Душа у тебя нежная, и ты им не чета. Ты нежный…

Он берёт Костину ладонь в свою и накрывает её другой своей ладонью. И прихлопывает, и приплясывает.

Смешно и нелепо приплясывает перед ним захмелевший дядя Митя, припадая всё время на одну ногу, словно хромает. А вокруг, в накуренном полумраке, пляшет, веселится, галдит вся их дворовая братия. И Динка со своими дружками из мореходки. И все, все. И каждому что-то нужно от Кости.

А ему уходить надо. Он к Бузе торопится. Ну как же вырваться? Как проскочить, чтоб никто не заметил?

— Костя, можно тебя на минутку? — говорит Жанка. — Мне Валёк твоё письмо передал. Хочешь дружить?

Балбесы! Жили в одном дворе и письма друг другу писали.

— Хочешь дружить?

— Хочу.

— Тогда пошли танцевать.

Жанка — писаная красавица, но Косте сейчас не до неё. Это Валёк вчера, поймав его после школы, заставил написать ей письмо. И вот тебе, пожалуйста. Однако Костя не верит в эту дружбу, он чувствует в этом какой-то подвох. Не такой уж он красавец, чтоб Жанка с ним дружила. Да и Валёк не дурак, добровольно не отдаст никому.

У Кости горит лицо и потеют руки. Сейчас закончится танец, он выйдет на кухню и подставит руки под холодную струю воды.

В кухне один Толяба. Хорошо накачавшись, он дрыхнет, сидя на стуле, но сразу открывает глаза, как только входит Костя. «Ну и чёрт с ним, — думает Костя, — он мне не помеха».

— Ну что? Идёшь? — говорит Толяба.

Костя опешил. Неужели и этот уже знает? Ну и сука же Малый! И только подумал так, увидел расплывшуюся рожу Малого, вплюснутую в тёмное стекло двери со стороны комнаты.

Малый следил за ним настырно и неотступно. И чего следить? Ведь знает уже о предстоящем свидании. Костя рассказал. Выполняя обещание, рассказал.

— Ну что? Идёшь? — повторил он, входя в кухню, вопрос Толябы.

— Трепло! — зло сказал Костя и вышел во двор.

Малый выскочил вслед за ним. Он поклялся, что ничего Толябе неизвестно, что вопрос Толябы — чистая случайность, что тот не знает, что к чему. Бывают же такие совпадения. Просто так от фонаря.

Костя ему не поверил, но Толябу расспрашивать не решился. Кто их разберёт, может, и не знает Толяба ничего. Совпадения-то, в самом деле, бывают.

Дальше всё пошло не так, как он ожидал.

Во-первых, он не ожидал, что у него будет колотиться сердце и потеть руки. Он думал, что после стольких разгульных вечеров, когда он абсолютно свободно трогал её, как хотел и где хотел, после стольких немыслимо плотоядных поцелуев, после того, как она столько раз выступала перед ним почти что в чём мать родила, — после всего этого, думал он, его ли может скрутить застенчивость или, того хуже, волнение.

Во-вторых, он не предполагал, что она встретит его вот так, в одной сорочке, в едва ли не полной тьме и тихо, как воришку, проведёт прямо в постель.

Но всё именно так и было. Всё было именно так, как он не думал, не предполагал.

Сердце начало колотиться ещё там, на лестнице, когда он только начал подниматься. Потом затряслись руки, и он никак не мог вставить ключ в дверную дырку, вернее не ключ, а кусок согнутой под прямым углом проволоки, которую он только что, как было условленно с Бузей, достал из-под половика. У него перехватило дыхание, он вообще пытался не дышать, так как казалось, что он дышит слишком громко и его могут услышать в соседней квартире.

Наконец ему удалось этот проволочный ключ как-то всунуть, но внутреннюю задвижку он так им и не отодвинул. Дверь, к счастью, сама распахнулась. Понятно, что её открыла Бузя. В одной сорочке, с распущенными волосами, она взяла его за руку и потащила за собой в комнату.

— А Натана нет? — прошептал он идиотский вопрос и почувствовал, что его ладони снова мокрые, снова вспотели.

— А то ты не знаешь, — так же шепотом откликнулась она и нырнула под одеяло.

Да, он знал. Он знал, что Натан уехал навестить сестру в Кишинёве, и, если б не уехал, никакого б такого свидания не состоялось. «Ну и чёрт с ним, что не состоялось бы», — полоснуло в башке. Он слышал лёгкое посапывание детей, которые спали в той же комнате, буквально в двух шагах от него, и машинально вытирал руки о штаны. Надо же такое! Ведь специально помыл их ледяной водой, протёр досуха полотенцем, а они всё равно, суки, вспотели.

— Что же ты стоишь, как истукан? Сбрасывай шмотки.

— Тише, детей разбудишь.

— Их теперь бомбой не разбудишь.

— А если? — он стал медленно стягивать с себя свитер. — А что если Натан вдруг войдёт?

— Откуда? Из Кишинёва?

— А если?..

— Ну знаешь, милый мой, если у тебя так много «если», то ты бы лучше дома сидел.

— Сами знаем, что лучше, — с напускной бравадой прошептал он, резким рывком отдернул одеяло, бухнулся на спину и замер. Руки на груди, вылитый Исусик.

Бузя приподнялась, сбросила с себя сорочку и прижала его к себе крепко-крепко, как мама. И всё. И дальше он ничего вспоминать не хочет. Не может. Не должен.

Дальше вспоминать ничего нельзя.


Ходят, бродят, колобродят облака.

Ночные, лунные. Ночное облако — и память, и окно… И память, и окно… Гадость.

Ночное облако — и память, и окно. Моим глазам прислуживает ветер. Гадость вдвойне. Ты мудак, Костя. Пора на боковую. Последнюю сигарету дотянешь — и всё. И на боковую. Последнюю…


…Бузя приподнялась, сбросив с себя сорочку и прижала его к себе крепко-крепко, как мама. Он не дышал.

Он уткнулся носом, всей мордой в её груди и не дышал. А она целовала его в плечо, затылок, волосы и тихо-тихо причитала: «Какой же ты у меня Исусик! Какой же ты Исусик, право!.. Исусишка мой!..» Потом развернула его на себя, и он почувствовал, как его крайняя плоть ушла во что-то горячее, большое и пустое. Он знал во что, но никогда не представлял его себе таким горячим, большим и пустым. Сучка, кто только в ней ни перебывал!


— Ты меня разыгрываешь?

— Hи за что.

— Ну, расскажи.

— Ну что рассказывать? Была девчонкой, увидела собак за этим делом, внутри всё оборвалось.

— И не было стыдно?

— Я же говорю, внутри всё оборвалось.

— И ни капельки стыда?

— Перед кем?


«Сучка, кто только в ней ни перебывал!» — первый, намеренно злой промельк мысли. Потом толчки, вспышки памяти, как мелькание кадров.

Из грязных разговоров с пацанами он знал, что надо работать, надо дрыгать задницей… вверх-вниз, вверх-вниз… Что же он, зараза, забыл об этом? Вверх-вниз, вверх-вниз… И тут же образ дворового пса в этом мучительном, стыдном и грязном движении. И как только образ пса возник, он уже не мог избавиться от него, не мог освободиться от сознания, что он такой же. Такой же… Животное, пёс, мразь.

— Ну что рассказывать? Была девчонкой, увидела собак за этим делом…

— И не было стыдно?

— Я же говорю, внутри всё оборвалось.

— И ни капельки стыда?

— Перед кем?


Стыдно. Господи, как стыдно!.. Грязно!.. Вверх-вниз… И вдруг — неожиданная резь на кончике плоти, будто писать хочется. Но нет, это совсем другое, это то, что пацаны называют «спустить». Так надо. Так надо. Освободи нерв, освободи! Ну!.. Ну!.. И в то же мгновение — как оплеуха, как плевок в рожу, как обвал — Бузин вскрик:

— Что же ты делаешь? Ты же всю меня обоссал! Молокосос! Сопляк! Мальчишка!

Только бы дети не проснулись, только бы никто не услышал! А что, если Малый под дверью? Что, если Малый…


Конечно, Малый был под дверью. И не один, а с Толябой, и с ними ещё несколько человек. Я понял это сразу, как только оказался на кухне, куда Бузя меня тут же вытолкнула, выбросив вслед за мной мою одежду. Я торопливо одевался и слышал за дверью возню и шушуканье. А когда вышел в сенцы и заглянул в щель деревянного простенка, увидел, как Малый пинком в зад столкнул Толябу с лестницы, а не то Яковенке, не то Вальку отвесил подзатыльник, требуя, очевидно, убраться. Судя по топоту ног по лестнице и приглушённой перебранке, там было достаточно много народу. Я понял, что они не разойдутся, пока не увидят меня. И ещё я понял, что теперь никогда не смогу с ними встретиться.