ул с пальца кольцо, и у дамы заблестели глазки, и она согласилась, но назвала, видимо, непомерную цену, на что Алик тряхнул головой и сказал: ладно, сойдет, – все это время тоска росла, росла… и, может быть, спасала от удивления, потому что удивляться, наверное, было чему. Но Глеб просто тупо шел, куда вели, потом тупо сидел на скрипучем диванчике в почти пустой, оклеенной бумажными обоями комнатушке с низким потолком и не очень чистым окном за желтыми шторами. И только когда ушла сначала хозяйка, заперев свою комнату на два замка, а потом ушел Алик, прихватив несколько длинных серо-зеленых банкнот и надавав инструкций, как себя вести (все сводилось к одному: не открывать дверь), и Глеб остался один на один со своей тоской – вдруг оказалось, что так легче. Он побродил по оставшемуся в его распоряжении пространству: комнатке, коридору с вешалкой для одежды, кухоньке, где стоял покрытый непонятно чем стол и висело несколько шкафчиков и полочек с бедной посудой. Стены были везде оклеены бумагой, местами она отодралась, местами на ней проступили грязных пятна. Зато пол был покрыт чем-то похожим на плотный картон, и это Глебу понравилось: ногам приятно. Ванна ему тоже понравилась: чугунная, покрытая белой эмалью. Он набрал воды и погрузился в воду, и расслабился и даже почти задремал. Но вода была неприятной, неуловимо нечистой. Потом он выстирал носки, трусы и рубашку и уже хотел, как это водилось в экспедициях, высушить их на себе, когда обратил внимание на очень горячий змеевик на стене ванной комнаты. Это была прекрасная идея. Полчаса он просидел, завернувшись в полотенце, у окна, и за эти полчаса белье практически высохло. Потом он занялся обувью. Легкие туфли на тонкой кожаной подошве, купленные в Эркейде, потеряли блеск, потерлись, на коже местами проступила соль. Но швы остались целы, и подошва не отвалилась. Он вымыл их с мылом, снаружи и изнутри, и надел, чтобы высохли на ногах и не покоробились. В доме, он это заметил, ходили босиком или в мягких шлепанцах – как это принято, он слышал, у казаков. Впрочем, за Гранью вообще свои обычаи…
Он задумался о чем-то, а потом вернулся к окну. Вот так, значит, они живут… Дом напротив – рядом, очень близко – был грязно-розового цвета, пятиэтажный, безумно скучный: голые стены, голые окна, маленькие балкончики в монотонном порядке, заваленные бедным хламом. По еле видимому сбоку кусочку дороги промелькивали изредка ав-то-мо-би-ли. Машины. Под окном росла акация, росла густо, и там четверо мальчиков негромко мастерили домик из обломков досок и кусков картона. Живут…
Звуки, приходящие снаружи, он даже не пытался понять.
Но странно – тоска уже не держала за горло. Она не ушла, но отстранилась, ожидая.
И вот – вернулся Алик. Довольный, почти веселый, пахнущий потом и пылью.
Теперь у них были деньги, много денег по здешним меркам, была новая одежда и вещи, необходимые в дороге, а вот на то, чтобы раздобыть документы, уйдет дня три…
Ушло – четыре. Глеб не стал интересоваться, как именно Алик их раздобывал, эти темно-красные с золотым тиснением книжечки, без которых здесь, оказывается, ни шагу. В последний день Алик сводил его к фотографу, и все вдруг оказалось очень похоже на Мерриленд, только вместо калильных ламп были электрические – и не было обязательной пальмы в кадке. Чуть позже тот же самый фотограф прямо у них на глазах поменял в паспортах фотографии и с полчаса, вставив в глаз лупу, рисовал печати, а потом сделал оттиски нагретым медным штампом. Алик расплатился долларами, сунул тепленькие еще паспорта во внутренний карман своего синего в едва заметную полосочку пиджака, помахал рукой, хлопнул Глеба по плечу: «Теперь можно и в аэропорт!» Но на улице задумался и долго молчал.
– Нет, – сказал он, наконец. – Все-таки – поезд.
– Почему?
Пожал плечами, поморщился:
– Не знаю. Предчувствие, наверное… А потом – самолеты хоть редко, да бьются. Было бы страшно обидно потерять тебя так глупо.
– Я не часы, чтобы меня теряли, – огрызнулся Глеб.
– «Потерять» – это военный термин, – сказал Алик. – А ты, конечно, не часы…
– Более ценная вещь, да?
– Ты не вещь.
– Ну, почему же? Я – человек-вещь. Где-то во мне что-то скрыто. Здесь, – он ткнул себя пальцем в лоб. – Или здесь, – в грудь. – Или здесь, – показал открытую ладонь. – Что-то отдельное от меня, совершенно мне не нужное… И это оно имеет ценность, и это его так страшно потерять, и это за ним все гоняются. А я сам – так… говно какое-то… придаток… И только один человек… одна… которой – неважно, есть или нет… одна…
Алик молчал, и Глеб оборвал, себя. Заставил заткнуться. Лицо Алика было белым.
– У тебя хоть это есть, – прошептал он. – А у других… у меня…
– Зато с тобой не обращаются как с фарфоровой вазой, – сглотнув, сказал Глеб.
– Это ведь так… только сейчас. И вообще – неважно. Знаешь, ведь все неважно. Пойдем отсюда, пожалуйста. Пойдем. Надо двигаться. – И потом, через много шагов: – Ты прав, Глеб. Прости. Но тебе, боюсь, так и придется жить – с этим. Уже ничего не поделать.
– Да, наверное, – Глеб кивнул – почти спокойно. – Бывает же так…
Алик поднял руку – и зеленый длинный автомобиль мягко остановился около них, покинув беспрерывный поток, нудно текущий по серой дороге. Все то же самое, подумал вдруг Глеб, только здесь – быстрее.
Музыкальный аппарат рядом с водителем работал слишком громко. Глеб забыл, как он называется. Тонкий мужской голос пел по-английски: «Никто никогда не умирает…»
– Нездешние, ребята? – оглянулся водитель.
– Из Москвы, – сказал Алик.
– О-о. Ну и как там нынче? Прижал, говорят, Андропов-то?
– Было по зиме. А теперь – так. Слегка. Кисель, в общем.
– Щас пассажир анекдот рассказал. Смешной. Склеил американец москвичку, о цене договаривается. Пятьдесят долларов хочешь? Нет, говорит. А сто? Не-а. А пятьсот? Не хочу. Так чего же ты хочешь? Уберите «першинги» из Европы!
Алик вдруг захохотал. Глеб засмеялся, вторя, хотя ничего не понял.
– Что, не слыхали? – обрадовался водитель.
Они еще о чем-то говорили с Аликом, но Глеб уже не слышал. Страшно, думал он, я здесь всего четыре дня, почти все время просидел в четырех стенах, слушая это их радио и читая газеты… и мне уже безумно скучно здесь. Конечно, я неправ. Но мне совсем не хочется глазеть вот на эти темно-серые громадные дома с дурацкими колоннами, и мне совсем неинтересны эти машины, все внутренне одинаковые, а внешне хищные и неискренние, и даже эти люди, выросшие и живущие среди этих зданий и этих машин. Я неправ, несправедлив. Но что-то, наверное, есть от истины в этих первых ощущениях…
Зал с окошечками касс был полон. Алик поставил Глеба в хвост очереди, а сам пошел искать «альтернативный источник» – так он выразился. Через полчаса вернулся, похлопал Глеба по плечу – этот жест уже почти перестал его раздражать – и пошел к выходу. Глеб догнал его на улице. Алик останавливал такси.
– Готово?
– Да, вполне. Завтра вечером…
– И что?
– Не знаю… Опять какие-то предчувствия.
– А-а… Знаешь, Алик, когда я стоял, мне пришла в голову одна мысль. Я все думаю о свойствах пыльного мира… промежуточной зоны – так ты ее называл? Так вот: я ни разу еще не пытался перейти в него, находясь в чем-то движущемся. А из того, что я успел понять, вытекает одна очень интересная вещь: этот мир непостоянен, он меняется в зависимости от того, из какой точки ты в него попадаешь. Не то чтобы кардинально, но все не…
– Ты хочешь сказать, что у вагона, скажем, тоже будет… э-э… тень?
– Да. И у движущегося вагона – движущаяся.
– И в то же время все эти вагоны валяются под откосами, если подходить со стороны…
– Вот именно. И я хочу попробовать сейчас.
– В машине?
– Да.
– А если машина просто превратится в эту самую пыль, и ты грохнешься…
– Я подгадаю под самую малую скорость.
– Давай не будем рисковать, а? Подождем до Палладии?
– Да нет. Раз уж мне в голову пришло – я все равно сделаю. Не смогу удержаться. Тем более – вдруг пригодится?
Он сделал это, и едва не случилась катастрофа: машина и сидящие в ней переместились в пыльный мир, и водитель затормозил в испуге, и тогда Глеб поскорее вернул всех обратно, это заняло секунд пять, но на перекрестке уже все поменялось, и лишь чудом две машины не врезались в их такси, начался скандал, таксист не мог ничего сказать, сидел пришибленный, потом повернулся к пассажирам и развел руками: все, парни, больше не ездок я, глюки начались… Они оставили его, расстроенного, и пошли пешком – оставалось немного.
– Все это надо пробовать, – упрямо сказал Глеб.
– Нет, хватит. В Палладии.
– Ты что, ничего не понял? Сколько весит машина?
– Елки-палки… – Алик споткнулся. – Больше тонны… Пудов восемьдесят. Гле-еб!..
Он промолчал. Ничего не было ясно, все запутывалось и отрицало одно другое.
– Извини, – сказал он спустя какое-то время. – Я устал. Мне…
– Ты потрясающе держишься, – сказал Алик.
– Нет, – Глеб покачал головой. – Это другое. У меня просто… шоры. Вот здесь, – он провел рукой перед лицом. – Я ничего не вижу. Не понимаю. Но я очень боюсь, что скоро начну понимать. И тогда будет плохо.
Он не стал рассказывать, какие сны ему снятся.
Впрочем, Алик бы его понял едва ли.
(Алика, бывшего старшего лейтенанта госбезопасности Альберта Величко, ныне беглеца и изменника, беспокоили другие проблемы. Он чувствовал, что попал в песчаную яму. Допуская в принципе, но не очень веря в то, что их вычислят в Хабаровске – ну, очень трудно представить, что предатель, похитивший четверть миллиона долларов и заполучивший в свое распоряжение лучшего мире пенетратора, отправится не в Америку, не на Гавайи с их черным песком – ах, какие ясные представления о рае у советского человека! – а рванет в диаметрально противоположном направлении и выскочит на свет Божий в Хабаровске, занюханном и мерзком. Зачем нашему человеку Хабаровск, когда у него такие башли в кармане и пропуск через все границы мира? Именно так и рассудило начальство, и еще долго взрыв базы под Владивостоком приписывался Гоше Паламарчуку, то ли впавшему в умопомрачение, то ли выразившему так свое несогласие с генеральной линией. Туров выдвинул версию, что Паламарчук и Величко действовали в сговоре, синхронно, но Величко кинул Гошу и удрал с деньгами – в Америку, ежу понятно, – после чего Гоше оставалось только самосожжение… Н