Тут просьба рассказать о выступлениях в Кирове. Хорошие были выступления. И люди хорошо принимали.
Что я думаю об аресте Никиты Белых? Я уже всё сказал там, в Кирове, и сейчас скажу: я ничьему аресту не радуюсь, ничей арест не приветствую, ничей арест не считаю исправительной мерой. Кроме того, действительно очень много нестыковок. Хотелось бы услышать версию самого Белых.
Понравился ли мне город? Да, понравился.
Что я сделал с подаренной мне банкой солёных рыжиков? Я убедился, что солёные рыжики стоят своей славы. И я, конечно, угостил мать, воротясь. В общем, мы уже банку съели. Правда, она была количественно очень невелика. Большое спасибо дарителям.
И вообще в Кирове мне понравилось, потому что я не ожидал такого полного зала, такого понимающего зала и таких тактичных и любящих вопросов. Я убедился, что моя аудитория бессмертна и никуда не девается, и ничего с нами никто не сделает. Спасибо вам всем.
А мы услышимся через три минуты.
НОВОСТИ
Д. Быков― Продолжается программа «Один».
Очень много просьб рассказать про Каравайчука. Понимаете, я же не был с ним знаком. Один раз видел, слышал, но я, слава богу, воздержался от диалога с ним. Как я расцениваю его нежелание… Тут приводят описание диалога с ним, где он сказал, что о соотношении слова и музыки нельзя говорить, это тема запретная. Она не то чтобы запретная, но это очень глубокая тема действительно. Я не готов тоже говорить об этом. То, что Каравайчук умудрялся делать свою музыку почти вербальной, невероятно эмоционально насыщенной… Мы почти всегда слышим как бы его голос — негодующий, доказывающий, умоляющий — в этой музыке. При всём её минимализме, при всех её повторах там всегда очень понятно, что он хочет сказать, что его мучает в это время. Я тоже не берусь рассуждать на эту тему. Тут должен говорить музыковед.
Я могу сказать одно. Для меня всегда музыка Каравайчука — это музыка тревоги. Отчасти, как и Филип Гласс… Вот замечательная Елена Иваницкая (она больше меня в музыке понимает) замечательно когда-то сказал: «Всегда, когда я слышу Гласса, у меня ощущение, что кто-то от кого-то убегает под дождём». Да, вот это похоже. Это тревога. И действительно у Каравайчука основной фон, основная его музыкальная тема — это всегда какое-то путешествие через страшное: левая рука всегда играет на басах что-то страшное, клокочущее, а правая на этом фоне извлекает высокие торжественные вскрики. Да, действительно у Каравайчука хрустальные его верхние ноты всегда особенно ясно, особенно мучительно звенят на фоне бурления и клокотания основной темы. И я думаю, что в этом смысле самая наглядная музыка — это, конечно, музыка к «Чужим письмам» и этот страшный, тревожный финальный марш, такой маршик из «Коротких встреч», когда ясно, что ничто не кончилось, ничто не разрешилось, и звучит эта странная, такая развинченная мелодия.
«Что посоветуете в детской литературе увлекательного, но доступного для самостоятельного чтения первокласснику, увы, не привычному к чтению?»
«Муми-тролли» — все! Прежде всего — «Комета» и «Шляпа волшебника». И Юрий Томин, «Шёл по городу волшебник». Видите, волшебник в обоих текстах. Ну, Юрий Томин — вообще блистательный писатель. И «Карусели над городом» у него — замечательная повесть. Юрий Коваль очень хорошо идёт — необязательно «Самая лёгкая лодка в мире», но и «Недопёсок» или «Вася Куролесов».
«Давно безуспешно ищу ответ. Когда-то, тысячи лет тому назад, во время толстожурнального празднества девяностых, мне попался рассказ, из которого запомнилась одна фраза. Элегическое повествование идёт о герое, который мечтает об эмиграции в Австралию, и мечтает теоретически. В финале дивная фраза, которая в моём пересказе получила афористическое распространение в моём окружении, дескать: «Если не случится с ним смерти, болезни или Австралии». Откуда же это?»
Знаете, судя по интонации, это Евгений Попов — может быть, что-нибудь из его романа «Прекрасность жизни». Мне кажется, что это похоже на него. Но мой «музыкальный камертон» всё не так чист и тонок.
«Как вам нравится «Ловец на хлебном поле» в переводе Немцова? И выиграл ли Уайльд в переводе Грызуновой?»
Не хочу обижать Грызунову. Немцов и без того человек довольно обидчивый и уже довольно обиженный мною. Не хочу, понимаете. Он уже написал где-то (в своей такой манере, такой американизм у него появился): «Дмитрия забыли спросить — Быкова». Меня-то как раз не забыли спросить. Мне заказывают рецензии на него, мне задают вопросы, меня как раз спрашивают — вот в чём всё дело. Но у него, по-моему, есть некоторые проблемы не только с переводом с английского, но и с пониманием русского, потому что мою статью он совершенно не понял. Мне кажется, он просто её даже не прочёл. Поэтому я не хочу ничего говорить про Немцова, про «Ловца на хлебном поле». Ничего не собираюсь говорить про Грызунову. Зачем обижать людей, которые всё равно не изменятся, чьё мнение всё равно останется таким же?
«Всё время пытаюсь получить у вас педагогические советы, и всякий раз вы пропускаете: то ли это неинтересно, то ли сам вопрос неинтересен. Если у начинающего автора некий ступор в самом начале при поиске своего языка, при поиске своей техники, стоит ли ему для начала копировать чужую литературную технику?»
Нет, не стоит. Вы просто собьёте себе перо. Есть такой приём — говорят: «Перепишите от руки несколько абзацев из Толстого, Набокова, Лескова». Нет, это ничего не даст абсолютно. Я категорически против этой практики. Не надо никого копировать. Мне когда-то Всеволод Богданов — не тот, который председатель Союза журналистов, а журналист — он дал мне очень хороший совет: «Попробуй писать, как если бы ты писал письмо». Вот действительно пишите как будто письмо к другу — и сразу всё лишнее отсеется. Письмо — это тот жанр, когда лишнее как-то не лезет в строку; оно функционально.
«Как ещё преодолеть ступор, когда в голове крутится сюжет и отдельные фрагменты?»
Слушайте, если бы я знал, как его преодолеть, я бы его уже столько раз преодолевал. Обычно в какой-то момент просто надоедает раскладывать пасьянс — и тогда пишешь первую фразу. Попробуйте сделать так, чтобы вам надоело бояться, надоело выжидать. Сядьте и напишите первую фразу. Знаете, первые три строчки — это скучно или трудно. А потом, как пойдёт, так уже за уши не оттянешь.
Просьба не озвучивать в эфире ответ про донецких студентов. Хорошо, озвучивать не буду, но себе на память возьму. Очень интересный ответ.
«Моё ассоциативное мышление, — пишет Катя, — вывело меня кренделем вот к какой теме. Давно думаю эту мысль. Кафка опосредованно напомнил мне истории конца 80-х и начала 90-х. Моя сотрудница в 1990 году пыталась дать восьмому классу «Превращение» Кафки. И то, о чём она говорила детям (кстати, очень умным), просто не налезало на голову. Ваша мама на вашем совместном вечере тоже говорила об этом. Если нет созданных специальных для школьных учителей методических и исследовательских разработок, а учитель сам не в состоянии заниматься исследованиями, может ли он касаться этих неразработанных тем? Ведь тогда он будет находиться только в рамках своих «люблю/не люблю». Я буквально прикусываю язык, чтобы не навязать своё мнение, даже нечаянно. Как преподавать литературу без дидактики?»
Видите ли, я совершенно не боюсь навязать своё мнение. Больше того, я абсолютно уверен, что действие, как я уже говорил, равно противодействию: чем больше они со мной спорят, тем это лучше. Почему мы, учителя, должны бояться удержать от детей свои интерпретации? Вот ваша подруга не так преподавала «Превращение», как вы бы его преподавали. Я считаю, что это абсолютно нормально. Как говорит тот же Жолковский… Я ему говорю: «Я бы не стал так делать». — «Но ведь вы так и не делаете. Это я делаю». Совершенно правильный подход. Не нужно бояться. «Зачем же мнения чужие только святы?» Мне кажется, что учитель не только не должен бояться личной интерпретации, а он должен этой интерпретацией школьника заражать, подталкивать к мысли, потому что без субъективности разговор о литературе немыслим, это будет разговор о датах и цитатах.
Ну вот, всё-таки Грин победил. В следующий раз — я железно обещаю — будут Янка и Башлачёв. Больше просят Янку, потому что Башлачёв — действительно, может быть, персонаж менее романтический, а Янка — это такая трагическая гибель (непонятно — самоубийство или убийство, или вообще несчастный случай). Попробуем. Но я, конечно, прежде всего сейчас о Грине.
Грина Ахматова назвала «переводчиком с неизвестного». Для неё это было скептической оценкой, потому что Грин казался ей неоригинальным. Но мне представляется, что «перевод с неизвестного» — это самая лестная характеристика для литературы, потому что вся литература — это и есть перевод с неизвестного языка, попытка запечатлеть тайные видения. Конечно, Грин очень похож на мягкообложечную литературу 20-х, на экзотические романы о странствиях, на бесконечные переводные халтурки, которыми тогда все занимались. Но при всём при этом Грин радикально отличается. Чем?
Во-первых, Грин — это такой русский Лавкрафт (как мне кажется, гораздо более одарённый), это поэт тайны, мистики. Сам он считал себя не фантастом, но символистом. И действительно главные, лучшие рассказы Грина, такие как «Крысолов», «Фанданго», «Серый автомобиль», такие его романы, как «Блистающий мир» или «Дорога никуда», — это романы символистские, конечно, символические, и построены они на сложной системе символов.
Грин — гениальный ясновидец, мастер невероятно ярких, фрагментарных, как сны, но всегда очень убедительных и иногда очень страшных фабул. У Грина, как в «Одурманенном [отравленном] острове», например, или как в «Истребителе», всегда невозможно понять, происходит ли действие во сне, в болезненной бредовой галлюцинации или в такой сместившейся реальности.
Наверное, самый классический, самый наглядный пример — «Серый автомобиль». Но по Грину ведь как раз безумие — абсолютно нормально. Ненормален для него здравый смысл. Человек в гриновском мире всё время ходит по очень тонкой струне, по очень тонкой грани, и поистине ненормален тот, кто считает, будто мир познаваем. Мир в его необыкновенной сложности, в его пышном цветении, в его непредсказуемости (как он пишет: «Масса таинственных, смертельно любопытных уголков»), — этот мир никогда не будет рационально познаваем. И поэтому настоящий безумец — этот тот, кто думает, что он нормален. Это — обыватель. А настоящий герой Грина — это молчаливый, замкнутый поэт, странник, немного сумасшедший; тот, кто верит в абсолютную иррациональность, непредсказуемость и поэтическую сущность мира.