Трава была зеленее, или Писатели о своем детстве — страница 67 из 86

Лопасти ротора я решил сделать из дерева. Самым подходящим из доступных твердых пород оказался ясень. Я обустроил мастерскую в саду, под открытым небом. Сколотил деревянный настил, накрыл им поливочный бак, соорудив таким образом подобие верстака, сделал крепления для заготовки и начал аккуратно работать рубанком. Дело шло медленно. Даже очень. Ясень плохо поддавался обработке, но это его природное упрямство шло даже на пользу: я вынужденно работал и медленно, и аккуратно, кропотливо стачивая лишнее разными инструментами, о существовании которых месяц назад не подозревал, постоянно делая замеры, обнажая, образно говоря, спрятанную внутри доски точеную лопасть ротора, должного поднять мой летательный аппарат — а вместе с ним и меня — в чистое карагандинское небо.

Домашние относились к моему увлечению снисходительно. Отец несколько раз приходил посмотреть, как я столярничаю, улыбался, говорил что-то одобрительное. Не то чтобы я был до этого белоручкой — конечно, нет, свидетелями тому были два телескопа, собранные мной из удивительно неподходящих для этого дела компонентов — но чтобы так, с утра до позднего вечера… Просто я перестал быть мечтателем в классическом сибаритском понимании этого аморфного слова, моя мечта стала целью. А это уже было совсем другое дело.

Я работал весь август. Выходил в сад затемно, шелестя мокрой от росы травой. Чувствуя остаток ночной прохлады босыми ногами, шел к убранному вечером верстаку. Первым делом раскладывал на земле готовые крупные части конструкции, чтобы видеть, так сказать, картину в целом. Потом все извлеченное и разложенное собирал и аккуратно складывал обратно на дно бака, накрывал брезентом, устанавливал на бак помост с верстаком и продолжал работу.


Дольше всего пришлось возиться с ротором. Конструкцию ступицы и втулки нашел то ли в «Технике — молодежи», то ли в «Моделисте-конструкторе», сейчас не помню. Но это был, точно, один из тех журналов. Ось, балку, раскосы и прочие несущие части скручивал вместе болтами, стягивая для надежности в некоторых, как мне казалось, особенно подверженных нагрузке, местах стальной проволокой. Сиденье с прямоугольной фанерной спинкой и самодельными ремнями безопасности напоминало табурет. Но это ему абсолютно не мешало быть полноценным креслом пилота.


Пока я возился с деталями, внешне моя затея выглядела вполне себе безобидно. Все изменилось, когда в самом конце августа я собрал готовый остов гироплана. Шутки за обеденным столом прекратились. В нашем саду стоял летательный аппарат. Да, ему не хватало киля, стабилизатора, шасси и прочих существенных деталей, покоившихся в разной степени готовности на дне бака под брезентом. Но для отца это было не важно. Для него в нашем саду стояла конструкция, на которой собирался лететь его сын.


У них была существенная разница в возрасте, но об этом мало кто догадывался — высокий, темноволосый, с правильными чертами лица, отец и выглядел безупречно, и умел себя подать. При безоговорочном патриархате мама, поддерживавшая отца в девяносто девяти процентах его начинаний, была единственным человеком, кто мог сказать ему «нет». Они оба были сильными людьми, странным образом сошедшимися, прожившими долгую нескучную жизнь, умудрившимися, несмотря ни на что, остаться вместе до самого конца.

Живость их отношений вдохновляла. Мама рассказывала, как, прожив вместе примерно год, они сильно поругались, и она уехала от него в Балхаш, к бабушке, не особо жаловавшей моего отца. Чтобы отрезать насовсем, вышла там по-быстрому замуж за человека по фамилии Матвеев. Отец узнал и поехал следом, но появляться на пороге не спешил. О его приезде стало известно деду, потом, разумеется, бабушке, бабушка предупредила зятя, чтобы «Аня ни в коем случае ничего не узнала». Но он, простая душа, проболтался, и тем же вечером во время прогулки маме понадобилось зайти к подруге «на пять минут».

Матвеев остался у подъезда. Мама знала, у кого обычно останавливается отец. Разговор был коротким. Ранним утром следующего дня, пока домашние спали, она тихо собралась, вышла из дома и отправилась на автостанцию, где он ее уже ждал. Через год у них родился я, а через четыре года после меня — мой брат.

В детстве было столько любви, понимания и заботы, что теперь это выглядит компенсацией за все мое последующее одиночество. Я знаю — благодаря им знаю, что все эти неудобные в произнесении вслух банальности, как то: любовь, верность и счастье, прости Господи, и возможны, и достижимы. И наверное, обязательным условием для этого нужна естественная готовность отказаться ради любимой или любимого от всего, что свойственно человеку разумному.

* * *

Первого сентября я пошел в восьмой класс в новую школу, будучи при этом без пяти минут пилотом персонального гироплана. И это было ох как круто. Оставалось всего лишь собрать управление, закрепить шасси и навесить ротор.


Мне снилось, как я летаю. Сажусь в неудобное кресло, щелкаю — я слышал во сне этот особенный звук — карабином ремней безопасности. Гироплан разгоняется. Ротор, ухая хлопает воздухом над головой. Хлопки все быстрее и быстрее, и громче, и вот уже слились в сплошное гудение. Потянуло вверх и…


Когда я вернулся из школы, гироплана на месте не оказалось. Это было второго, или третьего, или четвертого сентября. Не помню. Уходя утром, я несколько раз оглянулся — пилон был виден за высоким забором. Теперь его не было. Не заходя домой, я пошел в сад по узкой асфальтовой дорожке между домом и разросшейся травой, чтобы не испачкать в зелени новенькие школьные брюки. До меня не сразу дошло, что аккуратно сложенная у забора стопка свежепорубленных балок, реек и блоков — это мой гирокоптер.

* * *

Я думаю: он меня спас. Мой отец. Скорее всего, я ошибся в расчетах, и он это увидел, а спорить и доказывать он не умел или не хотел. Не знаю. Может быть, просто испугался за меня. У него была какая-то нечеловеческая интуиция. Так или иначе, в некотором смысле благодаря ему я вынужденно живу здесь, на поверхности, редко забираясь глазами в теперь уже пасмурное небо. Интерес к самолетам сменился интересом к людям. Все к лучшему. Наверное…


Февраль — март 2016.

Андрей Коровин

Лестница любви

Незнакомой тропинкой мы вышли к берегу моря. Это был высокий обрыв, поросший лесом. Хотя погода была пасмурная, ветки вспыхнули сразу. Начала прощальный огонек наша вожатая Света. Она сказала, что провожает не первую смену, но расставаться с нами ей особенно тяжело. А вторая вожатая, Люда, добавила, что они будут помнить нас как один из самых лучших и дружных отрядов.

Сухо потрескивали поленья. Метались на ветру язычки костра, похожие на кончики пионерского галстука. Казалось, что сейчас что-то кончится навсегда. Что-то очень для нас важное.

Здесь, на высоком отвесном берегу Черного моря, у большого жаркого костра, посылающего в небо искры новых звезд, сидели кружком тридцать мальчишек и девчонок, за прошедший месяц ставших друг другу очень близкими.

Я смотрел на Наташку сквозь огонь, она сидела прямо напротив. Обычно жизнерадостная, сейчас она смотрела на пламя так серьезно, как будто принимала какое-то непростое решение. Хотелось, чтобы она думала обо мне. Потому что я тоже думал о ней, и сердце мое билось, как пескарик, вырванный рыбаком из воды.

Вожатые говорили, что эту смену и этот костер мы запомним на всю жизнь. Что мы должны стать хорошими людьми и достойными пионерами. Что все лучшее, что мы почерпнули здесь, должны передать другим, своим сверстникам, которые не были в этом лагере.

А я думал: какая же это нелепость! Как можно передать это ощущение счастья, которое случилось с нами в «Орленке»? Этот густой, опьяняющий запах роз, стоящий в воздухе, который можно нарезать, как сливочное масло. Этот детский восторг, когда утром из окна корпуса ты видишь в море дельфина или всплывшую подводную лодку. Эти хоры цикад и мерцанье светлячков в ночном лесу за нашим корпусом. Эти песни в орлятском кругу у ночного костра, которые обо всем том, о чем только думается и верится в двенадцать лет. Эти дружеские объятия в кругу, руки на плечах друзей и девчонок, к которым невозможно просто так прикоснуться — сгоришь, но в орлятском кругу — можно! Эту невероятную жалость к дельфину, чей труп был вынесен волной на берег и лежал там, разлагаясь, присыпанный песком. Это чувство первой влюбленности к Наташке, которая метала искры вокруг своими острыми, быстрыми, огненными глазами. Это можно только сохранить в потаенной шкатулке памяти, чтобы перебирать потом дома, холодными вечерами, потом забыть о ней и случайно раскопать в старости, когда уже внуки поедут в летние детские лагеря за своим ощущением счастья и первой влюбленности.

И тут раздался чей-то девичий голос из темноты, кажется, Юли Замалютдиновой:

— А пусть Андрей дочитает свою повесть. А то разъедемся и не узнаем, чем она кончилась!

— Какую повесть? — искренне удивились наши вожатые.

— Ну, он повесть пишет, про капитанов. Очень интересную.

— А почему мы не знали об этом, Андрей? — спросила вожатая Света.

— Но она же еще не закончена!

— Все хотят, чтобы Андрей прочитал свою повесть? — спросила Света.

— Да! — в один голос закричали ребята.

— Ну что ж, Андрей, читай.

Я сел поближе к костру, чтобы в этой темной кавказской ночи можно было разобрать написанное. Пока я читал, тишина была такая, что было слышно потрескивание веток в костре, крики ночных птиц и далекий шум волн где-то внизу под обрывом. У костра было жарко, со лба стекали капли пота и капали в мою тетрадь.

Я читал, а вокруг меня, как искры пламени, проносились мгновения прошедшего месяца. Те, что остались в моем сердце.

«Дорогие мама и папа!

Поезд наш идет с опозданием. Как ни удивительно, но на Украине еще цветет черемуха. На одной станции купил пакетик черешен. Вкусные. Видели Таганрогский залив. Сначала думали, что море, но на карте там никакого моря не было.