стал я, значит, ждать, когда она с работы придет, потому что мне не только слышать, мне уже и видеть ее хотелось… И все остальное… С супружницей моей у меня давно отношения, как с сестрой… Она и смолоду это дело не любила, а когда вышла на пенсию, прямо сказала: «Я теперь на пенсии. У меня все вышло на пенсию». Ну и черт с тобой, подумал, я как-то тоже поотвык от этого дела… Мужик я не гулящий… Это спроси, кого хочешь… А тут у меня такой начался задор, что я даже святую воду пил. Вроде как от желудка, а на самом деле от другого… Ну и скажу тебе… Маня это унюхала и сказала мне прямо, когда моя очередной раз уехала к родичам: «Иваныч!» – Она меня так звала, Иваныч. Я и есть Иваныч. Иван Иванович в смысле… Так вот она говорит: «Иваныч! Ты ж сгоришь так. Это же вредно… Приходи, окажу посильную помощь…» Я ушам не поверил, решил, что она про что-то другое, а я не могу смекитить, про что… Ну… В общем… Случилось… И я, старый пень, ветеран войны и труда, понял, что ничего у меня в жизни лучше Мани не было. Я не скажу, что она меня любила… Нет… Она сразу сказала: «Иваныч! В голову меня не бери… Ты мне никто… Ты старик, которого жалко. Если у меня кто объявится, я ведь замуж хочу, то ты уйдешь и не пикнешь». Я ей обещал. Все обещал. Даже дом обещал отписать, я уверен, что жена моя умрет раньше. А потом однажды ночью приехал к ней мужик… И я всю ночь слушал и слушал… Она нам так сказала: «Женатик… Бегает… Но то, что мне надо… Обещает разойтись… Поэтому мы пока по-тихому…» Знал бы ты это «по-тихому»! Я его выслеживал, это было. Но он тоже Штирлиц. Машины у него всегда разные, то такси, то хлебовозка, то из прачечной. И ставил он ее всегда в разных местах, а сам в ворота стучит, если заперто, засовом: бряц, бряц. Я так решил. Мужик, партбилетом прижатый. Ну, сейчас вроде билетов нету, но ты можешь за это поручиться, что нет совсем? Что они свой порядок тайно не блюдут? Он даже ночью в темных очках. Одно время был с бородой, потом раз – сбрил. Одно время курил, потом бросил. Мне его имя было противно – Лодя. Спросил как-то у Мани: «Он кто по нации? Что это за Лодя такой? По-каковски? Фамилия у него есть?» Маня мне так нежно, нежно, но железно: «Иваныч! Иваныч! А о чем мы с тобой договаривались, а?» Стала покупать мебель в комиссионке. «Хельгу», кресла. Пол от этого осел. Отстал от стенки. Прямо ладонь можно просунуть. Потом засобиралась Манечка в Москву. Причем психовала не знаю как. На мою накричала, а до этого «тетя Зина, тетя Зина!». Меня просто матом обложила, когда я всего-ничего спросил, надолго ли? Уехала на неделю. Приехала – лица на ней нет. Как с креста снятая. Я думаю, явится Лодя – оживит. А Лоди нет и нет. И она о нем ни слова. Неужели – обрадовался я – разбили горшок? Только в самый свой последний день с утра сказала: «Иваныч! Не закрывай ворота наглухо, ладно?» А мне так ее было почему-то жалко, что я даже обрадовался, что эта сволочь, Лодя, приедет. А вечером у нее началась эта чертова колика. У нее уже было раньше. Я как-то с нее белье стирал – так ее рвало. Мне моя говорит: «Какой же ты не брезгливый. Мне даже посмотреть на это противно, а ты руками возишься…»
И в этот раз я и тазик выносил, и грелку менял… Потом после «Скорой» она задремала. Мы тоже уснули. Я, правда, в этой комнате, где все слышно, мало ли что, думаю… И правда… Половица по самой середине осела – ночник у меня горел – значит, кто-то вошел. Слышу – зашептали. Все про здоровье. Он ей: «Ладно, ладно, ты лучше спи. Я завтра приеду». Ну, еще там разное… Про любовь, про то, что все для него, что на все готова, и прочая любовная дребедень. Они ведь тоже ушлые, они про слышимость знали, щель в полу видели, так что как там их не разбирало, а лишнего не болтали. В этот раз он смылся очень быстро. Я еще удивился, видишь же, что больная, ну посиди, посторожи. Неужели тебе только одно надо? А мог бы ей и подстирать, у нас водопровод на улице, а у Мани все полотенца грязные были в углу свалены. Но – нет! Пошуршали, пошуршали – и он исчез. А я, как дурак, лежу с открытыми глазами. Думаю… А ведь через ворота он не шел… Собака у меня дурная, но тявкнуть бы тявкнула и цепью бы гремнула… И тогда я вышел во двор.
Ворота закрыты, как я сделал в двенадцать ночи. Ты ж понимаешь, если бы Зина закрыла, это б иначе было. Но я сразу не придал этому значения. Манино окошко не светится, ладно, думаю, спи, дурочка. Пойду проверю, закрыл ли он за собой дверь в дом. Открыта. Не настежь, а так, как мы дверь прикрываем, когда хотим, чтоб не хлопнула. И тогда я к ней вошел. Верхняя мысль – замочу полотенца дождевой водой. У меня ее запас, целая вагонетка за уборной. Вошел – нехорошо пахнет в комнате, болезнью, болью, кислятиной. Я тихонько подошел к дивану – спит. Ну, я так думаю, спит, а ведь вижу все только при свете уличного фонаря, он косяком туда попадает. И тут такое на меня нашло! И ненависть, и любовь, и разобрало меня по мужской части, и обида, и страх, что Зина проснется и пойдет меня искать. Это ж, не дай бог, что было бы! Мне бы уйти на улицу, там опомниться, а я ж торчу в этой кислоте. Она мне уже вроде и нравится. Ну, я сел рядом и – было так, парень, было – стал ее целовать. И другое тоже пришло, мне только хотелось, чтоб она чуть-чуть проснулась, я же не больной, не ненормальный, чтоб пользоваться спящей… Трясу ее, сам трясусь… А она головенкой туда-сюда, туда-сюда и ни в какую. Я ее даже по щекам хлестанул – без разницы. Ну и кончилось у меня все, стыд на меня нашел, она, думаю, только-только угомонилась после боли, после этого чертова Лоди, а тут я со штанами, подлюка, вожусь, как какой малолетка. Прикрыл ее, взял грязное и ушел. Иду по двору к вагонетке и жить мне не хочется, потому что я сам себе такой противный, ничего в себе, кроме дерьма, не вижу. Не дай бог никому такое, парень. Это хуже смерти, когда ты сам себе уже не человек. И вот тут я учуял – что-то во дворе не так. Мне ведь после затхлости в комнате воздух во дворе сладким показался, а тут улавливаю – кто-то поломал ветки. В разломе свежая ветка сильно пахнет. Я решил – пацанва. Шла по переулку и хулиганила. Смотрю дальше – и ветки покурочены, и разлом в заборе. Я сразу понял – Лодя. Шел он вором. Меня всего аж заколотило, ну, думаю, сволочь… Завтра же откажу Мане, пусть уматывается. Мне даже легко стало, я как бы из собственного дерьма выход нашел. Ну, я ветки за гвоздочек зацепил, чтоб не так заметно, белье в кадку бросил уже без мысли стирать. Пусть, мол, сама. А лучше пусть Лодя. Он придет, я его, суку, заставлю и забор починить, и белье постирать.
А утром – сам знаешь… И никому я ничего не сказал, потому что – получалось – я был с нею последний. Зина говорит, смотрите, она ж таблеток наглоталась. И я понял, что если б я к ней «неотложку» тогда вызвал… Но – скажи – как бы я объяснил свое появление там? Другая мысль… Страшная мысль, парень… А если это Лодя ей что-то дал? Но как я докажу, если я его не видел, а только слышал шепот. А если это не он? Как докажу? Опять же… Я был последним… В том-то все и дело… А тут, на похоронах, возник ты… Может, ты тогда ночью у нее был?
– Не был я, – ответил Юрий.
– Знаю. Я узнавал. Ты приехал в день похорон. И не твоей тяжестью гнулась половица. Знаешь, когда живешь подслушиванием, многое примечаешь. Ты легче и весом, и шагом. Лодя тот с виду не грузный, а в ступне тяжел. Под ним земля гнется, а под тобой нет. Значит, не ты тогда был… Хотя разлом указывал на тебя, Лодя мог зайти правильным ходом. Моя беда, что я псом жил у стенки. Про это ж никто не знал. Теперь знаешь ты… Но и тебя наш двор манил, я это сразу понял. Что-то тебе надо было узнать. Ну, я и сторожил. Я ждал Лодю, тебя – не знаю кого. Но знал, кто-то придет. Разлом не заделывал нарочно. Ты сдрейфил сразу. Вошел в комнату и сдрейфил.
– Было, – признался Юрай.
– Пришлось тебя отнести в ямку. Но я все думал, что ты искал? Что?
– Кто такой Лодя? Куда делся альбом с фотографиями?
– Ну, если б я знал, что такое случится, я б его выследил… А так я даже не смотрел на него внимательно… Я себя боялся… Своей ревности…
– Неужели не спрашивали, где, кем работал? Кто он? Пролетарий? Инженер? Чиновник?
– Сейчас это не поймешь… Точно не пролетарий. Точно не инженер. Денег у него было больше для того и для другого.
– Торговый работник?
– Может быть… Вполне… Но у тех у всех морды, а этот без явной наглости. Поскромнее, что ли… И потом, парень! Этому ж роману месяца два – не больше. С ее поездки в дом отдыха. Значит, был он тут раза три-четыре. И все темной ночью. Зина моя, когда это началось, губки поджала, сказала Мане, что это нам не подходит, в смысле ночные гости. Но Маня ее уболтала. Это, говорит, на чуть-чуть, осенью я съеду, мы поженимся. У него развод же в суде. Ну, моя и рассочувствовалась… Маня дала ей книжку почитать… И еще одну… Ну… Для красоты… От старости. Моя дура пару раз ходила с налепленными на морду огурцами… Я ей сказал: не смеши людей. На том и кончилось…
– Но какой смысл? Какой смысл, если это убийство? Кому это могло быть надо?
– Только Лоде, если он раздумал жениться. Только ему. Ты не забывай. Маня – детдомовка. Она сама его могла убить, если что…
– Ну, вы скажете! Убить!
– У нее что-то в жизни было. Она мне, когда к себе допускала, сказала: «Это во мне детдомовская жалостливость взыграла. Но ты не думай… Я и убить могу… Детдом – он всему учит. Кто детдом пройдет – у того предела нет. Будешь лишнее приставать, – это она мне как бы смехом, – так придушу, что никто не вычислит». Я ей говорю: «Не бойся. Мы договорились. Я тебе помехой в жизни не буду». Она меня так обняла, так обняла и сказала: «Спасибо, дядя, на добром слове». Я тогда на «дядю» обиделся, не дядей я хотел быть, но я ж слово дал, в этом тоже была моя гордость, что когда-нибудь слово сдержу, а сам сдохну. И она тогда поймет, что не надо было от меня никого искать. Я бы и от Зинаиды своей ушел без всего, помани она меня… Знаешь, я даже о войне мечтал… Лодю на фронт возьмут, а я уж из возраста вышел… Такая вот я сволочь…
– Зачем толкнули меня в моем дворе?