Но сейчас-то уже осень. Все беды вернулись. И тоже, выходит, окрепли? Раньше она голоса только слышала – теперь добавился видеоряд. Теперь она меня еще видит, напротив в окне, в какой-то
“мыльной опере”, в запутанных отношениях. Якобы я сижу с какой-то бабой на подоконнике (отличное место!) и восклицаю, хватаясь за виски: “Это ужасно, ужасно!” Я?! Хоть бы книги мои уважила: где-нибудь у меня написана подобная чушь? Двадцать книг выпущено, и такого – нигде! Наплевать ей теперь на это. У бреда – свой вкус, и чем хуже, тем лучше, тем чаще можно водку хлестать!.. Но было же – лето? Или я и с этим был не прав? Может, ее бы уже вылечили? А это мы проверим сейчас. Осень – время тоскливое, можно и в больницу пойти. А может, утром опять выход придумается, как тогда? Но тогда – лето начиналось. А теперь – кончилось. Дождь по железу гремит.
Встал, на кухню пошел. Пока чисто поле боя, надо диверсию совершить какую-нибудь. Заглянул в ее шкафчик, в углу. Батарея бутылок.
Последняя – чуть начатая. С отчаянием в умывальник вылил ее. Вот так вот! И шкафчик к холодильнику придвинул, чтоб дверку не открыть.
Слишком часто идет этот сон, и всегда почему-то поутру. Что я обменялся почему-то на другую квартиру и просыпаюсь – явственно просыпаюсь – в унылой, другой. Вместо своих высоких окон с отчаянием вижу перед собою какие-то мутные “бычьи пузыри”, за тощими стенками с драными обоями слышу соседей: кто-то кран на общей кухне открыл, радио дребезжит… Одно ясно – это из-за нее, связано с нею. Беда – она затопляет все, прежнего не оставляет. Долгое отчаяние. И удивительная достоверность. Сдираю клочки обоев, от них – сухое белое облачко, собираю острые куски отлупившейся белой краски меж окнами. Это не сон! И последним усилием как-то выдергиваю себя оттуда, пролетаю через какую-то тьму и открываю глаза. Высокие сводчатые окна, красивый потолок. Господи – я дома у себя! Какое счастье! Значит, беда только маячит, но еще не пришла. Счастливое это пробужденье подарено еще раз. Сладкое оцепенение, наполнение сначала звуками нашего двора – тихого, солнечного, высокого. И первый – я уже привык – звук: поскребыванье какой-то пустой коробочки по шершавому асфальту, кто-то осторожно ее волокет – сам примерно такого же размера, как и она. Алчный карлик – так я его назвал. Звук этот не нарушает тишину, наоборот, как-то ее подчеркивает, обрисовывает ее своды, размеры двора. И после этого – опять тишина, самая сладкая, самая драгоценная – до первого гулкого хлопка автомобильной дверцы. Столько счастья – а я еще не вставал.
Вот бы и дальше так день пошел! С этой мечтой я обычно задремываю, и следующие звуки блаженства – мерное поскрипывание пола в коридоре под шагами отца, тихое, деликатное бряканье посуды на кухне: жена уже что-то делает… будем думать еще десять минут, пока готовит завтрак. Но ухо уже различает каждый звук – недолго тебе осталось отлеживаться: к блаженным звукам добавляются тревожные. Стук дверки о холодильник – специально подвинул, с натугой, холодильник к пустому шкафчику, где она выпивон свой таила, – теперь из-за близости холодильника его дверку не открыть – но уже бьется, пытается. Долгая пауза, мучительное размышление. Нет, не о завтраке она думает! И во дворе уже – бой, бомжи грохочут баками, опрокидывая их, разбрасывают требуху по двору в надежде найти там жемчужные зерна. Блаженство кончилось, надо вставать. Но вставать надо бодро – с любой минуты, в принципе, можно начать новую, счастливую жизнь – все зависит от слова, которым начнешь. Закидываю ноги к подбородку, выпрыгиваю с тахты. “Жизнь удалась, хата богата, супруга упруга!” На кухню иду.
А вот и любимая!
Острый подбородок ее высунулся вперед, крупно дрожит. Ходуном ходят большие пальцы. Глаза ее полны слез, глубокими вздохами она удерживает их. В общем – идиллия.
– Мо-р-нинг! – бодро произношу я.
– …морнинг, – тихо отвечает она, но смотрит мимо.
Разблюдовка ясна: зачем я испортил ей день, порушив маленькую ее тайну, сделав невозможным открывание заветной дверцы? Что она плохого мне сделала? Да практически ничего – если не считать того, что полностью разрушила наши жизни – и свою, и мою, а теперь добивает нашу, совместную. Сколько это можно терпеть? Но стоит ли начинать с этой темы утро? Тем более – отец уже нетерпеливо полом скрипит, и ему кушать нашу драму на завтрак неинтересно, ему геркулесовую кашу подай! Может, вспомнит хотя бы он, что я из Парижу накануне приехал? Задаст вопрос. А я на него отвечу. И так, слово за слово, и выстроится день? На фиг я, как таежный следопыт Дерсу
Узала, с утра к разным подозрительным шорохам прислушиваюсь? Плевать мне на них! Даже демонстративно из кухни в кабинет свой ушел – пусть все само собой катится! Легче надо! Как французские товарищи: “Где ваша жена?” – “Ха-ха-ха, она в больнице!” Когда-то я так умел. Даже когда сам в больницу попал, не терялся. “Где ты так загорел?” – все потом удивлялись. “В больнице!” – искренне отвечал. Но никто не верил. В больнице, честно, у большого окна в конце длинного коридора, кое-кого обняв, щурился на солнце. И загорел. Теперь – даже из Парижа бледный вернулся. Тупо сидючи за столом, ждал, когда из кухни любимый возглас услышу:
– Все гэ!
Так раньше радостно докладывала она – “все готово”!.. Тишина. Не удержался, пошел. Тем более и отец своими скрипами в коридоре меня извел. Не может потерпеть?
– Дай намажу! – выдернул из ее дрожащих рук нож. С этими ее дрожаниями завтрак не настанет никогда! Да-а… теперь губы ее стали дрожать. Свои глупые надежды на счастье оставь навсегда! И даже – на элементарный порядок и какой-то покой: кроме корок от сыра, ничего в холодильнике нет. Так она тебя ждала-встречала – хотя денег оставил ей миллион!
Спокойно, улыбайся. Это же твой батя пришел, свесил свой огромный сияющий кумпол через порог – то ли здороваясь с тобой, то ли приглядываясь.
– Сейчас, батя!.. Ну ладно – садись!
Гонять еще по коридорам его, в девяносто два года, как-то нехорошо.
Он-то не виноват: честно овдовев, продал свою квартиру, переехал к нам. “Завтрак как трагедия” – тема не его диссертации, он всю свою жизнь селекцией больше увлекался, кормил сперва всю страну, теперь – нас. Поэтому и не будем отвлекать в сторону его с капитальной дороги в мелкие тупики. Поставил кашу перед ним, к жене повернулся.
– Да у тебя же газ опять не горит! – не удержался, рявкнул на нее. И тут же исправился: – Вот спички проклятые! Кто выпускает их только?
А-а! Хабаровская фабрика! Ну, тогда все ясно – пока едут, обсыпятся!
– весело шлепнул ее по спине, она робко улыбнулась: “Спасибо”.
Может, вылезем? Но тут батя вступил. Аккуратно кашу доел, отодвинул плошку, губы утер.
– Хоть и не хочется поднимать эту тему…
Ну так и не поднимай!
– …но все же придется!
Зачем? Раз я уже вернулся и пытаюсь как-то раз наладить жизнь – зачем делать заявления, тем более если не хочется?.. Назло?
– …должен сделать заявление! – упрямо повторил.
Ясно – уже из чистого упрямства, чтобы продемонстрировать, что он еще кремень, а мы все – тряпочки рваные, не годимся никуда.
– За все время твоего отсутствия…
Чайник поставил перед ним! Пей, отец, чай и не круши нашу зыбкую платформу!.. Помолчал, потрогал ладонью чайник, удовлетворенно кивнул, однако продолжил:
– …за все время твоего отсутствия… она ни разу не давала мне есть!
Гордо выпрямился: мне рот не заткнешь! Нонна стояла у раковины, ложка в ее руке колотилась о чашку… Договорил-таки!
– Ну зачем, отец, сейчас-то вспоминать?
– Я только констатирую факт! – проскрипел упрямо.
“Не все факты обязательно констатировать!” – неоднократно ему говорил. Но… в девяносто два я тоже, наверное, буду за своим питанием так же следить.
Ну что? А я-то мечтал поделиться парижскими впечатлениями! Никто и не вспомнил о них. Губы Нонны тряслись.
– Я что… ни разу не кормила тебя?
– Нет! – Он вскинул подбородок.
Мне, может, уйти? Мне кажется, они мало интересуются мной, тем, что я сейчас ощущаю. Ощущаю себя булыжником, который они швыряют друг в друга.
– Ни разу? – Она яростно сощурилась.
– Ни разу! – Отец даже топнул ногой. – И ты, Валерий, учти: если ты опять уедешь – я не останусь здесь!
– И уходи! – Нонна швырнула в гулкую раковину ложку, ушла. Батя, что интересно, спокойно налил себе чаю. Порой, даже в минуту отчаяния, восхищаюсь им.
– Сахару дай, – приказал мне сурово, указав пальцем на сахарницу.
Протянул ему ее.
– Спасибо.- Батя кивнул.
Отец, шумно прихлебывая, пьет чай. Нонна, наверное, плачет.
Так начался трудовой день.
Глава 3
Отец прошел мимо меня с длинной оглушительной трелью в портках: поел, стало быть, все-таки хорошо, одобрил появление сына в своеобразной манере – тут, стало быть, можно быть спокойным.
Займемся инвентаризацией. Парижские сыры. Эйфелева башня в натуральную величину. Сейчас это явно не прозвучит: у бати вызовет осуждение (бросил отца), у Нонны, наверное, ярость: “Хватит врать, ни в каком Париже ты не был!” Спрятать все это? Но обидно как-то.
Все-таки в Париже я был и блестящий доклад, говорят, произнес, на стыке этики с экономикой… Лишь здесь я не нужен никому. Положим в кладовку – до лучших времен. Которые вряд ли наступят. Со скрипом дверь в кладовку открыл. Когда-то я просыпался, аж в глубокой ночи, от этого скрипа. Одно время свой выпивон она в кладовке скрывала, справедливо полагая, что в этом хаосе какая-то сотня бутылок ее останется незамеченной, но потом они стали падать на голову, как только дверь открывал. Из-за избытка тары пункт этот пришлось закрыть. Теперь я свое тута спрячу – она сюда не сунется, здесь она уже была. Со слезами дары свои прятал! Обрадовать хотел, но, чувствую, кроме обид и оскорблений, ничего не буду иметь. Пусть Лев
Толстой за ними присматривает – белеет тут его бюст. Друзья как-то в шутку приволокли, какое-то время честно я на рабочем столе его держал, но яростное его выражение достало меня: работаем как можем, нечего так глядеть! Сослал его в кладовку, хотя и уважаю; вот сейчас исполняю низкий поклон. Пожалуй, спрячу даже все в него (внутри у него полость) – доверяю ему самое мое ценное на сегодняшний день! И прикрыл бережно дверку.