бовницах жену своего брата (случай Ирода), в принципе понятно. Симфония поэтому всегда была тем, от чего государство в среднем, то есть без учета личного благочестия того или иного правителя, желало бы избавиться; но сделать это гласно, не поставив под сомнение основания собственной легитимации, ему было трудно.
Так завязывался узел секуляризационного конфликта, везде в конечном итоге довольно благополучно для государства разрешившегося. Не все видят, однако, в этом конфликте предпосылки другого, более позднего и жесточайшего – конфликта монархии с обществом, породившего в итоге «неслыханные перемены, невиданные мятежи». А между тем здесь можно заметить прямую связь, если учесть, что для средневековья церковь сама была обществом. Церковь, отчасти по аналогии с «Римской курией», отчасти ввиду впечатленности мощью корпораций в наш век слабости государств, представляется современному человеку прежде всего корпорацией, каким-то искусственным организмом, из тех, что композицией живого и мертвого, формируемой длительным временем, напоминают колонии кораллов. Но церковь Средневековья, как живая община верующих, была не отдельной корпорацией (скорее, в ней были корпорации, как во всяком обществе), а самим обществом в его наиболее всеобъемлющем и централизованном виде. Этим она, между прочим, отличалась от государства: для государства люди были подданными, для церкви – членами; оно являлось корпорацией, правящей частью общества, она – всем обществом.
Церковь, что наиболее важно, была единственным уровнем общественного самосознания, по своему масштабу равным государству (поместная церковь – конкретному государству христианскому) и даже превосходившим его (Церковь как принцип стоит для христианина неизмеримо выше государства как принципа). Она принимала на себя попечение о бедных, калеках, неграмотных, «печалование» об осужденных и так далее не как благотворительная организация, но потому что сама была всей этой совокупностью «крестиян», иерархически выстроенной, но не на государственных должностях, а параллельно им, со своей особой, более масштабной, чем у государственных институтов того времени, юрисдикцией. Бессовестно говорить о борьбе церкви за права своей обширной собственности, не упоминая о том, что эта собственность была ее достоянием не как сословия сеньоров, с правом наследования детьми, но как общества: соборы, приходы, погосты, иконописные мастерские, скриптории, библиотеки, богадельни, школы… Десятину, которую со времен создания киевской Десятинной церкви отдавала ей власть, можно рассматривать не только как лишнее налоговое бремя для подданных, но и как налоговый вычет в их пользу: все зависит от того, понимаем ли мы дела церковные как те, в которых сами эти подданные были кровно заинтересованы.
Разумеется, как при администрировании любой общественной системы, в церковном распределении благ имели место свои злоупотребления. Но если бы люди видели там только злоупотребления, едва ли в «Духовном регламенте» 1721 года с явным неудовольствием отмечалось бы: «Народ… помышляет… что духовный чин есть иное и лучшее государство, и се сам собою народ тако умствовати обыкл». Об отношении церкви к дальнейшему развитию общества, которое, как и государство, претерпит еще много превращений, поговорим в третьей и четвертой главах. Теперь же попытаемся, став на точку зрения Филофея, посмотреть на саму церковь как общество и на русское (оно же и ромейское) царство – как собственное государство этого общества. Но здесь перед нами снова встает проблема, которой мы немного уже коснулись: первое из трех основных посланий старца довольно бедно социальной тематикой, а другие два – к великому князю «о исправлении крестного знамения и о содомском блуде» и к его сыну (или, наоборот, отцу?), Ивану Васильевичу, «об обидах церкви», в науке стоят под сомнением относительно их авторства, причем в случае третьего послания скепсис почти всеобщий. Что сказать на это? В научной литературе можно встретить сомнения не только в авторстве Филофея, но и во влиятельности его посланий. Так вот, если им написано было лишь одно послание, а другие два – подражания, в которых, однако, как мы увидим, развиваются те же мысли, то это несомненно говорит в пользу влиятельности. Мы можем рассматривать эти послания на линии Филофеевой мысли, принадлежат они ему или нет.
Итак, мы говорили о тревоге, или, чтобы использовать слово самого автора, «великом опасении», которым Филофей в своем письме перебивает страх адресата перед внешними угрозами. Быть Римом – ответственность, избавляющая от страха. Но разве ответственность сама не является видом страха? Да, является, и это собственно страх перед тем, как ты будешь держать ответ. Поэтому-то она и избавляет от всякого иного страха здесь. «Что де вы мне угрожаете? единаго де я Бога боюся», – передает Сказание о патриархе Гермогене его отповедь литовским офицерам и «своим русским ворам». Вместо современного термина «ответственность» Русь знала понятие ответ, а именно последний ответ на страшном суде перед Богом. Человек живо представлял себе вечное осуждение, оно было действительным состоянием его совести, тем итогом, от которого надо бежать, и бегство это становилось движением ко всякого рода подвигам: они все, военные и гражданские, воспринимались как аскетические. Не нужно думать, будто бегство имело характер лишь отрицательный: бег у апостола используется и как образ спортивного состязания за награду (1 Коринфянам 9:24). Все дело в том, что Русь не знала чистилища, рай и ад были прямой альтернативой, – да еще состояние застрявшего между ними на древнерусских фресках страшного суда печального юноши, который «блуда ради лишен царствия небеснаго, милосердия ради избавлен вечных мук», – поэтому тот, кто избегал греха, одновременно получал один из венцов правды.
«Милостивый блудник» на фоне изгоняемых в ад неправедных архиереев. Успенский собор Московского Кремля, XVII век. Фото автора
Чего же опасается Филофей, и какое «великое опасение» он внушает великому князю? В первом послании об этом говорится только намеком, который мы уже разобрали: опасность состоит в уповании на «злато и богатство исчезновеное». Как мы предположили, сказано это не ради красного словца, но с направлением: старец, как защитник церкви, ведет полемику против идеи нарождающегося абсолютистского государства, которое придет, – и обязательно придет, мы уже знаем, – к секуляризации церковных имений. В послании к Василию III на основе той же мысли о правильном уповании выстраивается подробная аргументация: «Подобает тебе, царю, сие держати со страхом Божиим. Убойся Бога, давшаго ти сия. Не уповай на злато, и богатство, и славу. Вся бо сиа зде собрана и на земли зде остают. Помяни, царю, оного блаженнаго [Давида], иж скипетр в руце и венец царствия на своей главе нося, глаголаше: богатство аще течет, не прилагайте сердца. Премудрый же Соломон рече: богатьство и злато не во скровищих знается, но егда помогает требующим. Апостол же Павел, сим последуя, глаголет: корень всем злым сребролюбие… Вся убо твоя к Богу чистая вера и любовь ко святым Божиим церквам». То есть вера в Бога и любовь к Нему проявляются в отношении к церквам. Филофей не говорит «к церкви», потому что не мыслит церковь как отдельную от общества организацию, не отождествляет иерархию, являющуюся организацией во главе церкви, со всей церковью. В данном случае «к церквам» во множественном числе, потому что речь идет о церковных общинах, в форме которых существует христианский народ, связанный с великим князем взаимными обязательствами, принятыми на основе общей церковной веры.
Несколько ниже говорится еще определеннее, и здесь в словах старца звучит даже упрек: «Сия ж писах ти, любя, и взывая, и моля щедротами Божиими, яко да премениши скупость на щедроты и немилосердие на милость. Утеши плачющых и вопиющых день и нощь, избави обидимых из руки обидящых. Не обидите, – рече Господь, – сих менших, верующих в Мя, ибо ангели их видят всегда лице Отца Моего, иже есть на небесех. Блажен, рече, разумеваяй на нища и убога, в день лют избавит его Господь». Поскольку речь идет о «малых сих», под которыми в Евангелии подразумеваются прежде всего дети, а с ними вообще простецы (Матфей 18:1–14), нельзя видеть в этих словах одну лишь интенцию к защите церковных «корпоративных» интересов. Речь идет о всяких обездоленных, которые в средневековой социальной жизни находились на попечении церкви, так что материальный ущерб, наносимый церкви, воспринимался и как их ущерб. Согласно славянскому переводу византийского свода канонического права «церковное богатство, убогих богатство Святое Писание именует, и подобает раздавати е убогим», а оставляющий бедных без помощи епископ или причетник приравнивается к братоубийце, даже если Бог прокормит их иным образом (Кормчая, гл. 1). Автор послания молит великого князя «щедротами Божиими», то есть ставит благоволение Бога к государственной власти в зависимость от ее собственного благоволения к народу. Если нет «разумения» о том, для чего даны нищие и убогие, – для милости, – то не придет избавление «в день лют». Не следует оставлять без внимания и призыв к правосудию: «избави обидимых из руки обидящых».
С наибольшей подробностью и силой тема социальной ответственности власти перед церковью (или крестиянством, как тогда говорили) раскрывается в послании, озаглавленном историками «Об обидах церкви». Его приписывание Филофею в особенности уязвимо для критики хотя бы уже потому, что адресовано послание Ивану Васильевичу. Если подразумевается Грозный, то в 1524 году, когда Филофей был уже «старцем», царь еще не родился. Нина Васильевна Синицына считает, что послание написано «продолжателем Филофея». Впрочем, после смерти отца в 1533 году Иван формально уже был великим князем при регентстве матери. Автор, адресуясь великому князю, мог иметь в виду правительство, его представляющее. Существует и другая точка зрения: послание «Об обидах церкви» на самом деле более раннее, чем письма к Мунехину и Василию III, оно адресовано еще Ивану III (ум. в 1505 г.)