— Продвигается? — спрашивала она.
Сын делился со старушкой своими сомнениями, предположениями, советовался с ней. Еще он искал у нее утешения, потому что перебирать мучительные воспоминания, восстанавливать их во всех подробностях означало переживать все заново, и он от этого жестоко страдал.
В первый день они вдвоем составили список из тридцати двух имен.
Во второй день двадцать имен вычеркнули, осталось двенадцать.
Наконец, на третий день старая дама самоустранилась, предоставив сыну завершать работу в одиночку.
— В конце концов, дело-то это твое, — объяснила она.
И вот глубокой ночью со 2 на 3 июля 1999 года Робер Путифар окончательно остановил свой выбор на трех (точнее, четырех) учениках, чьи имена старательно выписал на развороте своей большой тетради:
Пьер-Ив Лелюк. 8 лет, 3-й класс, 1966/67 учебный год.
Кристель и Натали Гийо. 9 лет, 3-й класс 1977/78 учебный год.
Одри Поперди. 9 лет, 3-й класс, 1987/88 учебный год.
— Ну, погодите, деточки мои… посмотрим, кто кого, — прошептал он и вывел на обложке большими буквами:
Раз уж он не мог поквитаться со всеми (на это целой жизни не хватило бы), приходилось ограничиться несколькими. Но уж эти-то заплатят за всех — и за себя, и за остальных. И заплатят ох как дорого!
Было 3.30 пополуночи. По бульвару пронесся мотоцикл. Путифар слушал, как удаляется и сходит на нет его рев. Снова воцарилась тишина. Лишь из приоткрытой двери в дальнем конце коридора доносилось мирное похрапывание старушки матери.
2. Тяжелое детство и мучительная карьера
Робер Путифар всегда ненавидел детей. Даже в ту далекую пору, когда он сам был ребенком, он их ненавидел. И на то были веские причины. За восемь лет подготовительной и начальной школы не было дня, чтобы он не принес домой ссадину на скуле, синяк на ноге, пятно на куртке, прореху на рубашке, расползающийся на нитки свитер или приведенную в негодность фуражку. Как мог постоять за себя боязливый, щуплый мальчонка, на полголовы меньше остальных, который, не имея ни брата, ни сестры, не научился драться?
Особенно запомнился ему тот ужасный день, когда в семь лет он пережил наихудшее из унижений: ему пришлось пройти полгорода, оттягивая вниз полы рубахи, чтобы прикрыть голые ляжки. Изнемогая от стыда, он скорчился на третьем этаже, не смея ни подняться выше, ни спуститься обратно по навощенной лестнице. Мать, услышав его рыдания, выскочила на площадку и закричала сверху:
— Робер, ты чего там застрял? Что случилось? Только не говори, что они порвали тебе новые штаны!
И он был вынужден поведать ужасную правду:
— Нет, мама, не порвали. Я вообще без штанов!
Он взбежал наверх и упал в ее объятия. Она успокаивала его, ласкала, приговаривала:
— Ничего, сыночек, не плачь, маленький, я с тобой… Ну какие же чудовища! Точно тебе говорю, они настоящие чудовища…
Он это запомнил навсегда. Раз его милая, любимая мама так говорит, значит, нечего и сомневаться: дети и в самом деле чудовища.
На следующий день огромная, могучая мадам Путифар воздвиглась перед директором, и голос ее дрожал от возмущения:
— На сей раз, месье, они перешли все границы! Представляете, мой сын…
— Я знаю, знаю, — перебил ее директор. — Его товарищи…
— Товарищи? Вы называете товарищами паршивцев, которые заставили моего сына бежать по городу с голой задницей? Я требую, чтобы его перевели в другой класс. Иначе я завтра же запишу его в другую школу!
— Дорогая мадам Путифар, — вздохнул директор. — Робер уже сменил три школы и добрую дюжину классов. И всюду одно и то же: дети все равно его травят. Он словно притягивает, провоцирует их агрессию…
По четвергам, когда в школах нет занятий, он отказывался выходить из дому и предпочитал оставаться с матерью в уютной теплой квартире. Она его в этом поддерживала:
— И не ходи, Робер, лучше посиди дома. Они там все бездельники и хулиганы. Здесь тебя хоть никто не обидит. Знаешь, а давай вместе испечем вкусненький такой вишневый пирог, хочешь?
— Правильно, — поддакивал отец, — а потом пойдем со мной в ателье. Я покажу тебе, как обметывают петли.
Путифар-отец был жизнерадостный усатый толстячок, на пятнадцать лет старше жены и ниже ее на добрых двадцать сантиметров, что чрезвычайно забавляло окружающих. Он был портным. Его ателье занимало просторное помещение на первом этаже того же дома. Позвякивали ножницы, шелестели ткани, стрекотали швейные машинки, по радио приглушенно звучала классическая музыка. Путифар-старший, обожавший оперу, мурлыкал себе под нос арии и отзывался негромким «ишь ты, ишь ты!» на какое-нибудь интересное или забавное сообщение в программе новостей. Мир, покой! Какое блаженство! Грубость внешнего мира не проникала через эти стены. Будь его воля, Робер проводил бы там все дни недели, все недели года и все годы своей жизни.
Вот только школа была обязательна. И, что еще хуже, ее населяли эти несносные маленькие макаки, глупые, агрессивные и шумные, которые зовутся школьниками.
В коллеже лучше не стало, скорее наоборот. Как в шестом, так и в седьмом классе он по-прежнему был всеобщей излюбленной жертвой. Его портфель утаскивали и прятали раз десять, ему подкладывали слизняков в пенал, кропили голову чернилами, совали проволоку между спицами его велосипеда, посыпали перцем его завтраки, пускали по рукам любовные письма с его подделанной подписью… Изобретательность мучителей казалась неистощимой.
Так продолжалось вплоть до первого сентября 1954 года, когда Робер своим появлением в коллеже произвел настоящую сенсацию. В тот год ему сравнялось четырнадцать, он перешел в восьмой класс. Его еле узнали.
— Это ты, что ли? — недоверчиво спрашивали одноклассники.
— А кто же еще! — огрызался Робер.
За летние каникулы он в каких-то два месяца вырос на двадцать четыре сантиметра и прибавил тридцать два килограмма. Пришлось дважды менять весь гардероб и удвоить рацион. И почему-то теперь его донимали гораздо меньше. Весь год он продолжал неуклонно расти и толстеть. К началу июня рост его уже был метр девяносто один, а вес — восемьдесят семь кило. Тут его и вовсе оставили в покое.
Затем он учился в лицее, где поначалу все дивились на этого робкого дылду-жиртреста, возвышавшегося над ними на голову, а потом привыкли и перестали обращать на него внимание.
Но Робер Путифар так и не забыл свое тяжелое детство. И когда настало время решать, на кого дальше учиться, он избрал единственную профессию, позволяющую на законных основаниях мстить этим маленьким соплякам, от которых он некогда так натерпелся: он решил стать… учителем.
За учебу он взялся рьяно — так не терпелось ему дождаться благословенного дня, когда в его распоряжение отдадут целый класс детей, которых он будет наказывать, как ему вздумается. Идей на этот счет у него хватало.
Увы, только перед самым выпуском до его сведения довели невероятный, ошеломляющий факт: учитель не имеет права пороть учеников, равно как таскать их за волосы и даже ставить на колени на железную линейку, как это делалось раньше. Он, обычно такой застенчивый, собрался с духом и спросил, мучительно краснея:
— А за уши? За уши-то можно таскать? Хоть немножко?
Его однокурсники покатились со смеху, а преподаватель не без иронии ответил:
— Нет, Путифар, за уши таскать тоже нельзя, как это ни печально…
Невозможно описать его разочарование. Но переигрывать было уже поздно. Учителем он стал и учителем остался.
А дальше последовали невыносимые тридцать семь лет, в течение которых он не раз был близок к сумасшествию. Распределили его в школу «Под липами», куда добираться надо было через весь город. С этим обветшалым зданием у него были связаны не лучшие воспоминания: он несколько месяцев ходил в эту школу, будучи в первом классе, пока его не забрали оттуда с наполовину обритой, наполовину остриженной головой. Чтобы ездить на работу, он купил себе новенькую малолитражку. В продаже была одна, как раз подходящая, хоть сейчас садись и поезжай, — вот только цвет… Месье не смущает, что она желтая? Нет-нет, наоборот, очень красиво. Жил он по-прежнему с родителями в уютной квартире на бульваре Гамбетта. А зачем куда-то там переезжать? В школе ему дали особо буйный третий класс, и начался ад. Ему никак не удавалось держать учеников в повиновении. Как несносные комары, они непрерывно донимали его своим шумом и криком, вечно хихикали, смеялись над ним у него за спиной и пуляли в него шариками из промокашки, пропитанной чернилами, оставляя пятна на его светлых пиджаках.
Да, он ненавидел всех детей вообще, но особую, личную ненависть вызывали у него «больно умные», как он их про себя определял, — такие мальцы, что в четыре года уже читают, а в пять знают римские цифры, могут с ходу назвать столицу Буркина-Фасо и протяженность реки Замбези с точностью до полуметра. От этой породы учеников впору на стенку лезть, если зовешься Робером Путифаром и испытываешь трудности с умножением на восемь.
— Месье, сколько будет восемь на девять?
Ибо очень скоро как среди учеников, так и среди учителей разошелся слух, что Путифар «не знает таблицу умножения». В самом деле, где-то в извилинах его мозга, видимо, не хватало каких-то нейронов, ответственных за таблицу умножения. До шести все было нормально, но начиная с семи его охватывала неодолимая паника и заставляла ляпать наобум невесть что. Раз запнувшись, он тут же окончательно и безнадежно терялся. Дети своего не упускали: они принимались дружно тикать — тик-так-тик-так, — изображая таймер. Тогда он весь багровел и срывался на крик:
— Прекратите! Молчать, я сказал!
Иногда по вечерам учить таблицу ему помогала мать. Они усаживались в кухне, чтобы не мешать Путифару-отцу, который читал газету в гостиной, и, попивая травяной чай, повторяли до бесконечности умножение на семь, на восемь и на девять. Мать мягко и терпеливо поправляла его:
— Нет, Робер, восемь на восемь не сто двенадцать…