Третья мировая Баси Соломоновны — страница 8 из 31

— Так я пойду, — сказал он.

— Не обижайся. Я буквально падаю с ног.

Лиза проводила его. Вышла на лестничную площадку.

— Прощай, — говорит, — мой зарубежный соотечественник. Лицо, оказавшееся за рубежом…

Головкер выходит на улицу. Сначала ему кажется, что начался дождь. Но это туман. В сгустившейся тьме расплываются желтые пятна фонарей.

Из-за угла, качнувшись, выезжает наполненный светом автобус. Не важно, куда он идет. Наверное, в центр. Куда еще могут вести дороги с окраины?

Головкер садится в автобус. Опускает монету. Сонный голос водителя произносит:

— Следующая остановка — Ропшинская, бывшая Зеленина, кольцо…

Головкер выходит. Оказывается между пустырем и нескончаемой кирпичной стеной. Вдали, почти на горизонте, темнеют дома с мерцающими желтыми и розовыми окнами.

Откуда-то доносится гулкий монотонный стук. Как будто тикают огромные штампованные часы. Пахнет водорослями и больничной уборной.

Головкер выкуривает последнюю сигарету. Около часа ловит такси. Интеллигентного вида шофер произносит: «Двойной тариф». Головкер механически переводит его слова на английский: «Дабл такс». Почему? Лучше не спрашивать. Да и зачем теперь Головкеру советские рубли?

В дороге шофер заговаривает с ним о кооперации. Хвалит какого-то Нуйкина. Ругает какого-то Забежинского.

Головкер упорно молчит. Он думает — кажется, меня впервые приняли за иностранца.

Затем он расплачивается с водителем. Дарит ему стандартную американскую зажигалку. Тот, не поблагодарив, сует ее в карман.

Головкер машет рукой:

— Приезжайте в Америку!

— Бензина не хватит, — раздается в ответ…

На освещенном тротуаре перед гостиницей стоят две женщины в коротких юбках. Одна из них вяло приближается к Головкеру:

— Мужчина, вы приезжий? Показать вам город и его окрестности?

— Показать, — шепчет он каким-то выцветшим голосом.

И затем:

— Вот только сигареты кончились.

Женщина берет его под руку:

— Купишь в баре.

Головкер видит ее руки с длинными перламутровыми ногтями и туфли без задников. Замечает внушительных размеров крест поверх трикотажной майки с надписью «Хиропрактик Альтшуллер». Ловит на себе ее кокетливый и хмурый взгляд. Затем почти неслышно выговаривает:

— Девушка, извиняюсь, вы проститутка?

В ответ раздается:

— Пошлости говорить не обязательно. А я-то думала — культурный интурист с Европы.

— Я из Америки, — сказал Головкер.

— Тем более… Дай три рубля вот этому, жирному.

— Деньги не проблема…

Неожиданно Головкер почувствовал себя увереннее. Тем более что все это слегка напоминало западную жизнь.

Через пять минут они сидели в баре, тускло желтели лампы, скрытые от глаз морскими раковинами из алебастра. Играла музыка, показавшаяся Головкеру старомодной. Между столиками бродили официанты, чем-то напоминавшие хасидов.

Головкеру припомнилась хасидская колония в районе Монтиселло. Этакий черно-белый пережиток старины в цветном кинематографе обычной жизни…

Они сидели в баре. Пахло карамелью, мокрой обувью и водорослями из близко расположенной уборной. Над стойкой возвышался мужчина офицерского типа. Головкер протянул ему несколько долларов и сказал:

— Джинсы с тоником.

Потом добавил со значением:

— Но без лимона.

Он выпил и почувствовал себя еще лучше.

— Как вас зовут? — спросил Головкер.

— Мамаша Люсенькой звала. А так — Людмила.

— Руслан, — находчиво представился Головкер.

Он заказал еще два джина, купил сигареты. Ему хотелось быть любезным, расточительным. Он шепнул:

— Вы типичная Лайза Минелли.

— Минелли? — переспросила женщина и довольно сильно толкнула его в бок. — Размечтался…

Людмилу тут, по-видимому, знали. Кому-то она махнула рукой. Кого-то не захотела видеть: «Извиняюсь, я пересяду». Кого-то даже угостила за его, Головкера, счет.

Но Головкеру и это понравилось. Он чувствовал себя великолепно.

Когда официант задел его подносом, Головкер сказал Людмиле:

— Это уже не хамство. Однако все еще не сервис…

Когда его нечаянно облили пивом, Головкер засмеялся:

— Такого со мной не бывало даже в Шанхае…

Когда при нем заговорили о политике, Головкер высказался так:

— Надеюсь, Горбачев хотя бы циник. Идеалист у власти — это катастрофа…

Когда его расспрашивали про Америку, в ответ звучало:

— Америка не рай. Но если это ад, то самый лучший в мире…

Раза два Головкер обронил:

— Непременно расскажу об этом моему дружку Филу Керри…

Потом Головкер с кем-то ссорился. Что-то доказывал, спорил. Кому-то отдал галстук, авторучку и часы.

Потом Головкера тошнило. Какие-то руки волокли его по лестнице. Он падал и кричал: «Я гражданин Соединенных Штатов!..»

Что было дальше, он не помнил. Проснулся в своем номере, один. Людмила исчезла. Разумеется, вместе с деньгами.

Головкер заказал билет на самолет. Принял душ. Спустился в поисках кофе.

В холле его окликнула Людмила. Она была в той же майке. Подошла к нему, оглядываясь, и говорит:

— Я деньги спрятала, чтобы не пропали.

— Кип ит, — сказал Головкер, — оставьте.

— Ой, — сказала Людмила, — правда?! Главное, чтоб не было войны!..

Успокоился Головкер лишь в самолете компании «Панам». Один из пилотов был черный. Головкер ему страшно обрадовался. Негр, правда, оказался малоразговорчивым и хмурым. Зато бортпроводница попалась общительная, типичная американка…


Летом мы с женой купили дачу. Долгосрочный банковский заем нам организовал Головкер. Он держался просто и уверенно. То и дело переходил с английского на русский. И обратно.

Моя жена спросила тихо:

— Почему Рон Фини этого не делает?

— Чего?

— Не путает английские слова и русские?

Я ответил:

— Потому что Фини в совершенстве знает оба языка…

Так мы познакомились с Борей Головкером.

Месяц назад с Головкером беседовал корреспондент одного эмигрантского еженедельника. Брал у него интервью. Заинтересовался поездкой в Россию. Стал задавать бизнесмену и общественному деятелю (Головкер успел стать крупным жертвователем Литфонда) разные вопросы. В частности, такой:

— Значит, вернулись?

Головкер перестал улыбаться и твердо ответил:

— Я выбрал свободу.

Михаил КагановичДРАКОНРассказ

Первые четыре класса учился я в английской школе.

Впрочем, не так все просто.

Сперва папа, как всегда, наметил направление. Затем был выбран язык. Именно английский был определен как дальновиднейший во всех смыслах…

Или кто-то из умных евреек ближнего круга подсказал?


Ганна Львовна Клячко? — пожалуй.

Этель Наумовна Рубинштейн? — тоже, да…

Или все же — Сусанна Соломоновна Фингер?..


Нет, Сусанна Соломоновна не по этой части была…

Папа звал ее «бас-Шлойме». Умна, как сто чертей. Ехидна, как сытая лисица.

На пятидесятилетие Сусанны папа разделывал селедку. Он умел. «По-генеральски» — без единой косточки. И его звали. Женщины вообще не любят почему-то с селедкой возиться.

Селедка была не иначе тихоокеанская. О ту-то пору, да на пятидесятилетие! — кто бы себе другое позволил?!.

А тихоокеанская селедка это — жир.

Ах, что это было за счастье! Специальный баночный посол! В тех огромных пятикилограммовых банках… Помните?

А жир, который по рассолу плавал?

Банки помните — жир не помните? Да ладно…

Ее, банку, когда вскроешь, из холодильника (или в ноябре — с балкона), так плотные комки селедкиного сала сверху плавают, прямо по рассолу. Из той селедки оно само перло. И пока не растаяло, надо было срочно вылавливать — и в рот…

Да, что тут говорить?!

Папа терял дар речи. И только мычал: «М-м-м!.. Это — чивонибудь особеново!..» — именно так. И еще одно — любимое — дедушкино: «От! — дос вел их градэ эсэн!» — «Вот! — это я действительно буду есть!»

А жир в потрохах?! Нет! — икра, молоки — конечно! Спору нет. Но селедочий тук, насквозь прорастающий драгоценные тихоокеанские потроха! Как же можно пронести это мимо рта?

— Мама дорогая!.. — Папа стонет… Так увлекся высасыванием сала из кишок, что забыл про все на свете…

Потому что селедочное сало, оно как душа. Не успел нащупать устами и все… Растаяло. Исчезло. И надо снова быстро-быстро перебирать… Чтобы — вот же оно, вот!.. — дотянуться, ощутить… Хоть бы разок еще…

Сусанна долго за ним наблюдала. Потом совершенно серьезно изрекла:

— Мироныч! Вы же — настоящий еврейский г…вноед!

Бас-Шлойме — это про ее мудрость. Соломонова дочь.

Что же до английского — нет, скорее всего, не она.


Итак, английский.

Подобрали несколько «подходящих» школ. Чем именно они подходили, остается догадываться. Только в каждой из школ у меня находили серьезный физический недостаток, делающий обучение английскому языку невозможным и — более того! — опасным для рахитического моего здоровья…

— Вот, скажем, французский… Или немецкий… Это вашему мальчику больше бы подошло.

Тогда мама все бросила и через своих людей в райздраве устроилась по медицинской части в место, о котором невозможно было не то что мечтать — брать в голову не имело смысла.

Справедливости ради — никто и не брал. Но так оно как раз и бывает.


Школу построили только что и аккурат промеж двух очень важных домов — двадцать шестого и тридцатого. В двадцать шестом жил Брежнев, в тридцатом — Суслов.

В результате, сколько-то времени я просидел на одной парте с внучкой Михаила Андреевича. И как-то, на переменке, дрался с Ленькой Брежневым — внуком.

Однако, как говорится, недолго музыка играла… Я остался. А этих двоих перевели в школу позади пивзавода.

Суслов тоже потом съехал — на Бронную.


Школа и оба очень важных дома стояли на высоком берегу реки, как раз в том месте, где более ста лет до того хоронили. А если проще: прежде, чем выстроили оба важных дома, а позже школу, было на этом месте так называемое «старое филевское кладбище». Еврейское.