него были тысячи, в решительную политическую силу, что звучало достаточно весомо. Генерал крайне беспокоил своей психопатичностью, в которой чётко прослеживались фашистские наклонности: ненависть к неграм и ко всем поддерживающим борьбу негров за равенство. Также он презирал дипломатическое противостояние советской экспансии, признавая лишь войну и вскакивал, запевая и роняя слёзы, где бы ни поднималась «Старая слава».[157] Со временем он унялся бы, прекрати репортёры подзаводить его пружину и уделять внимание его назойливому критиканству, но после промаха снайпера он вконец разъярился: на протяжении всего лета 1963 года только о нём и было слышно – генерал не прекращал долбёжку, не столько мешаясь в политическом или оперативном смысле, сколько надоедая вечным злословием и клеветничеством, разводя политические дебаты и толкая Кеннеди на крайне правые позиции в то время как собственные инстинкты Кеннеди и без того вели его вправо.
Я питал к нему особое отвращение. Он сделал антикоммунизм, которому я посвятил свою жизнь, делом тупой, грубой, орущей и невежественной толпы, чем отпугнул и без того ненадёжную аудиторию интеллигенции, в которую глубоко втравлен страх перед дракой. Для них жесткий, агрессивный, крикливый и брызгающий слюнями генерал был ещё одной причиной забыть о долге и растерять мужество, так что Уокер не волновал никого с коэффициентом интеллекта свыше сотни.
Была и более глубокая причина, чисто политическая, так что тут я последую неокритицизму и не скажу ни слова более о множестве неприятных черт и вульгарности генерала. Будучи отделённым от психологических, исторических и стилистических нюансов, его понимание антикоммунизма было враждебным как лично моему, так и в целом нашему. Он исповедовал чисто мужской подход к доминированию через развязывание военного противостояния и победу в нём – если таковая придёт. То, что в этом столкновении погибнут миллионы, его не заботило. Его методом был железный кулак в железной перчатке, а доминирование, разрушение и порабощение он почитал за высшую и чистейшую форму триумфа.
Наш подход был абсолютно иным. Мы не желали большой войны, обмена ядерными ударами по всему глобусу, мрачных куч трупов, обломков и ядовитого воздуха, к которым привёл бы этот крестовый поход. Мы понимали, что для победы над коммунизмом нам следует сотрудничать с умеренно левыми движениями и предлагать реальные альтернативы миллиардам людей, стремящимся к свободе от колониализма, империализма и капитализма. Мы сражались в суррогатных войнах, если хотите – в культурных войнах. Мы поддерживали социалистические партии по всей Европе, спонсировали левацкие литературные журналы, такие, как «Encounter», чтобы сосватать интеллигенции наш более приемлемый подход, мы продвигали американский джаз и экспрессионизм, поскольку они были способами обратить сердца и умы населения всего мира к нашим мягким уговорам. Если же нам и придётся прибегнуть к силе, то это будут не пять тысяч танков «Паттон»[158] Двадцать четвёртой дивизии, схлестнувшиеся с Т-54[159] в новом, гораздо более трагичном Курском сражении теперь уже на полях Фульдского перешейка и не новые версии «Толстяка» и «Малыша»,[160] несущие геноцид половине мира. Это будет переворот тут, профсоюзная стачка здесь, на крайний случай пуля наёмного убийцы. Мы были агентами влияния, подстрекателями, политическими инженерами и лишь с большой неохотой – снайперами. Мы не были солдатами.
«Так в чём дело, Уин?»– выкрикнул кто-то.
«Вот в чём вопрос. Следует ли мне: а) сдать этого парня в полицию Далласа или… б)» –Уин, мастер комедии, сделал паузу– «купить ему коробку патронов?»
Можете представить себе, каким хохотом взорвались собравшиеся – но никто не смеялся громче чем тихоня Хью, растянувшийся на софе и потягивавший джин-тоник, пожёвывая соломинку и участвуя во всеобщем веселье.
Я понял, что знаю ответ на дилемму Уина. Я бы купил Ли-такому-сякому новую коробку патронов.
В те дни всё было иначе. Новое здание пахло краской, свежей шпаклёвкой и оконной замазкой: ему ещё только предстояло приобрести свойственные старым бюрократическим гнёздам черты: жирные пятна в тех местах, куда поколения сонных клерков прислоняли бы свои головы и протёртый обувью линолеум, туалеты и раковины ещё не текли, не воняли и не были заляпаны бог знает чем, из швов ещё не выпала замазка, а лампочки пока не потускнели и не перегорали в самый нужный момент. Нет, от нового комплекса зданий пахло превосходно, веяло синхронностью с Камелотом и весь он символизировал окончательное и официальное оставление недавнего провала, залива Свиней, в прошлом. Всё было выдержано в бежевых тонах, полы устелены коврами, а в освещении использовалось чудо техники – лампы дневного света, заливавшие нас строгим и новомодно комфортным светом научной истины.
Выглянув из кристально чистых окон без малейших пятен, вы увидели бы кругом зелень деревьев вирджинского пригорода – водопады листвы, пышные и бескрайние. Насколько мне помнится, в Камелоте нечасто шёл дождь. Из части смотрящих на север окно можно было разглядеть ширь Потомака, а в солнечные дни, коих было большинство, водная гладь синела отражением неба над ней. Все эти деревья, прогулки, свежесть, спелость и зрелость, хорошее настроение и дух на высоте, живость, сила, энергия, напор и отвага служили идеальным фоном моего предательства в гнуснейшей, отвратительнейшей и успешнейшей разведывательной операции в истории как Земли, так и других планет.
Мне нужно было добыть запись и узнать, кем был Ли-какой-то, и сделать это было несложно. Спустя несколько дней, на следующей рабочей неделе я отправил Уину Стоддарду бессмысленную, но «СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНУЮ. ТОЛЬКО ДЛЯ ЧТЕНИЯ» папку с пометкой на обложке, что требуется его вклад в намечавшийся проект. Не помню уже, что там было, однако же я знал, что даже с мелодраматической пометкой на обложке Уин всё равно засунет папку в ящик стола на несколько дней, пока наконец не уделит ей внимание. Подождав день и затем, идеально рассчитав время, я перехватил Уина по пути к лифту в четыре минуты шестого вечера среды. Из скорости его шага – я не шпионил за ним, нет!– было ясно, что он спешит.
«-Уин, слушай… извини за беспокойство, но тот отчёт что я отправлял тебе– ты проглядел его?
-Пока нет, Хью, прости. То да сё… дела.
-Мне бы его в дело пустить. Отдай его мне, а я передам следующему в списке. Если Корд соберёт встречу насчёт него, я тебе всё изложу вкратце.
-Конечно, Хью. Первым делом завтра.
-Чёрт, мне его нужно человеку Уизенера передать сегодня…
-Ладно, я спешу…– он улыбнулся, пошарил в кармане и достал связку ключей. –Вот, маленький, открывает выдвижной ящик. Сам поройся, ключи отдай мне завтра. У меня коктейль с сенатором в армейско-флотском клубе, а я опаздываю уже.
-Молодчина,– сказал я и обменялся с ним одним секретом, который я в этом отчёте не раскрою – рукопожатием «Череп и кости».[161]
Как я и сказал – легче лёгкого. Безопасность в то время заключалась в жестяном выдвижном ящике с замком за двадцать два цента. Не было компьютеров, карт с магнитной полосой, следящих видеокамер – в наших бежевых коридорах ничто не напоминало о войне, нападении или разведке: в большом, сумбурном офисе могли бы работать страховщики, журналисты или служащие, выдающие автомобильные права. Шпионской атмосферы тут нет и не было. В докомпьютерную эру у нас даже электрических пишущих машинок не было: всё было на бумаге, и этим топливом мы кормили пламя холодной войны.
Уин, будучи старшим сотрудником, сидел в офисном кубике с тремя стенами, что облегчало и без того нехитрую задачу. Рядом слонялось лишь несколько коллег, не заинтересовавшихся моей знакомой фигурой, так что я открыл выдвижной ящик, нашёл свою папку и забрал её, после чего открыл ещё два ящика, во втором обретя то, что искал: «СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО. ТОЛЬКО ДЛЯ ЧТЕНИЯ»– гласил бессмысленный кривой штамп над названием «РАСПЕЧАТКИ\МЕХИКО\СОВЕТСКОЕ ПОСОЛЬСТВО» и ссылкой на исходную папку, RP\K-4556-113M. Я прикрыл документ своим собственным, запер всё как и было и вернулся к своему столу, засунув найденное в брифкейс для того, чтобы как следует изучить дома, но успев в первый раз увидеть имя, за короткий миг оставившее неизгладимый след в истории. ЛИ ХАРВИ ОСВАЛЬД.
Первое моё знакомство с ним, состоявшееся этой же ночью после того как мы позабавились с Пегги, уложили мальчиков спать и разошлись – она в boudoire,[162] а я в кабинет– не было захватывающим. Скорее, оно стало отталкивающим. Я вчитался в распечатки беседы, записанной двадцать седьмого и двадцать восьмого сентября 1963 года в комнате 305 советского посольства в половине двенадцатого первого дня и в пятнадцать минут второго на следующий день.
«КГБ: Зачем вам нужна виза?
ЛХО: Сэр, я не признаю капитализма и хочу, чтобы моя семья жила в обществе, ценящем учение Маркса и ведущем борьбу за дело рабочего класса.
КГБ: Но вы уже провели два с половиной года у нас, мистер Освальд, и, похоже, что в определённый момент вы пресытились учением Маркса и борьбой рабочего класса.
ЛХО: Сэр, тут не было моей вины. Меня сгубили завистники, ненавидевшие меня за мой ум, за то, что я женился на самой красивой девушке, за героизм, который они во мне ощущали. Великих Ленина и Сталина так же окружали жалкие завистники и противники!»
Здесь я узнавал всё, что презирал в людях. Он был высокомерен и надменен, что в сочетании очевидной тупостью делало его отталкивающим. Он был задиристым и агрессивным, но как вспыхивал, так и сдавался. Его грубые выходки по ходу беседы с Борисом и Игорем (на арго Агентства все русские оперативники– пусть даже их имена были известны, как в этом случае– звались Борисами и Игорями) производили гнетущее впечатление. Он бросался на одного из них, пока тот не уходил в оборону, затем нападая на другого и так шло по кругу. Они даже не пытались играть с ним в Мэтта и Д